Авторы/Эсс Роман

ПОТУСТОРОННИЙ МИР


(Журнальный вариант)

 

На Земле есть ещё такие долы и пределы, где можно прожить более ста лет – вне сутолоки, накопительства, животной грызни современного одичавшего и бескультурного городского общества и стрессов, если вам, конечно, повезёт родиться в этих малолюдных красотах, и – там не быть загипнотизированными, убитыми привычным всем телевизионным и рекламным наркотиком и пиаром современных мегаполисов. Таким вот божественным, древним, чистым, неосквернённым местом стало поневоле теперь и это – глухое, не помеченное на картах. Размеренная, неторопливая жизнь, когда один день незаметно переходит в другой.
Медленные новости откуда-то издалека. Холодные воды, где плавает лёд.
Угрюмые и мудрые своим молчаньем ели на холмах. Закат, просвечивающий в перламутр ледяных сосулек с крыши. Озёра в лесах, задумчиво глядящие только в самих себя, думающие о будущем преображении всей земной и плоской природы.
Гренландия, Аляска, Камчатка, Чукотка, Огненная Земля, Ньюфаундленд, море Уэделла, Алеутские острова, Шпицберген. И – тут.
Уже с неделю несёт пургой, задувая глухие деревни в лесах, раскачивая провода на ЛЭП, чуть видные в мареве метели, наметая шапки на столбах забора, на сараи, на сьёжившиеся кусты в саду.
Днём так же сумрачно, как и вечером, поэтому хорошо в такие погоды топить печь, следить за весело перемигивающимися огоньками на поленьях, на раскалённый чугун колосников, когда в оконца стучит веткой черёмуха и просится в тепло, а по сугробам нерешительно ползёт соседский пёс, утопая в мягком снегу.
Снег вертит и вертит по смятым простыням высоких сугробов, свивается в хороводы метельных кружев на опушке, раскачивая молодые веточки сосен, скворечник во дворе, останавливая всякое движение по шоссе. Иностранные машины стоят в недоумении перед Россией и её всемогущей зимой.
В лесах непролазно, темно, серо, стволы сосен и елей гудят как корабельные мачты при шторме.
В маленьком городишке, посёлке, селе странным тогда кажется Интернет на почте. Яркие пятна цивилизации на экране осознаются придуманными, абсолютно фальшивыми, чуждыми этой величественной и необъятной русской зиме, этим продутым снеговым просторам, чуждыми равнодушию грозной природы ко всему живому, что робко прячется теперь по домам.
В такие бураны хорошо берёт налим, и при полном безлюдье на шири реки легко заблудиться.
Вечерами же во мгле снега и ветра в окна смотрит само Неизменное, Вечное. Смотрит. Дышит. Перешёптывается. Такое же – как и смотрело оно и пять, и десять тысяч лет тому назад.
А говорят – время!
Входим на веранду Созина. Он из Москвы, переехал в нашу глушь насовсем, живёт теперь в лесу, в стороне ото всего: «Вне суеты!» Невероятное событие, чтобы кто-то из сытой столицы перебрался жить в нищую глубинку, тем более, в эту глухомань, в медвежий угол!
Пурги наконец-то кончились, надолго ли, яркое багровое солнце заката смотрит на большую веранду сквозь опушённые инеем большие стёкла.
Синее, пурпурное, розовое и фиолетовое. Вязанки мёрзлой рябины по стенам.
В большой избе Созина на четыре окна – горы книг на полках, журналы по живописи, скульптуре, книги по искусству, неподъёмный альбом Греза, древние фолианты – многие иностранные. Музыкальный центр. Без телевизора. Скульптура – повсюду.
Говорит, лепя из пластилина нагую пышнотелую красавицу: «Самые счастливые сейчас на свете только те, кто живет как я».
Пигмалион и Галатея. Которую вряд ли когда-нибудь увидят города.
- Ведь какая профессия самая древняя? Шаман, художник, сказитель, поэт, собиратель тайн, знаний и культур, всех зовущий куда-то в неведомое. На Север, туда, где ночами горит Кол-звезда, центр мира, вокруг которого всё и вращается. И живое, и мёртвое.
Мы молчим, зачарованно смотрим, как живые формы появляются вдруг из хаоса под его рукой:
«Чудно!»
 А он, не слушая, продолжает мысль:
 - Пушкин писал: «Когда народы, распри позабыв, в единую семью соединятся». Об этом теперь все дураки на свете мечтают. Этого никогда не будет! Потому что каждый народ считает только себя истинным. Но все народы уже были единой семьёй, в древности. Художники, скульпторы, поэты могли беспрепятственно ходить по всей Земле. Границ и таможенников с бюрократами не было. Как и идеологий. Золотой век!
- Хорошо жить только тем, кто видит цивилизацию издали, – продолжает Созин. – Ты как бы давно для всех умер. Такое зрение, как бы загробное, многое откроет любому художнику. Позволяет охватывать все вещи во всей их тайной взаимосвязи, целостности. Чего никогда не увидишь в больших городах. Так и наблюдаешь далеко свысока, куда катится вся эта Матрица. Чёрт в колесе по полю. На воротах одного концлагеря, кстати, было написано: «Работа делает человека свободным». По этому девизу теперь и живёт весь земной шарик. Главное, что считать работой, а что – не считать. Если ты, скажем, целый день сидишь в офисе на стуле, потеешь, считаешь, пишешь или сплетничаешь на всю страну по радио или на телевидении, а потом ещё и называешь это работой, какая же это работа? Что осязаемого, полезного, радостного, необычного, долговечного людям сегодня вышло из-под твоих рук? Что такого вещественного произвёл ты для людей, чтобы люди долго радовались твоему труду? Если ты, скажем, оставляешь будущему только шлак, то ясно – весь мир теперь шлак. Ты не производишь ничего вечного. Зато весь этот наш свет изготовляет и изготовляет мегатонны бумаги и мегабайты отчётов. Чтобы инфернальные владельцы Земли богатели на своих виртуальных валютных операциях в своём инфернальном любимом Нью-Йорке и Сан-Франциско. А всё вещественное, что теперь выпускается на конвейере, выходит из строя уже через пять лет! Весь мир теперь работает только на свалку. И все, заметьте, гордо и самоуверенно называют это «работой»! А вот, – он показывает в угол, – самовар 1880 года. Я в нём себе частенько чай кипячу. Вот это – работа.
Он долго смеётся, оставив инструменты. Расхаживает у окон, глядя на яркий закат, за реку, на холмы и леса, на полузасыпанный снегом колодец.
Сорока стряхивает с ветки яблони целый ворох снега. Косой луч заходящего солнца выхватывает из полутьмы скульптуры, как бы оживающие перед ночью – нагие Афродиты и Афины. От этой повсеместной красоты дух захватывает.
Созин садится в кресло-качалку, зажигает трубку:
- Над нашей страной, – думает он вслух, – над теми немногими, кто действительно работает, производит настоящий долгосрочный продукт, пролетела птица Ничто. Освободительница от горя и нужды. Платить таким истинным творцам наш наркотический адский мир не желает. На теленаркотик же, веселящий глаз для тупых толп, на всякую там поп-бездарь тратят миллиарды долларов и триллионы человеко-часов. А истинные творцы? Но, как говорится в одной древней книге, сладка нищему смерть!
Он долго молчит, думая о чём-то своём. Ворошит кочергою угли в печке, красное пламя освещает его молодое лицо, густую бороду и усы, старый синий свитер, тяжёлый золотой перстень с птицей из бирюзы.
- Нет, это всё – это конец Рима. Сенаторы, которые молятся всем богам одновременно. Плебс на боях гладиаторов. Голубые меценаты голубых художников и поэтов. Пуганые христиане, бегущие как мыши в свои катакомбы. Архиереи, показушные церкви, где внутри дует только Пустота. Евромонахи, которых купили на золото из сундуков. И, боже ж ты мой, ни одного Вергилия или Горация! Черви и червивые всенародные философии. Как полагаете, разве на этот наш развратный Рим в наше время никаких германцев и не найдётся? – лукаво вопрошает он нас. Глаза его смеются и лучатся.
И продолжает тут же:
- Да, люди слепы и не видят того, что у них перед носом! А великие времена России давно прошли. Никем не замеченные, впрочем. Вот, к примеру, вам – Анна Каренина, особа импульсивная, неуравновешенная, но прекрасная. А почему? Потому, что в тех настоящих русских людях всё же был какой-то стержень, то, чем они вообще красили бытие вокруг себя. А в нынешних? Конечно, дворянство упустило огромные возможности, уповая на какой-то мифический «народ»! Упустило Россию. А то, что сейчас – это не история даже. Так, эпиложек. Созин смотрит на полки с альбомами и книгами:
- Самая гениальная вещь, какую я читал, это, конечно, «Кошкин дом». Современная наша жизнь. Как бы живая жизнь: мещанство, накопительство, шмотки, зависть, сплетни. Газеты. Телепередачи. Шоу свиней и козлов. Скоробогачи тусуются, соревнуются своими тряпками из Парижа, кормят своих поросят. Козлищи с козами играют от скуки в карты, бродят по московским казино, катают боулинг в Португалии. Куры в журналишках и жёлтых газетёнках квохчут над петушками-тинейджерами: вселенские проблемы! Мамы-свиньи ведут теперь на всю страну семейные телешоу. Папы-грачи хорохорятся на концертах-юбилеях. Словом, мещанство в ударе – его времена. И весь наш народ наблюдает возню всей этой фермы с утра до ночи. Настоящие же, истинные новые люди живут сегодня так: «А пол прогрызли мыши!»
- А литература?- рассуждаем мы, сидя на софе. – Литература у нас всегда определяла всё. Как говорили: «Вот умрёт Чехов, и всё полетит к чёрту!» – «И литература?» – «И литература».
- По-моему, не Чехов, а Толстой.
- А какая разница? Обломов наш прекрасен тем, что он вне суеты. Вот ведь искони единственный в нашей словесности истинно русский человек! Мещанская возня и прыжки общества по всему свету его не интересуют. А – «лишний человек»! Белинские ничего ровным счётом и не поняли, революцию им, вишь, подавай!.. Построили титаническими усилиями и страшными жертвами оболваненного народа общество для нехристей!.. – Показывает на стопку глянцевых журналов. – А теперь обильно публикующаяся и возносимая бездарь и графомания, с дипломами литинститута, кстати сказать, ворует чужие идеи, тем и питается. Паразитический слой общества. Раньше таких проживал на Руси метко называли «мироеды». Читаешь и зеваешь. Мухи дохнут. Элиты и аристократии у нас нет с 17 года. То, что сейчас – сплошная самодовольная в своём богатстве и процветании гниль, нежить, смрад, болото, ящерицы. Внуки Ваньки Каина. Обитающие на правах хозяев в продутом и разграбленном доме Обломова. Этот мрачный, сырой, сквозняковый, полный тенями упырей дом называют «современной Россией». Разве упыри будут читать и чтить литературу? У инферно, у ада совсем другие интересы. – Он ударяет ладонью по столу.

Медленно меж сугробов пробираемся по нечищеной от снега деревенской улочке.
Багровый сегмент солнца всё раскрасил в пурпурное, сиреневое и фиолетовое. Розовые и синие снега задули ельник сбоку, и до шоссе, до магазинов идём плутая, то и дело увязая, зачарованные тишиной и молчаньем леса перед ночью.
Чёрные деревянные заборы отмечают края улицы. В убогих лачугах уже зажёгся неяркий свет, собаки, забираясь на верхи заборов, на сараи по снегу, самозабвенно и по-хозяйски лают, выглядывая на редких прохожих.
Если не обращать внимания на столбы с проводами да ещё редкие, занесённые снегом машины, кажется, что попал в нищую деревню середины 19 века.
Прямо перед нами уже стоит на горизонте над крышами изб и деревянными мачтами антенн большая, жёлтая, грустная луна, склоняя опрокинутое наклонённое лицо на яркую жемчужную Венеру, ослепительно зажёгшуюся над рядом задутых снегом улочек.
В клубе, где идёт концерт учащихся музыкальной школы, Созин долго рассматривает советскую фреску на стене холла – на всю ширину клуба: «Надо же, и в такой глухомани обитали неплохие художники!» – замечает он, засунув руки в карманы своей тёмно-синей «аляски».
На большом панно во всю стену кем-то написаны пляж, несколько нехудосочных, приятных девиц, белый теплоход, чайки и яхты в лучах яркого солнца. «Чем не рай, а? – спрашивает Созин. – Никогда, никогда больше мы не будем жить так хорошо и спокойно, справедливо, как тогда!»
- Да, да, – продолжает Созин, – увлечённые суетой мира сего декларируются и делегируются на всеобщее обозрение, как таланты, гении. На самом же деле слепая толпа невежд и выскочек в искусство выбирает только своих. То, что они создают – не искусство, а самый пошлый сиюминутный, но зато популярный у толпы китч.

 

Снова идём по заснеженной дороге посреди неярких окон изб, когда луна уже переместилась почти в центр неба – поздно. Созин что-то говорит, споря с учительницей литературы местной школы, куда он подарил несколько своих картин.
Слышно, между прочим, что Созина просят открыть в нашей глуши художественную школу. Говорят, что нам наконец-то повезло: в район приехал настоящий мастер.

На веранде Созин, пристроив маленький переносной обогреватель, пишет реалистичный ночной пейзаж. Хотя многие прошлые его картины веют абстракцией: «Грехи московской моды!»
Ходили странные разговоры, что ранее, в Москве, Созин был очень богат. Мы спрашиваем.
Он надолго умолкает, потом машет рукой и говорит:
- А-а, что теперь вспоминать? Сначала ей нужно было искусство, вернее, его знаменитые люди. Потом она стала требовать денег, я работал на конъюнктурщине, зря и попусту терял талант и время! Всем нравилось! «Феррари», дворец под Москвой, Багамские острова, Таиланд, Египет! Портреты этих жутких наших нуворишей. Шёлковые простыни и одеяла! Щупальца осьминога! Террариум с удавом даже. Как у всех. Всё было, а вспомнить и нечего! Это суррогат, пустышка, а не жизнь для всякого умного человека. А теперь она с каким-то банкиром. Если вообще с ним.

 

Чайник уже закипает, а метель опять начинает плести кружева за окнами, и поэтому так уютно в доме, где за русской печью свиристит и сходит с ума сверчок. Прижмёшься к тёплому боку печи, глядя через окно на большие мохнатые звёзды измороси в окне, на лапы развесистой ели в самом верху незамёрзших стёкол – и слушаешь какую-нибудь заграницу по коротковолновому приёмнику, скороговорку ведущих. Всё это кажется таким далёким и никому ненужным – как на другой планете!
Чуть видный у дороги фонарь, уже один-одинёшенек на всю длинную улицу, выхватывает из тьмы высокие ели у дороги, где изредка тарахтит гусеничник из района, захлёбывающийся всё падающим и падающим снегом, смотрящий своими фарами на заборы, на нелепую иномарку, утонувшую в снегу, на уже тёмные, ночные оконца домов и высокие валы снега на поленницах, у ворот, у палисадников.
То и дело приходится выходить, отгребать лопатой дверь, и тогда очень приятно дохнуть этим свежим лесным снеговым воздухом, зная, что впереди ещё много-много дней отпуска. Значит, не надо будет с утра ехать в промозглом, сонном автобусике на работу с унылыми и серыми от недосыпа и холода лицами угрюмых нищих рабочих глубинки.
Терпкий чай с лимоном и печеньем скрашивает длинные зимние вечера в глуши. Стены, обитые фанерой ещё старым хозяином, потрескивают от жара печи.
Иногда включаешь телевизор, но смотреть там нелепую жизнь планеты никак не тянет: все эти взрывы, похищения, суды, ловких, многословных, вечно самодовольных адвокатов, упивающихся своей телевизионной славой и мнимой светскостью, все эти бесконечные мещанские сплетни в нерусских диковатых шоу, «курс доллара на сегодня», «субсидирование», «поддержку малого и среднего бизнеса», пошлость и глупость – и сразу же выключаешь, морщась, как от ночного долгого кошмара и наваждения.
Спускаясь в подполицу по старой прочной деревянной лестнице, находишь там на полках банки с огурцами, помидорами, капустой и грибами. Бока их покрыты капельками сияющего при слабой лампочке конденсата – и потом так весело и охотно, приятно есть простую картошку с растительным маслом, с этими же помидорчиками или огурцами прошедшего лета, находя в древнем холодильничке как особое экзотическое уже на Руси лакомство – колбасный сыр. Даже и он теперь мало кому тут доступен! Страшна обыденная, никем теперь не замечаемая в огромных городах жизнь глубинки в нынешней стране!
Старые, затрёпанные книги, которых уже давно никто и нигде не читает (скучно, неинтересно), в такие вот вечера оживают вместе со всеми своими героями, рассказывая о такой же жизни в России ещё до революции: в помещичьих умирающих усадьбах, в таких же вот глухих сёлах, в маленьких городишках далеко от железной дороги.
Журналы, ещё 60-х годов, приятно читаются в своей неспешной прозе и поэзии:

Я уеду из этой деревни.
Будет льдом покрываться река.
Будут ночью поскрипывать двери,
Будет грязь на дворе глубока.

Лёжа на диване с круглыми валиками, перелистывая журналы, постигаешь ту огромную и мощную державу, ради которой всем стоило просто трудиться, стремиться, надеяться. А не ту, которую видишь теперь в телевизорном мареве: этот скачущий, поющий, блеющий апофеоз разрушения, погибели, пожирающий собственных детей Кронос, хаос… Но – рай для всех адских личностей, пляшущих и поющих «попсу», рассуждающих о кризисе, экономике: теперь, в сущности, на русских могилах, на ежедневных смертях, на беспредельно растущих вширь кладбищах.
Думать уже о том проклятом и нечестивом мире нет никакого желания – пустая трата душевных и творческих сил, которые даны людям на совсем иное.

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.

Но радостно, приятно и чудесно, когда вдруг хлопнет калитка во дворе в глухой час, осветятся коротко окна фарами, и, засыпанные снегом, сгибаясь на пороге, шумно входят в дом нежданные гости из города. Сломавшиеся на лесной дороге – но всё-таки доехавшие.
До утра длится беседа, расспросы. То и дело хлопает дверь, впуская и выпуская курящих в сенях.
А в обычные полночи опять тикает механический будильник, успокаивающе, монотонно.
И неумолимое земное время, равнодушная к нам всем вселенная, кажется, вся вращается вокруг этого обычного сельского домика, почти по крышу утонувшего в снегах и зиме: вокруг идут и идут по кругам все эти континенты, течения, аэропорты, снующее по вокзалам и мегаполисам стадо муравьёв, телемачты в холодной измороси, контейнеровозы в тропических Лесото и Мали, футбольные матчи в Голландии, подиумы, шлюхи в Лос-Анджелесе на презентациях каких-то загробных демонов в костюмах с бабочками, все эти их девальвации, галлоны, ренты, биржи, их бесплодная и грохочущая на всех частотах возня в вечности, пролонгации, бденье у компьютеров в Пентагоне или в сингапурском небоскрёбе. Все эти тёмные сборища личностей в ООН или каком-нибудь банке всемирного развития – которые неизвестно зачем и для чего живут на Земле! В морозящем душу мороке телевизионного астрала там и сям мелькают серые смазанные личины – тех, кто всегда говорит не то, что думает, и делает вовсе не то, что обещает: президенты, дипломаты, жеманные телезвёзды со злыми адскими лицами, бизнесмены, голубые модельеры. Все лица – как одна истёртая, позеленевшая, захватанная миллионами рук монета! Ни одного истинного поэта, художника или писателя! Ни одного небесного тихого человека!
А тут, далеко-далеко ото всего, как в ином веке, интересно в буранную ночь набирать вёдрами из неглубокого колодца в саду воду для баньки.
В чёрной волне, еле колеблющейся внизу, мнится в слабых отблесках дальнего ночного света то время, когда копали этот колодец – 60-е годы. Тогда в селе жило великое множество и стариков, и молодежи, держали скотину, собирали урожай. И никакие «бизнесмены» не спекулировали их трудом, не набивали карманы, чтобы вольготно отдыхать в своих любимых Швейцариях и Испаниях.
Тогда всё работало, строилось, а пруд был весь усеян белым снегом гусей и уток.
Теперь же полузабытые могилы тех селян покрыты глухой полынью, мать-и-мачехой, пыреем, рогозой. Разве могли они даже предположить, что после этого нашего времени, через каких-то лет двадцать, от этого села уже ничего на земле и не останется! Умрут последние старухи, немногочисленная молодёжь укатит в города. И ещё неизвестно, чем эти города станут жить.
Два старых ведра, одно из которых почти худое, морозят руки, цепь звенит и гремит, край колодца толсто обледенел, но зная, что скоро – баня, поёживаясь от холода и снега в лицо, натаскиваешь полную флягу чистой пахучей морозной колодезной воды.
После бани же в доме вдруг обнаруживаешь в покосившемся серванте, оставшемся от прежнего хозяина, старые фотографии: фото довоенных лет, пятидесятых годов. Видишь какой-то старинный гусеничный трактор на деревенской улочке, а подле него – мужичков в кепках, напряжённо вглядывающихся в объектив, потом – косцов среди трав, нескольких горожан возле пыхтящего паровоза, у депо, майскую демонстрацию 1956 года – с гармонями, плакатами, портретами партийных руководителей, улыбающихся, обнимающих молодых жён.
А вот – довоенные. Дамы в шляпках, манто, в перчатках до локтя, в платьях из ткани в горошек, с кружевами по вороту, с воланами. Крестьянки в ситцевых платьях, в платочках, возле какой-нибудь кузницы.
Совершенно иные простые лица! Без рисовки и самомнения. А в современном журнальчике «Лиза» рядом – злая, жадная, бесчеловечная, резиновая личина международной голливудской дивы.
В саду оцепенелые яблони и груши, качаясь при пурге, при слабом свете из окон, держат само необъятное зимнее тяжкое небо. Снег сыплет и сыплет!
Вот в такие длинные зимние ночи хорошо сидеть в избе при печке, следя, как к утру медленно исходит темень, и по уже блестящим ярко-розовым сугробам, когда наступает утро, с синими тенями рассвета медленно, брезгливо ползёт кошка, стараясь сделать вид, что ей нет никакого дела до воробьёв, чудом угнездившихся на тончайших ветках промёрзлой черёмухи.
Мнится порой, что и само время замёрзло, не движется – и это хорошо.
Сугробы уже так высоки в саду, что кажутся порой горами. Блестит в ночи снежинками тропочка к баньке. Там всю ночь пахнет берёзовым веником, летом, рябиною, домашним квасом, который сварила старушка-соседка и вкуса которого уже почти никто не знает.
И в доме, и в бане – тот домашний, веками заведённый, неспешный русский провинциальный уют, вечный закон России, согласующийся с таким же вечным покоем небес, лесов, снегов, замёрзших лесных озёр среди елей – и всей этой зимней, огромной и теперь совсем безлюдной страны.
Отходит, умирает, заканчивается эта сладостная глухоманная небесная тихая здоровая русская жизнь деревни! Вся уходит в какую-то «историю России».
Вокруг – уже полное безлюдье, пустота брошенных и едва дышащих русских сёл, некогда богатых и цветущих совхозов. Там, теперь в эту беспроглядную ночь и пургу, только едва-едва чернеют в снегах остовы полусгнивших изб и домов без окон. В длинных пролётах ферм в полях – снег, снег, комья мёрзлой глины, свисающие с потолков лохмотья проводов, огромные дыры в шифере крыши, откуда валит и валит на Русь мерзость запустения. В полях несёт и разгоняется на тысячи километров ветер и позёмка, а на сельском кладбище среди лип жалостливо и по-сиротски звенит и звенит на ветру пластмассовый венок у железного креста. И – ни одного огонька уже на тёмных слепых горизонтах!
Если размышлять, видеть всю эту жуть соединённо, без расстояний и лет, можно, пожалуй, сойти с ума: чем была и чем стала Россия!
Проклята та страна, где все её жители обитают только в мегаполисах и больших городах!
Иногда мы говорим об этом с Созиным, когда он продолжает писать на веранде нашу глухомань, нашу уже «вчерашнюю» Россию – такой, какая она есть и каковой всегда была, и каковой, вероятней всего, ей и должно быть меж сонмища всех иных суетящихся и всем недовольных народов.
Разумея свистопляску другого человечества, Созин замечает, работая: «Что ж поделать! Если теперь все наши сто миллионов, а и того больше, думают так, как некогда только думали враги русских. Что делать! Мёртвых с кладбища не носят. Что может один-единственный художник или писатель против всех остальных шести миллиардов? Слепоглухонемых, которые своей слепотой и глухотой притом ещё чванятся перед всеми и гордятся! Мало кто в мире теперь не рвётся в город из деревни!.. Но, впрочем, такая многовековая политика по отношению к нам добром не кончится! Это уж точно. Впрочем, всем, кто обитает по глухоманным местам, ничего не грозит. А за город, за комфорт и уют тела, всему человечеству придётся заплатить. По самым дорогим расценкам. А у нас есть ещё те единицы, на плечах которых весь остальной земной шар и сидит, свесив ножки и жуя свои гамбургеры».
- О чём это он? – недоуменно спрашивает всех Кашимов, куря папиросу, держась за печень, сидя на табурете и поклёвывая мёрзлую рябину.
- Про хороших и бедных людей, это ясно! – замечает Дронов, стоящий за спиной Созина и глядящий в картину.
Ну вот, взять хоть этого Кашимова. В своё время закончил институт, работал начальником участка, потом пошёл и повыше. Имел жену, дорогую машину, дачу, потом коттедж, ездил в Ниццу, в Америку. Полный набор нынешнего «богатого и преуспевающего». Но бросил всё, перебрался сюда, к матери. Нигде не работает, впрочем, что-то получает по болезни, по инвалидности. Сказались, наконец, все эти вечеринки, заграничные вояжи в Таиланд на популярнейший у богатеньких «тайский массаж», девицы, сауны, бассейны!
Sic transit gloria mundi.
 
Стучит будильник, телевизор сломан, и слава Богу, старые сухие обои потрескивают, а стёкла так невероятно расписаны райскими узорами, что точно знаешь: непременно есть тот, кто созидает и создаёт без устали из века в век эту хрупкую красоту.
Кажется, что сами эти серебряные травы на стёклах так невероятно и нездешне ярко освещают утреннюю горницу избы и её деревенский сосново-жёлтый покой. Красота, недоступная никому где-нибудь в Африке, на каких-нибудь островах Туамоту. Это – зимы, стояние времён, постоянство, сама Россия.
Рассвело. Розовое, пурпурное, синее и фиолетовое море света и искры драгоценных камней повсюду, перламутровый жемчужный снег утренних крыш деревни – всё сияет и горит небесным пламенем!
Далеко в лесу дробно звенит трель дятла, на просеках полно беличьих и сорочьих следов, опавшей хвои, и часто из бурелома выходит лосиха, чтобы посмотреть, как далеко внизу под холмами живут и бегают зачем-то непонятные люди.
Созин рассказывает, как за три тысячи лет до нашей эры приплыли сюда самые первые люди России – из Ура на берегу Персидского залива, – разглядывая с борта корабля эти райские, чудные, сказочные для их соплеменников края, все заросшие хвойным тихим, туманно-задумчивым лесом.
Они, южане, с удивлением смотрели, как в здешних серебряных реках с чистым песчаным дном рыбы ходило столько – все эти сазаны, налимы, форель, осетр, лещи, белуга, похожая на акул, – что было непонятно, почему в этих райских местах никто не живёт. Олени и лоси также удивлённо стояли у низкого берега, рассматривая непонятных существ на большой коричневой рыбе с белым облаком сверху. Птицы, совсем рядом, плавали, резвились в лазурной воде великой, недоступной дотоле для живых реки Севера – и такие крупные гуси и утки, каких моряки и их пассажиры и не видывали давно. «Так истинно было, уж поверьте мне», – замечает Созин, усмехаясь своим мыслям.
Потом он достает какую-то старую книгу и читает: «За Скифией, за степями находятся густые, непроходимые и весьма дичайшие леса, чистые озёра и непроходимые топи и болота, а среди них, на холмах, новая столица гипербореев, – примерно там, где пересекаются две широких и больших северных реки. Говорят, что тамошние люди умеют хорошо обжигать кирпич и строить трёх- и даже четырёхэтажные дома и хорошо обогревать их, несмотря на северные тяжёлые морозы зимой. В Египте слышали, что перед концом мира Гиперборея и её население укажет всему человечеству новый свет истины. Но путь в эту северную столицу блаженных людей весьма далёк и опасен из-за варваров, и немало уже путешественников погибло, пытаясь добраться туда. От Танаиса до реки Ра надо тащить корабли волоком по степи на брёвнах или же колёсах, нанимать лошадей или верблюдов, но с местными варварами тяжело сторговаться, они всегда норовят обмануть, и все поголовно нечестны. Купцы рассказывали, что они почти не рискуют торговать с этими богатейшими местами самого края ойкумены, простирающейся до самого ледяного океана на севере, где ранее была самая первая столица Гипербореи и всего древнейшего мира, о котором рассказывает нам Гесиод. Таким образом, товары оттуда попадают к нам только через посредников, что удорожает их цену чуть не в пять раз. Также говорят, между прочим, что и наши предки, сохранившие до наших времён самый древний диалект греческого, до сих пор живут там, у самого края ледяного океана, где ранее находилась самая древнейшая родина всего человечества, так называемая Арктида, знания о которой сохранились только в Египте и Индии».
Все долго обсуждают это, расходясь под звёздами по домам.
Утром, недалеко ото льдов реки, сияющих уже под первыми лучами солнца как бесплатные алмазы и сапфиры, обнажённая глина обрыва напоминает о лете, о древнем меловом периоде, когда тут повсюду плескалось неглубокое, очень тёплое море с какими-то трилобитами и ракоскорпионами. Тому, кто создал всё это, всё возможно.
Теперь – там, под обрывом и снегом, бьёт из-под глины ключ, целый ручей в новую долбленку из сосны, и часто бабы в ватниках приходят сюда полоскать бельё в лотке, даже не подозревая, что за эту вот яркую и светлую воду в Нью-Йорке надо платить огромные деньги. И то – пьют у них такую воду только те, кто считает себя самыми лучшими на всей планете.