Авторы/Девятова Елена

ВОРОТА СТА НАХОДОК


 

В сентябре мне казалось, что я Саломея. У меня была длинная до полу юбка, платок на плечи и бусы на шее и на руках. Бусы из янтаря. Я собирала его на поющем песке Куршской косы. Там я научилась отличать настоящий янтарь от камня. Если поднять желтый осколок к солнцу, то оно заиграет в нем и наполнит светом каждую точку его грани. На вкус осколок напоминает смолу, кисловато-горькую. Говорят, поляки растворяют его в водке и пьют от болезней. Еще говорят, что самый большой янтарь, в одиннадцать килограммов, исчез. И я ждала царя, который заплатит этим камнем за мой танец.

Нерон приказал казнить свою жену, когда увидел девушку с янтарными волосами. Он сделал ее своей женой. А римлянкам приказал носить янтарь и красить волосы в желтый.

Мои волосы цвета янтаря, а Нерона — нет.

Есть Иоканаан, но он где-то променял свою звериную шкуру на домино и прячется теперь среди людей.

Я раздарила янтарные бусы. Остался только песок в перламутровых ракушках. Он поет иногда по ночам на полках в моем письменном столе. Мне кажется, это всегда бывает в полнолуние. Там же в столе запрятаны коробочки с ветром. Я забыла сказать, что собираю ветер. Когда я дарю ветер, люди обижаются, поэтому ветра у меня больше всего.

Скоро в юбке стало холодно, а платок заменил вязаный шарф. Захотелось укрыться в доме далеко от города. Тогда я написала вот что:

 

 

Осколки янтаря

 

У меня под ногами поющие дюны — скрипят половицы и воет за пазухой ветер. Поет песок, и поет море. Я иду и молчу. Я иду вперед, а солнце вверх. Мы с ним когда-нибудь пересечемся.

В моих глазах осталось море. Моя кожа покрыта солью. В волосах запутались водоросли и тина. На шее моей бусы из холодного, прозрачного янтаря. А в руках горячие шершавые камни. Я сажусь на берег песчаной дюны. Я чувствую, как песок покрывает мое соленое тело. Песчинка за песчинкой, слой за слоем он ложится на меня. Вот уже ступни утонули в песке. К полудню колени опрокинутыми чашками поднимутся из него. Солнце садится, скоро оно пересечется со мной. Дюны крепко обнимают, грудь моя каменеет. Ветер уносит длинный волос в птичье гнездо. Птицы будут летать надо мной. Дюны будут петь мне прощальные песни. Камни впитают тепло моих рук, а волна ляжет на берег очертанием моего тела.

Моего мужа и мое село вчера похоронили дюны. Ночью они погребут меня.

 

Я видела город-призрак. В нем доживали старые немецкие дома и разрушенные протестантские часовни. В одном переулке, где едва могли разойтись два человека, я встретила старика на костылях. Это был старый житель. Он шел к собору, который когда-то назывался кирхой и который бежал теперь из пустого города шпилями в небо. Все переулки сходились к собору. В одних когда-то жили крестьяне и ремесленники. Дома их были низкими, пузатыми, с черепичной крышей, кое-где покрытой мхом и рыжей плесенью. Два черных окна на лице каждого дома напоминали глазницы черепа. Лопнувшая штукатурка клочьями висела на осунувшихся щеках. Гнезда аистов на жердях были пусты. Ветер срывал с них солому и разносил ее по городу. В других переулках жили дворяне. Дома в них были двухэтажными и узкими, как аристократически вытянутые лица. Они уходили в небо, подражая собору. Гербы семейства украшали место под крышей; от них остались львиные головы, рыбьи хвосты и орлиные крылья. Внизу сбоку помещались медные таблички с рельефными надписями на старонемецком. Снег с дождем медленно засыпал готические буквы, черепицу домов и весь безлюдный город, пропитанный ветром с Восточного моря и немецким трудолюбием.

 

На закате к берегу подлетают стаи чаек — покормиться остатками еды. Они ищут ее в песке, а поев, чистят клюв о камни, громоздящиеся у променада. Иногда люди сами кормят чаек. Я видела, как одна девочка разминала в руках черный хлеб и подбрасывала его вверх. Голодные чайки налетали истребителями, хватали подачку и возвращались за новым куском, рисуя в небе круг. Когда они подлетали слишком близко, можно было встретиться с ними взглядом. Черные немигающие глаза жадно приближались к человеческим, а распахнутые крылья норовили спрятать под собой весь мир. Раскрытый клюв глотал воздух, ища приманку. Иногда они начинали драться и визжать, отбирая друг у друга хлеб. Когда руки девочки опустели, птицы спустились на воду подбирать упавшие крошки. Они качались на волнах, как бумажные кораблики. Капельки воды на перьях золотились солнцем. И тогда чайки становились похожими на увитые алмазными бусами фарфоровые статуэтки.

 

Над песком у берега моря горбатится скамейка. Никто не знает, откуда она взялась. Поговаривают, будто это старого немца, что держит здесь летнее кафе. Однажды скамейку вынесли на променад. Наутро она опять стояла на берегу.

Зимой скамейка примерзает ко льду. А летом песок устраивается на деревянных брусьях, и поэтому видна только ее горбатая спина. Впрочем, кто-то раз в месяц очищает ее от песка. Один раз я видела на ней человека. Это была женщина, которая смотрела на восходящее солнце. Она была в длинной юбке и шляпе. Брызги покрывали шляпу россыпью желтых искр, а легкий бриз заигрывал с белыми складками юбки. Волна подбегала к ступням незагорелых ног. Песок оставался между пальцами, среди его крупинок поблескивали играющие на солнце крошки янтаря. В руках она держала горсть мелких камней. Как только на пляже появились люди, она ушла. Иногда мне кажется, что это была я.

 

* * *

Мой будущий муж обещал снять дачу. Он говорил, что там мы помиримся, что всё будет хорошо, мы сможем создать дом и воспитать детишек. Он божился, что там мы начнем жить сначала. Купим у старьевщика мебель: старый деревянный шкаф с потрескавшимся лаком, диван, обитый потертым черным бархатом, кресло с накидкой из моего старого макинтоша, стулья, отполированные частым прикосновением рук, зеркала с поверхностью тусклой, как гладь мутного озера.

А пока у него не было денег, и паспорта, и дома, и даже носков. Я ему поверила и пообещала не изменять и никогда никого больше не любить, кроме него, и слушаться во всем и всегда только его. Потом я прочитала «Матроса из Амстердама» Аполлинера. Под самый «конец» явился мой будущий муж. К счастью, у него не было револьвера. Но он еще не снял дачу. Аполлинер теперь стоял у самой стенки в книжном шкафу. Я не хотела умирать. И не хотела никакой дачи.

 

Потом я нашла письма прадедушки на немецком языке и придумала учить немецкий. В доме появились слова. В нем стали жить Фрау, Киндер, Юнгер, в холодильнике завелись Кухен, Фляйш, Шоколяде. Ведро для мусора стало самым привлекательным — теперь оно звалось Абфальайме.

Я представила, как сяду в широкое теплое кресло и возьму «Заратустру». Но вскоре поставлю эту книгу рядом с Аполлинером.

Из книг Ницше змеи переползают ко мне в подъезд. То ли люди, то ли львы рычат под дверью. Меня постепенно окружают мои будущие соседи в загробной жизни, как когда-то окружали люди из рассказов Аполлинера.

 

Может быть, когда-нибудь у меня будут дети. Тогда мы усядемся на диван читать сказки Киплинга.

Киплинг расскажет нам, что пятна на шкуре леопарда скучены по пять, что слон, прежде чем съесть пучок травы, выбивает из него пыль о свои передние ноги, что можно клясться бананами и даже правым и левым берегами Ганга.

Мы назовем черепаху недвигой-твердышкой, а кенгуру заставим прыгать, как горошинку в кастрюле.

Мы попробуем заложить себе ноги за уши. Ежик говорил, что это необыкновенно удобно.

Мы будем повторять вслед за аистом, что никто не чувствует себя счастливым от клюва до хвоста.

Когда мы поедем в гости, мы сядем на новую породу быков, и кто-то вслед нам крикнет: что за телеги с крышами мчатся там, в поле?

Мы подарим друг другу по белому листу бумаги, чтобы показать, что сердце наше так же чисто и бело.

Мысль в нашей жизни будет то же, что соль для риса.

Станем похожи на спелые бананы в дыму, на кусок мыла в ящике с золой, на горчичник, прилепленный на куль с углем, на подсолнечник около вымазанного дегтем забора.

Мы бросим гирлянды ноготков в воду, чествуя крокодила.

Вместе с попугаем будем есть финики, а с крабом — кокосовые орехи.

Поищем на Луне горбатого старика, что плетет лесу для удочки, надеясь когда-нибудь поймать на нее Землю. Иногда леса касается воды и тащит море на берег, а потом обратно. Это старик играет с морем.

Так и будем жить один в другом, как один свет.

 

А если меня не возьмут замуж, я повенчаюсь с деревом. И если мне придется быть третьей женой, я прежде обвенчаюсь с деревом. Если я буду нерадивой женой, то попрошу джиннов превратить меня в семечки гранатовых яблок.

Джинны ведь всё могут. Даже прилепить горб к верблюду.

Верблюдов любит Габриэле Д’Аннунцио. Его верблюд может танцевать, держа на шее музыкантов. Верблюд складывается, как походная палатка. Он состоит из костей и кожи. У него круглые мозоли на ногах, большие желтоватые зубы и оттопыренная нижняя губа, с которой после питья на затверделую кожу груди стекает вода.

Я тоже знаю про верблюдов.

Верблюд родился с пятью ногами. Человек его спросил: зачем тебе пятая нога? — взял да и забросил ее на спину. Так пятая нога стала горбом.

Буду задавать детям загадку. Какой позвоночник у верблюда? А они мне будут отвечать: двугорбый.

У меня есть друг из Дубая. А у него есть верблюды. Они все одногорбые. Араб говорит: я не знаю других верблюдов. Они не любят других верблюдов, потому что те никогда с ними не жили.

Если у верблюдихи забирают верблюжонка, она умирает.

Еще я знаю, что где-то живет кенгуру, которая рожает кенгуренка размером с грецкий орех.

У меня есть зооистории. Кто не писал про зоопарк? Про зоопарк писали все. Но не все для своих детей.

 

 

Зооистории для моего сына

 

От меня через две улицы на третью Зоопарк. Там работает дядя Гриша. Он звериный подмастерье: покормить кого, подлечить, помыть. Дома у него своего нет, потому еще и сторожем подрабатывает. Все звери — его дети, каждого в лицо знает. Клички дает и зообиографию рассказывает. Он давно здесь, хвастает, что с самого открытия. Но что-то не верится: зоопарку в Старом городе уже больше века.

 

Оран-гутаны

 

Оран-гутану нужны огромные руки, чтоб детей непослушных легче было шлепать. И щеки такие же — большие. Их со спины видно, лысые, свисающие — обезьяний карман. Наверное, он в них прячет бананы. А глаза человеческие, смотрят туда-сюда. Задумчивые, как у папы во время чтения.

Сидит вожак по-турецки и созерцает. А то подойдет к стеклу и давай прижиматься носом. Сплющит морду и наклоняет ее то вправо, то влево. Я подошел и тоже начал рожицы строить.

Вся семья обезьян собралась посмотреть на это чудо. Уселись и мама-обезьяна с малышом. Она ему что-то объясняет, показывает на меня. А малыш смотрит как на связку бананов. Руки ко мне тянет, но мешает стекло. Волосы у малыша, а по-ихнему, по-обезьяньему,  шерсть, дыбом стоят. Хохолок на голове мама приглаживает. Надоело смотреть, вскарабкался на мамину спину и поехал в уголок на кухню. Стали есть. Мама жует банан и сплевывает кашицу в майонезную баночку. Обезьянка ест из нее. Мама лапами почесывает ей спинку, гладит. Даже губы навстречу друг другу вытянули — поцеловались. Как в бразильском сериале.

Дядя Гриша потом рассказал, что целоваться они не умеют. Так, губы вытирают.

Вожаку мои рожицы тоже надоели. Он полез раскачиваться на ветке. Из стороны в сторону, как маятник. И спиной к нам. Точно устал от всех.

Остальные оран-гутаны наблюдали за мной во все глаза.

— Гена, ты же не обезьяна! — донеслось откуда-то сзади. Это был дядя Гриша.

Он взял меня за «лапу» и показал надпись: «К стеклам не прикасаться». Под ней висели рисунки обезьяньих рожиц в разном настроении. «А вот это те, кто прикоснулся», — объяснил дядя Гриша.

На следующий день я нашел другую надпись и прочитал ее громко для дяди Гриши: «Малыши обезьяны забавны и игривы. С возрастом они становятся похожи на взрослых и нрав их портится».

Обезьяны ужасные лентяи. Апельсин им лень почистить. Мякоть выедят из него, как из чашки, а кожуру бросают на пол.

А ведь ни одна из них так и не признала меня за человека. Увидят за стеклом и повернутся спиной. Поэтому больше всего запомнил хвосты. Тут и беличьи, и медвежьи, и львиные. Обезьяны и в этом всем подражают. Знал я такую мартышку — она всё на пантеру походить хотела. Лежит на ветке и попеременно то жеманится, то чванится. Мяргает, лапой в воздухе болтает. От таких движений ветка под ней — хрусть. Взвизгнула «пантера» по-обезьяньему и зажалась в угол. Так вся спесь и прошла. На день.

 

Гиппопотам № 7

 

Дядя Гриша кормил бегемота булками. Закидывал издалека в пасть. А она, я вам скажу, как ящик у комода, с треском хлоп — и не заметишь, как руку оттяпает. Когда бегемот жует, он зажмуривает глаза. Сам как булка, жир с боков пухнет, кожные складки друг на друга водопадом свисают. Челюсти так и ходят ходуном, как мельница: булку на муку перемалывают. За ней вслед полетели помидоры, картошка, капуста. Я не стал отвлекать дядю Гришу и сел на бордюр.

Бегемот проглотил всё и теперь стоит отдыхает. Грузный корабль у причала. Чуть дохнет — и земной шар подметен.

Дядя Гриша вышел ко мне. Он был уставшим и не очень хотел разговаривать.

— Скажите, а как зовут бегемота?

— Шкаф!

— А как он в медкарте назван?

— Гиппопотам № 7.

— Я сегодня на уроке узнал, что бегемот и гиппопотам одно и то же. Гиппопотам, потому что идет так: потам-потам-потам?

— И поэтому тоже. Давным-давно, когда еще не строили зоопарков и чужеземные звери были в диковинку, один грек привез домой из Африки чудище. Оно было совсем без волос и толстое, как вьетнамская свинья (вьетнамскую-то свинью они знали!). Чудище целыми днями лежало в воде, и скоро его перестали замечать. Недалеко от этого места жил лодочник. Он переплавлял людей с одного берега на другой и нет-нет да и налетал на эту глыбу в воде. Однажды даже перевернулась лодка. После чего лодочник решил, что не жить им вместе на одной реке, взял веревку и поплыл вылавливать африкано-вьетнамскую свинью. Как только ее голова показалась над водой, лодочник с размаху накинул на нее петлю. Но не тут-то было — чудище с силой потащило лодку за собой. Так лодочник до вечера прокатался на речном скакуне, пока тот не устал. Дети, что видели, как лодочник мчался по реке и понукал чудище, кричали на берегу: «Гиппопотамус! Гиппопотамус!» — что на их языке значит речная лошадь. Так они назвали чудище. Когда же лодочник пришел в себя, он решил подружиться с речной лошадью и предложить ей работку. А надо сказать, что в полуденную жару лодочник любил хорошо поспать и был не прочь, чтобы речная лошадка перевозила днем людей.

Бегемот проснулся. Зашевелил ушами. Теперь нужно принять грязевую ванну. Он кое-как развернулся и быстро затопал к воде. Бегемот бежит — земля дрожит.

Это только говорят, что он бежит, а на самом деле ногами перебирает и чуть подпрыгивает.

Плюхнулся в воду с размаху. Брызги от него — как от поливочной машины.

Лежит по голову в грязи. Только макушка лба покачивается. Задремал.

 

Тараканариум

 

Хожу я вдоль клеток с прес-мыкающимися. А вместо ящеров вижу: по камням тараканы бегают. Удобно паразитам, тепло, а еды-то сколько остается. Ползают табунами у стекла — смотреть мешают. А питон обвился вокруг ветки и вздыхает. Ему все до фонаря. Голову спрятал в кольцах: я вас не вижу, вы меня — тоже.

Анаконды заплелись в клубок и осели на дно лужи. Только головы лежат на камне. И крокодил мертвый. Хотя бока раздуваются, как шарики. Но глаза стеклянные и кожа пластмассовая. Как игрушка на полке — не зевнет, не моргнет. Чуть мы отвернемся, он лапой пошевелит, глазом поведет, причмокнет. Размялся.

Черепахи — самые скучные животные. Я даже писать о них не буду.

 

Желтые медведи

 

Белые медведи оказались желтыми. Наверное, они в клетках со злости пожелтели. Медведь ходит, рычит, на закрытый вход бросается. Слоны тоже так ходят, когда недовольны. Идет задом наперед, шаги тяжелые. Ну, сейчас разгонится и бросится на стену! Нет, он так же грузно направляется ко входу. И вдруг останавливается, понимая, что не пробьет дверь. Опять по-медвежьи разбегается и снова застывает. Наконец ему открыли дверь. Он попал в смежную клетку. Я перебежал.

В ней жила молодая медведица. Она сидела посреди искусственной речки, на островке-льдине. Медведица поднимала и опускала лапу. Прощалась. Или здоровалась. Может, в зоопарке научили. А может, от полярников переняла.

Все-таки приятно, когда тебя встречают и провожают.

 

Зима

 

Зимой в зоопарке безлюдно и безживотно. Волки обленились настолько, что даже выть перестали. Свернулись, как собаки, на снегу и спят. Я к ним и так и эдак, и вою, и рычу, а они и в ус не дуют. Совы тоже, как ни свисти, как хлебом ни корми, всё на ветке сидят. Чуть веко поднимут, и дальше размышлять о судьбах зверей. Только белки шустрые туда-сюда, прыг-скок — и в норку. Маленькие, серые, и хвост не такой пушистый, как на картинках.

Самые чистюли в зоопарке — это розовые и красные фламинго. Я с ними не разговариваю. Всю зиму они принаряжаются, каждое перышко перебирают, выхолущивают. Я дяде Грише советую зеркала у них в каморке поставить. Пусть глядятся с утра до ночи.

Японские журавли похожи на японцев. Такие же медлительные. Ходят в белом кимоно, на ногах перепончатые геты, живут во дворце. Курлычут, значит, хорошо им. И выступают они по ритуалу, ни шагу ни влево, ни вправо. Японская семья.

Я помогаю дяде Грише кормить пингвинов. Они мне по пояс, поэтому боятся. Тем, кто выше их, не доверяют. И рыбу есть ни за что не станут. А я на карачках или ползком. Пластунский подход к пингвинам.

Пингвинята у них на цыплят похожи. В холод прячутся под мамин жир. На животе его много — тепло, как от батареи. Я с ними с горки катаюсь. Весело, они пищат, плюхаются на лед. Только трогать себя не разрешают. Клюются. Еще не привыкли к человеку.

 

* * *

Вчера мне позвонили, сказали, умер дедушка. А правнук не родился. Дедушка ждал три года. Устал ждать. «Ким»* — это про моего дедушку и про моего сына. Это страна, в которой живут два моих любимых существа. Это страна, в которой нет места женщине. Я вечно буду стучаться туда, в мир, созданный мужчинами.

Ким старик, лама — ребенок. Лама ступает по небу. Ким бежит по земле. Лама ловец бабочек и искатель тропинки в небо. Ким знает, что бабочки обжоры, всю жизнь они только и делают, что едят. Ким умен, он всё знает про бабочек. А старый лама глуп.

Ким поймал бабочку, спрятал ее в ладонях. Побежал к ламе и спросил: «У меня в руках мертвая бабочка или нет?». Про себя же думает: «Скажет лама мертвая — сожму ладони, скажет нет — распахну их, и она улетит». Лама ответил: «Всё у тебя в руках».

 

 

ЭПИЛОГ

 

…Когда я была маленькой, я хранила у двери кирпич. Для лифта. Без него лифт не трогался с места, будто меня и нет. А с ним он как миленький катился куда надо, даже до неба. Так началась моя любовь к камням.

Я начала собирать их во дворе. Потом по соседним улицам. Друзья на день рожденья приходили ко мне только с камнями. Уложат их в коробочку с бантиком — и дарят. А раз дома нет большого комода для камней и единственное достойное место на полке с хрусталем, то я взяла и сгрудила его в один угол, а камни разложила по рядам с припиской, что за камень, каков вес, цвет, на какой улице найден, когда подарен и где его дом. И всем родственникам разослала письма, чтоб отправляли камешки по почте бандеролью.

Может быть, поэтому я поехала собирать янтарь.

 

Каждый день я что-то нахожу и собираю. И только однажды я ничего не нашла.

Говорят, есть такое дерево, на котором растут тюльпаны. Их увидит только тот человек, который в них верит. На одном дереве желтые, красные, синие тюльпаны. Кто-то даже слышал, что можно купить фотографии этих цветов.

Дереву три века. Во время сильной грозы молния расколола ствол, и с тех пор он обвит цепью.

Всё было действительно так, как говорили. Только никто, кроме тех, кто жил рядом с деревом, не видел цветов. Кто приезжал осенью посмотреть на цветущие тюльпаны, встречал горькие сожаления: ближе к зиме надо бы. Тех, кто приезжал зимой, приглашали весной. А как же, нам сказали зимой… Да с чего ж вы взяли, что зимой деревья цветут? — удивлялись жители. Приезжали весной. Просим в гости летом! Летом оказывалось, что дерево цветет раз в три года…