Авторы/Бушмелев Вениамин

Сказ про деда Ивушку и военное лихолетье


 

 

Однажды в канун Дня Победы мои дети и внуки, которые уже давно живут отдельно, на этот раз собрались под родной крышей. Радости от встречи не было предела. После обеда все расслабились, приумолкли и вяло посматривали на экран телевизора, где мелькали кадры военной хроники. Внезапно самый младший из внуков, Сережа, оторвавшись от экрана, повернулся ко мне и спросил:

— Дедушка, а ты помнишь военные годы? Как вы жили? Тебе не было так страшно, как тем детям, которых только что показали в телевизоре?

— Ну, ты, дружок, задал столько вопросов, что сразу и не расскажешь. Война коснулась каждого из нас, живущих в те годы. Не было ни одной семьи, которая не потеряла бы близких ей людей. Мне было семь лет тогда, но я до сих пор помню не только день, но и час, когда по радио объявили, что началась войны. Помню обо всех годах военного лихолетья и о дне Победы. Я навсегда запомнил, как участвовал в праздничной демонстрации 9 мая 1945 года, проводимой в нашем городе.

— Как интересно! А твой дедушка или папа воевали? Расскажи, что больше всего запомнилось.

Внук, тесно прижавшись ко мне, вопросительно заглядывал в глаза.

— Это будет длинный рассказ. Если хочешь его услышать, оставайся у нас, и я расскажу тебе на ночь не сказку, а быль о тех далеких годах.

Сережа тут же согласился и побежал к родителям, чтоб выпросить разрешения остаться ночевать. Добившись положительного решения, он в течение всего вечера не отходил от меня ни на шаг. Я видел его нетерпение и думал: что же наделала эта война, если даже по прошествии более полувека не отпускает нас, стариков, и не дает покоя нынешнему поколению. Вот и этот малыш, живущий в благополучное время, проявил интерес к жизни людей, переживших войну. Я вспомнил своего деда, с которым коротал самый тяжелый военный год. После ухода гостей мы с внуком расположились удобнее на широком диване, и я приступил к рассказу.

 

— Слушай, мой дружок. Я расскажу тебе не только о себе, а больше о твоих предках, которые на своих плечах перенесли всю тяжесть войны. Как-никак я еще в то время был несмышленым ребенком и только позднее понял, что пришлось нам пережить. А в те далекие годы все невзгоды принимал как должное. Начну свой рассказ с события, которое произошло за месяц до начала этой проклятой войны.

У каждого человека существует один-единственный родной отец и два деда. Иные мальчики и девочки никогда не видели родного отца и не знают, как он выглядит, тем более не знают дедов. Мне несказанно повезло: я до совершеннолетия рос при живом отце и общался с обоими дедами. Отец мой, Александр Ивович, приходится тебе прадедом. Ему не случилось воевать на фронте. Он работал на военном заводе, где делали боевые винтовки, и умер вскоре после войны, заболев от тяжелой, непосильной работы. Естественно, ты его не знаешь. Его не видела и не могла знать не только твоя мама, но не застала в живых и твоя бабушка.

Отца моего папы, моего дедушку, звали Ивов Осипович. В церковной книге, где зафиксирован факт появления его на свет, так и было записано: Ивов. Может, родители хотели наречь его библейским именем Иов, но при крещении младенца полуграмотный церковный дьячок приписал в имени лишнюю букву «в». Вот и появилось новое имечко — Ивов, которое на Руси едва ли где имелось, тем более не встречается ныне. Как бы то ни было, деда назвали Ивовом. В детстве и отрочестве его кликали ласково — Ивушка. Так и осталось это имя у него на всю жизнь.

Первая запомнившаяся мне встреча с дедом Ивушкой состоялась в мае 1941 года. Дед пришел к нам домой пешком из лесного выселка, где работал смотрителем колхозной пасеки. От пасеки до нашего города было не менее пятнадцати километров пешего пути. Никакого транспорта в то время не существовало, и все ходили пешком. По дороге дедушка заглянул в бакалейную лавку и купил две бумажные пачки нюхательного табака, полкило маринованной кильки и граммов двести карамелек-подушечек с яблочным джемом внутри. Бакалейщик завернул кильку и карамель в кулечки из старых газет (о полиэтиленовых пакетах в то время никто и слыхом не слыхивал), и дед засунул табак и кулечки в кожаный пестерь, который всегда носил с собой. Пестерь — это своего рода дорожная сумка, которая представляла собой довольно просторный и вместительный кошель, сшитый дратвой из большого лоскута сыромятной кожи. Верх кошеля кончался открытым раструбом и не имел прикрывающего клапана. К бокам накрепко, такой же дратвой, пришивался кожаный ремень, чтобы носить пестерь через плечо.

В те далекие предвоенные времена наши дома и квартиры не запирались так наглухо, как сейчас. В дом мог зайти любой человек без стука и звонка. Так вот, дойдя до нашего дома, дед тихо прошел через двор в сени и поднялся на кухню, где моя мама (твоя прабабушка) варила какую-то похлебку на таганке, а я сидел рядом на табуретке и деловито подкладывал под таганок лучинки.

— Дедушка, а я не знаю, что такое таганок, никогда его не видел, — вопросительно приподнял голову Сережа.

— И не дай бог тебе, дружочек, с таким чудом техники встретиться. Таганок — это элементарно простое приспособление для приготовления пищи на огне. О газе и газовых плитах мы тогда не имели представления. Примус и керогаз, работающие на керосине, хотя были уже известны, но редко у кого имелись в хозяйстве. Таганок представлял собой металлический обруч на трех ножках, служивший подставкой для посуды, в которой готовили еду. Кастрюль у нас также не было, поэтому самой ходовой посудиной были чугунки разных размеров. Таганок с чугунком обычно устанавливался под дымоходом русской печи, на чугунной плите подтопка. Под таганком разжигали небольшой костер, постоянно подкладывая хворостинки или мелко наколотые сухие дровишки. Дым от костерка выходил через трубу печи.

Так вот, слушай дальше. Мой дедушка Ивов, войдя на кухню, хриплым голосом нараспев произнес: «Ли-и-зут, это я, твой свё-окор. К вам повида-аться пришел. Вот, гости-инцев принес. С Са-анькой бы мне надо поговорить. Он, наверно, еще на за-аводе? Рабо-отает?» Мать от неожиданности вздрогнула, ахнула и чуть не опрокинула чугунок с варевом, дрожащим голосом изрекла: «Ой, тятенька, здравствуёшь, как давно не видались». Затем, наскоро оправившись, засуетилась, выхватила из-под меня табуретку и придвинула ее к деду, с почтением проговорила: «Проходи, садись, тятенька. Саня придет не скоро, он работает допоздна. Вот сейчас похлебка доварится, я тебя покормлю. Ты же устал с дороги, проголодался, наверное».

Дед тяжелой походкой подошел к кухонному столу, накрытому старой дырявой клеенкой, и стал вытряхивать из пестеря его содержимое. На кухне повис густой, как дождевое облако, запах нюхательного табака. «Вот, гостинцев я вам принес», — повторил он.

Во время своего долгого путешествия дед попал под проливной дождь, и газетные кулечки в пестере размокли от влаги и расползлись. Килька перемешалась с размокшей газетной бумагой и слипшимися карамельками. В довершении всего это месиво оказалось обильно пересыпанным нюхательным табаком из распавшихся бумажных пачек. Мать, увидев расползающееся по клеенке грязное месиво, всплеснула руками, еще раз ахнула, и начала громко чихать. Дед больше всего сокрушался, что погиб его табак, а матери назидательно посоветовал как следует отмыть от табака кильку холодной колодезной водой, а каждую карамельку отскоблить ножом. «И с очищенными ягодками можно пить чай», — заключил он.

Карамельки дед почему-то называл ягодками и, как мне казалось, считал самой лучшей сладостью на свете. Впрочем, едва ли за свою жизнь он видал и пробовал другие сладости. Мед же, в силу своей профессии, лакомством не считал, он был для него просто едой.

После того как мать сгребла и куда-то вынесла с глаз подальше всю эту несъедобную массу, дед стал жаловаться на расточительность своей старухи, с которой жил последние годы, после того как овдовел. «Матрена-то моя, с которой я сейчас живу, противу Санькиной-то матери шибко неэкономная оказалась. Начнет чай пить, так съедает по две-три ягодки, — канючил он. — А я с половиной ягодки напиваюсь, вторую половинку оставляю на следующий раз».

Как я узнал позднее, скупость и скаредность были неотъемлемой чертой характера деда Ивушки. Мой папа однажды рассказал, что, когда он стал взрослым парнем и ходить на гулянку в лаптях ему было уже неловко — страсть как хотелось иметь сапоги, он пошел к своему отцу и стал выпрашивать деньги. «Сколько стоят сапоги?» — спросил тот. «Три рубля», — ответил отец. Ивушка поковырялся где-то в закутке, подал рубль мелочью и сказал: «Будя. За рупь найди и купи».

Мой папа и его брат Петр скоро раскусили эту отцову манеру, и когда по какой-либо нужде им был необходим рубль, то просили у Ивушки три рубля, а ежели было нужно три рубля, то выпрашивали пять. Уловка всегда срабатывала безотказно. Родитель, тяжело вздыхая, выдавал, соответственно своим расчетам, необходимую сумму. Если Ивушка приходил на базар, то с каждым продавцом долго торговался, и тот, как правило, был вынужден сбрасывать цену. Таким образом, дед хоть на копейку, но покупал дешевле, чем просил торговец.

Дедушка Ивов был небольшого роста, тщедушен телом. Сухое лицо, формой напоминающее колун, обрамляли нестриженые волосы, которые давно не знали гребешка и спадали в виде комковатых косм почти до плеч. Жидкие усы и всклокоченная козлиная бороденка дополняли «библейский» облик и придавали деду какой-то жалковатый вид. Трудно было судить о его возрасте. На первый взгляд он был похож на дряхлого старика. Ходил Ивушка медленно. Походка его была неуверенной, нестойкой. При ходьбе он подтаскивал плохо слушавшуюся правую ногу, припадая на левую. Эта паралитическая походка появилась у него давно, с тех пор как дед получил удар по голове оглоблей.

А дело было так. Ивов Осипович в свое время слыл рачительным хозяином, имел крепкое хозяйство. Особой гордостью Ивушки был каурый племенной жеребец — второго такого в округе не сыскать. Для жеребца в скотном дворе отвели отдельное стойло. Ухаживать за лошадью было поручено сыновьям Сане (моему отцу) и Пете. Тогда они были еще подростками. Петя был на год моложе отца, но физически рос более крепким и шустрым, обладал недюжинной силой.

Однажды глубокой осенью братья стали замечать, что после того, как они дадут жеребцу овса и покинут конюшню, тот начинает вести себя в стойле неспокойно, бьет копытами и брезгливо фырчит. Как-то после очередной засыпки овса они увидели, что в кормушку к лошади стремительно шмыгнула огромная крыса. Саня, тотчас разглядев у противоположной стены щель, из которой выпрыгнула крыса, не растерялся, привалил деревянный чурбак к стене, прикрыв таким образом вход в крысиную нору, и плотно захлопнул дверь в конюшню. Петр же, не мешкая, схватил огромный обломок оглобли, лежащий у стены, и бросился на ненавистного грызуна. С воплями и руганью махал он оглоблей, стараясь прихлопнуть мечущего супостата. Поднялся невероятный шум.

Крики и громкая брань братьев, ржание и топот жеребца привлекли внимание Ивушки. Он бросился к конюшне и стремительно открыл дверь, чтоб узреть причину переполоха. Крыса шмыгнула в открытый проем, а Петр, норовя попасть по грызуну, со всего маху угодил оглоблей по голове родного отца. Ивушка упал замертво. На шум сбежалась вся семья и соседи. Зашибленного мужика каким-то чудом откачали, унесли в клеть и уложили под домотканый полог на деревянную лежанку. Он занемог надолго, не мог говорить и ходить. К нему даже приводили попа на последнее причастие и исповедь. Однако Ивушка оклемался и к наступлению весеннего тепла поднялся на ноги, начал давать советы по ведению хозяйства. Первое, что он сделал, почувствовав силу в руках, — выпорол обоих парней кнутом. И всё же, вследствие травмы, одна нога осталась ему непослушной на всю оставшуюся жизнь.

Впечатление от моей первой встречи с престарелым дедом Ивушкой скоро вытеснила череда стремительно накативших событий. Объявление о начале жестокой войны, ежедневные безрадостные сводки с фронта, растерянная подавленность родных и соседей, тяжелейшая болезнь моей матери полностью вычеркнули из памяти облик этого человека. Затем наступили суетливые приготовления к школе, и — «первый раз в первый класс». Появилась масса новых знакомств — со сверстниками, эвакуированными из западных областей, которые значительно отличались от наших местных ребятишек. Школьные дела и заботы быстро завладели моими интересами, и я подчистую забыл о деде Ивове, так внезапно возникшем в моей жизни. Разве я мог предполагать, что вскоре придется жить с ним бок о бок? Тем более суровая и голодная зима 1941 года ежедневно заставляла всю семью думать о хлебе насущном. Шла война, все продукты питания стали выдавать по карточкам. Хлеб приходилось выкупать ежедневно. Всем работающим на производстве полагалось в день по четыреста, а неработающим (их называли иждивенцами) по сто пятьдесят граммов сырого, плохо пропеченного хлеба. Запасов овощей и других продуктов питания у нас не было.

Следующая моя встреча с дедом Ивовом случилась в начале лета 1942 года. Прошедшая холодная зима, отсутствие надлежащего ухода привели к весеннему падежу пчел на дедовой пасеке. Пчеловоды ушли на фронт, а восстанавливать пасеку без молодой рабочей силы одному Ивушке было не под силу. И его за ненадобностью и непригодностью погнали с работы. Старуху, с которой дедушка проживал последнее время, забрала в няньки ее дочь, обитающая в том же выселке, и дед мой оказался не у дел и без жилья. Дядю Петю (который огрел его когда-то оглоблей по голове), жившего с многочисленной семьей в ближайшей деревне, в начале 1942 года забрали на фронт. Младший сын деда с самого начала войны уже воевал и пропал без вести. Кому был нужен недееспособный паралитик-старик? И отец мой, освобожденный от воинской обязанности по болезни, как единственный наследник, перевез своего родного отца в холодный и голодный город, в наш недостроенный дом. Ивушке выделили угол, отгороженный от большой комнаты невысокой дощатой заборкой. Поставили туда железную кровать с панцирной сеткой и соломенным тюфяком, накрытым серым суконным одеялом, выдали большую пуховую подушку.

Ивушка долго не мог привыкнуть к суетливой городской жизни, отсутствию живой природы и тишины лесной пасеки. Единственной радостью его был наш небольшой дворик, где он облюбовал себе нерасколотый березовый чурбан, стоящий под навесом сарая. Дедушка приспособил из него сиденье и просиживал на этом чурбане все дни. Щурясь, грелся на солнышке и с наслаждением чихал после очередной порции нюхательного табака. Его продолговатый острый нос с небольшой горбинкой, так же, как большой носовой платок, которым он часто пользовался, громко сморкаясь, всегда были густо-зеленого цвета. Где брал дед табак и кто ему его приносил, я не помню, но точно знаю, что не отец. Мой папа никогда не курил и даже не переносил запаха ни табачного дыма, ни нюхательного табака. Он никому не разрешал курить в доме, даже своим закадычным друзьям, не любил курящих и презрительно называл их «курачами».

Питались мы всегда за одним столом. Пища была скудной. Так как дед, бывший колхозник, не имел паспорта и жил у нас без прописки, то ему продуктовых карточек не полагалось. Поэтому нам приходилось делиться с ним хлебом и всеми остальными продуктами питания, которые скупо отоваривались по нашим продовольственным карточкам.

Ивушка ел неопрятно. Руки его дрожали, с ложки всегда капало. Капли стекали по жидкой бороденке на застиранную холщовую рубаху. При еде дед постоянно швыркал носом и подтирал его тылом левой ладони. Вилкой пользоваться он не умел. Кусочки твердой пищи, даже из общей посуды, вылавливал только пальцами. Пальцы у него были длинными, как высохшие ветки дерева, с узловатыми суставами. Под нестрижеными толстыми ногтями всегда траурная полоска. Если ели какое-либо жидкое варево, то деду всегда наливали в отдельную посудину. Он доскребал еду до дна, последние капли сливал в ложку и дрожащей рукой отправлял в рот, как будто опрокидывал стопку. Никогда не забывал собрать все крошки со стола в ладошку и, внимательно осмотрев их, резким движением швырял в широко раскрытый рот. Мать моя при этом всегда учтиво спрашивала: «Тятенька, а-а, добавки надо?». В ответ обязательно получала: «Бу-удя, сыт». После чего Ивушка отправлялся на боковую. По прошествии полутора-двух часов, когда все успокоятся, дедушка сползал со своей солдатской кровати и начинал шнырять по кухне в поисках чего-нибудь съестного. Если что-либо находил, то тут же жадно съедал. Позднее я понял, что дедушку Ивова постоянно преследовало чувство голода.

Иногда Ивушка где-то на стороне находил (скорее всего, выклянчивал Христа ради) горсть или две своего любимого кушанья — маринованной кильки и воровски съедал ее без хлеба. После этого у него случалось несварение желудка, с которым он не успевал справляться.

Сытнее нам стало к концу лета, с появлением свежей картошки. Еще весной 1942 года, по разрешению горисполкома, каждый домохозяин получил право засадить картошкой любой участок земли, свободной от застройки и проезжей части улицы. Около нашего дома, между забором, огораживающим дом от улицы, и деревянным тротуаром был довольно приличный газончик, который мы перекопали и засадили картошкой. Кроме того, рабочим оружейного производства за городом выделили по две сотки земли для посадки овощей. Мы всей семьей лопатами и кирками выкорчевали со своего участка полугнилые пеньки и какие-то чахлые кустики, разрыхлили почву и посадили картошку. Посадочным материалом служили картофельные обрезки. Лето того года было сухим и жарким. За все месяцы на наши земельные участки не выпало ни капли дождя, и картошка не уродилась. Когда мы пришли ее выкапывать, то увидели голые стебельки высохшей ботвы, земля была как зола, и при копке поднималась серая пыль. С каждой лунки выкапывали не более пяти-шести картофелин величиной с грецкий орех. (Правда, я в то время не знал и ни разу не видел грецких орехов — они ж у нас не растут.) Самая крупная картофелинка была не больше куриного яйца. Со всего участка накопали около трех мешков такой мелочи. Но и это была радость. Как-никак подспорье в питании. Хорошо помню, как везли мы эту картошку на допотопной двухколесной тележке. Мой отец, запрягшись, как рикша, с натугой тянул тележку по вязкому песку, а я подталкивал ее сзади своими натруженными ручонками. Мама несла на плече лопаты, подбадривая нас, и обещала по приходу домой наварить картошки полный чугунок и накормить ею досыта.

Вначале родственной любви и интереса к деду Ивушке у меня не было, так же, как у него ко мне. Моего присутствия рядом с собой он как будто не замечал, не проявляя никаких чувств к внуку. Он никогда не рассказывал мне ни сказок, ни былей, не беседовал со мной о житье-бытье. Никогда я не слышал от него нравоучений или советов. Да и я его ни о чем не просил и не расспрашивал. Он, наверное, не помнил моего имени, а при редкой надобности называл меня «мнуком»: «Ну-ка, мнук, подойди-ко ко мне…», «Мнук, принеси-ко мне…» и тому подобное. Внуков у него было много, но он никого не называл по имени. Я изредка слышал, как дед делился с моим отцом о проделках других своих внуков, с которыми ранее жил и часто общался. Например, он излагал так: «Петькино-то среднее чадо, знаешь, что вытворяет?» или: «Старшенькая-то девка у Андрея уже и женихаться горазда».

Однажды деду надоело сидеть без дела на своем березовом чурбане, и он внезапно исчез со двора. Вначале его исчезновение никто не заметил, но когда отец пришел с работы и настало время ужинать, мать схватилась — нет деда! Ивушка как будто испарился, и никто не знал, где его искать. Расспросили всех соседей и ближайших родственников, но никто его в этот день не видел. Дед как в воду канул. Были мы и на берегу пруда, расспрашивали у ребятни и рыбаков, но бесполезно. В тревогах прошла ночь, утром отец ушел на работу, а мать беспрестанно выбегала за ворота и настойчиво расспрашивала редких прохожих, не встречали ли они где-нибудь старика. Так прошел один тревожный день, за ним другой, и только на третьи сутки под вечер появился уставший и грязный дед с огромной связкой лыка. Оказывается, ему наскучила бездеятельная жизнь, и он, никому не сказав ни слова, потихоньку укандылярил в выселок, в котором ранее жил, к бывшей своей старухе. Стал жаловаться ей на скуку и безделье в городе. Та к себе его не приняла, но посоветовала заняться промыслом — плести лапти. Ивушка, не раздумывая, отправился из выселка на бывшую свою всеми брошенную пасеку, разыскал там нехитрый инструмент и за два дня сумел заготовить связку лыка.

Ты, Сережа, хочешь спросить, что такое лыко? Лыко — это кора молодой липовой поросли. Из лыка до сих пор умельцы плетут корзины, сумки и другие красивые изделия. Раньше, да и во время войны, у деревенских жителей основным видом обуви были лапти, а лыко — единственный материал для их изготовления.

Чем питался дедушка в эти дни, могу только предполагать. Наверное, одними ягодами. В это время поспела малина и черника, заросли которых окружали пасеку. Как бы то ни было, Ивушка спроворил дотащить на своем горбу лыко до города, а это не менее пятнадцати километров по бездорожью. Когда он ввалился во двор с этим лыком, все оторопели. Мать сразу побежала растапливать баню, чтоб отмыть деда, а папа поволок его в сарай и плотно закрыл за собой дверь. О чем он говорил со своим родителем по поводу его выходки, мне слышать не пришлось, не допустили. Только впоследствии мама проговорилась, что отец пригрозил деду: если подобное повторится, он выпорет его кнутом, так же, как тот порол его в отрочестве.

Ивушку отмыли в бане, нарядили во всё чистое, изрядно накормили и уложили спать. На другое погожее утро дед как ни в чем не бывало вышел во двор, щурясь, подставил свою бороденку солнцу, теплому ласковому ветерку и, почесывая хилую грудь, засопел от удовольствия. Он сел на свой чурбан, деловито разложил остро отточенный сапожный нож, деревянную колодку и колычаг — специальный инструмент для плетения лаптей, по виду напоминающий слегка согнутый толстый шпатель с деревянной ручкой. Затем подтащил поближе к себе связку принесенного накануне лыка и стал любоваться подготовленным рабочим местом. Довольно хмыкнув, достал из кармана широких штанов незамысловатую табакерку, сшитую из сыромятной кожи, отделил щепоть протертого с древесной золой нюхательного табака и начал артистично, вскидывая голову, его нюхать. От лучей яркого солнца и табачного щекотания в носу у деда начался неудержимый приступ чихания. Сбежавшаяся на чих ребятня, а это были все мои соседские приятели, громким хором кричала: «Будь здоров, дедушка!» — на что он отвечал: «О-о-ох, благодарен, и-и-и…п-чих! И вам бог подаст!». Отчихавшись и утерев нос грязно-бурой тряпкой, которую называл чихательным платком, он блаженно закатил глаза, как-то весь размяк и задремал, уронив голову на грудь.

Мы, ребятня, подкрались поближе и стали с интересом рассматривать его рабочий инструмент. Самый старший из нас, Серега, взял в руки нож, чтоб проверить его остроту. Конечно, сию же минуту он порезал себе палец, перепугался, заорал благим матом и побежал домой перевязывать руку. Дед очнулся от забытья, цыкнул на нас, отчего мы разбежались, побросав его инструментарий. Ивушка собрал его и деловито приступил к работе.

Плел дед лапоть как-то неумело, очень медленно, даже нам, мальчишкам, было видно, что это не для его рук дело. За полторы-две недели он спроворил только один лапоть на правую ногу, который получился довольно больших размеров — впору какому-нибудь сказочному мужику-здоровяку. Лапоть имел длинные веревочки, которыми его привязывают к ноге. Отложив готовый в сторону, дедушка начал мастрячить другой, но почему-то на ту же ногу. Мы, недолго мешкая, стащили у деда готовый лапоть и приспособили его как тележку для перевозки земли из одной кучи в другую. Возили мы землю от ворот в противоположный угол двора, где была небольшая низинка. По очереди один из нас запрягался в веревки лаптя, изображая лошадь, а другой понукал его, как кучер. Дедушка видел нашу возню, но не отнимал лапоть и как ни в чем не бывало продолжал мастерить. Однако вскоре дедова работа затормозилась. Лыко пересохло и совсем перестало слушаться. Оказывается, на солнце лыко быстро высыхает, и, чтоб оно вновь стало гибким и годным для дела, его необходимо замачивать в воде. А этого дед не делал. Работа захирела. Ближе к осени, когда погода начала портиться, Ивушка стал редко выходить к своему чурбану. Так второй лапоть и остался сплетенным наполовину, даже без веревочек. Долго еще он без надобности валялся под навесом сарая, пока его однажды зимой не бросили на растопку в печь.

С наступлением осеннего ненастья дедушка разом сник. Его стал мучить какой-то внутренний недуг, появились приступы удушья. Однако он никогда не жаловался на болезненное состояние и не говорил, что ему нездоровится. Он принимал свое положение как должное. Глубокой осенью, когда наступили холода, дед резко ослаб здоровьем и постоянно мерз.

Для отопления нашего дома требовалось большое количество дров. До начала войны дрова не успели заготовить, а позднее приобрести их уже не было никакой возможности. На отопление шло всё, что попадало под руки, всякие обрезки досок и жерди, заготовленные для починки забора. Затем на топку пошел старый забор и перекрытие сарая. Отцу каким-то чудом удалось расколоть березовый чурбан, на котором сидел и работал Ивушка. Так исчезло дедово рабочее место.

Дедушка со своей солдатской кровати перебрался на печь и почти круглые сутки лежал на ней, укутанный старым дырявым тулупом. И только в редкие минуты, когда топили печь, решался выползти из-под этого тулупа. Тело его не прогревалось, ноги и руки были постоянно ледяными. Он больше не нюхал табак и всё чаще не успевал спуститься с печки по крутой лестнице к ведру, поставленному специально для его нужд. Туалет у нас был во дворе, под навесом сарая, и деду дойти до него было уже не под силу. А когда наступила зима, стало совсем худо.

Отец с раннего утра до позднего вечера пропадал на работе, а работали тогда на оружейном производстве часов по двенадцать-четырнадцать, иногда и до полуночи. Мать, как председатель уличного комитета, была беспрерывно занята, улаживая какие-то бытовые дела с местным и эвакуированным из других областей населением. Ей было поручено распределение жилой площади: надо было ходить по домам и квартирам, уговаривать хозяев принять на постой людей, пригнанных из сельской местности для работы на заводе. Она имела и другие общественные нагрузки, вплоть до того, что была народным заседателем в районном суде. А еще она часто уезжала в деревню к своим родителям и отсутствовала дома по несколько дней. Родители моей мамы жили в небольшой деревеньке, куда было трудно добраться. Шоссейных дорог и автомобильного транспорта в то время не было. Добираться приходилось кружным путем: вначале по железной дороге девяносто километров, а затем от конечной железнодорожной станции по бездорожью пешком более двадцати пяти километров. Только на дорогу уходило больше суток.

Дом наш был холодным. Ремонт дома, начатый перед войной, не был закончен. Двери и окна остались не утепленными. Глубокой осенью, с наступлением холодов, все углы дома промерзали и покрывались густым инеем. От одного его вида становилось жутко холодно. Разжигать печь и пользоваться открытым огнем нам с дедушкой Ивовом было строго-настрого запрещено. Все окна с целью светомаскировки были постоянно завешаны тяжелыми шторами, сшитыми из старых одеял, поэтому в доме всегда царил полумрак. Электрическое освещение в наших заречных домах было отключено, и только по вечерам, когда появлялся отец, он на короткое время зажигал керосиновую лампу. Керосин постоянно экономили, так как купить его было практически невозможно. Папа, придя с работы, первым делом разжигал подтопок откуда-то принесенными тарными дощечками с прилипшими к ним кусочками гудрона, ставил на огонь чайник и маленький чугунок с мелкой, как горох, картошкой. Когда в подтопке появлялись пляшущие языки пламени и от него начинало распространяться тепло, я, сидя на корточках, прижимался к чугунной дверце, чтоб этим теплом согреть свое озябшее тело. Огня хватало как раз, чтоб вскипятить воду на чай и сварить картошку «в мундире». Когда огонь в подтопке угасал и всё вновь погружалось в темноту, отец торопился прикрыть вьюшку печи, чтоб сохранить хотя бы немного тепла. Он помогал Ивушке спуститься с печи, и мы садились за стол, чтоб съесть несколько картофелинок и выпить по чашке густо заваренного напитка из сушеной моркови, который мы называли чаем. Чугунок с остатками картошки папа оставлял на плите подтопка и коротко бросал: «Это вам с дедом на завтра, на обед».

В остальное время мы с дедушкой были предоставлены сами себе. Отец рано уходил на работу и, прежде чем затворить за собой дверь, будил меня и строго наказывал: «Вен, вставай. Смотри, не опоздай в школу! Кружки с чаем на столе. Не забудь, напои деда и вынеси из ведра. Придешь из школы, сбегай выкупи хлеб. Поешь сам и покорми деда. Чугунок с картошкой на плите подтопка». Получив эти наказы, как короткие команды, я быстро вскакивал со своей постели, шустро семенил к ведру под лестницей, а затем к рукомойнику. Чтоб окончательно проснуться, брызгал на лицо двумя-тремя пригоршнями студеной воды. Фыркая, утирался общим рушником, одевался в свою утлую одежонку, совал босые ноги в валенки и бежал на помойку вылить из ведра. Вернувшись со двора, плотно прикрывал дверь, чтоб еще больше не напускать холода в студеную комнату, ополаскивал руки и проходил к кухонному столу. Там, под тряпицей, находил две кружки с уже остывшим морковным чаем и малюсенькие кусочки хлебушка, скупо посыпанные желто-бурыми крупицами сахарного песка-сырца. Наскоро выпив этот чаек и сунув дедушке его кружку с порцией еды, я убегал в школу, а Ивушка оставался лежать в своем тулупе один на холодных кирпичах печи.

Наша заречная школа, которая находилась недалеко от дома, была в первые же дни войны мобилизована под военный госпиталь. В качестве помещения для начальных классов приспособили дощатый барак, удаленный от дома за полтора километра. В этом бараке я проучился три учебных года. Добираться до школы приходилось в одиночку, в пробеги — шесть заречных кварталов по грязным и темным улицам и переулкам. После уроков, когда все школьники шли домой гурьбой, было веселее. Как-никак полдень, светло, хотя улицы оставались по-прежнему пустынными, с редкими прохожими, спешащими по своим взрослым делам.

Ларек, в котором нам выдавали хлеб по карточкам, к счастью, был недалеко от дома. По пути из школы я занимал очередь. С наслаждением вдыхая запах свежего хлеба, терпеливо дожидался, когда подойдет очередь и я отоварюсь. Тщательно вывешенный кусок хлеба, полученный из рук продавщицы, чтоб не потерять ни одной крошечки, я завертывал в специально припасенную для этой цели тряпочку и прятал в холщовую сумку, с которой ходил в школу. Когда приходил домой, убирал хлеб в шкафчик, висящий на стенке кухни. До прихода отца с работы к куску хлеба никто не имел права прикоснуться. Затем с остатками вчерашней картошки в чугунке лез к дедушке на печь, и мы начинали обедать. Ивушка голодными глазами строго следил, чтоб я съедал не больше его. Когда я пытался снимать с картофелинки тонкую липкую шелуху, он своими костлявыми пальцами больно шлепал мне по руке, приговаривая: «Ты, мнук, не шелуши картошку, ешь со скорлупой, сытняё будет!». Сам он ел принципиально с шелухой, подбирая даже ранее отшелушенные шкурочки. Скупо посыпал каждую картофелинку крупной солью серого цвета. Соль мы всегда держали на печке, в деревянной солонке. Соль расходовали экономно. Ее негде было купить. Мой папа в свое время где-то разыскал завалявшийся кусок соляного камня-лизунца. Раз в неделю он откалывал от него небольшой кусочек, дробил и толок в металлической ступке, ссыпал эту полувлажную массу в солонку с наказом, чтоб соль не просыпали и использовали только по назначению.

Закончив трапезу и убедившись, что не осталось ни одной крошки еды и даже шелухи, Ивушка начинал дремать, а я отправлялся выполнять домашние и школьные задания, при этом каким-то недетским чутьем угадывая желание деда сползти с печи до ведра. Я тотчас же бросался помочь ему спуститься по крутой лестнице. При этом руководствовался не столько чувством жалости к дедушке, скорее довлел страх, что он не успеет до ведра и мне придется за ним убирать нечистоты.

Когда из деревни возвращалась изнуренная дальней дорогой мать, нашей радости не было конца. Она обычно привозила несколько килограммов муки и крупы, посудинку с квашеной капустой и бутылочку льняного масла. Такое несказанное богатство нам и во сне не снилось! Значит, будет сытный обед и ужин!

Как-то в начале зимы, ползая по чердаку дома, я случайно нашел огарок стеариновой свечи и большой кусок воска, которые притащил и показал деду. Из воска он научил меня делать свечки. В качестве фитиля мы приспособили льняной шпагат, заготовленный ранее моим папой для дратвы, какой подшивают валенки. У нас с Ивушкой появился свет. Это была роскошь! Когда в доме было невыносимо холодно, я забирался к деду на печь и при свете огарка самодельной свечи, лежа на животе и прижавшись к нему боком, готовил уроки. Дед был несказанно рад, глаза его светлели. От близости друг друга нам становилось теплее. Ивушка щурился на пламя свечки и пытался чихать, но у него без нюхательного табака чих не получался. Глубоко дышать ему было трудно. В те последние месяцы его жизни мы с ним, хотя и питались из одного чугунка и коротали долгие холодные вечера у огарка свечки, практически не говорили о его болезни. Дедушка меня ни о чем не просил, не делился своими мыслями, не жаловался на нездоровье и невзгоды, хотя уже не бил по рукам, когда я снимал кожицу с картошки. Он принимал свое состояние как должное. Я в свою очередь старался ему не надоедать и пристрастился молча читать книжки, прижавшись к его еле теплеющему телу. При этом я замечал, что деду от моего присутствия становится уютнее и у него на глазах появляются слезы умиления. Он даже стал звать меня ласково: «мнучо-о-к». В декабре, с наступлением сильнейших холодов, стало заметно, что Ивушка слабеет с каждым днем, и даже я, ребенок, понял, что он не переживет эту зиму. Мне стало его невыносимо жалко. За эти зимние месяцы мы стали роднее и ближе друг другу.

Однажды, после очередного приезда из деревни, мама с ужасом обнаружила, что мы с дедом обовшивели. Огорчению ее не было предела. Нас обоих наголо остригли. Отец сбрил деду не только его жиденькую бороденку, но и усы, а также все волосы в других местах. Содрали с меня и деда всю одежонку, прожарили ее в русской печке. Дедушкин тулуп отец выбросил на мороз в дровенник. Нас долго мыли в бане, а головы намазали какой-то вонючей жидкостью. С этого дня мне строго-настрого запретили лазить к деду на печь. Я видел его грустные глаза и чувствовал, что деду не хватает моего присутствия. Но что я мог поделать? Мать уже старалась не оставлять нас без внимания, никуда не уезжала и взяла все заботы о хозяйстве и дедушке на себя. Меня же ежедневно проверяла на вшивость.

— Дедушка, а как так случилось, что у вас появились вши? — внезапно прервал мой рассказ внук.

— Э, друг ты мой любимый, эти окаянные насекомые появляются на людях в годы бедствий и несчастий, при большой бедности и тяжелом голоде, при отсутствии элементарной гигиены и при большой скученности людей. Наш дом, как я тебе уже рассказывал, был своего рода перевалочной базой для переселения по другим квартирам. Приезжим негде было помыться и постирать свое заношенное белье. Не было ни теплой воды, ни мыла. Женщины, например, чтоб вымыть голову, грели воду на таганке в чугуне и мыли волосы в тазике щелоком — отстоем раствора древесной золы. И мне голову мыли щелоком.

Ну, слушай дальше. После этих событий прошло не больше недели. Я видел, что Ивушке тоскливо лежать одному на холодной печке, он мерзнет без тулупа и моего присутствия. Дед беспрестанно следил за мной глазами и в одиночестве скучал, хотя ни о чем не просил. И вот в канун нового 1943 года, когда мать по каким-то делам отлучилась из дома, я не выдержал. Шустро слазив в сарай, я разыскал выброшенный тулуп и притащил его к дедушке на печь. Ивушка был несказанно рад. Он благодарно смотрел на меня, укрываясь тулупом, и несколько раз промычал: «Мнучок, мнучок». Я же присел рядом с ним на приступок печи и старался плотнее укутать его тулупом. И тут внезапно, раньше обычного, пришел с работы отец. Увидев, что я сижу на печи, он грозно цыкнул, грубо стряхнул меня на пол и поддал под зад ладошкой: «Тебе, постреленок, что было говорено, не лазить к деду на печь!». И еще раз пребольно шлепнул — за то, что притащил вшивый тулуп. Содрав с деда тулуп, отец унес его обратно в сарай. От досады я заплакал. Я видел, что и у Ивушки из глаз текут слезы обиды. Дедушка остался на печи, а я спрятался в темном углу кухни. Это было мое последнее близкое общение с родным дедушкой Ивовом Осиповичем.

На другой день, когда отец уже ушел на работу, а я убежал в школу, Ивушка вялым жестом руки поманил к себе мать, взглянул на нее мутноватым взором и слабым, жалостливым голосом вымолвил, почти прошептал:

— Лизут, я, никак, ноне помру. Ты бы баньку спроворила, обмыла меня.

В полумраке утра мать, вглядевшись, увидела, что по лицу, бровям и ресницам деда ползают крупные вши. Мать от неожиданности даже не испугалась. Проворно побежала топить баню.

Наша банька была расположена в дальнем углу огорода, к ней вела узенькая тропинка, которая зимой всегда была засыпана глубоким снегом. Мать, торопясь, разгребла тропку, наколола из досок забора дров, еле-еле затопила банную печь. Полусгнившие, сырые доски не хотели гореть, нещадно дымили. От едкого дыма слезились глаза, и на душе было тревожно и страшно — успеет ли она? Наконец печь растопилась, и мать бросилась таскать и греть воду, между делами заглядывая в дом — жив ли Ивушка.

Самое трудное для нее было натаскать достаточное количество воды. Водопроводные колонки на заречных улицах появились только после войны. Воду мы брали из колодца соседнего двора и носили в ведрах на коромысле. В нашем огороде был свой колодец, но в нем была грязно-желтого цвета и горькая на вкус вода, не пригодная для питья и свертывающая мыло. Знающие люди говорили, что такая вода в колодце бывает, когда в него прорастают корни тополя. И правда, у соседнего дома, через дорогу от нас, рос огромный тополь. Нашим колодцем мы пользовались только летом. Вода из него шла на хозяйственные нужды и поливку огорода, а сам колодец служил холодильником. Делалось это просто: в эмалированное ведро складывали скоропортящиеся продукты и опускали его на толстом шнуре в глубину колодца. Продукты при этом в течение двух-трех дней оставались свежими, даже молоко не прокисало.

Часа через полтора-два баня была готова, и мать, завернув деда в домотканое одеяло, унесла его на руках, как малого ребенка, удивляясь, какой же он легкий. Вытряхнув его из одеяла на полок и освободив от исподнего, она была поражена еще больше. Тщедушное тело «тятеньки» за неделю как будто усохло вдвое, кожа на теле стала сухой, как пергамент, серого цвета и в глубоких, не расправляющихся складках. В естественных сгибах, в рубахе и подштанниках было скопище вшей. Белье мать облила кипятком и выбросила за порог. Густо намылив деда с помощью обмылка и мочалки, она с трудом смывала этих мерзких насекомых, давила их ногами, заранее обувшись в галоши, а затем смывала вшей под пол крутым кипятком. «Ой, как ба-аско, о-о-ой, те-епло-о-о», — постанывал дед.

Вымыв деда до синеватой белизны и окатив несколько раз теплой водой, мать насухо протерла его, затем, укутав в чистую простыню и одеяло, тем же порядком уволокла в дом. Убрала все старые подстилки с кровати, положила другой тюфяк, заправила его свежей простыней, положила деда под ватное одеяло. Лицо деда просветлело, и он слабым голосом произнес: «Благодарствую тебе, Елизавета, намучил я вас. Сына, стало быть, я так и не дождусь. Простите меня грешного».

Наверное, впервые в жизни дед назвал маму полным именем. Мать от этих слов прослезилась и, всхлипывая, произнесла: «Бог простит». К вечеру, так и не дождавшись моего отца с работы, дед, подобно огарку свечи, угас. Меня же мама под каким-то предлогом отправила к соседям, чтоб я не присутствовал при последних вздохах дедушки.

Пришедший с работы отец недолго сокрушался и, наскоро перекусив, отправился под навес сарая строгать заранее заготовленные доски и сколачивать гроб. Делал он это при свете керосиновой лампы. Уже глубокой ночью тело деда одели во всё чистое, уложили в гроб и прикрыли с головой чистой простыней.

Наутро, когда мать подошла к гробу, то от ужаса закричала. Простыня, покрывающая тело деда, местами, как песком, была обсыпана какой-то серой массой, которая легонько колыхалась. Вши! Простыню пришлось отправить в топившуюся печь, за ней последовала оставшаяся одежка и постельные принадлежности деда. Пришедший засвидетельствовать смерть деда фельдшер долго объяснял матери, что вшей вывести очень трудно. Вошь откладывает гниды в глубину кожных пор, которые у старых людей глубокие и широкие. Гниды невооруженным глазом не видны и имеют способность очень быстро расти и превращаться во взрослую вошь, которая выползает на поверхность тела. Вот почему на чисто вымытом и вроде бы очищенном от нечисти теле деда за одну ночь вновь появилась масса вшей.

Мать до конца дней своих была глубоко убеждена, что деда сожрали вши. Я же, ставши уже врачом, вспоминая недуги деда, понял, что он умер от рака легких. Известно, что любой табак, в том числе и нюхательный, может привести к тяжелейшим заболеваниям.

Проводить деда в последний путь из всей родни пришла только одна его дочь, тетя Катя, жившая на соседней улице. Остальные дочери дедушки Ивова жили далеко за городом, а сыновья были на фронте. Многочисленные внуки, скорее всего, давно забыли о существовании своего деда или же не знали о его кончине. Гроб с телом деда на деревянных санках увезли на старое заречное кладбище, где без отпевания похоронили в наскоро выкопанную могилу, поставили деревянный крест, сколоченный отцом из старых досок.

Вот так я остался без одного из дедов, а вся семья — уж извини за прозу — без простыней. На новые простыни не было денег, в магазинах их не продавали, а на базаре они стоили очень дорого. Мать же по ночам часто просыпалась и вскрикивала от ужаса. Ей мерещилась шевелящаяся масса вшей, покрывающая тело деда.

Весной, когда просохли тропки на кладбище, могилу деда мы долго искали, но так и не нашли. Кладбище за зиму сильно разрослось. Многие могилы обвалились. На них не было ни крестов, ни деревянных памятников. Их растащили на топливо жители бараков, наскоро поставленных зимой поблизости от кладбища.

После войны на месте старого кладбища построили кинотеатр «Италмас», швейную фабрику «Зангари» и организовали Станцию юннатов, а затем детский садик, который в свое время посещала твоя мама.

Вот так, мой дружочек, мне и запомнились тяготы той войны. Я не слышал взрывов бомб, воя снарядов и пулеметных очередей, но у меня навсегда остались жуткие воспоминания о холодной зиме и мелкой картошке «в мундире», которой всегда было слишком мало, чтобы утолить чувство голода. Я до конца своей жизни буду помнить немощного деда, которому приходилось тяжелее, чем мне. Я, ребенок, был твердо уверен, что эта проклятая война когда-нибудь закончится, и будет долгожданный мир, и никто не будет умирать. А дедушка коротал последние дни не имея надежды, что наступят для него теплые дни и он будет сыт.

 

Мой внук во время рассказа лежал не шелохнувшись, с широко раскрытыми глазами. Было заметно, что он живо сопереживает тому, что слышит. Наконец, когда я замолчал, он полушепотом вымолвил:

— А я всегда считал, что война — это бомбежки, самолеты и танки. Дедушка, обещай мне, что мы с тобой съездим на то место, где было старое кладбище. Я же должен видеть и знать, где похоронен мой прапрадед Ивушка.

— Обещаю, мой дружок. Ты только сам не забывай своего деда.

— Никогда не забуду, дедушка.

И внук, повернувшись на бок, спокойно заснул. А я еще долго не мог сомкнуть глаз от нахлынувших воспоминаний и думал: не приведи, Господь, чтобы  последующие поколенья испытали ужасы войны, сделай так, чтоб она никогда не смогла искалечить души мальчишек и девчонок.

Мирного вам, люди, неба над головой и хороших сновидений.