(Нежнейшая травестия)

Мишке! Уникальному Михрютию!
Бескорыстному его телу, приютившему в своих круглых уголках
поэта Бодлера, баскетболиста Джордона, художника Пиросмани
и интеллектуала Вассермана (для наружного применения).

Ну, точно уже никто не помнит и не расскажет, откуда на заднем дворе ИИИИиИ
– института интерпретирования истории информированности и интеллектуальности,
появился этот огромный постамент. Это была каменная или кирпичная глыба,
как луковица, шелушащаяся слоями извёстки и белил – кубик-монолит. Откуда он взялся?
Никто не помнит!
Никто.

И
Да к тому же до поры до времени о нём и не знали. Не ведали.
Но то, что это был действительно постамент, это точно! Одна плоскость его оканчивалась неким ионическим расширением, основанием, как у классической колонны, то есть, видимо, это когда-то был низ. Кроме того, из кубика с противоположной стороны грязным обломышем торчал уродливый осколок сантиметров двадцать. Обломыш этот, уцепившийся за кубик то ли остатком галоши, то ли халявою сапога, напоминал бивень мамонта. Далее продолжением «бивня», скорее всего, была нога. Чья? Об этом тоже уже нельзя было сказать ничего определённого, потому что носок предполагаемой обувки тоже был сколот. Непонятен был и возраст самой глыбы и имя того, кто на ней когда-то сидел или стоял в этих «галошах», – тайна…
А может, это вообще была не галоша, а копыто коня? Арматурина, торчащая из обломыша ещё примерно на метр с лишним, своим ржавым извивом не давала даже намёка на разгадку. Она этакой пружиной из будильника выпрыгивала из затхлого монолита в нынешнее пространство, хапалась за него, как дикий бесплодный виноград. Железная лоза как будто скручивала это своё новое поприще, корёжила его своей лобачевской непонятостью. Она смотрелась среди мусора причудливым знаком вопроса – упрямым и неуместным.

И
Никто этого не замечал. Никто.
Чуть подальше у кованого забора всегда восседал флегматичный серый кот. Когда-то и он обитал в здании института, был породист и любим, его хорошо и регулярно кормили. По паспорту с водяными знаками 19 века он значился утончённым аристократом – Тимос-Номос-Фесис-Абрикосис, но люди звали его просто, по-дворянски – Тимофей Львович. С годами ещё проще – Тимофей. Потом – Тимоша, Тимка, Тим, Тит. А потом Тит сам ушёл из института, и его не звали никак.

И
Исторический институт, образованный и преобразованный бог весть когда (и уже никто толком не объяснит зачем), размещался в старинном, наиветчайшем… даже и не здании, даже и не особнячке, а скорее в бараке. Барак пристально и официально охранялся государством – центр города! Деревянная табличка с инвентарным номером этого городского экспоната существовала параллельно с созданием и многие годы хранилась в сейфе бухгалтерии. У таблички тоже был свой инвентарный номер. Когда бухгалтерша открывала сейф, чтобы достать печать ИИИИиИ, на неё усталой волной медленно выползал кислый смрад этого полураспавшегося «документа эпохи», тоже стоящего на учете, но уже лично у директора института.
Конечно, ещё можно более-менее, кое-как проследить двухвековую судьбу институтского строения, но кому это надо? Когда-то крепкий и разумный русский дом постепенно утрачивал хозяина. Вместо неприметной, каждодневной и скучной уборки, как бывало раньше, теперь под невежественными взглядами нынешних властей и апологетов от науки домишко обречённо оседал в режим хронического, мелочного, бестолкового капремонта, который его безжалостно и доканывал все эти десятилетия.

И
Всё бы ничего, всё бы шло как шло и работал бы этот исторический институт как работал, то есть, по большому счёту, никак не работал, если бы не случилась одна… Да даже не глупость, а… Да и не нелепость… Но ни в коем случае не случайность! Короче, если уж по-научному, то диалектически это должно и обязано было произойти не только потому, что звёзды где-то сошлись или куда-то разошлись. Нет.

И
Нет!
Итог, постигший объект науки, этот итог был предрешён всей совокупностью факторов. А факторов этих до… Так говорил один тунгусский лесник, объясняя парадоксальную непохожесть маленьких ёлочек, растущих рядом.
Звёздам-то чего? Да ничего! Сошлись-разошлись да и концы в воду, а тут… Тут совсем другое. Алгоритмы и ритмы судьбы! Лабиринты невежества! Тут – энграмма, будь она неладна! Тут тот самый след того самого стимула, который этот чёртов стимул оставляет на протоплазме той самой долбаной органической ткани! (Это тоже от лесника). Короче, всё же просто, живём дальше.

И
…Миша Сметанин был младшим научным сотрудником этого института интерпретирования истории информированности и интеллектуальности. Ещё со студенчества он, пухленький, очкастый салага, устроился по блату в лабораторию кафедры «Чётных знаменательных дат и исходящих потрясений». Мишку приняли сначала простым мойщиком древней чёрной гимназической доски и «заготовителем мела для нанесения текстуальных сообщений» на этой доске. Научной темы он никакой не вёл, а в своём институте он когда-то учился на математика.
На разлинованной тем же мелом доске были записаны фамилии сотрудников лаборатории, и каждый, кто покидал пределы территории, должен был вписывать вечно мокрым огрызком своё оправдание в отведённую ячейку – куда он вышел и «во сколько часов». Миша проработал так несколько лет. За эти годы он донельзя минимизировал свой труд, до пустоты. Он сам придумал и изготовил в каморке институтского хозяйственника два оригинальных инструмента для подготовки мела и доски к работе: шпиндропер и шкандрюпер. В мусорке у вечно пьяного завхоза Мишка отыскал какие-то подходящие железяки, нарисовал чертёжик и надфилёчком, надфилёчком… Расписался в имущественной карточке, сложил шпиндропер и шкандрюпер в мягкий футлярчик из-под чайных ложек и унёс к себе.

И
Михрютий был самым востребованным участником в различных побегушках, мотором досуговых сборищ; и вот тут на пенсию ушёл Комендант института по внутренней этике и капремонту. Комендант разругался с директором, посчитав, что у него из кабинета украли его медали – то ли за Порт-Артур, то ли за Шипку (он не помнил). А это же оскорбление его героического наследия. Вот с той поры всё для Миши и началось, вот откуда у этой истории ноги и рас… растопыривались!
Медали, естественно, нашлись – дома в вазочке – и всего-то Халхин-Гол! После ухода Коменданта началась, как и водится, эта известная всем череда передвижек, продвижений, интриг, обид, карьер и антикарьер, инфарктов… Но для низшего институтского звена (да какое уж там это звено?!), где в атмосфере аморфного бесполого планктона обитался и Мишка; это закончилось существенным служебным скачком и весомой прибавкой к жалованию (по понятиям советского времени). Миша стал куратором по режиму и дисциплине да сразу в двух лабораториях – к «чётным» добавились и «нечётные». Несмотря на взлетевшую нагрузку, Миша, обладая изуверски рациональным мышлением, спокойно справлялся с функциональными обязанностями. «1 + 1 для меня равняется 1 – 1! Придурки! Складывая два разнонаправленных пространства, мы получаем чётко ориентированное время!» – хихикал он.

И
Действительно, благодаря Мишкиной смекалке, у него появилась куча свободного времени. Лаборатории «Чёт» и «Нечет» хоть и находились на одном этаже, но в разных концах коридора, а заведующие между собой, мягко говоря, не дружили и контактов старались избегать. Этим Мишка и пользовался. Двадцать дощатых метров, отделявшие «чётных» и «нечётных» (одинаково замызганные двери), стали для Мишки территорией свободной от контроля. На одной двери сквозь краску времён пробивалось начертанные от чьей-то руки «Ж», на другой, естественно, «М». Сами же «М» и «Ж» лет сорок тому назад (а может, и тридцать?) переместились выше, на «директорский этаж». Очень это неудобно, идиотизм; к тому же года два, пока длился этот переезд, туалета (уборной!) в здании вообще не было…Сотрудники бегали в соседний с институтом Летний сад, да и то – за танцплощадку.
Но лаборатории в бывшие сортиры всё-таки переместились, пройдя не одну натужную процедуру поимённого голосования Актива института.
«М» – это надо бы отдать под структуру «чёт»? Или справедливее передать «нечёту»? Или опять наоборот – всё вернуть? Как спорили, как аргументировали! Но кое-как въехали и заработали там изыскательски с остервенением. Сам факт переезда в просторные гулкие от кафеля помещения подтверждал, что фундаментальной науке в институте отдавался приоритет и любые, даже самые естественные желания сотрудников, ужимались, терпели и с дрожью уступали дорогу самому важному – поиску научной истины. Таким образом, лабораториям были отданы наиболее престижные, самые светлые помещения, хотя к душку привыкали ещё долго.

И
Сматываясь в институтский коридор на территорию свободы, Миша на одной чёрной доске писал, что ушёл «туда», и пририсовывал кораблик с дымком, а на другой, что «сюда», и тоже пририсовывал яхточку с флажком по ветру. И всё. Начальники «Чёт» и «Нечет» Мишку не проверяли и никогда не приближались к недружественным дверям. С точки зрения историзма они презирали друг друга за мелочность тематики и односторонность в подходе к событиям и вехам. Пользуясь этим, Миша, шустро мелькая бордовыми кедами, преодолевал либеральную зону коридора и шмыгал на задний двор. Вот там была воля!
Проходной с турникетом Мишка не пользовался и дежурившим там поочерёдно прапорщиком в отставке и мичманом-сухогрузником беспокойства не доставлял. Оба вохровца были по натуре упёрты и ленивы. Целыми днями, сменяя друг друга, охранники пролёживали в горизонтальном кресле и на турникет внимания не обращали. Да, лёжа-то, они и не видели его из своего окошка. За несколько месяцев до наших событий Мичман уволился, он нашёл себе местечко в шорном кооперативе. Там производили хлысты, хомуты, вожжи. Частенько, заглядывая к Прапору, Мичман сманивал и его, приговаривая, что рост заказов неожиданный, что зарплата выше некуда, а особенно «чёрная». Прапор мялся.
А Мишка… Мишка проникал на задний двор и там до одури упражнялся с оранжевым (когда-то) баскетбольным мячом. Потом уставший и вспотевший, как мышь, шёл обедать из баночки и подчитывать любимого Бодлера:
…До сей поры кинжал, огонь и горький яд
Ещё не вывели багрового узора…

Кстати, томики Бодлера Мишаня периодически тырил из шкафа дяди Бори – директора института, потом менял их, как в библиотеке.
А если кто иногда «по работе» разыскивал сотрудника Михал Михалыча и спрашивал, где… мол… куда, мол… удалился… – сотрудники лабораторий безразлично отгораживались: «В творческом поиске… мол… И закройте, пожалуйста, двери – запахи…»

И
Ну и тут же о запахах, об институте. Хотя, может, это и не к месту. А к чему тогда?
Этот ИИИИиИ действительно весь был пропитан какими-то самыми разнообразными, по большей части отталкивающими, запахами. И сами-то запахи друг от друга брезгливо и неприязненно отталкивались. Они то сторонились, а то иногда вдруг начинали воевать или дружить и, столкнувшись в закоулках храма науки, притягивались, смешивались, мутировали… В зависимости от непонятно чего, они неожиданно начинали пружинить друг от друга, чуть интриговать, хороводить, вальсировать и родниться: от территории к территории, от кабинета к кабинету, от сотрудника к сотруднику, от этажа к этажу по всему зданию. Но наружу смеси не вырывались, может быть, потому-то отдельные направления научной работы института всё-таки считались режимными. И ничего-то на эти ароматы не действовало! Ни случайная покраска стен и полов, ни обработка против тараканов, ни ежедневное приготовление супов женщинами в лаборатории факультета Имитации Исторических Истин в Иконографии. Ничего!
И эта слежавшаяся атмосфера науки была настолько плотной, «аромат» настолько густ и прилипчив, зрим и даже тягуч, что местами становился вкусом, претендующим на вес.

И
Директор института, которого все звали дядя Боря, уже давно устал от науки, хотя особо-то в неё и не погружался. Лет ему было… ну, скажем… Скажем, что девяносто – немного и ошибёмся. Он хорошо помнил денежную реформу шестидесятых, самые разные войны, одинаково чтил Лысенко и братьев Старостиных, часто путая их ипостаси. Свою первую диссертацию он начал писать по теории строительства высоток в отдельно взятом советском городе – очень интересовали парадоксы составов скрепляющих растворов. Назывались все растворы одинаково: «Дружба народов №…». Дядиборин руководитель, бывший каменщик-ефрейтор из пленных немцев (войну уточнить), сам писал к тому времени уже далеко не первую свою докторскую в тех же сферах. Кандидатскую он сделал на городских руинах, на «специфике разбора завалов», сильно опираясь на цитаты из Ремарка.
Дядя Боря, увлекшись рецептами состава рабочих растворов, втянулся и как-то по-особому прикипел именно к фракции «песок». Он обнаружил, что пески бывают разными, и даже очень разными. Например, мокрыми и сухими, песками с пляжа и из песочных часов, морскими, речными, пустынными, зыбучими и т.д. Не говоря уж о сахарном! Но к исследованиям последнего его даже близко не подпустили, – конкуренция соискателей была неимоверной. Образцы тех строительных песков были в дефиците и особо хранились в жестяных баночках из-под паюсной икры и монпансье. Время было трудное, и научная работа дяди Бори стопорилась, не шла. А потом время стало ещё более трудным, голодным, и преобладание баночек из-под монпансье над «паюсом» становилось всё весомее. Социализм крепчал, и вскоре учёные перешли на бумажные пакетики из-под пирожков с капустой.

И
Однако далее в своём научном поиске дядя Боря углубился в теорию транспортировки этих песков: франко-склад, платформа насыпью, в трюмах, мешками, кульками… А там и методика очистки песочных составов нарисовалась, а это и недоимка, и утряска, встречный ветер, дырявый брезент и прочие штопки. Вот в мешках-то он, наконец, и нашел себя как исследователь, как представитель фундаментальной науки. Кульки – это мелковато. Вагоны – это уже тянуло на докторскую… Мешки!

И
Диссертацию дядя Боря защищал в начале пятидесятых, ещё до исхода с политической авансцены в кулисы истории «нашего великого вождя». Вскоре вождь всё-таки канул в добрые мифы и злые сказки, а название диссертации так и закрепилось: «Развитие силы основной (ведущей) ноги у футболистов-защитников с использованием сило-скоростной работы в тренировочный период на опоре «Краткого курса истории нашей родной партии Виссарионыча».
Силу ног футболисты развивали с помощью тех самых мешков с песком, которые завалялись в кабинете дяди Бори ещё от предыдущей тематики. Для развития силы футболисты использовали всего два упражнения: первое – приседали с мешками на плечах, второе – они просто пинали мешки что есть силы, до дыр пинали, до изнеможения. Пыром.

И
Диссертация дядей Борей была защищена, и ему сначала присвоили звание кандидата педагогических наук. Потом высшая аттестационная комиссия, проанализировав по сводной «шахматке» итоги своей работы за год, узрела оплошность в процентах в запланируемой статистике. Ну и исправила (прямо в дипломе!) «педагогических» на «исторических». Секретарша зачеркнула только первые четыре буквы, а остальные подладила все тем же пером (№23) и той же черной тушью. Дядя Боря стал историком.

И
Нудноватый получается текст, но это необходимо. Чтобы вершинка пирамиды была остренькой, надо потрудиться над фундаментом.
(Умозаключение Михал Михалыча).

И
Прошло несколько лет, и какое-то Лицо из начальства при очередном назначении дяди Бори обратило внимание навнесённое исправление:- «исторических» – и это в документе(!) – переправили на «краткий курс истории»! Аж в заголовке! Поскольку более ничего с историей этот непокладаемый дядиборин труд не связывало (правда, Лицо более ничего в этом труде и не читало), дядю Борю заподозрили в наглом подлоге в угоду усопшему культу. Обвинили даже в сокрытии им его же дядибориного вредительства и снова… переисправили специализацию (прямо в документе!) на «зоологических». «А это потому что, понимаете, это нечто среднее между педагогикой и историей. На заработке Вашем, дядя Борис, это не отразится. А только на окладе».
Не отразилось ни на чём.

И
Но, продолжим о Михрютии.
(Эту главку надо читать, сопереживая Мишкиной баскетбольной юдоли. Юдоли его печали и плача, читать медленно, как стекает слеза пота по лицу баскетбольного мастера, падая на шершавую охру мяча, читать под «Эмоции» Бренды Ли).
Всего этого тернистого дядибориного пути в науке Мишка, конечно, не знал. Он не знал ещё много-много-много-много, чего и знать не хотел, потому что его кумиром с детства был только баскетбол, а в последние десятилетия конкретно – Майкл Джордан. На потёртой майке «Чикаго Буллз» Мишка вывел № 23. И на трусах-ежедневках рядом с № 23ярко свирепели бычьи глаза Майкла. Чикаго!
Вообще Мишка, оставаясь наедине с мячом, постоянно наблюдал сам за собой со стороны. Вроде как издалека смотрел на экран телевизора. Потому его образ маленького баскетболиста-человечка представал перед ним в некоем масштабе. Человечек виделся таким маленьким, но ладненьким, крепеньким ромбиком, в модных ярко-бордовых кроссовках, в хорошей стильной форме густо красного цвета, а номер 23 смотрелся на майке и трусах белее белого. Будто в этом белом спектре было не семь цветов радуги, а восемь. Но этот неведомый восьмой цвет был доступен только Мишке, и никем более не понят и не различим. Из заднего кармана у человечка-Мишки торчал паяльник – Мишка любил паять и перепаивать всякую бытовую рухлядь. А в левой руке человечек даже во время игры держал ножичек – обычный кусок железа, заточенный «под сорок пять градусов» до неимоверной степени заострённости. Этим ножом Мишка мог бы резать всё подряд, но не резал ничего, берёг для чего-то. И вот ладненький шустрый человечек, в очках на резинке, вытворял на площадке такое… Просто идеал игрока да и только!

И
Работая в институте, Мишка стучал мячом на заднем дворе при первой же свободной минуте. Зимой и летом стучал. Пот, почти профессионально, сползал по его сосредоточенному лицу, заливал круглые линзы джонленноновских очков, разбрызгивался кончиком седеющей и слабеющей кисточки волос, стянутой на затылке резиночкой от аптечной микстуры. Мишка и ростом-то удался чуть повыше стола, и конституцией обзавёлся совсем не баскетбольной, как Гамлет: толстенький и с одышкой, но… Но он же финтил – быть или не быть! Он же делал паузы, подражая тому, маленькому баскетбольному гению. Михрютий самозабвенно бросал с отклонением, вдохновенно ставил заслоны, творчески уходил в отрыв, выгодно предлагал себя – открывался… Он сам для себя брал тайм-ауты, становился в кружок и что-то обсуждал! Он орал на себя же совсем по-тренерски: убого, косноязычно и не к месту. Короче, он делал всё!
А вот всё, да не всё.

И
На асфальтированном лет пятьдесят назад (или семьдесят?) пятачке, который Миша уже задолбал своим мячом (ровесник асфальта), для полноценного баскетбола не хватало одной мелочи – баскетбольного кольца. Ну и щита. А кольцо, если кто понимает, кто является тонким ценителем этой «лучшей в мире игры в мяч», кольцо – это, как-никак, а квинтэссенция процесса, его смысл, его энтелехия! Про энтелехию Мишка, казалось, знал всё. И вообще, Мишка знал себе цену как игроку. Он твёрдо верил, что может выйти на поле в составе любой стартовой пятёрки. Любой!
А кольца не было. И, получается, не было и смысла! Одна имитация.
А ведь Мишка с детства был снайпером. Да ещё каким!
И вот так, без кольца, проходили годы!
Броски Мишки из любых положений, с разных дистанций, в падении, с гортанным хрипом и без были непредсказуемы для «соперника» и неожидаемы для «кольца». Но кольца-то не было!
Уже лет двадцать (или тридцать?) Мишка оттачивал свою меткость чисто теоретически, эвентуально. При этом он был строг к себе, честен и часто по-спортивному зол: «Локти выше, кисть свободна!»

И
Иногда Михрютий задумывался: почему он стал снайпером, почему учился на математика, почему этот институт, почему… Ну и почему же у него всё шло именно так, а не иначе? В конце концов он нашёл для себя правильный ответ. Вспоминая поворотные моменты жизни, когда он принимал решение, ему всякий раз приходила из детства одна загадочная фраза отца: «Не надо его хвалить. Он знает себе цену!» Фраза была публично подана праздничному застолью родни, которое дружно хвалило Мишеньку за его детскую мазню. Мишке было тогда лет шесть, и что такое «цена себе» он не знал. И ещё долго не знал, но фраза нет-нет, да и выпрыгивала на него из детства и не отпускала. Так с ней и жил. Ну, были и ещё две-три фразы – от мамы и бабушки. Они тоже, как оказалось, и ковали личность Михрютия. И ковали, как показала жизнь, гораздо крепче и справедливее, чем взятые вместе все книги и нотации, что он прочитал и выслушал. И так длилось, длилось и длилось. Всю биографию.
Но не это занимало Мишкину душу, К этому-то он привык; его вдруг стали волновать совсем чужие судьбы: а вдруг другим в детстве так никто и не сказал ничего подобного в нужное время и в нужном месте? Ну а вдруг? Как же они жили-то без всего этого?

И
… Сымитировав атаку на воображаемое кольцо, он часто досадливо сплёвывал и качал головой: «…мимо… кистью не доработал…». И так тридцать институтских лет (А может, и сорок?)
(Ну что, прочитали? Без Ли, без её «Эмоций»? Эх, Вы…Ну и ну…Вы никогда не поймёте страданий юного Михрютия).

И
И вот как-то однажды мяч Михрютия, единственное его утешение в рабочее время, его пузырь – этот пожилой бывалый друг и брат, неловко отскочив от поребрика, срикошетил в захламлённый, непроходимый затхлый угол, образованный сыростью сошедшихся стен институтского барака. Чтобы достать мяч, Мишке пришлось нагибаться и протискиваться между этими грязными стенками, между гнилыми досками с огромными торчащими коваными гвоздищами, переступать (иногда и руками) через всякую истлевшую мусорность местных времён и народов. Наконец, прилично изговнявшись (в хорошем смысле этого слова), Мишка на карачках добрался до мяча. Тот с достоинством шаловливо ждал его, как наигравшийся щенок. Почти рядом сидел серый котяра Тимофей и разминал шею.
В глубине закутка пахло чем-то подземельным, зелёным и лохматым. В институте ничего похожего не встречалось. Тут затаилась какая-то иная недоступная жизнь, – какая?

И
Мяч лежал кверху заплатой, на пузе, в какой-то зловонной лужице рядом с пачкой «Беламора». Испуганная киселистая рябь на поверхности водоёмишки уже успокоилась, выдавая волнение глубин лишь разноцветным переливом диких химикатов в слоях тонких плёнок. Но не мяч обрадовал Мишку.

И
Мишка обладал прекрасным пространственным мышлением, прекрасным! И вот благодаря этому мышлению, походя зацепившись за ту самую арматурину того самого постамента и подвиснув на железяке штанами, сразу оценил именно её. Он увидел и её завораживающую геометрию, довольно логичную грацию и врождённую баскетбольную эргономику. Ведь если чуть поджать изгиб загибулины – будет кольцо! Точно!
Михрютий тут же проверил догадку, проталкивая грязный мяч сквозь кривулину туда-сюда. Входит и выходит! Идеально! Раздвинув и разметав доски, продольно щупаясь по арматурине, он дощупался до обломыша и, пройдя его, упёрся в сам Его Величество Постамент. Постамент величаво покоился в грязи и производил впечатление чего-то… чего-то греческого, варварски поруганного, мифического.
«Агора какая-то, ёшшшкин кот! Олимп! Это же… Подставка! Два в одном нашел: и кольцо, и подставка! Чего меня раньше-то сюда не заносило? Ведь не терпелось же иногда сюда протереться, до боли хотелось, до рези, искал, куда пристроиться… Ну заиграешься, бывало… Вот и надо было сюда тискаться, а не бегать приставными шагами на второй этаж… Дурак же ты, Майкл!»

И
План реконструкции созрел мгновенно. Но по законам субординации сначала надо было идти к директору, дяде Боре, чтобы и разрешил, и помог рабсилой. «Прямо щас и схожу!»
Мишка уже прикинул, что будет, если поставить постамент во весь рост. Замечательно будет! А хватит ли высоты? А вот хватит! Он терпеливо и дотошно, уже в четвёртый раз (Миша, как сын партийного секретаря, не верил на слово даже личному счастью – и всё перепроверял!), вновь принялся за замеры. Мишка с усилием пластал, усаживая на шпагат октаву своей ладошки – 24 сантиметра – это его октава… Пыхтел… Ребро постамента потянуло на семь октав – почти рояль(!) в смысле музыки – и плюс ещё пара клавиш… белых. Плюс – арматурина , а это пять с небольшим октав. Вот тебе и желанные «три-ноль-пять» до кольца! Только пока эта высота ещё только лежачая длина, но… Да, повезло, а ведь сколько лет ушло впустую на имитацию! Эх… Немедленно к дяде Боре!

И
Пока Мишка шустрит к директору, вернёмся к научной карьере этого директора – дяди Бори. Там-то всё измерялось уже десятилетиями. Продолжая мусолить его научную сагу, отметим, что спустя ещё несколько лет очередная комиссия почему-то(?!) восприняла все исправления в его кандидатском удостоверении за подтверждение сразу трёх совершенно разных, независимых диссертаций…
«А трудно было в стране с бумагой, даже на удостоверения не хватало!» – тут же поддержал заблуждение дядя Боря. – «Я и пошёл в ногу с трудностями, что я вредитель, что ли, космополит… что ли, растратчик…» «Пока не знаю…» – подумала ученая комиссия.
По горячим следам ему выписали три новеньких корочки (с бумагой в стране наладилось), торжественно, каждую корочку порознь, вручили на конференции, вызывая три раза на сцену. И каждый раз, пожимая руку, Председатель научного президиума изумлённо переспрашивал: «И вы всё ещё не доктор? Пора, пора… Давайте, не затягивайте… У вас же всё готово…»

И
Надо сказать, дядя Боря и не думал ничего затягивать, – наоборот! Попытки легализовать, «обналичить» диссертацию с её «исправленным» и всё же неопределённым уклоном им предпринимались неоднократно. Во-первых, он и до этого обнадёживающего «…пора, пора…» сам пробовал (ну, так, деликатно прикидывал карандашиком) исправить «кандидата» на «доктора». Получалось слишком неинтеллигентно – карандаш, въехав в капельку пота, сорвавшуюся с носа, обнаружил себя как химический…
Во-вторых, он спрашивал у бюрократов от науки, а что будет, если потеряю при пожаре, да и всё? И тоже – безнадёга полная, пришлось бы чуть ли не заново все тернии проходить.
На всякий случай он написал ещё одну диссертацию на тему открывшегося побочника, блеснувшего своей искренностью и злободневностью ещё во время исследований с мешками. Историческая составляющая его новой диссертации была весома, а суть её заключалась (да и заключается до сих пор) в следующем: издревле на Руси завязывали и развязывали узелки на память, и это помогало. Ну, по крайней мере, на бытовом уровне истории. Так вот, производя подналадку оборудования – мешков с песком, а попросту досыпая их до нужных килограммов, мешки эти приходилось завязывать и развязывать, то есть вязать узелки. На память?! Это же поворот в теме! А? И причём тут какие-то «новые мысли» в науке – их нет! Уже лет сто нет. Главное – новые формулировки, да где их взять?

И
И дядя Боря, пригласив тех же футболистов, начал глобальное, истинно русское исследование о влиянии «узелков на память» на саму память этих подопытных узловязов с сильными ногами. Получалось, что некоторые виды узелков оказывают на серые клетки памяти отдельных наблюдаемых индивидов совершенно обратное воздействие. Так, один центральный защитник, постоянно завязывая и развязывая узелки под мерный голос дяди Бори – тот диктовал аудитории для запоминания какую-нибудь «куликовую» дату из древней истории, так защитник саму дату иногда хоть и не всю, но запоминал, но… Но этот футболист забывал сделать бантик, когда вязал второй узелок, а без бантика всё сжималось, стягивалось. А потом футболист вынужден был с трудом развязывать этот узел уже зубами, и от усердия он уже окончательно забывал эту дату. Так появился термин: «Русские узелки с отрицательной памятью».

И
Но дядя Боря, решив козырнуть прогрессивностью подхода, обработав эту футбольную тупость, обозначил её не просто термином «память», а «генетическая народная память народа». Генетика, как известно, лженаука, и дядя Боря тогда чуть опять не загремел. Потом, позже, уже спустя, он, в зависимости от периодов в нашей славной истории, то вписывал это проклятое словцо в заголовок, то вычёркивал, как происки. При этом основной текст диссертации он не менял никак. Менял выводы. Но периоды циклов его глубокой научной мысли всё никак не совпадали с идеологическими ритмами страны, они не скользили по параллелям эпох, не сливались с циклами энтузиазма. Он всё время и тогда, и потом чего-то не чуял, не угадывал. Он вечно путался со всеми этими оттепелями, заморозками, слякотью, ускорениями, свежими ветрами, перестройками, застоями и т.д. Ну, защита и затягивалась.

И
Диссертацию дядя Боря оформил уже в годы застоя.
Он провернул комбинацию защиты на каком-то закрытом совете, поскольку по блату (за коньяк) снабдил свой «диссер» грозным громким грифом «Секретно! Из части не выносить!»
В комиссии было десять малознакомых друг другу полковников разных родов служб: от артиллеристов до лесников. Несколько в сторонке присутствовали два потрёпанных человека в майорских кителях (почти на голое тело), явно с чужого плеча, и при очень помятом, штатском низе. Был ещё один прапор, которого по пьяни (банкет был накануне защиты) приняли за генерала: одна звезда(!) да плюс его увесистый мат через слово и широкие жёлтые лампасы, торчащие из белых(!) валенок. Прапор, в свою очередь, пригласил на защиту своего приятеля, бывшего мичмана, – так просто пригласил, выпить на дармовщинку.
И вот Прапор с Мичманом пересчитали шары. Расписались.
13:0! Доктор!
Шары, которые при голосовании завёртывали для непредвзятости в газетку, «генералы», зажмурясь, засовывали их в дядиборин портфель, и лишь там, в глубинах отделений, шары тайно освобождали от маскирующей газетки. Шары были бильярдные, все, естественно, белые, с синими номерами. Вот с ними в портфеле дядя Боря под утро и свалил с защиты, постыдно забыв саму монографию диссертации. Прапор свернул её на коленке, в угаре научной дискуссии, жёстким конусом и кием затолкал в лузу.
Доктор! 13:0!

И
Миша уперся носом в тяжёлые, трёхметровые, все в трещинах и разломах двери кабинета директора Института Интерпретации Истории, доктора исторических наук, профессора, почти академика, хорошего человека, нормального мужика – дяди Бори. Сквозь одну из дверных трещин, если заглянуть под нужным углом, открывалась панорама левой части кабинета – стол, кресла, часы на стене с маятником – очень удобно: хочешь узнать время – подошел к разлому, заглянул… Если чуть сдвинуть взгляд, то виден был кусочек шкафа с пыльными книгами, полка с поломанной статуэткой, гипсовой фигуркой скорее голого, чем обнажённого мужика. Фигурой мужик удался и явно когда-то был, как минимум, полубогом. Дядя Боря называл его Аполлоном. В руке у «аполлона» что-то было, но отломалось.
Миша вгляделся в прореху: часы шли, «аполлон» стоял, дядя Боря лежал за столом руками и головой. Спал. Может, думал?
Ниже на двери, под массивной бронзовой (ли?) табличкой кто-то гвоздём нацарапал: «ДЯДЯ боря».
И вот Миша, еще возбужденный от своего открытия, хотел по-быстрому «спроситься» у директора о помощи, чтобы на ближайшем субботнике или хоть «прямо щас» при поддержке мужского коллектива института, поставить постамент (да уж абы как!), а там уж он сам разберётся. Он сам доведёт всё до ума и даже будет готов за эту услугу тренировать смешанную баскетбольную команду института на общественных началах.
Миша занёс правую руку, чтобы постучать, но…Но, подумав, сменил правую на левую – правая кисть бросковая. Костяшки надо беречь. Режимил.

И
– Чего тебе? – с порога обрушился дядя Боря, всё ещё находясь в мыслях. – Иди…давай, работай, дел много… Завал… Мне вот в Академию с отчётом… Вчера футбол видел?
– Да видел… – промямлил Мишка. – Позорники! Кинжал им в жопу!
– Вот именно. Чего у тебя?
Миша сбивчиво изложил суть про обнаруженный постамент и свою просьбу.
– В местком обращался?
– Нет, так чего тут… Мусор я сам растащу, только херовину эту поднять да сдвинуть…А мусор…
– Ну, с мусором пусть Опёнок…Егорыч (это институтский завхоз) разбирается, ты не в свои дела не лезь! Нашёл тоже «мусор»…Какой там «мусор»? Там всё нужно… А вам всё «мусор»! Ничего по-настоящему не ценят. Ничего святого! Ну, каменюгу-то… тоже мне проблема! Сейчас, обед закончится…
– Так он закончился…
– Ну, сейчас, сейчас, сказал же тебе – мелкий вопрос… По мелочам отвлекаете… Иди работай пока, раз обед закончился…Работай…Чего у нас сегодня? Среда? Вот и работай, среда же ещё… Иди…
Миша и пошёл, но не в лабораторию, а обратно к постаменту.
Он любовался, он смаковал, он предвкушал… Мишкина суетливая, маневренная фигурка, непредсказуемой ртутной капелькой надёргивала круги вокруг кучи хлама по асфальтовому пятачку. Он что-то вымерял мелкими шажками, замирал ангелом, опять землемерно оглядывал каждый шаг, приговаривая: «Михаил Сметанин в быстром прорыве, в своей манере…Два очка!». Потом Миша начал осторожно, двумя пальцами, брезгливо раздвигать, откладывать хлам, даже не сортируя пока, а лишь размечая удобный проход, в глубину, к постаменту для помощников.

И
Дядя Боря подошёл к окну и впервые за тридцать, а может и пятьдесят, лет взглянул из окна на тот самый угол, в котором копошился Мишка. Естественно, он увидел подотчётную территорию совершенно по-новому. Подчиняясь инстинкту руководителя, в территории он сразу увидел проблему. Эта куча хлама теперь почему-то уже не виделась ему как что-то пустое, надоевшее, незначимое и безобидное. Нехорошие предчувствия начали скапливаться у него под ложечкой. Постамент… Какой ещё постамент? А может надгробие? Постамент… Это же почти памятник…Уже почти… Или ещё почти?
Он побродил стелющимися лыжными шажками по кабинету, привычно подпнув загнувшийся когда-то треугольником уголок половика. Ласково взглянул на групповую фотографию друзей – где они все? Тоже доктора, учёные! Да и не различишь за завесой времени кто из них кто. К тому же фотография была сделана впопыхах, рентгеновским аппаратом… кто где? Все одинаковые.
Дядя Боря вновь подошёл к окну. Треугольник ковра тут же откинулся обратно по гипотенузе. Прошло минут сорок, дядя Боря стоял и других событий в кабинете так и не произошло.
«Постамент… Не помню. Кому, когда? Не помню. При мне, вроде, не сносили… не хороняли… Нет, хороняли! Как не хороняли! Ну и где он там, подстамент? Мишку вижу… Тоже мне, инициатор нашёлся! Без тебя как-нибудь разберёмся – что да куда…!!!… «мусор»… Чего бы понимал! Раскомандовался, даже не кандидат ведь ещё… по-моему, ещё нет… А шестьдесят ему уже есть? Да, есть… и не кандидат…»

И
В это время даже «не кандидат ещё» Мишка, не зная, что за ним наблюдают, ловко рухнул на карачки и тут же страстным ужом просочился в самое сердце разрухи. Там он снова всё перемерил, передумал и осел. Он блаженно замер, прислонив изнурённую баскетболизмом, оголившуюся от майки спину к стене ИИИИиИ. Он сидел, закрыв глаза и мысленно вожделел. Всё сходится и очень скоро будет у Михрютия кольцо!
Рабочий день в ИиИИИИ заканчивался, а работа и не начиналась. Среда!

И
На следующий день, как и записал себе на настольном трудовом календаре дядя Боря, к нему срочно(!) сползлось собрание представителей общественности и тех, кто «что-то там кумекает по хозяйству». Ну хоть как-то… Ну хоть иногда… Все были немного удивлены срочности и напору дяди Бори. Повестка дня заранее не оглашалась. Её не было. Просто, проведя беспокойную ночь, дядя Боря решил не рубить с плеча с этим постаментом, не давать разрешения на вынос, а кое-что прояснить. Мало ли… Ведь неизвестно, в какую эпоху не доглядели за постаментом, – в правильную или во время всенародных заблуждений.
Но предварительно, ещё до всех, он вызвал в себе завхоза Егорыча, которого все в институте звали Опёнком. Лет ему было чуть меньше, чем дяде Боре, но, приглядевшись, прислушавшись, принюхавшись можно было дать и больше.
А Опёнком его звали за огромный берет, который он носил, не снимая ни зимой, ни летом, десятилетиями носил. Своим цветом берет давно гордо отрёкся от принятой в науке и жизни традиционной цветовой шкалы. «Бэрэт» зонтиком покрывал своего щупленького хозяина (в нём и всего-то было весу… под килограммов 40, а росту… под сантиметров 140). Для точной калибровки наименования цвета этой «бэрэтки» не было в русском языке соответствующих ни слов, ни букв, а в квантовой физике – подходящей длины волны. Хозяйством Опёнок никогда не занимался, даже приняв должность. Он не отличал электрические провода от водопроводной трубы, пьяного сантехника от трезвого электрика, совковую лопату от метёлки. Он вообще ничего в последние лет двадцать (или сорок?) не различал, так как был хронически пьян (без пробелов на выходные). Он пьяно кукожился в своей коморке, выгороженной зелёной (когда-то) фанерой (3мм) под лестничным маршем цокольного этажа. За это его когда-то и прозвали «Цоколь». И даже по платёжной ведомости Опёнок года два так и шёл – е.и. Цоколь.

И
– Опё… это… Егорыч! – начал дядя Боря. – Там… это… Чего у нас на складе?
– Чо?
– Ну, чо там… есть чего дельного? Не течёт… Там вообще-то чего? У нас…
– Порядок.
Помолчали.
– А мусор… как он? До каких пор… Мне уже надоело напоминать… Как он… там?
– Регулярно… Ажур…
– Ты, меня Опё… то есть, Егорыч, мать твою(!) – правильно пойми…
– Я понял. Можно идти?
– Иди.
Опёнок плавно развернул корпус, затормозил и, зная дядю Борю, нехотя пошёл на разворот.
– Погоди! Здесь дело не простое… Ладно, потом… Иди работай. И не дёргай меня по мелочам. Сами… ну, это… как-то решайте там… Инициативу… сами как-то… А я поддержу. Иди уж… Только бы не работать! Карту обрамил?
– Какую?
– Ну, там где график… «Какую» ему! Роза опять спрашивала, мне-то чо… Не забывай!
Опёнок по-адьютантски чётко крутанул тельце вокруг своей оси и подхваченный попутным сквозняком, выплыл наружу. Он тут же погрузился в заботы: кто-то ещё вчера спёр из его фанерного «кабинета» стакан. Кабинет запирался на загнутый гвоздь и только изнутри, а снаружи на заломленную газетку, поэтому в момент отлучки хозяина любой мог туда проникнуть. Но вонь и затхлость там стояли (лежали, висли, липли, томились, царствовали и повелевали) такие, что… Не любой, совсем не любой мог. А женщины, так вообще… мимо, стремглав и зажмурившись!
«Хотя мог и закатиться» – прикидывал Опёнок о стакане, блаженно проникая в умиротворение своих покоев. – «А мог и не закатиться…»
– Ты не видел? – обратился Опёнок к матёрому чёрно-серому кошаку Адамсу.
Адамс открыл один глаз, не мигая посмотрел на брата своего старшего, вдохнул воздуха и на долгом свистящем выдохе опять оборотил глаз к сновидениям.

И
Адамс был вторым обитателем коморки Опёнка. Это был трёхцветный мудрый кошара, лет ему было примерно за пятьдесят. И сильно. Скорее даже больше – под семьдесят. Он появился в институте ещё котёнком, но даже дядя Боря толком этого не помнил. По рассказам, передающимся из поколения в поколение, только пребывая в стадии хронического котёнка, он покрыл лет пятнадцать биографии института – столько про него накопилось историй.
Адамс был мудак.
Но не по-американски – для них мудак, это всего лишь диагноз; Адамс был русским мудаком, а это уже философия. Он шлялся по коридорам, проникал в лаборатории, гадил в труднодоступных местах и цепко паскудничал – пронзительно метил углы института. Где и какая кафедра станет его следующей жертвой, понять было невозможно, кошара следовал своему загадочному и независимому капризу. Дело в том, что это были не столько капризы, сколько ирония. То одним доставалось, то другим, то даже дяде Боре прилетало. Когда в институте появился Опёнок, Адамс прикипел к нему, и их часто можно было видеть вместе, обследующими территорию. Адамс, если уж честно, по-человечески, – использовал Опёнка. Ему, во-первых, нравился свежий первый выхлоп портвейна прямо из-под пластиковой пробки, во-вторых, ошмётки ливерной колбасы тоже ведь не плохо, а в-третьих – ежедневная стабильность и первого, и второго.

И
Опёнок пропилил для блохастого парубка маленький квадратик в углу двери, а когда Адамс подрос, второй квадратик, побольше, и с выемкой для хвоста. Опёнок настойчиво пытался втянуть друга в свои вредные привычки, но, пару раз отхлебнув предложенного пойла, Адамс понял, что в этом деле меру надо знать. И знал её регулярно. А с курением смирился.
Имя своё Адамс получил (опять же, по внутренней институтской мифологии) так: когда его в детстве спрашивали: «Хочешь ли сметанки, котёшечка?» – он подростково нетерпеливо урчал, а когда люди, хихикая, добавляли: – «А дам-с?» – он мурчал сладко и протяжно, с гортанным рыком, уже как взрослый. Поэтому так и прозвали – Адамс. А может, и не поэтому так прозвали, справедливости ради – не помнит уж никто.

И
Никакого склада, про который дядя Боря тормошил Опёнка, в институте никогда не было.
Это сам ИИиИИИ был большим бестолковым складом рухляди, лени, тупости и другого нашего традиционного раздольного убожества.
«Ну и где же этот стакан – орудие пролетариата?»

И
Стакан у Опёнка, как всегда, спёр Вась-Васич – доктор психоинтеллектуалистических наук, заведующий кафедрой истории и причин серо-бежевых периодов в национальных интерпретациях. Вась-Васич (по паспорту Платон Арнольдович Шпинько) был человеком довольно неглупым, в меру начитанным, но каким-то скомканным, зажмыханым, притоптанным, норным и пыльным. По характеру – гнилым. Мылся он дегтярным мылом и всегда носил его в кармане, что наполняло кафедру особым ароматом. Он неизменно приходил на службу в засаленной, но не грязной тройке стального цвета, в «белой» рубашке и широком синем галстуке.
Узел на галстуке затянула когда-то его жена Сима – тоже кандидатка, но уже отошедшая от науки со словами: «Еще не хватало мне, супруге доктора…»
Сима – пышная дама, килограммов на 120 очень живого, в некоторых местах, веса, постоянно пребывала в состоянии фаллического поиска – тема её диссертации. Впервые жена обхватила шею Вась-Васича этим синим фалом-галстуком ещё накануне защиты, ещё даже кандидатской, ещё дома в коридоре. Тогда носили такие большие яркие галстуки-лопаты с солнышком и дельфинами. А если кому-то приходило в голову такой галстук погладить (после стирки!), то он прилипал к утюгу и играл тягучими синтетическими нитями и новыми трёхмерными красками. Ну и запах, конечно, как палёная киноплёнка.

И
Стакан Вась-Васичу нужен был, чтобы окунать в него помазок и промывать лезвия. Он проделывал это по утрам у себя в кабинете и довольно часто. Но стакан всегда возвращал на место, со словами «Вера, прощай!» – он был фанатом творчества Мухиной. Раз Вась-Васич не очень тщательно промыл донышко, и Опёнок в своих потёмках (особо не приглядываясь) заломил «чернил» аж по венчик и выглотал всё залпом до мути и… Спустя минуту его уже одолевали какие-то странные горловые колики, тысячи благородных сединок Вась-Васича иголочками впивались в алкоприёмник Опёнка.
…Опёнок кашлял, задыхался и даже в минуту слабости (вторая по счёту от глотка) пообещал сам себе «бросить пить на хер!»
Портвейн бросить? Пить?
Прокашлялся и не смог.

И
Совещание, назначенное дядей Борей через объявление на «утро», началось часа в три пополудни. В кабинете дяди Бори собрались Опёнок, Вась-Васич, а также смотритель от партии власти в Институте, активистка Венесуэла Генриховна Швах. По старому, по-советски, этот актив назывался «треугольник» (в котором все углы тупые), а по-новому… Да как их только не называли. Особенно в жёлтой прессе. Должен был присутствовать ещё Федул Федулыч – доктор макроисторических наук, но чего-то не дошёл…

И
Активистка Швах ещё в перестройку организовала свой кооператив. Она заочно целыми вагонами перепродавала тройной одеколон на севера, даже не ведая как выглядит флакон и каков продукт на вкус. Потом хапнула (всего-то за «переспать») кредит у одного назойливого прединфарктного банкира-рукосуя. И удачно! Банкир во время передачи «взятки», в тот высоко интимный момент, когда Она – взяткодатель и Он – взяточник уже представляли перед Законом нечто единое целое, оголённое, как нерв; так вот Он, банкир, этот рукосуй, неожиданно предъявил партнёрше свою мощную застарелую импотенцию. То есть кредит дамочка хапанула задаром, да ещё и напилась в тот день до «поперёк кровати». Банкира вскоре кончили за городом, то есть, по-тогдашнему, ушёл сам, тихо, достойно, естественным путём. А Швах поднялась (ну, не с койки, конечно). Три раза она выгодно развелась, меняла имена, квартиры и фамилии… Она стала депутатом и далее уже приворовывала там на законных основаниях. Как слуга приворовывала… ну, не народа слуга, депутатство-то мелкое, лишь районное, а так… слуга населения.

И
В Институт она была переведена «для идеологического укрепления» на должность проректора по надзору за надругательствами над исторической истиной. Перевод был для неё вынужденным, в связи с участившимися попытками лишить её, Швах, депутатской неприкосновенности примерно половиной мужского районного депутатского корпуса. Да там… ну какой там корпус! Куда ни кинь – корма. А инициатором лишений стал лично пэр района, которому Венесуэлой в неприкосновенности тоже было отказано (почему-то?) Активный проводник в жизнь этих попыток – прокурор района, выдавливая Швах из депкорпуса, оказался и хитрее, и мудрее – и корпуса, и пэра, и Швах. Он сумел-таки пару раз использовать не только букву, но и дух закона.

И
От Венесуэлы Швах (вообще-то она по паспорту Флюра, а по матери – Мутькина) всегда пахло трудовым потом инициативы идиота и каким-то мерзким, явно дешёвым то ли дихлофосом, то ли освежителем воздуха «Сакура». Она пшикала им колготки перед «надеванием», себя и сумочку изнутри. Про рекламируемые по телевидению дезодоранты, кои удерживают свежую ауру немытого организма и по 48, и по 72 часа она слыхала, и рекламу эту очень любила. Правда, если вдуматься, то… Они что, эти рекламные ребята с кубиками на животе и девочки с отшлифованными подмышками, как проклятые, что ли, по пустыням сутками скитаются, обрастают там шерстью, как верблюды потеют и не моются ни ночью, ни днём, чтобы замазывать себя на 72 часа? Но про 72 часа Швах усвоила крепко. Она, как рекомендует реклама, по 72 часа и не мылась. А потому что некогда! Партия превыше всего! Только вот сами средства она тоже так и не покупала, из жадности, которую в себе лелеяла как рачительность.
Фигурой Швах напоминала перевёрнутую пирамиду без нижнего угла, ходила по-мужски, чуть бочила, прихрамывала перед начальством… Это, в её понимании, и был тот самый «авизо» (она полагала, что авизо – это типаж, образ человека), объединяющий внешний облик и внутреннее богатство партийного характера, которому и надо следовать члену правящей партии.
Короче, в кабинете дяди Бори атмосфера сосредоточилась ещё та, хоть топор вешай. Правда, кроме Швах и Опёнка, никто особо-то и не курил.

И
Миша всё это время места себе не находил. Как решится вопрос? Скорее бы! Миша всё также упражнялся с мячом, но только сейчас он, уже в полной мере, стал ощущать отсутствие кольца. Настроение его стало дёрганным, рассеянным, и он всё чаще, атакуя «кольцо» уже в вожделенном образе арматурины, плевался и повторял, что не только «кистью недоработал», но и «кольцо, видимо, мягковато», как в Чикаго.

И
Совет института собрался к дяде Боре постепенно и нехотя.
Дядя Боря рассказал активу, что на складе института обнаружен памятник, вероятно, некому вождю.
– Кому? – очень значительно и многозначительно поинтересовалась Венесуэла Генриховна.
– Кому? – дядя Боря, как в подкидном, перевёл вопрос Опёнку.
Опёнку пришлось крыться:
– Беру. Беру на контроль…(икнул).
– Да давно пора… как это… – дядя Боря сделал вид, что возмущён бездействием завхоза Опёнка, – как же мы… вы безразличны к нашей истории! Как порой глухи… (строки из его каждогодичного доклада, который он простанывал своим увядшим, забинтованным голосом последние лет тридцать семь или сорок восемь – везде, где можно).
– Ленивы и не любопытны! – поддакнул Вась-Васич.
– Преступно глухи! Преступно! – добавила Швах, тупо глядя под стол дяди Бори и безуспешно поправляя под платьем скрученную ещё при надевании бретельку чёрного лифчика. – А между тем, в программе нашей партии сказано, и президент это одобрил… Вы-то что молчите, Вась-Васич?
Вась-Васич больше молчал, потому что проверял гладкость своего бритья и думал, как бы ему незаметно подкинуть обратно этот стакан. Стакан лежал у него в портфеле, портфель лежал на коленях, сам Вась-Васич сидел в противоположном от Швах углу. Он старался поменьше вдыхать, даже просто глядя в её сторону.

И
Доктор наук Вась-Васич в институте был обыкновенным кондовым стукачом со стажем, потому и молчал на совещаниях. Он затихал, стараясь запомнить и логично уложить в голове свои личные гадостные подковырки и откровенно гнилые фразочки того же дяди Бори. Мозги он напрягал, чтобы вечерком, оставшись один на один со своей памятью, совестью (гражданской) и клятвенной распиской «о сотрудничестве с органами» на бланке рейтузного цвета, изложить всё в подмётном доносе. Вот тогда он в свои писульки искусно вплетал собственные доморощенные гнусности, но уже как монологи коллег.
– Почему молчу? Почему это я молчу?! Я иногда не могу молчать, когда кругом такое…
– Какое? – враз вырвалось у всех, но с разными подтекстами.
– Тут надо подумать… И это уж совсем не дело, отдавать дело исторической справедливости в руки хозяйственников, на ихний откуп. Не дело это! Тут идеология, тут нравственность… Тут безопасность… Одну минуту! – Вась-Васич, вспомнив про хозяйственников, стремглав выскочил в коридор, на ходу расстёгивая портфель.
– Да, тема не простая, – объяснил поведение Вась-Васича дядя Боря. – Человек он тоже не молодой, заслуженный… Вернётся… Подумает и вернётся.
– Вернётся. Тут рядом, – поддакнул Опёнок. – Кстати, Венесуэла Генриховна, я как ответственный за состояние хозяйства и за его экономию хочу спросить:
– Вы зачем, когда бываете в дамской… это… короче, в туалете… в уборной… воду на полную мощность включаете?
– Я не включаю…
– Все уже заметили… Я на первом этаже сижу… Кубометр воды нынче… я уж даже и не знаю, каких денег стоит!
– Это не по теме, – прервал дядя Боря. – Это на парткоме надо обсуждать, в узком кругу, а не так… Не с бухты-барахты…
После коллективной недоуменной паузы слово опять взяла Швах.
– Протокол будем вести? Надо бы… Да? Будем?
Она уже почувствовала в теме козырь и представляла, как придёт с протоколом собрания на районный президиум правящей партии и достойно отчитается о проделанной «на местах» работе своей шваховой ячейки. Где бы ни работала Швах, о её ячейках и контактах с населением ходили, если не легенды, то анекдоты. Так вот про постамент и надо будет доложить верхушке, а там и по телевидению (может!) доверят выступить. Если инициативу двинут.
– Ведите, Венесуэла Генриховна, – поддержал дядя Боря, – ведите!
– Так, кворум…?
– Имеется! – подхватил с порога впорхнувший Вась-Васич.
Стакан он удачно вернул, напялил его сверху на черенок лопаты и прикрыл какой-то тряпицей.
– Закройте дверь… – попросила Швах. – Поплотнее… Вот теперь имеется.

И
– А где у нас Федул? – вдруг заозирался дядя Боря. – Если вдруг макро… постамент, то как? История-то у нас выходит на макроуровень. Только с Федулом, он же эксперт… Я не возьму на себя…
– Да уж, это вам не просто что-то там… подай-принеси… – тут же поддакнул Опёнок. – Убрать, закопать, утилизовать как-то… это-то что… это-то… А вот, когда… Не кое-как, а наоборот, как я сказал-то? Не с бухты же барахты! Правильно вы подметили, взял да понёс! Пьедестал всё-таки…
– Постамент! – поправила Швах.
– Разберёмся… Специалист нужен…
– Действительно, если задеты элементы макроисторического звучания… то Федул… а кто его предупреждал, что мы тут? Вась-Васич? Уж вы-то бы и пригласили…
– А?
– Ну вот… – даже обрадовался дядя Боря, – соберёмся попозже опять… После.
Дядя Боря задумчиво подошёл к окну. Внизу под окошком вышагивал туда-сюда Мишка, держа мяч под мышкой.
«Так он кандидат у нас или кто? Надо выяснить у бухгалтера… а то… Окно бы открыть, а то… запахи какие-то… А откроешь – ещё хуже будет…» – и мысль дядиборина как-то сама собой увязла.

И
В любой конторе постсоветского пространства, от базарной (простите, рыночной) будки сапожника до правительственных структур традиционно и есть, и должно быть некое подобие оппозиционного крыла. Ну, так, не крыла – крылышка. Даже скорее это и не крылышко, а только несколько жалких общипанных оппозиционных пёрышек. Таких пёрышек-обдергаек, торчащих откуда-нибудь из-под хвоста, не способных и летать-то самостоятельно, а только подлипнув к чему-нибудь. Но неизменно всегда в коллективе кто-нибудь да должен недовольно ворчать, сопеть и побуркивать. Побуркивать надо не резко, но смело, мудро, регулярно и, как правило, в сторону таких верхов, что… Ну, например, бурчать хорошо на самого президента или эфемерного министра, или Господа, или беглого олигарха российского значения – ниже нельзя. Ниже опасно, ниже уже свои, местные. А свои – это директора, ректора, тренера, губернатора, инспектора, контейнера, соуса-повара, хулиганьё сраное… От них может и по шее прилететь.
В ИИИиИИ тоже был такой сотрудник.
«Тот ещё хмырь», «Злыдень», «Нудяга», «Да пошёл он…», «Хомяк!», «Диссидент хренов!»… – это очень неполный и даже слегка кастрированный (а то было бы нецензурно) перечень прозвищ этого либерала. Прочие, не упомянутые здесь прозвища, часто включали в себя ещё и предполагаемые меры наказания за его инакомыслие, за непохожесть, за «вонючую его прилипчивость».
«Нудяге» не нравилось всё, что бы ни делалось там, наверху, в поднебесьях «прогнившей власти». «Хмырь» не принимал и отвергал всё, что «вытворяется этими идиотскими правительствами» – и своей страны, и чужой, и родного края, и провинциальным уличкомом. Указы президента он называл «отмаза», а всех чиновников «сволочами» и «гадами». А иногда… А иногда и не называл!
Этим недовольным и был Федул. Федул Федулыч Уфишкин. Человек, не то чтобы поживший, но прилично повидавший и послыхавший на своём веку. Он начинал в ИиИИИИ как чистый историк-теоретик, как историк независимый, рафинированный и беспристрастный. Он не признавал в исторической аналитике никаких авторитетов, никаких академиков, никаких архивов, никаких свидетелей, никаких «общеизвестных фактов». Ничего он не признавал! Со временем Уфишкин стал известен как макроисторик – эту ипостась он сам придумал и старательно распространял в сообществе методом сетевого маркетинга. Вскоре охватил этой лукавой сетью доверия к невежеству полстраны. Неколебимые основы и универсальные фундаменты – таково было его кредо!

И
Вот почему дядя Боря и попенял Вась-Васичу, что тот сам не пригласил Федулыча – ведь по дороге же, двери рядом. Половина отчётов стукача Вась-Васича была направлена именно на Федула, и все это знали. Отчёты стукач «Понятой» (это ещё кэгэбэшное погоняло Вась-Васича) никуда не носил. Он хранил их на работе в папочке, в нижнем ящике тумбочки под второй обувью, и когда секретарша Вась-Васича Роза тайком таскала свежие донесения по кафедрам, то все по очереди читали эту муть и ржали в голос.

И
В макроисторию Федул вошёл уверенно, как к себе домой, поскольку сам же её и выдумал.
Началось всё случайно, с дворовой помойки. Он голодным студентом пединститута увидел там выброшенные школьные учебники, в том числе и по истории древнего Рима – как раз проходили в вузе. Учебник зацепил студента своей лапидарностью. А из школы-то он ничего не вынес. Федул и читал-то еле-еле, по чтению трояк, по природоведению трояк, память ничтожная и не развитая, речь заторможенная, дикция – никудышная, уже старческая. Вот и пошёл, бестолочь, в педвуз.
А потом он наткнулся на той же помойке и на другие «учебники», в том числе и по истории КПСС, за какой-то там класс или для профучилищ. Потом пошли ещё книги и ещё, и опять – в том числе по истории то того, то другого. Как-то он наткнулся на Евангелие (детская адаптация), на журнал «Костёр» с законами и обычаями пионеров, затем там же подобрал подшивку «Коммуниста» с критикой средневекового западноевропейского сектантства, ну и многую другую подобную «печатку». Помойку он начал именовать «задворками истории», а свои походы туда и ковыряние длинной лыжной палкой не иначе, как «восстановление исторической справедливости», с последующим «поворачиванием колеса истории вспять». Пединститут студент Федул осилил и даже с отличием (а вы остальных не видели), а потому и приютился на кафедре. Преподавал!
Преподавал недолго. Отношения со студентами не сложились. Поначалу те не понимали, что такое его «хорошо» и что такое «неуд». «Уд» – тоже не понимали. Федул стал держать нос по ветру перемен и ставить в зачётки «Клёво», «Прикольно», «Зашибись, с плюсом»… И тут не сложились отношения с деканатом – не поделился.
В семье Федула книги любили и потому принесённое с помойки естественно разместилось на кухонных шкафах, в нерабочем холодильнике, на телевизоре, на столах… Папаня Федула когда-то мечтал быть сантехником и брать с каждого бесплатного страждущего клиента по рублю. Поэтому по всему дому Федулова была разбросана спецлитература: «1000 и одна любимая неисправность Вашего унитаза», «Бачок – друг!», «Тайны шума падающей воды», «Без эхолота!» и т.д. Но сантехником Федул-старший не стал и книги не прочёл.

И
Федул Федульевич (он настаивал на подробном произнесении отчества) Уфишкин вступил в историю (как в науку!), опираясь только на найденные помоечные первоисточники. Он штудировал их, конспектировал и вскоре обнаружил их повальное сходство (не только в запахе). Что пионеры, что сектанты, что творческие союзы сначала сбивались в низкоорганизованные множества, жёстко ориентированные шорами и кандалами своих Программ и Уставов. Только из хаоса может произрасти порядок! Потом все эти сообщества однопохоже сочленялись в стада, кланы, стаи, а затем уныло существовали по штампованным принципам. Они там, в своих уставах, поголовно чему-то клялись, в отдельных параграфах лизали зад главарям, в отдельных – уничтожали врагов, между строк потенциально воровали, средневеково мракобесили, были то терпимы, то нетерпимы и, единообразно развратничая между других строк, получали награды…
Для подтверждения своей гипотезы универсального единообразия (рабочее название подсмотрено в уставе внутренней гарнизонной пожслужбы) Федул на пробу заменял, скажем, в инструкции какого-нибудь раскряжёвщика-чокеровщика во время его «деятельности» на слешерном оборудовании при обработке пней или долготья, ну… заменял чего-то там. Ну, или заменял в уставе какой-нибудь партии термин… Короче, менял как в голову придёт: «чокеровщик» или «член» на «октябрёнок», или «дневальный», или «трамбовщик людей», или «собрат», или… да масса вариантов! И чудо – ничего не менялось!
В тайных прописях какого-то чисто женского закрытого клуба он смело «верных подруг кружка» заменил на «членов», потом на «переворачивателей пингвинов» – эффект тот же! Он проделывал эти словесные миграции-мутации-манипуляции десятки раз, сотни раз – пока, наконец, окончательно не запутался, – чего и откуда он брал и к кому куда вставлял. Но с другой-то стороны, он же этим окончательно и утвердился! Он прав!

И
Со временем у Федула появился такой универсальный сводный Устав, как для некой средневековой Унии; Устав громоздкий, бестолковый и бессмысленный. В Уставе этом в абсолютно идиотском беспорядке, без всякой системы (и даже без нумерации страниц!), чередовались разношерстные определения, сомнительные термины, множественные фактические ошибки и откровенные безграмотные оплошности. Они превращали попытку понимания этой «Монументальной Монографии Уфишкина» в трудно читаемое и непроходимое для нормального ума путешествие по «историческому» бурелому со словесным болотом. Это, хотя не сразу, но заметил и сам Уфишкин, больше-то никто его труд и не читал. И тогда он решил дать всем этим «членам», «участникам», «добровольцам», «особям», «содружествам», «фондам», «партиям» и т. д. одно обобщённое, универсальное имя. А чтобы вбирало! Чтобы как губка! Федул Федулыч объединил суть этого многообразия видов и форм всего-то тремя терминами: «Существо», «Каталог» и «Племя».
И всё сразу стало просто и понятно.
Например, куда уж яснее: «Существо имеет право избирать и быть избранным в руководящие органы Племени согласно принятому Племенем Каталогу». Или: «Ежедневная цель Племени – неустанное оказание творческой или иной не противоречащей Каталогу помощи начинающим существам».

И
В последней четверти 20-го века и в первой четверти двухтысячных Федул неоднократно проверял свою гипотезу на самом высоком уровне. Например, вставлял термины, когда президент (опять же, любой страны, не подумайте уж чего крамольного!), выступая перед… Ну, скажем, перед банкирами, прокурорами, генералами, элитой, когортой или олигархами упоминал-таки о каких-то там ещё никем (кроме одного его) не обнаруженных нерадивых постовых или сиделках-медсестрах…Конечно, сильно это у президента получалось, конечно! Но в монументальной транскрипции Федула всё это звучало бы ещё более принципиально, ещё более жёстко и ещё более одинаково справедливо для всех:
«…но в большинстве своём это честные, любящие свою работу, профессионально грамотные существа, которым что ни поручи – всегда по…» – (плечу, силам, душе, нраву, сердцу – любой орган на выбор).
Вот так бы это звучало! Куда уж сильнее!?
И при этом поголовно все (все! даже те, кто «уже» или «ещё» не очень-то томились под следствием), все эти существа, пускающие слюни радости у экранов уже тюремных или пока ещё иных плазм, тут сразу и подумали, что вот это-то про них. Вот они и есть именно те, кто в «большинстве своём» и которым «по…». Они и так-то, без всяких Федуловских обобщений, хватались за эти слова, как за соломинку, и сплетали эти соломинки в непотопляемые лодки Ра. Они, преданно топорща рыбьи глаза в сторону власти, сплавляли свои организмы по «любимой работе» всё дальше и выше.
… «В большинстве своём – это люди…» – ключевая фраза! В любой стране ключевая, и не подумайте чего.

И
Ах, как бы всё это мощно звучало по Уфишкину, внедрись оно в жизнь! Универсально, смело звучало бы! А вот, невзирая!
Гипотеза Федула быстро стала теорией, требующей признания широкого научного содружества. И получила его. Вскоре «Теория Уфишкина» вошла во все научные энциклопедии, правда, без изложения сути, а её название переведено на самые смелые европейские языки – эстонский, белорусский, мову…

И
И вот такого человека на заседании не было.
– Значит, Федул Федулыча… А кто тогда? А может Вы, Венесуэла Генриховна… и как-то… позвать! – продолжил жёстко вести собрание дядя Боря.
– Что я? – ничего не поняла Швах. – Я согласна. Если это партийное поручение – я выполню. Роль партии, нашей, – она всегда руководящая… Мы там, где трудно.
– А где вас нет? – не только без всякой задней, но и без любой другой мысли автоматом брякнул Вась-Васич.
– Мы и туда придём! Мы живы потому, что вечны!
– Я – за! – быстро вставил Опёнок, взметнув руку, и тут же обратным движением руки, походя, подтянул берет. – Надо идти, работы завал (пропавший стакан не давал Опёнку покою).
– До 17.00! И без опозданий! – закончил дядя Боря. При этом он всё так же тупо следил за передвижениями Михрютия под окном.
«Мишка, Мишка… Как же твоё отчество? А оно есть? Так… а кто всё-таки Федула предупредит?»
Но кабинет уже осиротел от актива, и только тихо щёлкали неподвижным маятником часы, анкерной вилкой увязшие в замасленной пыли.

И
Мишка уже миллион раз исполосовал взглядами предполагаемую площадку для «баскета». «Можно тут поставить… Можно тут… А может… там вообще – два(!) постамента? Ух ты…» Он ловко, стремглав, сползал туда-обратно: нет, только один. «Чего они тянут? Начальство… Раз-два да и всё! Делов-то, кинжал им…!».
От нечего делать он начал сам раздумывать, а чего бы это могло быть? Что за…памятник? Может, девушка с веслом, может, пионер в мятых трусах и с барабанными палочками, может, ваза с люпинами? Мишка (кстати, его отчество на тот момент числилось в отделе кадров как «Михалович»), так вот, Михал Михалыч опять юркнул в дебри и теперь уже очень подробно исследовал самою глыбу. Никаких надписей! Хотя на нижней части (той, что в грязи) что-то, наверняка, написано, но пока не поставишь, не прочтёшь.
Он ещё чуток постучал мячом, поотрабатывал глубокий прессинг и рысцой понёсся в корпус, посмотреть «как там».
А как там? А всё так же.
Опёнок нашёл стакан и залудил граммов триста. Потом развернул газету, от которой отковырял чего-то, а по вчерашнему аромату обнаружил позавчерашний бутерброд с луком и жадно занюхал портвешок. Зажмурился… Хорошо! Потом он заметил прилипший к бутерброду «клочок» кроссворда и вписал между всех строк по диагонали: «затрахали все!»

И
Вась Васич у себя в кабинете пощипывал (за юбку) машинистку Розу, а та всё тёрлась рядом, приговаривая: «Ну и почерк у вас… Ничего не разберу… И тут тоже… И выше, выше тоже… да-да, вот тут… вот так… А вот тут – мна-га-тоооо-чие…»
И Вась Васич всё пиццикатил податливую материю. С годами его пальцы уже безошибочно узнавали все швы и стёжки-дорожки на служебном подоле Розы и блуждали по штафирочке шустро и уверенно, как шлёпанцы по родной кухне.
Главное же для секретаря-машинистки Розы были не эти хилые пощупывания, главное было подсмотреть, куда Вась-Васич на этот раз перепрятал свои подмётные доносы, и она искала глазами голубенький торец этой папочки развлечений.
Именно Роза и заказала когда-то, лет семь назад, подновить ту самую карту крестьянских волнений на Руси, про которую интересовался у Опёнка дядя Боря. Одна из сотрудниц вдруг нашла в этих волнениях прямую причину нынешней демографической растерянности в современной России, дезориентации в данном виде деятельности – решила помочь и написать докторскую. Роза отнесла «карту» растрёпанную, развалившуюся на лохматые квадратики, с клочками трухлявой марли, дяде Боре. У дяди Бори карта провалялась года два, и дядя Боря перекинул её на ремонт Опёнку, ничего толком не объяснив. Опёнок тоже про неё забыл и вспомнил, только стряхивая с неё продукты распада Адамса. Отдал на вахту Мичману – «Ну и подновите там, где требуется»! Мичман был ленив и коварен и перевёл карту сменщику – Прапору. Прапор, туповатый от рождения, оказался рукастый, – он и принялся за работу. Было это лет… сколько-то назад, но работа (для отмазки) теперь у Прапора была всегда.

И
Швах вышла от дяди Бори очень озабоченная и целеустремленная. Этот постамент, который она ещё не видела, надо обязательно как-то использовать, обязательно! Этот огромный «монолит» должен стать маленькой ступенькой в лестнице её партийной карьеры. Как? Подумаем…
Дядя Боря, чуть зазевавшись, не увидел, как Михал Михалыч мызнул из-под окна на любимую работу. А он-то думал, что тот всё ещё там, в куче, и всё вглядывался и ждал, и ждал его появления.
– Миша, зайдите ко мне! – строго позвонила по внутреннему телефону Швах.
– А ты кто? – не расслышал Мишка. Внутренняя институтская телефонная связь скрипела, икала и глохла одновременно.
Внутренняя связь была обязательным атрибутом института. Пользоваться именно ей, а не какими-то там сотиками, пейджерами или городской связью обозначало твою принадлежность к замкнутому кругу высшей институтской науки. Наличие на столе чёрного телефона этой связи обозначало принадлежность сотрудника к избранным, к тем, кто сегодня «через не могу», но вышел на эту проклятую работу, а не задвинул её где-нибудь в ближайшем секондхенде или пивнухе. Ну и секретные темы института по инструкции должны обсуждаться «только не всеми и только по проводной спецсвязи».
– Вас вызывает Венесуэла Генриховна! Срочно! – по-мужски забасила в трубку Швах.
– Кинжал ей в …! Я ей не подчиняюсь! – рассерженно, но и радостно отреагировал Мишка. – Идёт она!
– Кинжал чего?- не расслышала Швах, хотя за годы работы в ИиИИИИ давно изучила небогатый, но конкретный Мишкин лексикон.
– Не «чего», а «куда»! – вмешалась Дежурная Телефонистка (её имени никто не знал и живьем её почти никто не видел, и потому звали её между собой сокращённо ДэДэТэ). – Он же говорит вам «В жопу!» Тут у меня просто контакт отошёл, я пальцем заткнула… Потому и скрежет… И не проходит…
– Куда заткнула?
– Да не «куда», а «чего»! Сигнал не идёт, идёт он…
Разговор длился ещё минут двадцать с выяснениями «чего» и «куда» и каким пальцем заткнуть. Мишка советовал подприжать и не суетиться. «Можно приконтачить и на жвачку!»
В итоге Швах проорала по слогам «Пе-Ре-Зво-Ню!» и бросила трубку.
«Кто звонил?» – раздражённо внутрь себя проворчал Мишка. – «Дуры какие-то… Швах наверное… Кто ещё-то… А вдруг дядя Боря?»

И
Кстати, второе Дэ в ДэДэТэ так и обозначалось всеми институтскими, по умолчанию, как Дура. Она тихо сидела у себя в секретной комнате, изредка перетыкала штекеры, пила гнуснейший кофе и что-то вязала на спицах, путаясь в клубках жёлтых и зелёных ниток.

И
Швах всегда нравились женщины в президиумах.
Во-первых, не видно ног, а ноги Венесуэлы Генриховны были далеки… Ну, далеки они были и от идеала, и друг от друга. Если бы Кузьма Петров-Водкин писал сегодня своих красных коней или кобылиц-купальщиц, да хоть свою «селёдку», то шваховский округлый абрис, неряшливо обрамлённый линиями внутренних поверх…
А во-вторых, бабы в президиумах всегда в пиджаках, а на них есть лацканы, а на лацканы можно прицепить «поплавок» о своем высшем образовании, наличие которого у Швах трудно было бы заметить даже и при поплавке. Отсутствие же ощущалось рельефно…
А в-третьих, ей очень нравилось, как эти бабы, счастливо примостившие свои задницы в президиуме рядом с мужиком-председателем, смотрят на него. Как они смотрят! Палитра во взгляде! Радуга! Он, председатель, всего-то утверждает сухую повестку, а они так смотрят, как будто тот предвосхищает влажный досуг…
Но, чтобы понять и спланировать, как ей с этим постаментом вылезти на районный совет партии и какую такую инициативу забабахать с всероссийской оглаской, – надо бы хоть на него посмотреть. А инициативу партийную надо замутить такую, чтобы шуму много поднять, суеты напустить, лозунгами запутать, «бабки отжать» и войти в «головку» как ведущий специалист проекта. Как Соавтор. Но… надо сначала самой оценить «архетип» (так она в своих мозгах уверенно имела в виду «артефакт»). А уж затем и проект заморочить, да не на год, а на полтора, чтобы по бюджету не ловилось. Надо бы взглянуть…
Поэтому она и позвонила Мишке, чтобы тот показал дорогу. Но и не только поэтому.

И
Глаз свой Венесуэла на Мишу положила. И он у неё на нём отдыхал. На его закатанных рукавах, на обнажённой белизне сильных рук, на рельефах полуглобусах ягодиц… А уж когда Михал Михалыч поминал про кинжал, веки трепетали, а глаза сочились.
А Михрютий, хотя и не знал об этом, но некую липкость взгляда – инкогнито на себе ощущал. Порой Михрютий истерично разгонял навалившийся на его тело неожиданный зуд, почёсываясь в самых непредсказуемых местах. Ну, это куда глаз Венесуэлы ляжет.

И
Завершив звонок, Мишка бросил трубку и вышел в коридор.
Он бесцельно бродил по институту, думал. Храм науки был скучен, тих, тухл и траурен, как вывернутый наизнанку мавзолей (Котовского, конечно, не подумайте чего!)
Потом Миша деловито заглянул сначала в «чёт», потёрся там около своего стола о свой стул, потом отработанно и отчаянно шлёпнул ладошкой по столу и воскликнул: «Да идёт он этот «нечет»! Ну и идиоты! Ничего сами сделать не могут!!!» Под одобрительные улыбки коллектива, сплочённого в ненависти и презрении к коллегам из «нечета», он вылетел из лаборатории.
В «нечете» он задержался чуть дольше. Его стул в «нечете» стоял на трёх ножках разной высоты, потому Мишка периодически что-то с ним якобы делал… «Работать невозможно!» Вот и сейчас он чуток что-то подделал и, огорчённо взвизгнув: «Опять в «чёте» отвёртку забыл!!! А им только оставь…» – приговаривая что-то про базовое назначение кинжала, выбежал в коридор.
Вот в коридоре-то он и столкнулся с Венесуэлой Генриховной. Сначала он столкнулся взглядом, потом ему в нос ударили её дихлофосные ферамоны, потом контакт свершился физически – плечо в плечо.
– Михал Михалыч, я бы хотела…
И вот тут чёрная амбра Швах смешалась с чёрным мускусом Михрютия, его косичка под чёрной резиночкой затрепетала…
– Постамент, он ведь в вашем, Михал Михалыч, ведении?
– А… ну…Я-яяяя…
– Пойдёмте…
Утративший волю в этой мускусной элегии, Михал Михалыч, как безвольный бобёр, попёрся за этой кривоногой кабаргой к заветной свалке, подрагивая запотевшими очками.

И
Швах подталкивала Михрютия на задний двор, обволакивая его заговорщетской интонацией и разнообразными пальпациями в области чувствительного локтя. Мишка, однозначно поняв, что целью принуждения является вожделенное «кольцо», уже и сам тащил Швах к куче, приговаривая:
– Вы мне только поднимите его, а дальше я сам… Там руки нужны…
Швах, до этого момента ещё не решив для себя, что же первично в этой вылазке, – неожиданное лирическое свидание или продуманная партийная карьера определилась мгновенно: «Общественное оно, конечно, выше личного, но не всегда!»
– Давно надо было… – начал Мишка, имея в виду железяку.
– Ну… как-то… женщине самой… не зная броду… – включила порядком подзабытые совершенно беспартийные навыки кокетства Швах.
– Да там не глубоко, так… в одном месте только придётся на карачках… – вместе с очками у Михрютия запотели и мозги. – Вам нагнуться придется…
«Ух ты…» – изумлённо-восторженно подумала Швах.
– Можно было бы ещё мужиков прихватить…
«Оп-па?!»

И
Коморка внутренней институтской связи, где сидела ДДТ, располагалась на первом этаже и даже чуть-чуть ниже водоносного слоя. По инструкции, утверждённой в 1939 году, «бункер тревожной связи» должен был иметь отдельный вход и плотно закрытые окна. Вход был. Его оперативно продолбали прямо на тротуар центральной улицы имени Стерхова (кто такой?), а окошко заделали фанерной мозаикой, которую, чтоб не разваливалась, крест-накрест скрепили досками. Окошко ДДТ было заколочено двумя горбылями снаружи, а оставшиеся внутри тонированные грязью времён стёкла практически отсутствовали. Куски стекла сползали, опадали своими сколами, косились и сквознячили. Благодаря этому, все наружные звуки лёгкими струйками протискивались в секретное помещение почти без потерь. Вместе с ними проникал и сырой концентрат помоечного смрада, потому что… А потому что окошко это выходило своими фанерами прямо на задний двор, на тот глухой мусорный пустырь, где Михал Михалыч постигал таинства большого баскетбола. Кроме хлюпающего стука мяча и Мишкиных матерных комментариев, сквозь щели ничего до слуха ДДТ не доносилось. И увидеть ничего ДДТ тоже не могла.
Но хотела.
И Мишку себе в воображении своём представляла совсем не таким, каким он там подпрыгивал в своих номерных трусах. Ладный такой, аккуратный, весомый… Это в воображении.
А воображение у телефонистки было. Но довольно одностороннее. Все звуки, запахи, обрывки фраз, интонации, мимика… Да всё на свете воспринималось ею, как… Даже когда она перетыкала штекеры, соединяя дядю Борю с Венесуэлой Генриховной, ДДТ истомно поджимала пальцы ног и ревниво слезилась носом, чихала…
Баскетбольные комментарии Мишки были хоть не изысканны, но очень выпуклы и интонационно разнообразны. Порой ДДТ, мысленно рисуя себе картину, описанную словесно Михрютием, представляла себе что-то очень далёкое от баскетбола. Что-то такое неприличное, нецензурное, площадное, пошлое, извращённое (в чём так и хотелось поучаствовать… аж до скрежета в зубах…), такое похабное, такое вожделенное и недостижимое, что… Ох уж эти связистки, уединенные в своих бункерах! Короче, ДДТ была махровой катринеткой со стажем, старой девой, этакой тёмно-зелёной карагызиной, злостной презирательницей мужчин, а последние годы – и женщин… А, поскольку, любви нас не природа учит, а первый пакостный роман, а самые жёсткие сексуальные романы сочиняются именно старыми девами… Вот и в голове ДДТ с утра до вечера – эссе, ещё раз эссе…
«Вот тут надо нагнуться…» – услышала ДДТ Мишкину обходительность.
«И туда что ли полезем?» – это было потное, почти женское придыхание Швах.
Припадая на мгновенно ослабевшие голени, ДДТ метнулась к «окну» и приникла пылающим (от внутреннего стыда) ухом к занозистой фанере.
«Снюхались!» – ДДТ хотела подрасстегнуть форменную блузку, чтоб дать выход испарине, но вместо этого крепко сжала пальцами дальнее от подоконника колено.

И
(Вот тут, чтобы правильно понять ДДТ и войти в резонанс с чувствами обалдевшей телефонистки, вот прямо сейчас, перед чтением следующей главки надо не полениться и раз пятьдесят прокрутить Луи Приму – «TheLip» – Губы.)

Прокрутили? Ну и всё, главку можно не читать.
А теперь то немногое, что ДДТ услышала из мусорной кучи вокруг постамента. И то многое, что вошло в неё образами, фантазией, кадрами французских фильмов, вошло и переполнив…

И
– Ниже, ниже наклоняйтесь, Венесуэла Генриховна…
– Подождите, надо юбку подзакатать… В следующий раз я подготовлюсь…
Ледяная, как бочковой квас, капля пота, горошиной, выкатилась из-под мышки ДДТ. Скользнув по верхним ребрам, капля успокоилась, отогрелась и затаилась в сопутствующем белье.
В этот момент, встав на коленки, Швах вползала в затхлые закрома мусорки, а Мишка полз следом. Он то и дело жёстко натыкался темечком в юбочную скатку парторга.
– Не торопите, Михаил… Сегодня же не пятница… Здесь никого не бывает?
– Никого… Я тут обычно один занимаюсь…
Пыхтение стихло. В тишине стало слышно, как уставшим выменем пошлёпывали друг о друга груди Венесуэлы Генриховны. А груди у Венес… Бурёнки 80-х средней полосы точно бы избрали её своей всесоюзной старостой.

И
У ДДТ горло пересохло аж до печени.
– Ну, показывайте, что там у вас… Смелее…
– Щас… Я хоть чуть-чуть распрямлюсь…
– Я тоже…
– Нет, вы нагнитесь… Вот… Смотрите…
– Ух ты!.. Миша! Какая громадина! И без дела… Лежит…
– Да… поднять надо, а сам я не могу…
– Ничего, вместе справимся…
В этот момент они подлезли вплотную к постаменту и носами упёрлись в обломыш.
Швах восхищённо положила на обломыш руку, провела, даже чуть пожала. Мишка тоже держался за него, но не так рьяно.
(И вот тут, если бы ДДТ была знакома с творчеством Луи Примы, она запустила бы его «HeyBoy!HeyGirl!» вместе с Келли Смит.)
– …вот уже только здесь … сантиметров тридцать будет…
– Ну, Михал Михалыч, тридцать не будет…
– Ну, пока это хозяйство ещё лежит, не очень видно, но когда поднимем…
– Да нет, даже если поднимем… Ну, максимум двадцать пять…
– Ну, пусть двадцать пять – не хватит что ли? Вот тут у меня двадцать четыре… ( Мишка расшеперил и предъявил свою октаву).
– На первый взгляд хватит… Мой опыт подсказывает…
– Вы, Венесуэла Генриховна, осторожно, руками не трогайте, видите, грязный какой…
– Ну, грязный, а что делать? Тут всё у вас так… Не свежо… Раз уж залезли… А гладенький-то какой…
При этом Швах начала озираться по сторонам и, сделав по-бабски неуклюжее движение в сторону основания постамента, поскользнулась… Она припала на колено, раздались хлюпы и чавканье лужи под ногами, вырвалось привычное грязное русское партийное ругательство. Швах мотнуло, и она инстинктивно схватилась за обломыш.
– Ё….!!!!!!!!!! ьььь!!! Скользкий какой…
– Держите крепче…
Швах уцепилась руками, устояла, но обломыш вдруг резко хрустнул и пошёл кракелюрами.
– Тихо, ты, б…..!!!!!!!! – испугался Мишка. – Сломаешь же…
– Мы уже на «ты»? Да-а-а-а… А крепкий…
– Там внутри спираль, а так бы сломался… Аккуратней надо…
– Сыро тут… Миша… у тебя…

И
Телефонистка давно колко напоролась ухом на фанерную щепу. Она повисла на ней, но не шевелилась и не чувствовала ничего, кроме обжигающего желания отломать кусочек фанеры побольше – для обзора. Это желание жаром металось у неё под ребрами, палило огненной страстью и окончательно засушило выдох.
Но она не решалась шевельнуться, а только привычно и близоруко рассматривала под носом затёртый рисунок, сделанный кем-то шариковой авторучкой. На рисунке человечек, видимо мальчик, протягивал руку человечку-девочке – были нарисованы косички и юбочка. Снизу подпись:
Коля + Галя = любов
Подслушивая, телефонистка всегда упиралась носом в этот чувственный манускрипт, изучила его до штриха, до буковки, до помарки.

И
А к этому моменту между Швах с Мишкой уже не оставалось ничего личного – только общественная корысть и внутренний карьерный эгоизм.
– Ну что, Михаил, неплохо. На первый раз хватит…
– А вы с другого конца осматривать будете? Вы потрогайте… Подтолкните… Снизу…
– А-а… Что, Михаил, и туда полезем?.. Тут бы перчатки не помешали, хотя бы и резиновые… Ну, если хотите… Снизу поддеть?
– Хочу конечно! Я уже второй день!.. Терплю!!! А вы там… Вот диаметр, видите? Он разный…
– И что?
– Вы рукой… да своей, не моей… померяйте… Кинжал вам!.. Размер кольца как по ГОСТу! Входит идеально… Ну пружинит чуть-чуть… Чувствуете?
– Чувствую… Пружинит… Вибрирует даже…
Тут Швах опять поскользнулась… Рукав её вязаного жакета зажало и зацепило арматурной загогулиной.
– Ой, ёёё!!!!! Руку… помоги…
– Зажевало что ли?.. Тихо, руку расслабь…те, Венесуэла Генриховна… Не надо дёргаться, а то порвём всё… или у меня тоже зажмёт…
– Не дёргай…те, Миша! Плавно надо… выни…мать… Мать твою! Уток порвался – трудно петли восстанавливать…
Тут уж начало тупить даже богатое воображение ДДТ.

И
Наконец парочка, сопя и отдуваясь, выползла на свет божий. Видец у них был весьма отвязный. Все четыре коленки были уханьканы той самой вонючей субстанцией, которую уплотняли века, превращая её в культурный слой. Неотмываемость и смрадность – это неизбежное наследие времён!
– Мы не зря потеряли время, а, Михаил?
– Пока не знаю. В следующий раз Опёнка возьмем…

И
«Опёнка?» – за фанерой картины одна невероятнее другой, усиливая друг друга, продолжали истязать воображение связистки.
«О-О! – думала она. – О-о-о-о-О!»
Вот тут, если бы ДДТ была знакома с творчеством Луиса Примы, то… Но она не была знакома вообще ни с каким творчеством.
А Мишка прекрасно знал Луиса Приму и потому, расставшись с Венесуэлой, оптимистично напевал «Judy».

И
«Опёнок? Это кажется тот, что под лестницей спивается?» – ДДТ старалась припомнить кадровый состав ИИиИИИ.
«Зачем он им? Там же смотреть не на что… А вдруг…»
Очередная догадка, новая картина – дикая и фантастическая затрепетала в мозгах связистки: сам-то он маленький, но ведь за что-то же его держат в институте! За что-то же держат…
Связистка, не в силах остыть, отделила организм от окна, уселась, наконец, в своё выдавленное и истёртое седалище. Закинув голову, она принялась дорисовывать загадочный образ Опёнка, в котором ключевая часть мысленно становилась всё больше и больше, и (о, Господи!) больше целого… Приап да и только! Бог! Даже не Аполлон слюнявый, а мужественный Приап! В её глазах институт истории преображался в институт гаденькой мифологии со всем её олимпийским развратом и божественной низостью.

И
А между тем, рабочий день в ИИИиИИ клонился к концу.
Проведя тыльной стороной чувствительной ладошки по пробивающейся новой щетинке на подбородке, Вась-Васич безошибочно вслух прикинул: «Шестьнадцать петьдесять деветь!»
Это на его кафедре служило началом к звуковой увертюре повального ураганного покидания рабочих мест. Увертюра длилась секунд тридцать восемь, после чего помещение кафедры, а это огромный холл, когда-то наскоро отгороженный от коридора кривой кирпичной кладкой, опустело. Толпа учёных уже вращала турникет и стремительно уносилась из глубин науки к вершинам быта. В эти минуты Прапор особо кропотливо делал вид, что ладит карту восстаний на Руси, – убегающие видели только его сосредоточенный на изломах истории зад.
Вась-Васич без какого-либо определённого настроения громко выдохнул напряжение дня и тоже без какой-либо интонации тихо подвёл итоги трудов:
– Все ушли. Наконец-то! Займёмся наукой.
Он взял со столика чашку. Покрутил, разглядывая рисунок с надписью «На веки вечные, подруга!». Потом терпеливо начал дожидаться, пока последняя капелька, уже почти присохшая ко дну чашки, капелька вонючего растворимого кофе доползёт до края и спрыгнет ему на вытянутый язык… Ну… давай… ну… Спрыгнула. И он опять глубоко выдохнул.
«Фууууу… – это относилось не ко вкусу, а к запаху напитка. – Как можно пить такую… И каждый день…» Чашка была Розина.
Вась-Васич достал из ящика голубую папочку с доносами. На папке было написано: «Текущее» – зачёркнуто. А ниже нацарапано: «Былое. В архив». Вась-Васич разложил перед собой листы бумаги, «обмакнул перо в чернила» – короче, – «…Милый дедушка, Константин Макарыч!»…
На секунду он замер, а потом, приговаривая: «Главное начать», приступил.
«Достоверно утверждать не могу, но мой опыт оперативной работы и честь подсказывают. Я не уверен, но мне всё чаще кажется, что в курируемом мною институте (ИИИИиИ) нагнетается небезопасная обстановка неуверенности, подстрекательства и … – Вась-Васич задумался, – идеологического саботажа. На последнем совещании Высшего Актива Института, где я присутствовал по долгу занимаемой должности, а я являюсь не только заведующим крупнейшей, ведущей, определяющей профиль и вектор деятельности всего института (ИИИИиИ) кафедры, но и руководителем базового направления исследования».
Задумался.
Так, теперь чего там ещё? Да, точку-то поставим… « . »
Поставил.
Теперь… число, подпись…
« С уважением, Понятой».
Вась-Васич сложил оперативку в папочку, зашнуровал её особым узелком.
Если рисунок узелка бывал нарушен, он знал, что Роза опять «шарилась» , читала это вслух, бегая по институту.
«Пусть. Пусть трепещут, мелкота!»

И
Уже много лет Вась-Васич писал почти ежедневно такую вот ахинею и даже иногда сдавал своему куратору – сначала из КГБ, потом… Впрочем, потом он уже ничего никому не сдавал. ТАМ поняли, что толку-то от этого писаки нет никакого. Да и сам ИиИИИИ с точки зрения госбезопасности – это глубокая дыра, где сама собой задохнётся любая смута, любая революция, любая ультра и контра. Инакомыслия в ИИИИиИ быть не могло, так как не было вообще никакого «мыслия». Органы Вась-Васичу и звонить-то перестали. Это било по самолюбию учёного. Иногда.
Бывало, вальяжно идя тёмными переулками домой, после удачного, как ему казалось, доноса он, пружиня шаг, воображал себя неотразимым Джеймсом Бондом. Он тихо приговаривал себе под нос: «Да у меня руки по локоть в крови…» Он гордо осанился в темноте подворотен, пока однажды к Бонду не прицепилась какая-то малолетняя шпана, отобрала шапку и напинала Джеймсу под зад своими грязными сандалиями. После этого агент был куда осмотрительней: короткими, по-кошачьи бондовскими, перебежками, от фонаря до фонаря, он двигался к дому и уже был уверен, что труд разведчика – это, в первую очередь, не кровь на манжетах, а интеллект элитнейшего отлива. Ну и отливал иногда, там же.

И
Вась-Васич затырил папочку под ботинки и чуть выставил торец… Поднялся… Встал на место, где обычно трётся своим подолом Роза, сверился – видать не видать ей будет торец… Видать… Снова сел. Подправил.
Задумался. Потом снова потянулся рукой к Розиной чашке, но вспомнил, что зря.
«Постамент… Что за постамент? Надо бы раскрутить историю, да доложить товарищу майору… Как его… Краеугольникову, что ли? Или Круглогодичникову? Да…»
Вась-Васич не знал, что его куратор, капитан Арсений Квадратногнездовой, уже давно не в конторе и после неудачной попытки совмещать службу и спекуляцию, после нескольких лет в бандитской охране, случайной коротенькой годовалой ходки, – он убыл из региона в неизвестном направлении. Говорили, что видели его, или очень похожего на него человека, в соседней области – «он» был в тюбетейке, в бороде и с метлой, но взгляд честный… Ну, мало ли… Растут люди.
Вась-Васич всё сидел за столом и по привычке постоянно чего-то да теребил своими чувствительными пальцами. Постамент не давал покоя пытливому уму.
«А если так… А если… Да сколько же можно директорствовать этому дяде Боре? А он ведь совсем бдительность утерял, бразды ослабил, режим ни к чёрту, пропускная система порочна, уровни секретности переплелись… Ну и зарплата – с моей не сравнишь, а я-то сравниваю! И откуда это пренебрежение к постаментам прошлого… Завтра соберёмся… Да, с какой стати! А его биография? Нет, мы не дадим топтаться на обломках нашей истории! Измена начинается с малого, с постамента – неизвестно кого с него сняли и кого туда поставят… А если сняли кого-то не того и теперь пытаются замести свою лояльность к не тем? Неужели с развитием либеральной демократии классовая борьба только вновь обостряется? И враг не дремлет? Дядя Боря не дремлет? Да уж, с утра до вечера дрыхнет среди чернильниц… А вот если… Так-так-так… Чем это пахнет? Вроде все ушли, а пахнет…»
Вась-Васич прищурился, принюхался, замер. Источников запашков на кафедре было несколько. Они были далеко не когерентны, поэтому итоговая составляющая букета была непредсказуема и по силе и по направлению. Но – он провёл ладонью по щеке – ого, уже девять ноль три… Домой, домой…

И
Утро следующего дня в ИИИИиИ каждый из актива встречал с особым оптимизмом.
Весть о каком-то там обнаруженном запретном и секретном склепе уже вяло ползала по всему институту и потому вскоре всякий сотрудник – попутчик истории – мог выдвинуть самостоятельную версию относительно исторической находки. При этом саму находку видела и щупала только Венесуэла Генриховна. Ну и Мишка щупал. Что там за сокровища?.. А? Версии были разные: от «…украденных сто лет назад русскими войсками гробниц древней Месопотамии» и до «… и не дай бог, дядю Борю скинут, ведь всех же и нас тогда пометут!»
Институт тихо гудел, и каждый научный работник внутренне радовался, что можно «на время» отложить свою тематику и придаться философии общего дела – оправданному безделью, обозначенному внутренним нравственным кодексом учёного, как цеховая озабоченность.

И
В ожидании нового сбора актива ИиИИИИ дядя Боря неподвижно сидел за своим огромном заплесневевшим столом, оставшимся ещё от дореволюционного департамента, и следил за перемещениями зажравшейся на институтских харчах толстой чёрной мухи. Муха ни разу не взлетела с плоскости стола, она лишь медленно, по-утиному, перемещалась по краю столешницы, часто останавливаясь, переводила дыхание и опять ковыляла по своим делам.
«Что делать с этим постаментом? Закопать бы где-нибудь… А вдруг на нём стоял кто-нибудь из… ну, не нынешних, нет… А вдруг из… А до городского руководства дойдёт… А до РАН… Вляпался я, похоже, старый дурак…»
Муха тем временем доползла до липкого пятнышка, образовавшегося вокруг чайного пакетика, и остановилась, потирая лапки. Рядом, на боку, свернувшись калачиком, тихо спал молоденький таракашка. Усики его при каждом вдохе чувственно вздымались, на личике надёжно отпечаталась блаженная улыбка. Он спал, вполне уверенный в завтрашнем дне (дно – здесь время суток, а не мера ответственности).

И
«…Если там маршал стоял – тоже нехорошо, получается надругались… А Колчак мог?… Да какой Колчак! Ладно бы, хорошо бы Пржевальский или его лошадь… Да хоть бы типа Чехов. …Гермес? Горький! Точно – Горький! Почему? А Летний сад рядом, через забор… Так это… украли получается? Мы украли!? Нет, нет – не то… лучше Колчак…»
Таракашка сладко повёл носом и перевернулся на другой бочок. Муха, замерев, терпеливо отследила его манёвр и продолжила слизывать чайный нектар. Дядя Боря думал дальше.
«И так плохо, и так… А, предположим, Сталин… Или, ещё того хуже, Суслов… Нет, лучше уж Плеханов или Вольтер… или Гагарин… или Дунин… Кто такой этот Дунин? Вот влип! Всё этот… как его… Не кандидат ведь даже… Мишка, Мишка, как его?»
Муха, обойдя сладкое пятнышко по кромочке, тоже прилегла рядом с лужицей. Она сытно замерла и даже прикрыла глаза. Таракашка хихикал во сне каким-то своим грёзам, он пыхтел, дёргался – рос и местами мужал..
«А я-то – тоже хорош! Это же памятники, исторические наследия! Не доглядел. С моим-то опытом… Ведь получается, что это наша для ИИИИиИ родная, 44-я статья Конституции – не шутки! Не заботился, был глух… Не чуток – вот скорее да, скорее не чуток, чем глух… Да и в какой-то мере это уже недо… недоносительство… В какой-то мере… Вандализм? Он там в грязи, что ли, лежит… валяется… Так тут уже 243-я УК, а это от трёх до шести… Вот я, старый козёл!»
Муха лежала, прикрыв глаза и, судя по лапкам, мурлыкала что-то типа «Болеро» от Равеля. При этом все её лапки шевелились как-то очень кстати, очень чувственно, согласно прилипшей к её мозгам мелодии. Таракашка опять замер, носик его завострился, как перед смертью, он почти не дышал. Но он был жив, и сон его был по-детски светел, хрупок и уязвим.
– Ну ладно, хватит! – дядя Боря сделал раздражённый жест ладошкой в сторону насекомых, как пыль смахнул. – Разлеглись тут… Совещание сейчас будет…
Муха и таракашка вздрогнули, переглянулись и без обид привычно двинулись восвояси – раз не пришибли, значит нужны. Существа отправились по своим забытым на время делам, потягиваясь, как кошки, по ходу дела разминая затёкшие конечности.

И
На этот раз собрались все. Точнее: те же и Федул. Мишка одиноко толкался у дверей. Лез на глаза активу, мускулинно дотронулся до Швах.
«Я нужен?»
«Пока нет! Но час наступит!»
Зашли все вместе. Вид у актива был сосредоточенный, они потихоньку стали осознавать всем своим натренированным чутьём, что вопрос нешуточный и проблему «надо как-то бы решать» и «кто, если не мы?».
Дядя Боря сидел за столом, слегка задумчив и растерян. Куда вести собрание? К какому итогу? На протяжении десятилетий всё было просто: вам директивно высылался ответ, а вы, на местах, придумывали к нему вопрос, а к вопросу высасывали из пальца какой-нибудь повод, назначали стрелочника. А тут из чего высасывать?
«Надо дать им всем высказаться. А пусть! Пусть обнажат свои сущности, а там посмотрим… там обед…»

И
А слухи всё расползались. Обстановка в ИИиИИИ была напряжённая. Во всех лабораториях и кафедрах вдруг ощутили себя причастными к какому-то огромному, необъятному для их умов процессу, от участия в котором зависело так много, так много, что… Все знали о совещании и сидели каждый на своём стульчаке смиренно и покладисто. В головах этих, давно притихших убожеств при науке, рождалась однообразная, нехитрая, но очевидная мысль – а ведь моя-то тема как раз об этом! Как-то бы присоседиться… Хотя сути вопроса, конечно, не знал никто.
Роза очень серьёзно сообщила подругам, что сегодня суп варить не стоит, окрошкой обойдёмся. Подруги дружно закивали, задакали, мол, мы и сами хотели предложить… Четверо из них ушли за квасом в кулинарию, трое – за варёными яйцами, туда же.
Роза, проходя через турникет за съестным, каждый раз спрашивала Прапора:
– Ты не забыл, карту-схему ремонтируешь?
– А то! – отвечал полулежащий Прапор.

И
ДДТ в своём бункере сидела в полном безделье – все звонки секретной связи вдруг прекратились. Обрыв? Нет связи, нет контактов! ЧП! Жизнь замерла. Она всё настойчивей вгоняла штекеры в разъёмы – тишина. Она меняла гнёзда и штыри, елозила ими туда-сюда, слюнявила разъёмы «для проводимости», от этого возбуждалась и краснела. Она разволновалась так, что пульс её нагнетался и нагнетался донельзя и уже приблизился к пульсу биатлониста перед стрельбой, которому уже хоть стоя, хоть лёжа, но дай куда-нибудь запулить!

И
Мишка всё тёрся у дверей – до него все эти «исторические» домыслы руководства даже и не доходили, у него была своя, баскетбольная, тема. От нетерпения он не знал чем себя занять и начал шариковой ручкой обводить еле видные, чуть оставшиеся следы от пупырышков на баскетбольном мяче.

И
Совещание началось.
Первым свои соображения высказал Опёнок. Он начал неспешно. Долго выбирал место, куда бы пристроить своё тщедушное, но уже с утра такое терпкое, чуть вяжущее тельце. Опёнок пронзительно пах портвейном, чем-то кислым, как пахнут прокисшие простынями, забытые на неделю в тазу. Сквозь этот букет, сквозь эту завесу, вялый запах пота от его тщедушного тела даже почти и не пробивался. Опёнок шумно завздыхал воздух через нос – накатывало время второго стакана, нетерпение сотрясало его организм с опасной частотой сердечной мышцы, но он всё-таки начал:
– Правильно, что все мы здесь сегодня собрались… – потом подумал и добавил: – Как здорово…
Он вопросительно взглянул на дядю Борю. Тот тщательно отводил взгляд в сторону старого чёрного эбонитового телефона, с ещё матерчатым проводом, – когда-то «прямая с горкомом»!
– Правильно! – поставил точку Опёнок.
Чтобы занять руки, он принялся приминать на голове свою бэрэтку.
– У тебя… у вас всё? – спросил дядя Боря.
– Я потом ещё выскажусь… Ну, можно и закопать… Или побелить с трёх сторон…
Опёнок поспешно шмыгнул на место, не сводя глаз с дяди Бори. Поэтому он промахнулся мимо стула и худой задницей влетел в стеллаж с исторической макулатурой. Никто даже не стал комментировать эту несуразность – вопрос серьёзный! – хотя Вась-Васич и давился от смеха.

И
Мишка, услышав грохот, припал к дверной щели, но ничего не разглядел, кроме неестественно вывернутой головы дядя Бори.
«Дело к голосованию… Или ещё не все высказались?» – прикидывал Михрютий.
Он снова отошёл к окну и, приперев мяч животом к подоконнику, продолжил обводить пупырышки.

И
– Федул Федулыч, всё-таки вы для нас авторитет в масштабных коллизиях, – перевёл инициативу дядя Боря. – Вы, я считаю, и должны как-то… Ведь вся ответственность… она же ляжет… А мы-то что?
Федул, закусив нижнюю губу, податливо затряс головой – дескать, понимаю, не подведу. Он, продолжая потрясывать головой, – вот фиг я вам что-то скажу! – начал медленно отрывать потёртый макроисторией массив своей задницы от стула. Встал.
– Товарищи. Коллеги… по нелёгкой стезе. Коллеги по идее, по нутру, да и по совести… пожалуй…
Тут все как-то разом перестали горбить грудной отдел позвоночника, струны их душ зазвучали в унисон, засочилась слеза сопричастности. От такого откровения Швах даже демонстративно смахнула платочком одну из этих ложных слезинок (почему-то с коленок).
В нависшей раздумчивой тишине Федул уверился, что он на правильном пути.
– В трудное время мы живём. Я бы даже сказал – в переходное! Уж вроде бы… да. В очень непростое время нам предстоит принять одно, оно же – единственно правильное решение. И мы примем! Да, будет непросто, будут разногласия, споры, но споры научные, споры ради истины, а не для сведения личных счётов (Федул метнул взгляд на Вась-Васича), споры для понимания главного: а пассионарны ли мы с вами? (Торжествующая пауза).
– И зарплата здесь ни при чём! Мы потерпим. (Пауза уже более понятная). Мы к этому отнесёмся с пониманием (Федул скосил глаз на дядю Борю – не пережал ли? Нет, не пережал). Разные ритмы обрушивались на нашу непростую страну, очень разные и вы, дядя Боря, уж… как кому, а не вам с вашим-то опытом… Я готов поддержать ваше начинание, но считаю не вправе навязывать своё, пусть и компетентное, мнение макроисторика своим сущест… товарищам… по историческому цеху. И я готов хоть сейчас, следуя этике нашего Устава ИиИИИИ, прислушаться к их личному, я подчёркиваю, личному мнению своих… моих су… сподвижников.
Федул снова закусил губу, потряс толстым загривком и устало, как подобает крупному провидцу, вынужденно утомлённому даже не мелочами жизни, а самой этой проклятой жизнью и глобальной мировой историей, замер. Потом резко и нетерпеливо вписался в стул, как влетает ослабленное импульсным ожиданием дитя малое в горшок.
Стул скрипнул своим последним вздохом, но сдюжил.
«Слава Богу!» – выдохнул перегаром хозяйственник Опёнок.

И
Мишка чутко откликнулся на этот хруст мебели и опять припал к дверной расщелине.
«Спасибо, Федул Федулыч, спасибо…» – услышал Мишка. Но затем, сколько не тёр он своё ухо, не протискивал очки в эту щель, он ничего не услышал и не увидел. Просто дядя Боря вдруг встал и пропал из виду (у дяди Бори зачесалась нога, и он отошёл к окну, на ходу незаметно чесанув где надо).
Мишка раздражённо снабдил всю компанию аж по рукоятку – тянут резину! – и опять принялся за реставрацию пупырышков.

И
А между тем собрание институтской элиты набирало обороты. Оно, хоть и серьёзно буксуя и мудро пасуя перед собственной ещё только предстоящей отвагой, всё-таки выползало на уровень дебатирования. Мотором, естественно, выступила Венесуэла Генриховна. Волнуясь, то и дело подправляя трижды перекрученную чёрную бретельку, исправно, шаг за шагом, начала строительство своей партийной лестницы.
– Да, идут годы, проносятся эпохи, а мы всё так же ленивы и не любопытны. Кстати, это не мои слова, хотя я очень об этом жалею.
– Пушкина, понятно… – вставил Вась-Васич.
– Не надо этим шутить! Причём тут какой-то Пушкин! Это сказал наш президент на встрече с Красно… этим активом партии! «Пушкин…» В этих словах программа наших действий, наши чаяния, наше, если хотите… я не знаю даже что! А партия имеет на это право! Ох, как имеет!
– Имеет, имеет… – опять Вась-Васич. – И ох, как…
– Мне порой бывает стыдно за некоторых членов правящей партии, тех, кто, взявшись за гуж и беря на себя быка за рога, даже не удосуживаются вникнуть в глубину проблемы. Они…
– Кто? – хмыкнул Вась-Васич.
– Члены!
– Так и говорите…Члены взялись за гуж… Ну?
– Они… члены… Вы сбиваете меня! Я позабыла, что хотела сказать… А, вот! Вопрос, дядя Боря: протокол вести будем? Или это и так очевидно?
«Очевидно, конечно, очевидно! – забубнили все. – Будем!»
– Вот!!! – Шпак уселась за угол дядибориного стола и достала из папочки заготовленный бланк собрания даже уже с некоторыми фразами.
«Почему члены? Правильнее сказать существа», – поправил решительным командным, но внутренним голосом Федул Федулыч.
– Продолжайте, Генриетта Венесу… Венесуэла Генриховна… – поддержал дядя Боря.
– А что продолжать? Что?! Если мы по-настоящему патриоты, как говорил Лидер нашей городской… наш председатель – почётный, между прочим! – партии нашей: «На съезде можешь ты не быть, а вот голосовать – обязан!»
– Как это? – опять хмыкнул Вась-Васич. – А смысл?
– Это не смысл, это партийная этика! Она поможет нам поднять и поставить…

И
Тут на «поднять и поставить» чуткий слух Михрютия встал дыбом, и он снова кинулся к дверям. Мяч утратил опору в Мишкином животе, выпал на пол и, хлюпнув по болотному, замер. Через щель в Михрютинские органы слуха, зрения, осязания не пробивалось ничего. И только обоняние улавливало тонкую струйку информации, доносящую атмосферу напряжённых прений.
Прели по всей шкале.
Швах продолжила:
– …а это необходимо всем нам, всей стране! Поднять её и поставить наперекор оппозиции…
Тут она метнула искры в Вась-Васича, затем привычно, обратной тропой, подкатала глаза к кончику носа и возвела свой взгляд в возвышенную категорию – «Взор!». Затем Швах снабдила взор нетерпимостью и перевела всю эту страсть на Федула. Поскольку Федул прятался за дядей Борей, взор Венесуэлы проделал лихой вираж, чуть ослаб, но на излёте достиг-таки цели. Федул затихорился местью.
– …не надо забывать, что за нашими решениями…
– …действиями… – это Вась-Васич.
– …пока, решениями, следят! И от наших решений зависит…
Тут Швах заткнулась, как в стену врезалась… Запас слов иссяк вместе с воздухом в её грудастых лёгких. Закурила. Затянулась картинно и нервно, как молодушки в штамповках-сериалах. Кашлянула – этого терпеливо ждали все, чтобы пожелать здоровья.
– Да помогите же мне, Вась-Васич!!! Хоть слово…
– Да. За нами следят… – это Вась-Васич. – И вы даже не представляете откуда!

И
Мишка, подслушивая весь этот полированный бред, отпрянул к подоконнику.
– Да не слежу я за вами, кинжал вам… следить ещё…
Тут он, пятясь, споткнулся о мяч, взлетел вверх тормашками и, треснувшись башкой о батарею, затих. Он угомонился в позе трупа скорее даже от неожиданности, чем от удара. Ему в жизни и не так прилетало.
На звук падающего тела стали открываться двери лабораторий и кафедр. Сотрудники выглядывали в коридор и не смели приблизиться к обезволенному телу. Все знали, что заседание у дяди Бори неслыханной важности, что дебаты будут нешуточные, но что дебаты и разногласия достигнут таких вершин… До Шивасаны! Ужас в ожидании загадочной неизбежности стоял в глазах выглядывающих из дверей учёных.
Сомнение – вот с чего начинается настоящая наука. И самоотдача. И ещё готовность к «беззаветно идти ощупью», и жертвенность во имя, и беспробудно с 9-00 до 17-00, и чтение пропущенных в институте лекций, и сверхурочная задержка на службе в дни именин коллег… Ой, да мало ли загадок и тайн хранит наша наука! А сами научные институты? Мало ли…

И
…Михрютий дёрнулся, подкатил под голову мяч. Соглядатаи облегчённо выдохнули. Постепенно двери начали закрываться – жив же! А Михрютий, приложив руку к затылку, обнаружил, что ранен до крови. Совершенно не понимая, как же это его угораздило, он сообразил, что ещё и контужен.
«Память ни к чёрту! Лежу тут, как «еврейкой бешенной, простертый на постели» – Бодлерчик, любименький… Что же я хотел нарисовать на мячике-то?»
Мишка потёрся носом об истерзанную структуру мяча, и запах неторопливого баскетбола 80-ых вернул его в русло проблемы. Постамент! Кольцо! Швах! Она за меня? Что решили?
Михал Михалыч уселся, где лежал, снова ухватился за шариковую ручку, пристроил мячик между ног. Продолжая сидеть на полу, принялся рисовать на плешивой боковине мяча пальму. Мяч блаженно задышал от новой щекотки.

И
Тем временем в кабинете дяди Бори Венесуэла Швах, выходя из себя от избытка своих корыстных чувств, аки Адольф Иваныч в лучшие годы, заводилась и заводилась до бездыханности. Но припадок патриотизма иссякал. И иссяк.
– Масштабы проблемы обязывают! Не позволим! Ни-па-зво-лем!!!
С этим пожеланием Швах и рухнула, и притулилась к углу своего временного президиума и стала старательно заполнять протокол. Что писать, она не знала, потому старательно изображала, что ручка совсем не пишет, паста не течёт, шарик не крутится, а локон растрепавшейся её фюреровской чёлки никак не закидывается в направлении холки.
Дядя Боря кивнул на Вась-Васича. Тот сделал вид, что вполне понял его предложение, но превратно, кивнул в ответ, ещё раз кивнул уже всем и утомлённо прошептал:
– Да, перерыв… Война войной, а обед по расписанию!
– Ещё не все же высказались! – Швах по-партийному подпружинила спину и возмущённо, с треском, свела коленки.
Вась-Васичу пришлось-таки уступить напору. Он неторопливо и дотошно принял подобающую позу, напоминающую своей внутренней грацией чашу, переполненную достоинством и прозрением. Такой позой он примирял себя с женой, когда та на кухне, как последняя нищенка, как обездоленная из низов, бубнила что-то про упущенную Нобелевскую премию или про «а вон у других». Монументальность кухонной позы срабатывала, но день на третий.
Однажды Вась-Васич решил показать жёнушке без всякой позы, кто в доме хозяин. Он тогда выпил лишнего, расхорохорился, подготовил текст и, дождавшись, когда жена загундит, заорал на неё, вытянув гусиную шею и, вызывающе отставив кадык и выпятив подбородок: «Что опять не так?!. Что ты понимаешь?! Не нравится? Да, быть женой большого учёного, это самопожертвование! С утра и до… и до… и до утра! А не справляешься с миссией жрицы жреца науки – так титьки под мышки и кругом марш!!! Ать-Два!»
Жена как будто только этого и ждала, она моментально и дословно кинулась исполнять месседж. Вась-Васич искал её две недели. Написал извинительные стихи…
Я был сражён, я был контужен,
Я понял, как же я погиб,
Когда спросонья обнаружил
Твой самый выпуклый изгиб.
За стишки Вась-Васич был горд, но, в знак прощения, по морде всё равно получил.

И
Михрютий, высунув язык, рисовал пальму и обонятельной памятью носа пытался расшифровать смысл прений у дяди Бори, дошедших к нему запашками через щель. Он прогонял по ноздрям запашок из дядибориной щели туда-сюда, призывал ему на помощь обрывки фраз, побочные звуки, но картина не складывалась. Ранее (да всегда!) в своём сознании Михрютий постоянно рифмовал, сливал, склеивал изображения, звуки, запахи, нотные знаки, налегал на искусство живописи во всём его многообразии. И всегда успешно, а тут…
К живописи Мишка относился любовно и давно. Когда он, увлёкшись изысками Бодлера, наткнулся на фразу, что, мол, художник не подчиняется натуре, а штрихует и малюет, как хочет, он поверил в это и взялся за кисть. Потом, покрыв несколько квадратных метров холстины, он решил остановиться и подумать, к какой бы школе примыкнуть? И кому адресовать всё им написанное? Он прочёл у Пикассо, что никто, никогда и никого не сможет научить рисовать. Это хорошо, принято. Вроде подходит. Мишка взглянул на рукотворное полотно, чтобы поставить в уголке свой гордый «fecit» и впал в депрессию – забыл, где верх, где низ! Две пивные полторашки привели его тягу к прекрасному в норму. Он вновь поверил в идеалы и захотел их ваять.
Мишка перевернул анонимные холсты на левую сторону и начал, как Поллок разбрызгивать идеи и настроения по плоскости. Мишка – человек азартный, а художник-Мишка – вообще ураган, сгусток энергии и устремлённости. Если нужно было бы пробить китайскую стену, чтобы срисовать с натуры неуверенность утреннего тюльпана – пробил бы! Пробить Берлинскую стену, чтобы сделать набросок с аллегории Свободы европейского печатного слова – пробил бы! Пробить кремлёвскую стену с флажками – просто так, из озорства – пробил бы! И вот, набрызгав краски, он босоногий по пояс, метался по полотну до тех пор, пока не поскользнулся. Он и тогда тоже трахнулся головой, но тоже удачно.

И
От искусства Поллока, ещё лёжа, Михрютий решил дистанцироваться, как бы близко это искусство в ту минуту ему не было. Он даже пропитался им кое-где.
Он решил проанализировать истоки популярности Дали – тоже, вроде говорят, мужик неплохо рисовал. Он листал его репродукции и параллельно читал дневник гения. Репродукции не произвели на Мишку особого впечатления.
«Фигня какая-то! Тут он не-до-кра-сил…Тут… и не похоже совсем… Какой это тигр? Почитать, что ли, – чего он хотел сказать-то? А размеры? Мелочь… Нет магии…Часы, как у дяди Бори – кривые… Фигня…»
И Мишка начал читать Дали.
И вот мысли Сальвадора легли-таки на душу Михрютия куда липче, чем колонковые мазки. Пришлись мысли как нельзя и запали в закоулках его сердца.
«Рисунок – залог честности». Как это?
Мишка дважды возвращался к началу фразы и не постиг. Хотя ведь не плохо сказано, или это повезло, переводчик толковый. Но самое глубокое впечатление на Михал Михалыча произвёл трактат великого художника об искусстве пука, искусстве, которое ещё как (но уже после) потребовало жертв! Мишка перечитывал это исследование о разнообразии звуков и запахов много раз. Он проникался, размышлял вместе с автором о гендерной ориентации пуков, их внутреннем психологизме, этике, форме подачи… Хотя всё это Михрютию было знакомо, но уж больно непривычные формулировки для соцреализма, уж больно разнузданно воспринималось в печатном-то виде. И многое не укладывалось!
Ну, конспектировал кое-что, как без этого, чтобы укладывалось.

И
Потом Михрютий всесторонне сверялся с написанным Дали, дотошно вспоминал друзей, себя, общагу, армейские будни и ночь перед дембелем. Он интегрировал в себе самые разные противоречивые категории, он смело экспериментировал с кашами, с хлебом, нарзаном… Делал наклоны и вращения… Он люто спорил и во многом не соглашался с гением. Потом Михал Михалыч стал присматриваться и принюхиваться к обстановке внутри родного ИИИИиИ. Он сверял наблюдения Дали с конкретными и вполне современными явлениями, но уже по месту, понятно, работы. Вывод его был однозначен: уровень европейского авангарда не дотягивает до высот атмосферы научного учреждения родной глубинки в самом серёдыше России.
Так со временем, вся эта философия широкой палитрой отложилась, окрепла и сконцентрировалась в манере рисунка живописца Мишки. И однажды он даже решил, что да, что стал художником.
В тематике, в мазке, в экспрессии, но особо – в оценке личностных качеств своих коллег по ИИиИИИ, которые открылись Михрютию с новой стороны и в ином ракурсе – всё на его холсте было выпукло и актуально. А, если короче, то – идиоты они все! Законченные.
А сейчас Мишка доштриховал пальму и принялся по экватору мяча рисовать пароход с толстой трубой и дымом. Он постоянно напоминал себе, что всё дело в энергетике линии, в динамизме её точек…

И
В это время Вась-Васич начал излагать свою позицию по повестке.
– Прежде чем начать, я хотел бы, чтобы Арген… это… Венесуэла Генриховна ещё раз напомни… сформулировала бы суть вопроса. Согласитесь, неверно сформулированный посыл может завести даже очень эрудированных лжец…это… жрецов науки… ну, подтолкнуть что ли, к заведомо ложному итогу. Согласитесь?
– Да, да! Согласны. Мы как-то упустили это, – вставил дядя Боря, – а так нельзя. Нам нельзя!
– И ничего мы не упустили! – Швах приняла всё в свой адрес. – Вот Федул Федулыч говорил очень хорошо… Опё… Я, например, тоже говорила искренне, как на духу… как на партсобрании…
Но Вась-Васич не унимался. Он поглаживал подбородок и физически, через щетину, ощущал неумолимый бег времени. Ещё с полчаса поволынить и обед! Он настаивал:
– И всё же! По какому поводу собрались?
– Так постамент же! – Опёнок решил напомнить о себе из-за порушенного стеллажа.
– Постамент, постамент же! – подхватили все.- Историческая справедливость…
Вась-Васич понял, от партийной цепкости и принципиальности Швах ему не отвертеться.
– Я много думал на эту тему. Казалось бы, ещё недавно, даже с исторической точки зрения, даже в масштабах эпохи, эры… И будет искренне, совершенно верно, госпожа Швах, искренне жаль будет всем нам, если усилия целого коллектива, его руководителя… Мы должны ещё теснее сплотить наши ряды!
Вась-Васич, чувствуя, что попал в точку, гордо обвёл кворум взглядом. Все невольно начали сплачиваться, придвигать свои стулья к уголку Швах. Вась-Васич гордо выжимал из паузы триумф. Он вытерпел, пока затихнет царапанье стульев по полу и продолжил:
– …Ещё теснее сплотить…
Полное повиновение! Ему даже не удалось договорить, потому как все опять задвигали стульями. Опёнок, наконец, кое-как тоже подставил под свой тощий зад какой-то «тубарет». Федул, наблюдая за Опёнком, начал придумывать стишок про завхоза, но кроме подсмотренной с тощей натуры рифмы – бэрэт-тубарэт – ничего выдавить не смог.

И
– Хорошо! – подытожил движение к консенсусу Вась-Васич. – Но есть одна опасность, коллеги! Предположим, что наши усилия, несмотря ни на что, увенчаются, и мы восстановим…таки… историческую справедливость. Что тогда?
– Мишка пообещал женщин тренировать! – пояснил дядя Боря. – Бесплатно.
– Каких ещё женщин? – вскинулась Швах.
– Своих, наших…
– Во что тренировать?
– Сейчас скажу… – дядя Боря полез в бумаги и долго копался, достал «докладную» Михрютия.
Он, не торопясь нацепил очки, приладил их на самый кончик носа…
Вась-Васич поглаживал щёки и улыбался – бег времени был всё также неумолим.
– А тут у него и не сказано во «что»… Просто команду, да и всё…
– Там для женщин нет условий! – решительно перебила Швах. – Никаких!
– Где это «там»?
– Ну, там…
– И это наш пассионарный долг! – вставил Федул. – Историческую справедливость мы искажать не можем. Потому что уже есть закон.
Поскольку Вась-Васич всё ещё стоял и стоял теперь в непосредственной близости от «коллег», что удовольствия не доставляло, один только перегар Опёнка ещё как гнал прочь, то Вась-Васич владел определённой инициативой:
– Ставим вопрос на голосование. А?
– Рано! Мы не проникли в суть проблемы! – протокол у Швах был гол и только дата и список присутствующих сиротливо теснились в уголке страницы. С чем ей идти в райком?!

И
В этот момент Опёнок, видимо, пытаясь дотянуться до вожделенного стакана с водой, проникнуть в суть проблемы, ну так, мимоходом заглянул к Швах в её декольте. Последнее глубоко удалось. Он совершенно обалдел от увиденного, интуитивно понимая, что это лишь часть правды. Заблудившись в глубинах и объёмах, елозя руками по столу рядом с Швах, Опёнок нечаянно сбил трубку с телефона секретной внутренней связи. Мгновенно в коморке у ДДТ что-то пискнуло, и она, отложив вязанье, наконец-то соединив активировавшиеся штекеры, восстановила связь. В наушниках у неё заскрипело, а затем началась прямая трансляция собрания актива в комнатёнку ДДТ.
ДДТ слышала всё, а понимала не всё. Из логики дебатов выпадали целые слова, мысли не перетекали плавно, и потому смысл проблемы ДДТ понимала в привычном для себя разрезе.
Итак, в разрезе… ДДТ слышит:
«…почему с женщинами?…он же… он только с мужчинами… Нет, не только…Он не кандидат же… Я была с ним!.. Можно экскаватор… а госбезопасность, а провокации, а закапывать… лопат не хватит, их вообще нет…Мишка не справится, он пенсионер… Его нельзя к женщинам подпускать… бесплатно… Я-то «за», но… поднимите руки… не вижу… и ноги… вижу… Гельвеция Ген… вы нашли ручку? Порнография какая-то, а не сек… в нашем институте нет сек… А шахматная?! Я сама…. с вами же Вась… «едва-едва»… Ну уж- «едва»… да не «едва», а «ечетыре»… конём напал… и такая длинная рокировка… вы повергли меня… А вывоз грунта… Рокировка… вашими руками… это так … возбуждает… надо априорить постоянно, априорить… А хоть и срок… А красить – кисточек нет… А срок давности… Голо… суем!.. Не надо воздерживаться… Не место… Почему апробация?.. Про-чего? Ну не при женщинах же… Есть секции в институте!»
Штекеры у ДДТ раскраснелись, жёлто-зелёные нитки путались…
«Извращенцы какие-то! О науке не думают! Всё одно у них на уме… Но хороший коллектив… ухватистый…»

И
Поскольку время по щекам Вась-Васича катилось к обеду, все понимали, что надо закругляться и что-то решать. Слово для подытоживания взял дядя Боря. Внутренне он крутился и так и этак, придумывая обороты речи и замазывая смысл. В речи он ругал Михрютия, злился, что делу дали ход, что неизвестно чей там постамент и что будет, если дойдёт до городского начальства или в РАН. А что случится, если они всем ИИИиИИ возьмут да поднимут всё это? Что там за надпись оголится на скрытой грани истории? Каменев и Зиновьев? Терешкова? Лев Яшин? А если годы жизни упомянуты, тогда это (копай глубже!) уже могила, мавзолей? Ладно бы кенотаф… групповой. Нет, эта грань должна оставаться лицом к земле и трогать ничего не надо. Без женской команды как-нибудь обойдёмся. Эх, Миша, Миша… Даже и не кандидат…
Дядя Боря говорил стоя. Он то и дело привставал на цыпочки и своим оттопыренным карманом брюк постоянно задевал локоть Венесуэлы, а та расшифровала это прикосновение как «Давай записывай! Всё пиши, всё! Ещё говорить буду!»
– Господа учёные! Коллеги. Всегда, когда ведутся научные дискуссии, а на моём веку их было… Уж поверьте мне, сколько диспутов, коллоквиумов, конференций, семинаров… съездов…чего там ещё…
– Консилиумов… – подсказал Вась-Васич.
– …консультаций… дружеских бесед… вечеров…
– …застолий… – подсказал Опёнок.
– … круглых столов…- поправил дядя Боря, – …творческих отпусков…
– Я не успеваю! – беспомощно вскинула голову Швах. – Кони… чего?
– А я заканчиваю, – спокойно, не меняя ритма, продолжил дядя Боря. – Так вот, всегда приятно иметь дело с коллективом, в большинстве своём подавляющем эрудированным, мудрым, профессионально уверенным в своей завтрашней правоте и потому…
Дядя Боря отпил из стакана. Опёнок жадно ему позавидовал.
– И потому? – переспросила Швах.
– … и потому готовым дерзать и не сторониться ничего нового, не шарахаться от ещё неведомого, непознанного, ещё неоткрытого…
– …доселе… – подсказал Федул.
– Да… Тайна! Вот что ставил в науке превыше всего Эйнштейн. Наш современник!
«У тебя и Ньютон современник», – съехидничал в самого себя Вась-Васич.
– Тайна! Именно она двигает науку вперёд, влечёт, затягивает, дурманит, обескураживает…
– …заставляет сомневаться… – уже вслух вставил Вась-Васич.
– Я пока ещё с тайной не закончил, – мягко осадил вассала дядя Боря. – Так вот, перед нами в лице этого постамента огромная тайна, неподъёмная тайна, непокорённая вершина, научная пропасть, грандиозная перспектива, необъятная глубина…
– Бездна! – поддакнул Федул. – Эверест! Джома…
– И ответственность! – почти выкрикнул дядя Боря, грозя пальцем уже всему пространству.

И
В этот момент Мишка опять приблизился к дверям. Сидя у батареи, он вдруг заметил, что щель в двери, стремясь к полу, ещё и расширяется, а потому он подполз к ней на коленках и в такой позе начал вникать в ход дела.

И
ДДТ, обессилев от услышанного бреда, от навалившихся чувств, описать которые можно только наскальными иероглифами, эмоционально опустошённая и усталая, как спецодежда, обмякла и страдала, страдала, страдала… (теми же иероглифами).

И
Дядя Боря заканчивал:
– Мы несём большую ответственность, мы подотчётны нашему народу…
– И мировому сообществу! – добавил Федул. – Я компетентно заявляю…
«Да, действительно, а вдруг там, на постаменте высился какой-нибудь Лумумба? Или семейка Ганди?» – подумал дядя Боря и продолжил:
– Тайна – это святое…
– Нечто святое… – уточнила Швах.
– Да. И мы должны ответственно беречь историческую тайну, лелеять… эту… это нечто…
– И холить… – добавил Опёнок.
– …холить… да… И это тоже. Мы тут с вами не только двигаем науку, это мелко! Мы продвигаем домыслы…
– И холим… – добавил Опёнок.
– И преумножаем! Это долг историка, это кредо честного учёного, какими мы с вами тут и назначены. А Михал Михалыч… Он же не принадлежит к рафинированному сообществу… Он же даже…
– Но его инициатива заслуживает одобрения! – решительно вставила Швах, чувствуя, куда дует не попутный её партийным галсам ветер, и, даже паникуя, что так-то её перспектива завянет, как штильный спинакер.

Мишка, приноровившись к дверной расщелине, тоже постепенно начал вникать в суть и уже обречённо прикидывал, как он, всё-таки в одиночку, будет ворочать эту каменную балду.

Дядя Боря перешёл к коде.
– Безусловно! Михаила отметим. Ну отгул дадим… Теперь, Вась-Васич, о долге, о том, что, как вы верно заметили, заставляет нас сомневаться. Сомнение не должно покидать истинных историков никогда. А так ли оно было, а с теми ли? А было ли вообще?
– И надо ли это, чтобы оно это было? – добавил Федул.
– Да, надо ли? Особенно сегодня. Особенно сейчас и в нашем ИиИИИИ. Надо ли?
– И кому это надо… – очень внятно и как-то подколодно вставил Вась-Васич.
– И кому это выгодно! – громко прокаркала Швах и тут же осеклась. Себя почти выдала? Да нет, вроде бы ничего, не выдала.
На том и порешили.
В протоколе Швах хоть и записала резолюцию: «Отложить принятие решения до выяснения особых (исторических) обстоятельств. Срок исполнения… Контроль оставляю за собой…», – но решила прихватить протоколы домой и доработать, с учётом своей партийной совести и предполагаемой карьеры.
Вась-Васич сверил дядиборины ходики со своей щетиной – «отстают» – и уже представлял себе тёплый, чуть подтухший кусочек горбуши на подтреснутой тарелочке от Симули. Чтобы отбить запах тухлятины, Сима тарелки особо не намывала, а просто перед подачей натирала их чесноком.
Федул Федулыч, всё ещё находясь в месиве своих макроидей, пучил глаза в потолок и задумчиво то застёгивал, то расстёгивал молнию ширинки. Он переживал, а почему же опять задерживается редакционный отказ из скандинавского журнала про вулканы на его статью о неудаче раскопок в прикамских рытвинах.
Опёнок же проявил проворство, рванул к выходу и первым набросился, вдарился, налетел на бронзовую рукоять двери. И на дверь.

И
Любая дверь – сродни медали, она имеет и оборотную сторону.
И дверь эта, дверь кабинета дядя Бори, резко взбрыкнула – уж так Опёнок метнулся к своему затосковавшему стакану! Не различая ни дороги, ни субординации, он так отбросил дверь на Михроютия, что…
Что «что»?
…Щель даже ещё чуток увеличилась, поскольку дубовый массив с треском вдарил Михрютия по лбу. Михал Михалыч отвалился и поник у грязной стеночки рядом с нацарапанным когда-то, кем-то и зачем-то номером телефона. Опёнок быстрее сквозняка испарился к себе, не заметив сопротивления среды.

И
Актив ИИиИИИ, прекрасно зная, что из всех дверей подглядывают и подслушивают, величаво выходил на волю, что-то продолжая громко и картинно обсуждать. Чуть наклонив головы, пребывая в состоянии значимости и озабоченности, они поочерёдно переступали через бордовые кеды, через расхристанные ноги Михрютия. А родоначальник, предтеча макроистории, Федул, даже небрежно подпнул мячик с пальмой, и тот, насупившись, обиженно покатил вглубь коридора. Затих там ненужно и обречённо.
Если бы это был не Федул, а любимец Мишки Бодлерчик, он бы скабрезно процедил своему обожателю: «Эй, художник! Что расселся? Убери свою картину! Дай пройти!»
Да он и сказал это когда-то, да только не Мишке. Поспешил.

И
Вот тебе и И…
Прошла почти неделя.
В институте никто ничего не понял, не узнал и всякий работник день за днём продолжал сидеть в напряжении. Только Прапор был спокоен и весел. Каждый вечер к нему приходил Мичман с каким-то специальным шорным клеем, как бы для склейки карты восстаний. Они палкой крутили клей в ведёрке на соли, на воде, пили выжимки, сладко и со смаком. А Мичман рассказывал, что попал в ИП к странноватому мужику, который всех работников заставлял вступать в партию, подписывать какие-то чистые листы… «Ну, да и хрен с ним – башляет же! Давай и ты тоже к нам…»
Кроме того, мужичонка этот, владелец фирмы, припёр откуда-то огромные буквищи старого шрифта на фанере с позолотой – «ХВ». Мужичонка заставил своих ремесленников укрепить фанеру гвоздищами над входом в шорный офис продаж. Хозяин сказал, что «ХВ» – это Хомуты и Вожжи. Потом и букву «и» между ними вставил – тоже с позолотой и тоже заглавную?!

И
Для Мишки потянулись долгие часы, а вскоре и дни (ладно, хоть рабочие) ожидания, недоумения, раздражения. За это время он навтыкал столько кинжалов, с такой дивной силою и страстью… Мишка то и дело врывался в кабинет дяди Бори с криком: «И чо?!», потом убегал и снова врывался – «Когда?! Кинжал …!!!!!!!»
Дядя Боря пожимал плечами и пояснял:
– А я-то чо? Актив решил. Демократия… Либерализм… Я не могу допустить внутри вверенной мне научной структуры конфликта интересов.
– Он есть! – кричал Мишка. – Он налицо!!! Кинжал вам, дядя Боря… Всем!!! (смягчил).
– Нету! Нету конфликта! Футбол смотрел?
– Да… Пришлось…

И
«Ну что за люди!? Почему?»
Мишка целыми днями буравил себя этими догадками.
«Как с ними кашу-то сварить? Что за жизнь такая, ничего не могут!»
Мишка давно понял, что жить с людьми нельзя. Им можно только давать шанс и всё. Максимум! А воспользуются они шансом или нет, не должно тебя волновать, плыви дальше, как большой корабль по границе моря и неба. Пусть им с берега кажется, что ты стоишь, что никуда ты от них не денешься, что до тебя рукой подать… Дойдёт только тогда, когда уже дымок растворяется где-то за горизонтом, но будет поздно.
Причём шанс можно давать только один раз. Среагируют – посмотрим. Не среагируют – иди куда шёл. Если нет реакции, значит либо не поняли, а значит, дураки , – и зачем тебе такие? Или наоборот, тебя поняли, но чего-то не хотят, не нужен ты им – так не повторять же дважды, не уговаривать же! Нет так нет. Важен итог.

И
Швах в день после собрания, притащив домой записи собрания, принялась их доводить до ума.
Она достала из кухонного шкафчика методичку правящей партии для работы на местах и стала переписывать в протокол всё то, что было доступно её уму. Брошюрка была вся в чёрных пятнах и подтёках, Швах хлестала ею мух и тараканов, которых на её кухне было… ой… А особенно под новым двухкамерным холодильником. Однажды она забыла у холодильника домашнюю тапочку, так наутро получила Ноев ковчег… Ну и: визг и жестокость, визг и жестокость! Но дня через два после тараканьего геноцида испуганная титульная нация ощупью, воровато, но вернулась. Осквернённая тапочка была отброшена хозяйкой, а в программке партии брезгливо перевёрнута очередная кровавая страница.
Погрузившись в интеллектуальный простор протокола, от напряжения мыслей и наплыва идей, рядовой член партии Швах слегка съехала с катушек. Она кое-как, с трудом, всё-таки пыталась припомнить весь тот высокопарный словесный блуд, что нёс актив, – она кое-что пыталась расшифровать по своим каракулям…
И не один вечер всё это у неё длилось.
В итоге же в протоколе самой себе Швах приписала такие мысли:
«Идеология успеха нашего народа зиждется на основе нашей собственной истории нашего народа, его здорового образа жизни и всего нашего народа. Пристальное, человеческое отношение к постаментам по всей территории первичных организаций родины обеспечит политическую и историческую ответственность за судьбу курса! Мы – наш рулевой!»
Вась-Васичу досталось следующее:
«Свобода слова и постамент – близнецы братья! Они неотделимы, как полюса магнита, как разноимённо заряженные электроны! Как связь времён! Это наши вневременные ценности. А постамент – высшая ценность! Охраняется государством!»
Федул Федулыч выдал следующее:
«Доступ мирового сообщества к историческому наследию – его право. Оно почти свято, как и сам постамент. Независимо от пола, срока давности, национальной ориентации и макрозадачи мы обязаны обеспечить общественности доступ, хотя бы нам это и стоило! Дорого стоило. Дорогого!»
Опёнок в её транскрипции прокартавил так:
«Постамент – это материальная ценность, как её ни крути. А кто более матери истории ценен? В такое непростое для сочувствующих нашей партии время?! Сложим же наши и ваши шеренги в колонны, сплотим их теснее штабелями в ряды! Ещё плотнее, товарищи! Левой!»
Дядя Боря подвёл итог дискуссии так:
«Постамент – это наше будущее. А у кого нет исторического будущего, тот не знает своего исторического прошлого. Мы не северные олени, мы имеем свою непохожую историю! Постамент, как и нашу евразийскую особость надо не только лелеять, но и сохранить, и преумножить, и передать потомкам в нетронутом виде! Это дело будет жить в веках. Оно верно! И ещё холить!»
Ежевечерне, умаявшись от написанного, Швах сидела на своей замызганной кухне и мутным оптимистичным взглядом смотрела в будущее, – в окно. Шторок на окнах не было, и потому в ночном окне отражалась та же её кухня, но отражалась невнятно, кантиленисто, без неряшливых подробностей.
Оторвав со скрипом дырявый носок от линолеума – капля меда – Щвах устало и заученно повторяла:
– А теперь спать, спать, спать….

И
Но что-то её удерживало на кухне при исписанных листках, что-то смущало. Что?

И
Читатель! Остановись!
Не мечись по диагоналям текста, не давись сюжетом, не мучай сам себя! Не торопись переворачивать страницу – может быть тебе вообще не стоит дочитывать всё это?
(По просьбе Михал Михалыча)

И
Сонливость уходила и ушла совсем. Швах вдруг захотелось пересмотреть старые семейные фотографии, вспомнить какими были раньше памятники. А конкретно, она вспомнила, что была фотография, где её принимают в пионеры у памятника Владимиру Ильичу, а тот же – на постаменте!
Швах достала альбом, коричневый и мохнатый, как мутоновая шуба, с золотистой блямбищей «Смоленск» на обложке. Попереворачивала тяжёлые, почти фанерные страницы. Все фотографии в альбоме были самопальные, тусклые, серые, но прошлая жизнь через них удивительно легко пробивалась к памяти Швах – и радостно, и цветно. Толпа воспоминаний наваливалась на неё с каждой странички. Наконец, нашла нужное: счастливой девочке только что повязали галстук, и она обалдело смотрит в глаза другой девочке, повыше, построже. При этом вновь принятая«внучка Ильича» самозабвенно, нарочито гордо, выгнув кисть акульим плавником, отдаёт свою первую в жизни честь. Салютует! Сверху, с постамента, куда-то в недоступную простому пионеру даль, смотрит ихний дедушка – Ленин. Он по-весеннему – в пальто и с кепкой в кулаке. Кепка, волей скульптора, серьёзно замята, но это ничего, это не смертельно, это от отсутствия идеологических колебаний и глубокой уверенности вождя в успехе. Да и не жалко, кепок у конспиратора Ильича всегда было навалом, на все варианты предполагаемых облав или митингов – лицедействовал, чертяка, метаморфозил даже в малом.
…Кривенькие ножонки пионерки стянуты белыми гольфиками… Неимоверные, как тюль из залы, пушистые банты в косичках радостно затмевают, а хрупкие плечики пионэрки тревожит свежая апрельская прохлада… По фотографии чувствуется этот первый запах освободившейся тёплой земли, он ещё только пробивается и влечёт к радости. Он влечёт всё вокруг, всё, что само себя считает живым. Уже завтра этот запах умрёт.

И
«А ведь я тогда хотела стать парикмахером, дура такая…Потом учителем… Потом мамой трёх детей, не женой даже – мамой, да и всё. Трёх… Троих…»
Швах, забыв о памятнике, всё пристальней стала вглядываться в пионерку. Да я ли это? Нет, я! Конечно же я, но… О чём это я тогда думала, вот в этот самый момент… О чём? Вспомнила: мама сказала ей утром, что когда придёшь домой «после пионеров», каша на сковородке, а в холодильнике – эклер. Сначала каша, потом эклер – поняла? Поняла!
Пришла «после». Сначала и сразу же – эклер, а кашу в унитаз!
«…Парикмахером хотела! Вот ведь такая дура была! Пионэрка! Надо было сразу хотеть секретарём или секретаршей. Сколько времени потеряла, да ещё эти замужества долбаные! Сколько бабок из-за них упустила, сколько должностей! Брак – тоже мне мечта, удача… Вот развод – это другое дело. Развод – это дичайший карьерный лифт! Если бы жизнь с мужиками состояла только из разводов! Мне бы ещё…ну, парочку… Я бы уже к сегодняму-то… Зарррраза! Ладно хоть без детей обошлось…»
Швах, вытянув полукружья ног, сидела на табуретке в кухне и изучала рисунок кофейного пятна на полу между ногами. Думала: «А если опять в карьере ничего не выйдет? Опять замуж? Временно… А так… Грущу у бездны на пороге… /Ищу 17-й чертог… /И обнимают мои ноги… /Ботфорты спущенных чулок…
Это что же, стихи получились? Я сама, что ли, сочинила? Сама! Вот это да! Запишу, ну-ка, как это там… у меня? Чертог обнимает…чулки… Нет, не так. Уже позабыла! А что такое «чертог»? Лучше уж замуж…»
Стишки свои залётные Щвах тут же и забыла, а гладкий холодок пионерского шёлка на шее, с фотографии, ощущала ещё долго.

И
Вась Васич в тот же день, в день собрания, написал своему куратору подробную объективку. На сей раз он не стал доверять судьбу рапортички папочке с ленточкой и Розиной порядочности, а лично занёс документ в двери, за которыми днём и ночью не находила себе места безопасность значительной части страны. При самом входе в строгое здание, чистые руки в окошечке в содружестве с холодной головой и горячим сердцем зарегистрировали документ Понятого.
…Утром новый куратор отдела контроля за либерализмом в общественных науках, сидя в своём небольшом кабинетишке, раскрыл конверт, уже распечатанный в отделе писем, и развернул письмо, уже прочитанное руководством. Так начинался первый рабочий день куратора Кряжуховича после его повышения – в новом кресле, за новым для него столом.
«Кряжуховичу! Срочно! Принять к сведению наводку Понятого (выяснить, кто это такой) и принять меры!» – это была резолюция начальства.

И
Куратор Кряжухович снял пиджак, ослабил галстук, подвигал креслом, подготовил тело к работе. Посидел. Встал, закрыл дверь на ключ, опять сел и подвигал креслом. Он слился с креслом, тело наполнилось ответственностью. Вздохнул, приступил к работе над безопасностью по письмам трудящихся. Страна тоже вздохнула с облегчением – никто не пройдёт! И никуда!
До вчерашнего дня Кряжухович курировал мифы и сказки в отделе литературы, теперь же он был сосредоточен для работы в направлении науки и контроля над вымыванием исторической правды. Озабоченность его теперь соответствовала более высокой форме секретности, и новые печати допусков и электронные чипы уже с трудом разместились на его пластиковых карточках для «Входа-Выхода» и толстеньких удостоверениях.

И
…Письмо Вась-Васича, несмотря на тошноватый подвальный запашок, отдавало своей новизной и масштабом. По структуре оно было несопоставимо с выкрутасами тех местных баснописцев, ума и отваги которых хватало лишь на убогий плагиат с «Мартышка и очки». В плагиатах Мартышка – это, как правило, некая «другая» власть, затаившаяся в хмуром каре средневекового замка с откидным мостом. А очки, большие и выпуклые, – это рупор народа, рвущегося к справедливости и взаимовыручке. И только потому рупор и не услышан этой властью, что власть эта, ну та, средневековая, серая, мракобесная, не наша, нет(!), совсем она не на то, не на соответствующее место очки натягивает. А потому что и без очков сама всё прекрасно видит. А вот если бы на то место натягивала… на соответствующее…
Короче, баснописцы, те щипали власть безжалостно. Власть от этой отваги начала даже пошатываться, но больше от хохота, а работы у Кряжуховича там было невпроворот. Ему приходилось идти в спецбиблиотеку, записаться(!) и перечитать весь школьный курс «про дедушку Крылова», чтобы «не спутаться в подтексте». Ну да теперь всё это в прошлом, теперь перед ним расстилалось что-то такое, какое-то неведомое, новое, необъятное поприще… И оказалось, что басен у Крылова намного больше, чем им читали в школе – где-то шесть или даже семь.

И
Федул Федулыч, хоть и мало что уразумел, уходя с собрания дяди Бори, про этот какой-то «монолит», но дойдя до подчинённой ему кафедры, бесконечно дёргая молнию и защемив, наконец, себе палец, как будто встрепенулся, прозрел. Он ощетинился новой мыслью, он решил писать письмо в РАН! Федул чуял, что этому «монолиту» угрожает уничтожение с чьей-то стороны, может быть и надругание, и попрание, а то и макроисторическая дискредитация. Он предполагал, что скорее всего, опасность уже исходит, исходит больше-то изнутри чего-то или кого-то, а сам «монолит» является только опорой, частью фундамента неизученной древнейшей макропостройки. Одним словом, как ни крути, а перед нами есть фундаментальный макроисторический фрагмент.
Молния на брюках в конце концов рассыпалась на золотистые составляющие. Обнаружилась невероятного размера прореха, осиротившая полную беспомощность мужской подоплёки учёного.
«Кому как не ему, Федулу, защищать эту святыню от испепеления? Дяде Боре что ли защищать, с его-то мешками? Или этой кривоногой оголтелой, по которой даже не плачет, рыдает прибордельная психушка. Причём и мужское и женское отделения. А Вась-Васич? Это подопытная крыса, присосавшаяся к сути настоящей науки! Тема запросто может уйти к нему, а это же гранты! Опёнок? Ну, Опёнок… тот не в счёт. Того, хоть запорись ремнём, с места не сойдёт! Тут-то опасности нет. Дальше… Кто ещё там был? Я был… А… Ну так и вот!»

И
Опёнок, тогда послав в нокаут Михал Михалыча, влетел к себе в конуру, судорожно принял стакан краснухи. Он занюхал дозу тёмно-синим залапанным коленкором «Ленин», который надёжно пропах кислым луком урожая шестидесятых. Уголки томика были изрядно покусаны Адамсом, поэтому впечатление было таким, что его от корки до корки неусыпно годами читали и даже штудировали коммунисты, собираясь на конспиративных квартирках, перемежая выпивку с чтивом прокламаций, в зависимости от того, какая власть стучится в двери. Опёнок снова навёл стакан с шапкой… Ему, конечно, было наплевать на все эти разговоры про памятники, постаменты и прочий баскетбол, но он вдруг вспомнил, что сосед по огороду искал битый щебень или кирпич для дорожек между укропом и свеклой и давал за содействие пузырь портвейна; хоть даже и «777»,
Опёнок от недостатка денег не страдал, премию «по науке» дядя Боря ему платил приличную, но всё же, всё же…
Тут на заляпанной газетке его взору проклюнулось объявление, пробилось сквозь пятна, сквозь помятости и порывы, через крошки-кусочки хлеба… А там, в объявлении, говорилось о вывозе отходов. Опёнок раздвинул рукой крошки, разгладил полиграфические морщины и невнятности объявления, чуток сдвинул стакан, перечитал. Он вычленил объяву нажимом своего ногтя, цвета воронье крыло, открыжил.
Устал.
Затем Опёнок, задыхаясь, буквально обхватился за липкие грани, бережно склонил к стакану голову и, уняв озноб соития, тихо-тихо, чтоб не спугнуть нетерпеливые капельки и не гнать волну, по венчику, только по венчику(!) начал отсасывать нектар… Поверхностное натяжение, утратив гордость, вмиг ослабло, перешло в сверхтекучесть и отдалось. Звуки тут же приобрели большую частоту и агрессивность, а бэрэт сполз с макушки и целиком накрыл стакан и его уверенного пользователя. Но пользователю это никак не помешало: четыре матёрых булька и мутный бургунь исчез во внутренних органах завхоза, из которых, похоже, в тонусе остался только пищевод…(здесь и далее без натурализма и комментариев).

И
А что же стало с Михрютием?
Удар дверью был достаточно плотным, и потому Михрютий просидел в состоянии грогги у стеночки ещё с час. Потом его разбудил или вернул в опостылевшую действительность надрывный вопль-вопрос дяди Бори. Он кричал в телефон:
– …Что делать!? Посоветоваться бы… как-то… У меня… Да хоть прямо сейчас… У меня… У меня… У меня…У меня… Жду… У меня, где же ещё… Да… У меня…
Дядя Боря положил трубку и замер – а я кому звонил-то? Телефон был с железным диском, то есть без какой-либо оперативной памяти…
«Кому? Куда? А когда? Так вот сейчас и звонил… Ай, да, может, ещё и не придёт никто…А зачем звонил?»
Тут в распах дядибориных дверей полу-на-четвереньках, припадая на правый локоток, втиснулся согбенный Мишка. На лбу светился фиолетовый шишкарь, а рядышком примостилось тавро с крестиком от шляпки самореза. Чуть поотстав, следом участливо вкатился мяч с пальмой.
– Чо надо? – привычно поприветствовал дядя Боря, потом кивнул на шишку. – Это ты рукояткой? Кортиком… Промахнулся…
– Когда вирэ-майнэ начнём? – Мишка и не подозревал, что он орал на дядю Борю по-финикийски. – Майнэ-вирэ! Тренироваться пора! Чего решили? Кинжал вам всем…
– А, ну да, не кортик же, – кинжал… Правильно, кинжал! Промахнулся, что ли, синяк-то? А? Чего пришёл-то, Михаил? Подымись… Сядь на стул. Какие проблемы? Мел кончился?
– Мы будем поднимать…мать…
– Нет!
– …женский баскет…
– Обязательно!
– Так какого же…
– Чего?
– Хера!!! Вот чего…
– Сядь… Да на стул, не на пол… Поменьше… этой… Да как её!? Талейран говорил…
– Поменьше рвения! Знаю! Сто раз слышал… Когда поднимать начнём, дядя Боря!
– Не «рвения», а «усердия»…
– Рвения! …или, а может, и усердия…
– Тут дело серьёзное… Власть вмешалась… Бюджет полугодия на носу… А если до президента дойдёт?
– До чьёва?
– Да до нашего, общего… «Чьёва!»…Всё бы вам…Органы тоже дремать не будут…
Мишка, двинутый дверью в голову снаружи, теперь двинулся уже изнутри – логикой топ-менеджера ИИИиИИ. При этом головная боль его, вспыхнув, резко обожгла в затылке, резко остыла. До льда. Боль приняла форму холодного глотка газировки, услужливо засквозила и сползла куда-то в район итогового пищеварения и только там позволила себе лениво запузыриться. Михрютий повёл поясницей, тупо оглянулся на мяч, вгляделся в его натруженный ниппель и безнадёжно спросил сдувшегося товарища:
– Ты понял чо-нибудь?..
– ??? – был ответ.
– И я… И чо теперь?..
– …?
Мяч, как Колобок, только пожал плечами, испустил из ниппеля что-то нецензурное, зловонное и, не попрощавшись, переваливаясь, покатил обратно в «конец коридорища». Там ещё чуток пошипел запахами и затих. Мяч задумался над этим самым «…?» Он тоже понимал, чтобы чувствовать себя большим кораблём, не обязательно им быть, надо просто вести себя, как большой корабль: не дёргаться, плыть достойно и мраморно и иногда деликатно испускать дымок.

И
Швах, ежевечерне перечитывая протокол, дотумкала, чего же там ещё не достаёт. В протоколе не было слышно голоса низов, не ощущалось дыхания черни, никто не вопиёт. В документе никак не представлен Его Величество «Илектрорад»!
Электорат для Швах и её коллег по светлому пути был венцом творения при богине Демократии Ивановне. Обычно этот период пресмыкательства перед венцом длился у «партейцев» только во время выборов, месяц-два, не более. А после дня выборов, завершив неприятную процедуру вознаграждения помощников, «партейцы» уже задорно смотрели в будущее поверх венценосных голов. В ночь после выборов «партейцы» при каждом удобном случае кричали друг другу через тысячи накрытых столешниц необъятной территории страны: «Как мы их сделали! А?».
Электорат при этом, пересчитывая скудное вознаграждение, матом соединял вместе и арифметику, и всё ту же простую мысль: «Да чтобы ещё хоть раз…»
Но это не текст, это мысль. Текст жёстче.
И тут-то Швах вспомнила про Михрютия. Вот же оно, недостающее сильное звено! К тому же Михал Михалыч прямой участник, зачинщик истории, свидетель постамента, рогульки этой… толстенькой… И вообще…
И Швах решительно пошла на святой подлог.
И вписала в протокол собрания Михрютия, правда, без права голоса. И далее Михрютий, согласно протокола, якобы что-то сказал про волетбол, про размеры… Но голосовать он права не имел, он просто кивал (как и записано в протоколе), как бы кивал да и всё. Он так-то «за», но кивал…
А «накивал» под протокол Михрютий, представитель низов, следующее:
«Чем тяжелее наша работа с постаментами, чем извилистей кривизна дуги спирали параболы нашей жизни, тем здоровее наша общая нация, глубже её дыхание, громче пульс, доступнее горизонты нашей цели, и мы в неё попадём! Физкульт-привет! Всем – под кольцо! Мы – на щите! Всех – в штрафную! Наш девиз – даёшь ГТО! И бабментон!»
В конце протокола Швах записала, что «Во всеобщем голосовании приняло участие 5 человек, и голоса разделились поровну.
Единогласно, никто не был против.
Воздержались все, но исключительно по поводу скоропалительности решений, идущих вразрез осенним указам «нашего президента». Решения, идущие вразрез, должны приниматься абдумано и никак не противоречить прошлым и будущим указаниям «нашего президента».
Готово!

И
Кряжухович был поглощён новой работой.
Он зажал локти коленками, вложил указательные перста в противоположные, разноимённые с ними ботинки и так застыл. Почти касаясь носом текста Вась-Васича, Кряжухович чуял этот неприятный запах мнимой интеллигенции. Он волочил взгляд по бессмысленным строкам письма Понятого. То ли он ещё был не в теме, то ли Вась-Васич отчебучил на сей раз что-то уж из ряда вон, но Кряжухович, перечитывая объективку в пятый раз, ничего понять не мог. Там, конечно, читалась тревога за судьбу Отечества, озабоченность… Готовность? Конечно! Но в своём рапорте Понятой вдруг спрашивал, а какой у него, у Понятого, чин, какое звание… Что-то намекал на зарплату… Клеймил, но мягко, нерадивых членов партии… Какой? А потом этот абзац о побелке стен? О чём это? Где эта стена, которую он по её значимости в науке сравнивает с Великой Китайской? И почему побелить всего-то три квадратных метра… Гипербола?
Нет, пока ещё ты, капитан Кряжухович, не в теме, пока не в теме… Это тебе не мифы и сказки народов Подзаволжья и Постуралья править… Это…

И
Прошло часа четыре. Кряжухович всё вчитывался. Сам собой накатывал перерыв на ЕН – естественные надобности.
Кряжухович попытался встать, но не получилось – забыл про пальцы, а те зацепились за жёсткие берецы-борта ботинок и опухли там. Поочерёдно, с болью извлекая затёкшие перста из обувки, он постепенно приступил к разгибу офицерской спины, потом хрустнула шея…
Кряжухович убрал документы в сейф, провёл рукой по опустевшей и чистой столешнице, трепетно затих, чуть прижав ладонь к плоскости… Плоскость откликнулась доверием, как седло лошади седлу всадника. Ладошка тут же чутко ощутила мириады мелких зазубринок и щербинок, микроскопических луночек и вмятинок – это были следы его предшественника, подполковника… Лет восемь этот подполковник сидел тут и с утра до вечера крутил зубчатое колёсико от будильника на остренькой оси. Оттого и луночки. На пенсию подполковник не пошёл, «чувствуя в себе силы и накопленный опыт».
В первые часы работы Кряжухович тоже кое-чего накопил.
– Ладно, завтра дочитаю…
Кряжухович отнял ладонь, развернул её к свету, посмотрел пронзительно, как при допросе, на свою линию жизни – а полковником-то быть! Наверняка! Теперь-то уж… Но ох, как всё пока непросто… Вживаться, вживаться, вживаться…

И
Федул Федулыч щедро выплеснул свои макросоображения по поводу постамента, уверенно изложив в пояснительной записке все сомнения. Затем, сверив свою витиеватую терминологию со школьным словарём (тоже, кстати, подобранным на помойке), занёс одним пальцем текст в память ПК (не путать с пожарным краном) и распечатал на принтере дубль. Что дальше? А дальше он набрал какого-то клерка из Засибирско-подуральского филиала АН и сообщил, что желает отправить письмо со злободневной макроисторической проблематикой, не терпящей отлагательств. Тема вечная, как шептал в трубку Федул, а вот обнаружила себя буквально вчера и открылась общественности через инициативу их ИИиИИИ. И лично Федула…
Клерк вежливо сообщил, что у них и так проблем по горло. Что «макропроблематики» им намедни добавил лично президент, но не академии, а «бери выше!», и теперь «как бы нам хоть бы тут всё бы это расхлебать». Да расхлебав, не вылететь бы в свободное плавание – из высокой науки в невежественную действительность.
– А может, мне направить прямо напрямую… в президиум… в приёмную…
– Нет уж, лучше мне… тогда… Они там то ли делят, то ли пилят, то ли воздух, то ли недра… Нам сюда от них только щепки летят… Лучше мне…
– Хорошо. Отправляю и электронкой, и так… бумагой…
– Ну, ждём, Федулыч, ждём. Как там дядя Боря?
– Весь в заботах!
– Весь?
– Весь-весь…

И
Опёнок на следующее утро прицепил два объявления про вывоз щебня. Одно на стенке при входе в ИиИИИИ, другое на соседнем столбе. Через пять минут дядя Боря, входя в ИИИиИИ, сорвал первое и выбросил к забору. А на том, втором, что осталось висеть на столбе, было написано:
«Прадаётца кирпичь или мрамор. Самовывоз. Звонить по тель. 2(винное пятно, неразборчиво)08»

И
Венесуэла Генриховна Швах гордо вошла в общественную приёмную родной партии, неся в руках своё предложение по реорганизации работы на местах, разработанное на базе её же протокола о постаменте. Сегодня как раз собирался провинциальный актив, и её выступление внесли в повестку. Приехал и смотрящий куратор, вроде бы даже чуть ли не из столицы. Проявился и местный Лидер.
На Венесуэле был закреплён серый пиджачище с такими плечищами, что меркли даже блямба «поплавка» и дикая золотая брошь, симметрично светившие с грудастых неудобий Швах. Чёрная юбка до колен, при всей своей принудительной зауженности, никак не стесняла в свободе другой дефект. Чулки тоже были черны, и потому серая домашняя пыль из-под шкафа нет-нет да отливала из складок мышиными хвостиками. Короче, Венесуэла выглядела так, как будто шарахнувшись из внезапного сладкого и постыдного греха или ещё от чего-то, как будто дико метнулась в нашу действительность прямиком с крикливых набросков хулигана Шиле. Правда, шарахнувшись, успела кое-что на себя нацепить из вышеназванной одежонки.
Остальные партийцы, в одежде, привычно подчинялись унылой стилистике шершавого языка предвыборного площадного билборда. Но если поодиночке в будние дни эти экземпляры ещё как-то напоминали нормальных людей, то собравшись кучно для события, они выглядели как импровизированное сборище придорожных шлюшек и пидеров.

И
В общественной приёмной партии, уже начиная с придверного уличного охранника, царило наигранно-натянутое оживление, отрепетированное годами. Присутствующие бесцельно слонялись, толкались, менялись местами, суетливо и поспешно тянулись непонятно к чему через столы и соратников, намеренно стараясь хоть рукавом, да прикоснуться к кому-нибудь. Сопричастность!
Все даже не улыбались – лыбились. Посетители дисциплинированно и пылко обнимались с вновь пришедшими так, как будто они месяцами спасали друг друга из ледяного плена, и от этого объятия зависело – отогреется член, сможет ли влиться в кипучую деятельность уже с порога. Вливались. Мужчины, обхватывая друг друга, как пацанята, по-бандитски похлопывали по спинам, жали руки. Многие из мужиков на всякий случай делали вид, что целуются – никто же не знает, какие качества пригодятся на партийной работе. Но на откровенный каминг-аут пока никто не решался.
Швах тоже перепало. Когда кто-то чмокнул её куда-то в лацкан, она смущённо сказала: «Ой…»
Наконец стали протискиваться в зал заседаний. Мужчины, гордо оттопырив ягодицы, в неуклюжем джентльменском наклоне уступали дверной проём женщинам. Правда, миновав его, джентльмены тут же оттесняли бабёнок от главного стола, оставляя соратницам унылые рядочки вдоль стены. Оробевшую Швах, уже даже и не мужики, а тётки, притёрли к входному косяку, как новенькую. Но и это… И это было… О-о! Уже одно это! Да о чём мы! И вообще, как говорится, не знаете, так молчите!
Бурлеск, искривший в приёмной, быстро погас, когда Лидер начал завывать и гундячить привычные штампы, то и дело, без всякой надобности, цитируя «нашего президента». Нового, естественно, он ничего не сообщил, но на втором часу, перейдя к главному – оно и было целью сбора – выдал:
– Товарищи! Коллеги (и эти туда же)… Уже чуть-чуть остаётся до традиционной встречи «нашего президента» с паств… с общественностью страны, мира, журналистами, простыми миря… людьми, среди которых очень много сочувствующих нашей партии и нашим лидерам. Мы должны в первых рядах «прямой линии» задать «нашему президенту» вопросы, которые уже десятилетиями волнуют всю нашу паст…Тьфу ты, чёрт! Ой, то есть – свят… Извините – население, конечно же, население! Зададим же эти главные вопросы!
«Дураки или дороги?» – подумала Швах.
– И эти вопрошательства не должны быть проходными, они должны лучиться от сердца…
«Значит, дураки…»
– …и к сердцу…
«Нет, дороги…»
– Без всяких бумажек задать президенту… Спросить… И вот нам с вами, всем сходом, надо купно подумать. Посоветоваться, что ли… А устав нашей партии это дозволяет. И всем нам надо, уже вместе, определить тематику вопросов, сформулировать и направить их в наш дорогой ЦеКа. На сверку.
Все оживлённо закивали, пошёл тихий гул, кто-то даже посмел двинуть стулом, демонстрируя своё особое понимание, и первым обозначить вектор своей решимости.
Швах сидела недвижимо, но тут горячая волна энергично обожгла весь её незамысловатый организм. «Вот оно! Ведь если мой вопрос получит верный посыл… Уже сейчас… Туда… Наверх! К пророчествам… О-о-о!!!»

И
Тем временем Лидер продолжил:
– Руководство партии, понимая нашу исключительность, нашу ответственность за неординарность предстоящего схода, пошло нам навстречу и прислало примерный, я повторяю – примерный(!) диптих… перечень вопросов, которые необходимо неожиданно задать в процессе «прямой линии».
– А линия будет прямая? – спросила какая-то активистка от стены.
– Ка-анеееешно! – весомо осадил Лидер. – А как же! Паче естества! Прямая! Никакой ере…записи!
В чуть наметившемся затишье присутствующие тут же подхватили это его «ка-анеееешно» и зацыкали на активистку как на дуру – о чём это она?!
– Мы должны проголосовать за список… этот… предложенных вспоможений… Я думаю, возражений не будет… И мы даже можем приписать сюда свой вопрос, если он будет. Возникнет, если… Появится … вдруг… Родится в наших дискуссиях. Хотя я вот читал в предложенной нам еписто … вот тут читал. Кто-то ещё не знаком с рекомендациями? Кааааак? А, ну да… А я вот читал… Да вроде нет оснований не доверять озарениям горнего центра…
Все закивали, загудели, завосклицали, и теперь уже человек с пяток шаркнули стульями по ламинату.
«Истина, истина! Абсолют!»
И вот тут, вогнав в своё необъятное подгрудье литров восемь демократичной партийной атмосферы, Швах подала голос…

И
Вась-Васич вместо обеда заглянул к дяде Боре.
– Надо бы, дядя Боря, всё это оперативно расследовать. С постаментами не шутят.
– Ну?
– Вот по копыту можно определить эпоху лошади и состав семьи самодержца, а по самодержцу – легко выходим на его придворную челядь, на его воспитателя, художника, зодчего…
– Какого отчима?
– Который у них дизайнером, который памятник ваял.
– А-а! Ну да! От меня чего надо? Позвонить кому…
– Зодчий имел заказы – так? Так! От кого? Находим книгу актов приёмки, и там, где конь, по упряжи…
– Да понятно это уже всем давно! Действуй! Не отвлекай… С упряжью-то просто определить, это… Давай, давай! Взялся за гуж, так тебе и вожжи в руки…

И
… Итак, Швах подала голос с порога, от косяка.
Собственно говоря, это не был голос в человеческой его трактовке. Это был… Да даже и не звук, а какие-то колебания органов, которые тоже не имеют прямого (прямого!) отношения к извлечению звука членом партии. Предсмертный флаттер, агония человеческого фюзеляжа? Да и не колебание, не флаттер, а скорее – трение… скрежет тектонических гранитов. Поскрипывание уключин какое-то…
– Назовите себя! – немедленно среагировал Лидер. – Партийная этика! Мы же здесь не оглашенные! Пора привыкать…
Швах поперхнулась чувствами и, пошатываясь, стояла на своих коромыслах ни жива ни мертва.
– Не волнуйтесь, товарищ Швейк, говорите. Партия не боится критики, это нормально… А вы, тем более, имеете право… Вы своя!
– Да я… – кое-как выдавила Швах. – Да я… согласна…
– Вы – за?
– За… я…
– Товарищи! Я предлагаю проголосовать инициативу Венесуэлы Генриховны Швейк по одобрению списка ЦеКа.
Все дружно подняли руки. Только сама Швах стояла, осолонев под взглядами, как жена Лотта, и не подавала признаков партийной жизни. Ну тормознуло её что-то, задумалась она как-то, о чём-то….
Не поднятая во время голосования рука или задержка при опускании мандата с плавным переходом из «за» в «против», ну…Такое постоянно бывает при голосовании, это явление частое, явление даже необходимое – это как бы сама жизнь своей взволнованностью врывается в чиновничью заорганизованность. Кто-то не поднял руку, кто-то не опустил – это же так свежо! И всё внимание – ему, зазевавшемуся!
– А вы, Генриетта Вас…тиславовна, против, что ли? – с удовольствием смаковал заштампованную до плесени ситуацию Лидер. Все тут же с готовностью развеселились, выдавая на-гора, порциями, остроумные междометия.
«Нет! Нет… Нет!!!» – Всем своим телом вопила Швах и отчётливо, однозначно трясла головой.
Но все и так её поняли, и дружный хохот, как дружеская поддержка, как нервная разрядка после напряжённой работы, начал своё солидарное перекатывание по аудитории.
Но робость Швах постепенно уходила, хохот ослабел, шутки и колкости от партийного клироса пошли уже по восьмому кругу. Швах заговорила:
– У меня дополнение… Вопрос… Инициатива… С места, так сказать… Из низин…
– Можно и с места, от подвоя, но вы уж выйдите сюда, к амво… к анало… Да дьявол! К трибуне… твою мать! Партийная этика… Пора бы привыкать!
Швах, протискиваясь и извиняясь, полезла к трибуне и Лидеру. Она с грохотом преодолевала общественное пространство от дверного косяка, стремясь заменить его интимным, трибунным. Мужчины участливо подбадривали смельчачку, приговаривали в ответ на отдавленные ею ноги: «Ничего, ничего…», а некоторые женщины, улавливая традиционные трудности гендерной иноходи, даже вставали.
Наконец, Швах осталась одна на одну с трибуной, шумно вдохнула воздух…

И
Мишка регулярно по многу раз на дню наведывался к дяде Боре. С часок посидев при начальнике, он всё пытался своим довольно резвым умом найти хоть какие-то сцепки, сопряжения той грязной загогулины и кирпичных обломков с доблестными «органами», «президентом», голосованием по поводу… чего ещё? Сцепки не было. Его изобретательная голова сама по себе вновь стала строить планы по самостоятельному извлечению постамента из кучи мусора и его подъёму «на попа».
«Нужна верёвка, рычаги типа «уголок», машинный домкрат… пиво… подставки типа «ящик»… лучше портвейн… ломик… кирпичи…»
Дядя Боря во время Мишкиных терзаний не обращал на него внимания, он развлекался тем, что носком ботинка выправлял упрямый уголок ковра – кто кого? Когда же он, спустя полчаса оставлял это занятие, а уголок традиционно побеждал с небольшим перевесом, Мишки уже не было.
Дядя Боря опять начинал вспоминать: кому и зачем звонил.

И
Опёнок, прицепив объявления про мрамор, успокоился, забился в свои тенёты и вскрывал там очередную бутыль.
И только он, шумно вдыхая носом букет, поднёс гранёное чудо к губам, а те уже вожделенно удлинились, как у павиана перед апельсином, как… Как тут какая-то скотина застучала в дверь кулаком. Губы дегустатора мгновенно поджались и из павианьих превратились в брезгливые, медсёстринские. Кого это? Какого это…
– Чо? – крикнул Опёнок, хотя хотел властно повелеть: «Войдите!»
– Ты гвоздик отверни… кинжал тебе…Узнаешь, «чо»!

И
Швах на некоторое время молча замерла перед соратниками, крепко вцепилась в края трибуны.
Не помня себя, от нестандартности ситуации, Венесуэла Генриховна минут двадцать сбивчиво вводила аудиторию в курс постаментовских страданий ИИИиИИ. Трудно сказать, кто и что понял из её хромого бреда, но президиум вдруг закивал, залистал бумажками, начал писать и, наполняя волей подбородки, пристально вглядываться в низшую аудиторию. Та в ответ сразу ощерилась пониманием и тоже вперилась глазами в начальство. Возникший идеологический апофеоз единодушно покрыл всех.
– Как мало мы знаем! – подвёл итог шваховским страданиям Лидер. – Предлагаю дополнить перечень вопросов именно этим. Спасибо, товарищ Жмых! Ами… Предлагаю дополнить…
Дополнили.
Расходились долго, приподнято, так же проникновенно трясли друг другу руки. А Швах выражали особое внимание:
«Ну, Вы молодец! Ну, Вы дали!»
Потом, позже, актив ещё с неделю жарко формулировал, утверждал, согласовывал, придумывая и вкладывая в инициативу низов нужную суть. Потом, изнурённые ответственностью, они нанизывали эту новую суть на свежую струю и смело пускали её против ветра – в сторону ЦеКа.
Швах была наверху партийного блаженства. Её авторитет и в приёмной, и в ИИИИиИ скакнул небывало. Аргентина Геннадьевна – так её подобострастно стала называть дежурная по приёмной – практически прошлась по головам, она обогнала отведённое ей прикарьерное время, она прикоснулась к элите, и её место теперь было отнюдь не у косяка. Отнюдь!

И
И вот Мишка влетел в коморку к Опёнку. Одной только своей бычьей страстью в глазах он заставил хозяина тут же налить и ему. Мишка ничего никогда не просил, и сейчас он лишь бешено искрил сквозь линзы, чем и напугал Опёнка.
Они выпили, и Михрютий, пусть сбивчиво, но начал излагать свою баскетбольную истому. Он по списку, постепенно переходя от рабочей силы к железным уголкам, ломам и верёвке, дошёл до портвейна (мысленно) и тут затих. Опёнок как будто прочитал его мысли и озвучил текст своей липкой от выпивки дикцией. Суть словесного подстрочника Опёнка проста: «Сгонзай! А я тут пока подумаю…»
Мишка «сгонзал» за двумя «огнетушителями», а Опёнок, перерыв за это время всю свою коморку, не нашёл ничего из инструментария, кроме отвёртки и грязных лошадиных подпруг, связанных из кусков в одну длинную вожжу. Вожжи воняли так, что как будто всю свою жизнь неизменно попадали исключительно под хвост.
Обсудив найденное, отведав принесённое, научные работники договорились.
Опёнок так легко пошёл навстречу Михрютию по двум причинам. Первая – мгновенная и дополнительная выпивка. Вторая – с помощью Мишкиного энтузиазма, он (ну, не он сам, так… кто-то…) вытащил бы этот (ещё неизвестно какой) «мрамор» на место погрузки. Ну, а там чего-нибудь придумаем потом, когда кто-нибудь от соседа по огороду за ним приедет.
Вожжи Мишка оценил сначала как «хиловато». После принятого стакана и комментариев Опёнка он подёргал шлею, понаматывал на руку, потягал, наступив ногой… При анализе всех этих шорных раритетов сомнения его не унялись, и он продолжал недоверчиво мотать головой, плотно сжав губы. Но ни мотания, ни скептическая закушенность губ не помешали Михрютию уловить очередной порыв Опёнка. Наспех цокнув стакан партнёра, он вдул свои 250 легко и воздушно, как спагеттину.
– Ну… Ну так-то вроде и сдюжит…
– Да сдюжит, сдю…ж…ик…ой…ик…
– Завтра же начну! Один пока попробую… Если что – позову. На месте будешь?
– Када? Завтри…Бу-у… На мессе…
– Замётано!
Налили…

И
На следующий день Кряжухович окунулся в поиски Понятого.
Кто такой? С утра он просто так, посидев в новом кабинете минут сорок, отправился через внутренний двор в спецпомещение, где располагались спецбиблиотека, спецархив, спец- ещё чего-то и чего-то ещё спец. Он искал Понятого в списках спецагентов, долго копался в картотеках, окунулся в вековые традиции сыска и наконец нашёл, что искал. Вот он – Понятой! Но архив тоже был секретен, и как-то бы надо незаметно снять копии?
Кряжухович всё продумал. Он осторожно, как на школьной контрольной по химии, вызволил из-под резинки носка тонкий рулончик туалетной бумаги (а вдруг досмотр при выходе из библиотеки – вот и алиби же – куда, мол, шёл да зачем? А вот зачем…). Потом на хвостик рулончика украдкой переписал данные «крупного учёного, ведущего сотрудника ИИИИиИ, опытного и надёжного информатора». Рулончик запрятал обратно в носок.
Закончив с «идентификацией», Кряжухович направился в кабинет для окончательной расшифровки текста агента Вась-Васича, Понятого, по паспорту Платона Шпинько. Но в кабинет он пришёл не сразу…

И
Старый, чёрный, фенольный телефон в коморке Опёнка звонил редко.
Можно сказать, что и не звонил вовсе, и тот скрежет, который издавал аппарат, звонком назвать было никак нельзя. При этом якорь при постукивании по звонковым чашкам извлекал больше-то и не звук, а опять же запах. И вот, поведя чутким носом, Опёнок понял, что ему кто-то «звонит». Кот Адамс, оказывается, спал тут же, на аппарате; он с интересом мотнул головой, потянулся, вопросительно уставился на Опёнка да так и снова заснул.
Опёнок помедлил, сдвинул кошака и снял трубку.
Вот если бы сейчас кончилась бумага для написания этой истории, а под рукой остался бы единственный клочок холста с «казимировской супрематикой» (потянет даже и копия) о пчёлах, то исключительно только эти разбросанные по полотну разноцветные штришки, полоски, квадратики, линейки, прямоугольники… Только вся эта разнокалиберная кутерьма и смогла бы сослужить службу линеек в школьных тетрадях для изложения логики и глубины делового разговора Опёнка. Разговор стороны вели разными шрифтами, произвольным кеглем, не в ногу… Стороны так же, как и художник, ритмически напряжённо и беспорядочно, как политические переговорщики, пробивались к истине. Стороны – это Опёнок и….
– Мы по объявлению… Про мрамор… Алё!!! По объявлению…
Голос был какой-то ненастоящий, кукольный, наглый, как цирковой оркестр.
– Чего там… Сколько? Мы по объявлению…
– Слушаю… – несколько оторопев от вторжения в его внутренний мир, прошамкал Опёнок. – Кто там?
– Ты продаёшь или покупаешь?
– Продаю… Ну как, продаю…
– Торг уместен? А то дороговато…
– Уместен… А сколько хотите?
– А ты?
Запас слов в формате рыночных отношений у Опёнка кончился. Он помолчал и спросил:
– А вы… это… какая организация… будете?
– Мы? Мы – организация. Будем…
– Надо встречаться… разговаривать… смета…
– Выходим!
– Нет, я сам!
– Лады… Хоп!
Гудки.

И
Сибирозауральный филиал Академии Наук, куда Федул Федулыч направил обращение, также получил вдоль спины нагоняй всем своим научным сообществом. Понятно, что за исключением большинства учёных, среди которых уже другое большинство, это честные и т.д. и т.п. Так вот, получив от «нашего президента» вдоль спины, филиал напряжённо готовился к той самой «прямой линии», что и вся необъятная территория отчизны. Учёные вняли верховной мудрости хлыста, её справедливости, и им хотелось быстренько получить уже пряник. Надо было срочно как-то загладить, всё это замазать, ничего особо не исправляя, подтасовать, затырить концы, отчитаться, отсидеться, затихориться под новые деньги и проекты. Но совсем-то уходить в никуда тоже нельзя. Надо быть в тусовке, надо нет-нет да и проявлять видимость заинтересованности, имитировать научный, если не прогресс, то поиск. Прямая линия давала такой шанс, причём чем дальше по этой прямой от столицы зрел и закисал вопрос, тем больше шансов было засветиться.
И тут Федулино…это… предложение не предложение… критика не критика… Но макро… же что-то такое… про фундаментализм же, про основы, про преемственность…же! Уровень-то не трень-брень, а…Уровень! И было принято решение оформить как-то всё это… ну, вот то самое, что Федул прислал, в форме вопроса. Самому же Федулу ничего не говорить, и когда вопрос «нашему президенту» понравится, лавры натянуть на себя. А когда вопрос не понравится, то всё свалить на «этого провинциала Федула Федулыча, на дурака этого… макро…»
Над текстом началась кропотливая и тайная работа.

И
А дядя Боря занервничал, запсиховал из-за этой каменюги и дёргался день ото дня всё шибче. Опыт!
Ситуация, поначалу казавшаяся простенькой, тупой, плёвой, а вон куда выкрутила. К тому же дядя Боря стал чувствовать, что подчинённые его, вассалы эти, клевреты, паладины, прислужники уже явно вели какую-то свою тухлую игру. Швах всё бегала в «крайком» – глаза дикие, чего-то напялит на себя, какую-то мешковину, и несётся, как летучая мышь…
Федул, наоборот, стал важничать, вольяжить, туда-сюда прохаживаться по этажам, заговаривать на «Вы» с уборщицей, назойливо совать своё удостоверение охране… Он чувствовал, что подарил АН некое Открытие, некое Озарение.Что именно он вновь придал опущенному научному сообществу элитность, закрытость, таинственность. Именно он, Федулыч, подарил им всем право вновь хоть и не очень громко корчить из себя последнюю инстанцию в поисках истины.
Вась-Васич… И так-то вся его подноготная видна была через эту гнусную, лицемерную, пришепётывающую походку, через бумажки эти подмётные, через картавый ленинский прищур, так тут вообще: падла-падлой стал смотреться… Короче, вылитый мальчиш- плохиш, но сытый.
Опёнок… Опёнок, похоже, начал пить… Ну больше, чем все эти годы. И их видели с Мишкой, с Михал Михалычем… Алкогольная коалиция?
А Михал Михалыч всё ходит туда-сюда с какими-то вожжами, что-то вымеряет и даже мячиком не стучит, почти…
Но главное – дядя Боря никак не мог вспомнить: кому он звонил, кому проговорился и как тот, кому он звонил, может ему помочь? И чем? И в чём?
Аванс и премия несколько стянули дядю Борю с нехороших мыслей о возможной отставке с должности. Расписываясь в ведомости, он успокаивал себя, мол, ещё годок-другой железно продержусь, а там хоть трава не расти. Да, ещё успеть бы Мишку кандидатом сделать, а то ведь не кандидат… Ну, уточнить… А у кого?

И
Когда в трубке запели прощальные гудки, Опёнок расслабленно принял стакан и подумал, что он даже и не предполагал, как это, оказывается, легко быть коммерсантом и делать деньги. Он понял, почему все эти богатые люди в русских сериалах такие… богатые – они же там, как и сам Опёнок, постоянно пьют и врут. В последнее время почти не врут – больше убивают. Опёнок, представил себя этаким… таким…из сериалов. Он благодушно покачивался на своём табурете, грезил наваливающимся на него достатком, как тут снова задёргался телефон. Опёнок опять сдвинул кота и снял трубку…
– А куда идти-то? Ты хоть…
– Ты кто?
– Организация мы! Куда идти, а мы в парке… Горького… на лавочке…
При слове «горького» у Опёнка возникли хрустальные образы стеклотары, своей античной стройностью, афродитностью и невинностью полонившие полки неоднократно излюбленного отдела.
– Нет, горького не… то есть тут рядом… Я сейчас…
– Так куда? Мы счас подрулим!
– Подойдите на вахту ИИИИиИ, и я выйду, поговорим. Я заместитель…
– Скидки будут?
– Ну…
– Значит, откат за нами… Мы ещё никого не кидали!
– Я тоже…

И
Звонившие предприниматели быстро нашли ИиИИИИ. Потом они минут пять безрезультатно терзали дежурный звонок перед турникетом. Прапор не открывал и не нажимал кнопку, а только полулёжа сбрасывал вызов. Дело в том, что сколько бы он ни вглядывался в окошечко – он никого не видел, а привставать лень.
Предприниматели оказались лилипутами.
И вот предприниматели (кого эти лилипуты могли «кинуть»?), их было двое, по очереди жали на кнопку, потом вымотались, и один из них, надев свою всепогодную бейсболку на веточку, стал размахивать ей перед оконцем.
– А ну, не балуй! – рявкнул Прапор и резким рывком содрал кепку с хулигана.
– Отдай! – донёсся злобный писк откуда-то снизу. – Мы по объявлению… Про мрамор…Униформист сраный!!! Кепочку…
– Не ори! Разберёмся, сопляк!
Не прошло и пятнадцати минут, как вохровец действительно разобрался в ситуации: обматерив хулиганов. он позвонил Опёнку. Опёнок всё разрулил, и Прапор вышвырнул головной убор в окошечко.
– На выход! – скомандовал Опёнок.
– Это куда?
– Туда…
Опёнок и лилипуты вышли на улицу, а Прапор вынужденно продолжил реставрировать схему крестьянских бунтов. Реставрация затягивалась, и хоть длилась уже несколько лет, а конца не было видно. С самого начала Прапору никто не объяснил, зачем это надо. Сотрудница, собиравшаяся стать доктором наук, ушла работать гардеробщицей, Роза поутихла, а Опёнок… Но без этой карты Прапор бы совсем одурел от безделья. Так-то он хотя бы рисовал на развалившихся квадратных оборвышах всякую ерунду: очаги недовольства были обозначены кострами, над ними Прапор пририсовывал рогатинки и чайники, потом начал изображать «охотников на привале», «Василия Тёркина», вульгарную, но гордую «Жанну» и непокорённого костром «Джордано».
Потом Прапор неожиданно обнаружил, что на обороте нарисован какой-то график роста основных показателей ИИИИиИ за 1964 год. Он задумался, может, не ту сторону реставрировал? Потом дядя Боря сказал на это, что ну конечно(!), что да, что не ту, что лучше пусть график будет, если там кривая вверх.
– Да я могу и вверх! – убедил Прапор. – Там же квадратики, как надо, так и склеим!
– Клеить на марлечку будешь?
– Дядя Боря, обижаешь… Вот клейстерок варю! К вечеру ещё принесут…
Дядя Боря наказал Опёнку, чтобы подправили год на графике и по готовности повесили, а то никакой наглядной агитации в институте, непонятно во имя чего работаем!

И
А Вась-Васич каждое утро теперь начинал с перелистывания альбомов со скульптурами лошадей и диктаторов. Человек он был нетёмный, и перелистывание доставляло ему удовольствие. Однако надоело ему быстро, – постоянно приходилось слюнявить пальцы. Вась-Васич понял, что версия его ложная и ни к чему, кроме сухости во рту, не приведёт. Отступил, сдался. И вот уже целыми днями вместе с Розой Вась-Васич листал самые разные альбомчики просто так. По правде, листала-то Роза, а Вась-Васич интимно млел, поглаживал то свою щёку, то Розин подол и ждал конца смены.

И
Швах, зачастив в общественную приёмную, всё более осваивалась там и постоянно вступала в диалог с Лидером, часами ловила его в коридоре. Однажды, неизвестно по какому поводу, она, прижав Лидера к стенду «Наши планы», страстно и доверительно пыхтела ему в самое ухо, в самые ноздри:
– Пора, пора вплотную расширить эти авгуровы конюшни!
– Вы, Валенсия Ген…это…
-…риховна…
– Валенсия Риховна… Вы хотите сказать – «расшить»? Сейчас «наш президент» так говорит.
– Вот именно! Расшить!
– Вот боголепно…
– И, если бы мне партия…
Тут секретарша из приёмной позвала Лидера к телефону.
Лидер ловко выскользнул из инициативы Швах, и вскоре из кабинета доносилось его нетерпеливое «Нет! Только франко-склад! Или франко-вагон! Только по факту! Для шлеи нормално…»
С тех пор Лидер не высовывался из кабинета, не прострелив взглядом коридор, – не болтается ли где на пути эта явно неискусомужняя?
А письмо с вопросом о мнении относительно исторического наследия, постаментов и прочих ценностей партии ушло из приёмной в самые верха.
«Мы говорим часто одно, например, постамент, а подразумеваем другое, например, пьедестал. А кто, по-Вашему, более правящей партии в истории праведен?» – примерно таковой была формулировка вопроса, размазанная по фирменным страницам провинциальными умами. Так правящая честь и монопольная совесть влились в бурный поток «прямой линии»…

И
А по дороге «к себе» из библиотеки, Кряжухович решил наведаться в кабинет задумчивости. Рулончик он с готовностью держал в руке и уже прикидывал, как им рационально распорядиться. Но, войдя, увидел на подоконнике такой же, обрадовался и забылся: «Чего это я из своего-то… от себя отрывать…»
Всё дело, а оно оказалось нехитрым, кончилось тем, что Кряжухович, услыхав взволнованный стук соратника за дверью кабинки, засуетился и перепутал рулончики. Свой он оставил на подоконнике…
Поспешно покидая кабинку, ощупывая в кармане общественный, бюджетный рулон, он с удивлением думал: «Надо же, даже и потолще стал…»

А между тем рулонный клочок с данными Понятого, спустя уже несколько минут, обнаружил другой бдительный сотрудник. Не торопясь, комфортно, у него время было, никто не ломился – он, находясь ещё прямо в кабинке, в схроне, разгладил текст и понял, что это ни много ни мало, а секретная оперативная информация. Возможно, что и подрывная! И этот подрывной клочок тут же, облокотившись всей своей информационной начинкой на секретные инструкции, начал свою самостоятельную оперативную жизнь. А вскоре этому клочку был дан и «Полный вперёд!».
Вот и пошёл наш Клочок по закоулочкам строгого здания. Переполох начался всеобщий, но тайный.
Наконец Клочок, частью рулона с подколотой сопроводиловкой, лёг на стол некому Полковнику, другу того подполковника, что крутил шестерёнки. Полковник тоже машинально начал разглаживать написанное, потому что секундой ранее, он наоборот, рефлекторно принялся приминать поверхность. Текст читался плохо, видимо, писался второпях. Так вот же оно! Всё сходится! В конторе «крот», и мы теперь – не хуже других контор! Мы не хуже других, мы тоже обнаружили канал утечки! Ну и хитрецы же эти потенциальные противники, эти «наши коллеги за рубежом»! К каким грязным методам прибегают, ничего святого, даже здесь, в туалете, у них двойные стандарты!
Продолжая вертеть Клочок в руках, Полковник пришёл к выводу, что каналом толком-то ещё не успели воспользоваться…
До сих пор, долгое время находясь внутри, в извивах стерильного туалетного рулона, Клочок жил тихой и неприметной жизнью потенциального резидента. Он жил бок о бок со своими собратьями внутри рулона, спокойно ожидая исхода. Будучи неоднократно переработанным, он, благодаря своим многочисленным реинкарнациям, знал, что жизнь может повернуться к нему самой неожиданной стороной. Хотя… Хотя вариантов было не так уж и много.

(Окончание в следующем номере)