Авторы/Корнилова Ариадна

КОДЕКС ЛИСТОПАДА

Каждое утро Всевышний седлает белую кобылицу,
по мосту, что волоса тоньше, едет вершить свой суд.
А иначе как поверит сам себе, что он Тот-Кого-Ждут?
Каждое утро оживают сказки Шахерезады. Таково проклятие, тяготеющее над нами: всё, что солжешь, становится правдой. Но падишах спит, убаюканный лаской, и не видит, что его страну населили джинны, заколдованные деревья и неверные жены.
Каждое утро наслаивает новый зной на тот, что не развеялся за ночь.
Дэв спит на коленях у пери, она следит за его лицом и пытается угадать, над какими городами он пролетает во сне. Иногда приходит какой-нибудь храбрец, чтоб отрубить дэву голову и похитить пери. Но у дэва есть запасная голова, а пери — рано или поздно вернется.
Потому что никто не любит ее так, как он —
взглянуть лишний раз не может,
сам от себя прячет свою любовь,
и только когда думает, что она не видит, —
в какие сокровища одевает ее этот взгляд!
Ей кажется, что, когда она с ним, — ладонью касается неба: еще одна звездочка ярче.
Пери ведет свою книгу судеб. В день, когда обрушатся горы и птицы окаменеют,
она раскроет ее перед Судьей, дабы он сравнил со своей,
и воистину будет Богом, если верно рассудит спор.
Потому что с каждой звезды она стерла пыль своим счастьем.
Я училась читать по этим сказкам и знала: если отвлекусь, уже не узнаю, чем кончилось, начну искать, наткнусь на новую сказку, зачитаюсь ею, а про ту — забуду. Мне кажется, их вообще не существовало, пока я не взялась за них. Или каждый, кто читает, — дописывает свое?

Дороги в степи как реки: растекаются и сливаются, и, если ты следуешь им, — останови машину на перевале, оставь вслед за другими у кучи камней мелкие деньги, и — какой бы ты веры ни был — попроси богов этого места, чтоб они были добры к тебе.
Увидь моими глазами эти предгорья, серенькую лисичку на берегу ручья, пряди овечьей шерсти на кустах тамариска. Всё, что у меня есть, мне дал этот мир.

Из отцовского дома нечаянно привезли старые письма подруги. Я дня три боялась до них дотронуться. Я давно научилась жить без прошлого; было странно понять, что оно до сих пор существует где-то — независимо от меня. Мельком прочитанная фраза: «Упрекаешь, что я редко пишу тебе». Как я могла быть такой жестокой к любимым? Мне стало стыдно себя той. Но еще больше — перед той собой — себя сегодняшней, которая ни в чем не похожа на полудетские мечты.
Я выбросила письма в печь.

Когда доберусь до юга, куплю ящик самого дешевого виноградного вина и искупаюсь в нем. Второй год смотрю, как люди пьют технический спирт и брагу.
Не знаю, куда делся этот год. Точней, не хочу, чтоб ты знал.
У меня не было лета. Весна. Бессолнечная, идиотская, со снегом в мае. И осень. Вот.
Август, комната как каюта. Я лежу поверх покрывала, вспоминаю па когда-то виденных танцев, улыбаюсь в потолок и смеюсь. Меня свалила с ног вспышка счастья, того прежнего счастья, что ровно год назад озаряло меня, но сегодня оно беспричинно, или те же звезды надо мной? Просто что-то изменилось сегодня, что — я узнаю позже, а пока свет преломляется сквозь ресницы: пойми, больше любви любить невозможно. И меньше — тоже.
Сквозь кусочек окна, не занавешенный шторой, видно только небо; потом оно отпечатывается на сетчатке. Я знаю, чуть ниже — лес. Он поднимается из упавших деревьев, и те, кто вступают в него, идут по переплетению мертвых стволов. Так — до самого сердца земли. Лес не любит меня. Я в нем чужая. Сперва я ходила по лесу как по незнакомому городу — радуясь, что узнаю места, где была в прошлый раз. А потом лес стал больше брать, чем дарить. Каждое дерево отнимало кусочек меня… наступал такой покой и бессилие, что только лечь и заснуть. Если бы я была уверена, что проснусь.
У смерти здесь черный цвет. У моей — ярко-алый.
Не думала, что климат так меняет людей. Даже волосы пепельные: я давно не ставила хну. Волшебство ее приготовления — за пределами понятия «красить». А еще говорят «делала хну».
Наступает момент, когда родной язык перестает совпадать с сердцем. Пора учить новый. Даже если он — тот же самый.
Случайные листки без дат. Не знаю, когда они накопились. Я давно не веду дневник по-настоящему. Проще начать заново, чем переписывать их.
Стеклянный город — он не знает, что о нем мечтают.
Люди кажутся мне надгробными памятниками самим себе: в нише выставлена для ознакомления беллетризированная биография в нескольких вариантах, а то, живое — давно зарыто под бетонной плитой, как радиоактивные останки.
Не хочу писать. Хочу тебя видеть. И еще несколько дней не смогу. Значит, буду писать.
Не хочу повторять в памяти наших слов, делиться ими с бумагой. Я их прячу сама от себя, как скупая. Даже касаться жалко. Ожидание — вязкая штука, в нем невозможно плыть, и тонуть не хочется, вот и задумываешься над тем, что обычно и в голову не придет.
Колода. Четыре масти по девять карт. Ты берешь колоду и становишься десятой картой — той масти, которую выберешь сам. Без тебя колода неполная. Не умею играть с тобой. Я слежу не за ходом игры — за твоими руками. Их классический мрамор.
У моей подружки были вдовьи руки. После похорон мужа они изменились. Это не хиромантия. Я не знала раньше, что у наркоманов запаздывают движения пальцев. Не знала, что рука может тосковать по кольцу, а вечер довести до слез. Что нет смысла носить разомкнутое кольцо — всё равно что ходить в одной сандалии. Нас не удержит никакой Уголовный кодекс. Только стены собственного закона, составленные из таких впечатлений, объяснить которые невозможно. В деревнях сор из избы действительно не выносят. Его сметают под пол.
И та, которая рожает лишь сыновей, несчастна: в ней умирает Ева.
И если девочку зовут Александра — ждали мальчика, а если сына Валентин — ждали дочь.
И что дочерей нужно рожать в 15 или в 25, а в 20 ни в коем случае, потому что когда матери 35, а дочери 15, они соперницы, но в 30 и 15 — они подруги, а в 40 и 15 — они мать и дочь.
Но ни одна женщина, даже мать, не может быть мне союзницей, и только один мужчина не должен быть мне врагом.
И кто скажет, почему в августе всегда думаешь о любви, а в марте плачешь, в июне долго спишь, а в ноябре слишком много читаешь?
И если пики — осень, то черви — весна, а зима и лето — крести и буби. Дни тасуются как листва, это ложь, что сначала 12 лет, а потом 39. Сегодня я угадала — проснулась в 24 года, но вчера, когда играла с ужом, мне хватало своих десяти, а завтра, может быть, я пройду по городу с тугим, как перчатка, ощущением — такой я стану в 28 лет.
Ужонок. Как если бы бусы ожили — течет с руки на руку. Сосед поймал в дровах и подарил мне, а я опять выпустила. А потом бусы вправду рассыпались. Как какая-то тяжесть упала с сердца. Я сразу и не поняла, почему так легко стало. И бусины под ногами. В тот день я впервые пошла к тебе. Шла и молилась, чтоб тебя не было. Постучалась и убежала, как пацанка. Вернулась. Тебя не было. Вообще не похоже было, что ты здесь живешь. Дверная ручка не хранила твоего тепла.
Я тебя не увижу.
Ничего, кроме пустоты. Белой, сводящей скулы.
Я думала, ни о ком не сумею писать, кроме себя. Какой там! Ни о ком, кроме тебя.
С тобой золотой запах моих духов стал казаться холодным. Твоя прохлада среди лета — и всё, от чего на морозе жарко.
Я рассказываю то, о чем постесняюсь — тебе в глаза.
Я потеряла загар и не вижу сны на чужом языке; я забыла, как в доме за двадцать километров от железной дороги просыпалась от стука колес по рельсам. Моя бабка в 1943-м году ехала от Ижевска до Курска с моей матерью в животе.
Мать уехала рожать меня в другой город. Потом меня везли из роддома обратно.
Эти края поезда проезжают ночью. Какие секретные объекты скрыты в окрестных лесах? Однажды эшелон промелькнул на рассвете: пыльная техника, плацкартные вагоны, купейный для офицеров. Никто из пассажиров электрички даже головы не повернул.
Отец научил меня по столбам за окном определять скорость состава. Этот ритм стал моей кровью. Я знаю, наверное, всех бомжей на вокзалах от Казани до Астрахани. Когда я живу оседло, я пишу письма. Всем знакомым, чьи адреса мерцают в моем блокноте. Я завидую конверту, который опускаю в почтовый ящик. Он на несколько дней выпадает из жизни. Врываясь в чужой дом тревогой (пока не вскрыли — что там?), он не расскажет о почтово-багажном, который идет сквозь лес и часами стоит на полустанках с чудными названиями.
Я сама сидела однажды на перроне такого, только я и внимательные грачи. Подошел «Иркутск—Москва»; проводник, в меру пьяный и добродушный парень: «Девушка, вам куда?» — «До Сайгатки». — «А где это?» — «Это ветка, вы не проезжаете». — «А-а. А то хотел подвезти».
Я пожалела, что у меня нет никаких дел в Москве.
Поезд тронулся; он поднял руку, прощаясь. Я помахала в ответ.
Розы случайных встреч — вот что дарит дорога.

Сейчас я буду кроить, перечеркивать текст. Не надо! Пусть всё будет как будет: пыль на трюмо и конверт рядом с пачкой чая. Не хочу думать, как пришла именно к этому результату, а не к другому. Я была сумасшедшей. Я верила, что всё еще будет — и ты будешь мне улыбаться. Я верила — а год по дню уходил от меня, как кровь. Я смотрела и не понимала. И ничего не могла сделать. Год без тебя.
А потом — я стояла перед тобой, ты говорил что-то; я двух фраз не связала — в ответ. Я стояла и думала, что сейчас от меня зависит — оставить всё прошлым или начать сначала. Я целый год ждала такого дня, когда у меня будет выбор. Поверишь, что мне было всё равно?
И мне стало больно от этого.
То, что ты говорил, было фальшью, но ты ощутил мою боль. Взял за руку — я поразилась ее холоду — и ушел.
Я ждала, что ты вечно будешь передо мной.
Каждый вечер мне не отвести глаз от маленькой, десять на пятнадцать сантиметров, не больше, картинки. Крыши домов, девушка на ступенях, и — то ли в гавани, то ли в небе — алая яхта. У Ассоль ни рук, ни лица, паруса обрезаны рамкой, но этот эскиз — сгусток надежды, всепоглощающей и дикой. Что было у Грина, кроме нее? Сколько поколений читает нагорную проповедь романтизма, не задумываясь о ее цене?
Однажды мне показалось, что парусник приблизился к берегу, а девушка спустилась еще на ступеньку. Но я склонна обожествлять вещи, которые дарят мне свою радость.

Я возвращалась «Анжелой». Специальный указ запрещает брать пассажиров, так что кроме меня и Н.М. на борту был только рыжий кот Толик. Что за манера давать зверям человечьи имена.
В каюте Н.М. икона неведомого святого и бюст Саманты Фокс. Для многих колоний «Анжела» — единственный символ метрополии. Закажите Н.М. трейлер незрелых киви или шкуру саблезубого тигра — и следующим рейсом (четыре раза в месяц в каждом порту) это будет у вас.
Он безжалостно обыгрывал меня в карты и драконил за привычку спать до упора. Рассказывал, как был пилотом на первых (свыше ста пассажиров) авиалайнерах. «Нас было мало. Нас ценили. Я вышел в отставку — тебя еще на свете не было». Сколько ему? 30, 40, 70? Он сохранил красоту и очень доволен собой. Вы поверите, что я написала всё это за полтора года до знакомства с ним? Сейчас я только уточняю детали.
Умом я восхищаюсь им, но что-то отталкивает меня. Он жестковат. Невзгоды обычно делают людей изящнее, если это слово подходит. Впрочем, он обещал не раскрывать мне горьких сторон своей профессии. Он вспоминал, как возил золото. Этот тяжелый и компактный груз изменяет центровку самолета. О том, что вез алмазы, он узнал только через несколько лет. Знал ли он, что везет в бензобаке транзитной машины крупнейший в истории груз героина? Скандал был на все сопредельные государства.
Он загадывал мне загадки.
— Три русских женских имени с окончанием ни на «а» ни на «я».
— Не знаю.
— Подумай.
— Не знаю.
— Я скажу одно. Любовь.
— А-а.
— Два других — когда будешь возвращаться. А то оставайся — поедем обратно.
— Да нет, спасибо.
— Хорошо, подожду когда повзрослеешь.
Как будто я не взрослая. Как будто я когда-нибудь стану взрослой. Я — маленькая девочка, которая сама себе в пустой комнате рассказывает сказки.
За словами «когда повзрослеешь» другое: «мы будем спать не я на кровати, ты на диване — вместе». Но не стоило говорить об этом вслух.
Возможно, если б мы провели так эти две ночи, я не запомнила бы «Анжелу». Но помнишь не те сны, что сбылись, помнишь те, с кем не спал. Была ли я взрослее неделю назад, когда азартно целовалась с незнакомым парнем? Я еще отстраняюсь, а он: «Тебе не понравилось?!» — «Нет, это мне всегда нравится».
Никогда. Ни капельки. Ни до тебя, ни после. Одно удовольствие — в считанные секунды довести мужчину до крайней точки и смотаться. Да, я еще ему вместо своего дала твой адрес. Он обещал приехать. Идиот.
Я не ласкала раньше. Меня — да. Я — никого. Странная гордость. Особенно когда снится, что я целую. Ни за что бы не записала тот сон, если б знала, что он воплотится. Я скажу сейчас, что ты мне снился до встречи, сама не поверю.

На твоей подушке свои сны мне не снятся. В твоих — мир беззвучней и мягче, но это нечестно — ТАК узнавать о тебе.

Отцовский дом встречал меня чуть с насмешкой. Считалось, что я давно выросла из него, из волшебной природы вокруг.
Но удоды опять прилетали под крышу,
и лошади приходили по ночам пить дождевую воду из бочки,
казалось, мой взгляд никогда не вырвется за пределы горной долины,
где роща реликтовых дубов — их сухие листья за километры в степи,
и зимний ветер — по три дня на крыльцо не выйдешь.
Ничего, кроме ветра. И тебя. Нельзя не смириться.
Дом, в котором живу сейчас, — другой. Какой бы измотанной и уставшей ни приезжала, он рад мне. Я красива только в его зеркалах.
Но пустая ночь — и я опять рассказываю себе сказки.
О безродной девчонке, надерзившей миру: он думал, она не знает, кто он такой. А потом, когда надумал взять ее в жены, старый визирь намекнул, что она его родная сестра. Старая история о наследнике, который рождается с помощью колдовства, но одновременно с ним рождается девочка, которую отдают колдунье. Подслушав это, она убежала из дворца. Жители селения приговорили ее, как сироту, по которой некому плакать, в жертву Змею, что лег поперек реки. Вечер, она готовится перед зеркалом, как на праздник. Но Змей сам пришел в ее хижину.
Я всегда засыпала раньше, чем она обернется и увидит, что это эмир.

С детства рисую лошадей. Раньше — роскошная сбруя; они мчатся куда-то. Сейчас — расседланы и неподвижны.

Мне сказали: у тебя будет спокойный и тихий муж. А я подумала: я со скуки с ним сдохну. Я любила самого шалого парня. Те, кто знал его, им гордились. А я стеснялась его успехов. Вся его грусть была для меня. Всё отчаянное веселье — другим. Его девки приходили жаловаться ко мне. А что я могла сказать? Что завидую им?
Эта любовь тянулась из детства. Я полюбила его, когда у меня были длинные волосы. Он уехал, у меня была короткая стрижка. Мне казалось, я больше никогда его не увижу. И каждый день просыпалась, веря, что увижу сегодня. Это упрямство длилось невыразимо долго. Ничего не загадывайте. Я мечтала — когда опять отращу волосы — я увижу его. Для этого нужно время — чтоб косы легли короной.
Я давно забыла, почему не хожу в парикмахерскую. Я встретила тебя. У меня не осталось к нему ничего, кроме дикой обиды. Я должна его ненавидеть — он на столько лет лишил меня радости. Я благодарна ему — он оградил меня от других увлечений и сохранил мое удивление для тебя.
Я расчесывалась в твоей прихожей — как нарочно задержалась, чтоб увидеть его по ТВ. Он сделал неплохую карьеру; а я не могла похвастаться ни замужеством, ни детьми. Только тобой. Но ты не принадлежишь мне, никогда не будешь, я теряю тебя каждый раз, когда ухожу.
Неужели мне всегда стремиться за ним, за снисходительной его похвалой.
Как софизм об Ахилле и черепахе. Как старик, у которого трое сыновей от разных жен и все Александры, — он ничего не понял.
Я давно бесподобна сама по себе, а не как влюбленная в него девочка.
Не хочу.
Извини, что проболталась о нем.
Если б я могла сделать так, чтобы забыли — все, кто меня знал. Если б я могла жить и вообще никого не видеть, кроме тебя.
Впервые в жизни пожалела о девственности.

В моей комнате три окна. Хватило бы двух, но северные дома жадны до солнца. И из каждого — новый пейзаж. Первый — мечтательно задумчив сквозь ветви березы, средний — полон любопытства: куда это собака побежала? А третий — спокойный простор. Возможно, сквозь прозрачный тюль, увиденные одновременно, они сливаются в одно ощущение дня. Но я редко раздвигаю шторы.

Двое над рекой. Она, скрестив руки, обнимает сама себя. Жест одиночества. Парень смотрит на воду, курит и не замечает.

Ты и сам, наверное, в детстве, читая, воображал вместо героя себя. Но книги приедаются, описания чужих жизней отнимают время твоей. В знакомых сюжетах смешное становится горьким, трагическое — забавным, и уже не замечаешь, как глядишь мимо строк и рисуешь на полях арабески. Красота живого лица обратится в прах, краски выцветут, только черная арабеска сохранит отчаяние и надежду. Какими слезами разводится тушь? В каллиграфию вплетена лоза, ее листья — тень на жарко-белой бумаге, виноградник беседки запомнит наши слова лучше нас, но сам не пытай его, если забудешь.
Мгновения, которые открываешь мне. Не чувственность, нет. Бессмертие — если оно существует. Ты целуешь мне пальцы — я цвет твоих губ чувствую.
Я смотрю на твое окно — до слез прекрасно, что ты дома, — и не вижу, что ты глядишь на меня из неосвещенного.
Я, кажется, победила. Такое изумление; ничего не помнишь о цене победы. Даже ахейцы — о цене Илиона.

Каким сюжетом связать эти ощущения, разве у времени есть сюжет? Оно просто течет мимо снов, мимо сказок:
о бусах, число камней в которых изменяется;
(ай да на! как мне нравится, что ты любишь мои украшения, обижаешься, если меняю масть, не скрываешь, что любишь сладости не меньше меня!)
о мастерицах, которые живут так высоко в горах, что из облака, как из кудели, прядут свою пряжу;
о домах, которые стоят слишком долго потому, что в них убили кого-то;
о березе, которую ранят как Бога, а потом причащаются соком — это почти что вода, но стремление к небу делает ее кровью;
о княгине Ольге, что — скандинавка — должна быть голубоглазой, но на фресках церквей взгляд ее карий;
о городке, где улица Разина параллельна улице Пугачева, а у отчаяния запах вечерней пыли;
о другом городе, который я ненавижу не меньше, но когда приезжаю — понимаю, как мне не хватало этих взглядов, заезженных фраз вдогонку: «Пойдешь с нами?» — «Нет, спасибо». Они б разочаровались, услышав «да».
Я жила не в самом городе, в поселке, куда не ходит автобус. Дважды в день — туда и обратно — я выходила на трассу, останавливала машину. Чаще они тормозили сами. Я не знала, что это называется «автостоп». Это был какой-то наркотик, постоянная вера: меня-никто-не-обидит. Я запоминала не лица шоферов — амулеты с именем бога на лобовом стекле. Денег они не брали.
— Ты когда-нибудь тоже мне добро сделаешь.
Я? Что я умею? Я не помнила за собой добрых дел. Только однажды шла по улице с букетом сирени и отдала его девушке, которая спешила на день рождения и не успела купить цветов.

День, настолько темный, что включается верхний свет. Гудение ртутной лампы как символ уюта. Я начинаю рассказывать и обрываюсь. Никогда не расскажу, как однажды вживе увидела улыбку Джоконды. На твоем лице. Как в тот день потеряла собственное лицо. Оно просто развалилось на куски, как маска. Даже слез смыть ее не было. Год назад, когда я ушла от тебя. Потеряешь лицо — потеряешь жизнь. Никогда не расскажу, как это было впервые. Все мои беды.
В 12 лет я сказала себе, что взрослей стану только в 24. Так и получилось. Просто — становится безразлично. Прошлое как ковер под ногами.
Я не успела переписать его.