Я – ДОМА

 

Ну вот, наконец, мы и приехали. Трое суток одуряющей жары и духоты в галдящем на разных языках вагоне, да еще когда половина пути по Казахстану, с вечно шныряющими на каждом полустанке ментами то ли настоящими, то ли самозваными (рискни тут разбираться на свою пятую точку), – это вам не жизнерадостная поездка на Черное море. А казахские менты – это вам даже не московская милиция. В Москве все до неприличия конкретно и прямо: денег дай, да? Дал – и иди на весь миллион сторон, куда душа возжелает. Казахи погибче: им так просто неинтересно. Все, как и полагается на юге: веселый, с анекдотами, открытыми улыбками и смехом разговор; твои документы в руках мента крутятся, не раскрываясь, хлопают по раскрытой ладони – все так по-свойски, по-дружески (сейчас вернет документы, пожелает счастливого пути и пойдет дальше). Ан нет: встретишься случайно взглядом – и почудится в глубине глаз изготовившаяся к броску кобра – это тебе не Москва, Ваня, это Казахстан; хочешь спокойно ехать дальше – денег дай, да? В общем, все, как и в Москве, только сценарий содержит иной колорит: должна бить ключом обоюдная радость и звучать счастливая песня в стиле индийского кино: «Джимми, Джимми, Джимми, ача, ача, ача», – а финал, понятное дело, тот же – часть твоих денег, небольшая, перекочевывает в карман мента. Хэппи энд. Мент счастлив, что клюнул еще пару-другую золотых зернышек, а ты счастлив, что где-нибудь в твоих вещах не обнаружилась наркота и ты едешь дальше, до следующего полустанка. А там может повезти – и следующий быстроокий мент метнет своим зорким глазом в другую жертву.

Короче, двухдневный курс укрепления нервной системы благополучно завершен – я в родном Бишкеке. Хотя родной мне вообще-то Фрунзе, но во вторую очередь, конечно же, Бишкек. Русских в нем почти не осталось, хотя раньше все было в точности до наоборот. Нет, против киргизов я ничего не имею, просто знакомых лиц все меньше и меньше, и чувствуешь себя в новом окружении не в своей тарелке. Приезжая домой, я каждый раз оббегаю знакомых, узнаю, кто, где и как, записываю номера телефонов уехавших в Россию. Обычно в это время никого не бывает дома: все на заработках в Москве. Сомневаюсь, чтобы существовал хотя бы еще один подобный резиновый город на всем земном шарике: пол-Киргизии уж точно там; Молдавия, Армения и Таджикистан уже давно перебрались в белокаменную – дома оставили лишь правительство да оппозицию, чтобы было кому создавать видимость жизни в стране. Должен еще остаться, наверное, пенсионный балласт в виде стариков, но сколько их еще – не знаю: я там не был. Зато в Москве русские лица встречаются все реже; может, они перебираются гастарбайтерами в Америку? Говорят, Нью-Йорк тоже сделан из резины высокого качества.

Зато мою маму не выманишь из Бишкека никаким пряником: «Я здесь всю жизнь прожила – здесь меня и похороните рядом с отцом», – это она так о моем бате. Мама после его смерти сильно сдала. Каждый раз, когда я только приезжаю домой, у меня сжимается сердце – у моей веселой мамы, нашего семейного энерджайзера, объевшегося порошка смеха, подсела батарейка и закончилось лекарство – она стала обычной, как все, стареющей пенсионеркой. К собственному стыду, я не уделяю ей столько времени, сколько должен уделять примерный сын, и всегда по приезде убегаю по знакомым. Так и в этот раз.

- Сынок, возвращайся поскорее, а то я буду скучать, – кричит она мне вслед в дверях, пока я сбегаю вниз по лестнице.

- Хорошо, мам, постараюсь прийти пораньше, – отзываюсь я, прежде чем выскочить на улицу, всякий раз веря, что и в самом деле порадую маму долгим разговором вначале за ужином, а после между делом перед телевизором.

Первым делом отправляюсь к своему другу Кольке Серегину. Вот уж кому повезло больше всех – работает геологом по контракту в Австралии, получает хорошие деньги и подумывает остаться там навсегда. Не знаю, как мы будем друг без друга, но у него семья, дети, которых хочется кормить и одевать как приличному специалисту-геологу высшего разряда, а не как бомжу из Киргизии. И родные горы, и Иссык-Куль пусть переходят в категорию счастливых сновидений – лишь бы только детям было хорошо в этой родной для них и чужой для самого Кольки Австралии.

Иду я вообще-то к его маме – тете Нине. Она для меня как вторая мать, ведь наше с Коляном детство и первая юность разделились на два дома – его и наш. Если мы были не у него, то, значит, у меня; если не у меня, то, значит, у него. Тетя Нина – женщина редкостной души, красавица хохлушка-веселушка; а уж как засервирует стол для простой скромной встречи – учитесь, пока не поздно, господа рестораторы!

Тетя Нина крепко обнимает, расцеловывает в обе щеки – вот такая она, открытая, душевная.

- Ну, надеюсь по чуть-чуть не откажешься, – улыбается она мне, вся лучась теплом и искренней радостью.

- Не откажусь, теть Нин. Только я из Москвы привез хороший коньяк. Он мне все равно на халяву достался: один богатый клиент презентовал. Я его секретаршу учил, как принтер отличать от тостера. Вроде он доволен остался.

- А что, у вас там много таких?

- Нет, почти не осталось, но, оказывается, еще не вымерли окончательно. А в основном в Москве сейчас везде специалисты работают. Всякие там родственники, длинноногие блондинки уже не котируются. Как говорится, не мешай в одной тарелке салат с десертом. И еще, теть Нин, – отклоняюсь я на секунду от разговора в сторону, – вы ничего не готовьте, я ненадолго. Порежьте вот копченой колбаски, я ее специально из Москвы привез, чтобы вас с мамой попотчевать. Боялся, что не довезу – специально посуше выбирал и в термосе с целлофановым пакетом со льдом вез.

- Ой, Ванечка, – тает тетя Нина от радости, принимая от меня сверток, – настоящей, из Москвы? – переспрашивает она восторженно. – Ты даже не представляешь себе, как мы тут соскучились по Москве, столько лет не были и вряд ли уже теперь побываем.

У Тети Нины вдруг поднимаются вверх брови:

- Слушай, Ванечка, а что это я в своем собственном доме должна угощать гостя его же харчами?! Хотя бы картошечки к колбаске, а надо сварить, да и без салатика никак нельзя. Это много времени не займет, я быстро. Между прочим, можешь пока посмотреть Колины фотографии, последние, только-только их получила – на прошлой неделе. Шесть секунд – и все будет в полном ажуре, – смеется она, пародийно нажимая на последнее слово.

Я с удовольствием погружаюсь в рассматривание фотографий и не замечаю, как быстро пролетает время, – стол уже накрыт. Закуска нехитрая, на скорую руку, однако сервировка, конечно же, королевская: белоснежная скатерть, салфетница посреди стола, тонкие фарфоровые тарелки, столовый нож – с правой стороны, с левой – вилка. Даже ваза то ли с астрами, то ли гладиолусами (я в них разбираюсь не более, чем блондинка в двигателе автомобиля) украшает стол. Замечательная праздничная атмосфера – как в ресторане.

Посидели славненько. Тетя Нина, расслабившаяся, чуть захмелевшая, всплакнула, оттого что «все поразъехались, одни мы, старики, остались».

- Не забывайте нас, приезжайте почаще. Вы, молодые, себе даже не представляете, как тяжело под старость быть одной.

- А Петр Данилович как? – спрашиваю я о бывшем зампреде исполкома, с которым тетя Нина встречалась уже много лет.

- А, нормально, – машет она рукой; я понимаю, что на данный момент не все у них гладко, и деликатно перевожу разговор на другую тему.

Затем я прощаюсь. Тетя Нина чуток расстраивается и, с легкой шутливой укоризной протяжно растягивая слова, говорит:

- Ну-у-у, Ванечка, что-то ты совсем мало посидел.

- Тетя Нина, да мне надо еще в пару мест забежать. Вы уж извините. Письмо надо передать и фотографии.

- Ну ладно, забеги только уж перед отъездом.

- Обязательно, – отвечаю я, целуя вторую маму в щечку.

Я иду по родному городу, но еще не чувствую, что дома. В Москве я чужак, гастарбайтер, хотя и русский. От Бишкека тоже уже оторвал свою пуповину. Болтаюсь, как неприкаянный, перекати-полем между двумя столицами. Подует ветер в одну сторону – качусь, в другую задует – обратно понесло. Этакая лягушка-путешественница, разве что поездки далеко не халявные: билеты-то дорогие – часто не поездишь. У меня есть знакомые молодые киргизы в Москве, которые дома не бывают по два-три года. А еще знаю одного узбека, не видевшего родителей то ли четыре, то ли пять лет. Отправляют деньги родным, и все. Я так не могу, каждый год все-таки езжу домой. Да мне-то что: я за пятнадцать тысяч улицы не подметаю: хорошие программисты в цене. Семьи нет, и не собираюсь заводить. А зачем? К детям дышу ровно, а баб на мой век хватит – зачем в наше-то время попусту напрягаться. Мама, правда, переживает, ну да внуки у нее все равно есть – от моей младшей сестры Наташи. Так что в деле продолжения рода можно теперь и без моего участия обойтись, тем более, что младшая сестра уже план за себя и за того парня выполнила: два сына и дочь. А тот парень – это я.

Я поглядываю на часы – половина четвертого – и ускоряю шаг. В Бишкеке темнеет рано, а тем более в сентябре. Как-то не очень хочется возвращаться через частный сектор по темноте. Прохожу по улице Куренкеева – где-то здесь, помнится, года три назад хорошо провел время со своим тезкой, Иваном Полищуком – классный мужик.

Ну вот, а еще говорят, мысль нематериальна – стоило только подумать…

- Ваня, – окликает меня кто-то, и я уже догадываясь, кто это, оборачиваюсь на голос.

- Ваня! – восклицаю радостно; я сейчас рад любому знакомому лицу, а Полищуку тем более; да и он мне рад искренне, как-никак не так уж много нас, русских, осталось в городе. И ведь запомнил же меня! – Ну, ты как?

- Нормально, а ты как?

- Нормально.

- Пошли ко мне, посидим, поговорим по-человечески, пивка попьем.

- Вань, давай завтра, мне надо край в одно место зайти.

На лице тезки медленно растворяется радостная улыбка:

- Ты что, серьезно? Столько не виделись – какие могут быть дела.

Мне становится неудобно перед Иваном, но я знаю, чем закончится такой вечер, а надо еще не растерять фотографии и доставить в целости по адресу.

- Ваня, не серчай, завтра – железное слово – в это же время буду у тебя как штык. Ты, кстати, в этом доме живешь, а то я уже подзабыл? – показываю я на соседнюю двухэтажную коробку.

- Да, в этом. Только не забудь. Я буду ждать. Я тебе, кстати, новость расскажу.

- Какую еще?

- Да я в городской кенеш баллотируюсь.

- Ну, ты дае-е-ешь! Давай… избирайся, мы за тебя голосовать будем. Ну все, бегу, Вань. До завтра.

- До завтра.

Наконец-то я разделываюсь с фотографиями. Теперь остается еще письмо, но с ним уже гораздо проще: лежит себе спокойно в кармане без риска потеряться, да и помнется – не так страшно, как с фотографиями. Тем более что отнести его надо в соседний двор. Отдал бы сразу, просто днем никого не оказалось дома.

Захожу за угол нужного мне дома – вот это да! Просто грузинский вариант общежительства в киргизском городе Бишкек. Прямо за столиком, за которым обычно мужики режутся в домино, Сашка Гусев, с которым я когда-то в детстве ходил на борьбу, занимается приемом пищи. Ну ладно, распитием двухлитровой бутылки пива во дворе пятиэтажного дома уже никого не увидишь. И не каждый раз обругают с лоджии за початую бутылку водки на столе для домино. Ладно, сыр с лепешкой под пиво; куда бы ни шла еще зелень, даже помидоры; и даже на тарелку с порезанной тонкими ломтиками колбасой не раскрылись бы так широко мои глаза. Но такого я еще в Бишкеке не видел. Сашка ел из тарелки борщ, рядом лежала вилка. То есть конкретный ужин во дворе современного пятиэтажного дома, как будто бы это происходило на собственной кухне.

Заметив мою отвисшую челюсть, Сашка впивается в меня взглядом и привстает с места.

- Ванька, ты что ли?

-Ну, вроде я.

- Сколько лет, сколько зим. Садись, тьфу ты, присаживайся ко мне. Я тут со скуки одуреваю. Решил вот перекусить.

Растерянный, я не знаю, что и сказать.

- Давай, Вань, подсаживайся, столько не виделись. Давай, давай, – настойчиво убеждает он меня, и я уступаю.

В самом деле, такой экзотики испытывать мне не доводилось, да и доведется ли? В принципе, уже вот-вот стемнеет – и кому мы будем нужны со своей экзотикой? Да и кто меня теперь тут может признать, если большая часть жильцов новые?

Сашка достает из пакета вторую вилку и протягивает мне.

- На! Держи для салатика.

Я закусываю колбасой и отмечаю про себя: что-что, а с московской наша все ж таки не сравнится. Хоть сыр порадовал и, само собой, помидоры. Я отвечаю на Сашкины вопросы, он рассказывает, кто куда, когда уехал, кто спился, кто умер.

- Оба-на, смотри, – кивает Сашка головой в сторону, – гордость нашего двора – агрегат физкультуры Дуся.

Вдоль дома семенит трусцой в стиле бегущей цапли дамочка лет тридцати пяти, хотя ей наверняка еще меньше лет, но мешки под глазами и рассеянный взгляд поклонницы Бахуса – справиться здесь с определением возраста под силу разве что астрологу или чемпиону по игре в лотерею.

На ней легкий ситцевый застиранный халатик серо-синего цвета и заношенные белые кроссовки. Поясок обтягивает еще неплохо сохранившуюся фигурку, но вот с вульгарной несвежестью подержанного Бахусом и друзьями тела ничего не попишешь. Во всяком случае, в натурщицы к Мухиной точно бы не попала, хотя и тужится сохранить форму тела. Не замечая почему-то нас, хотя мы и сидим неподалеку, явно подвыпившая физкультурница старательно машет руками, приседает, приподнимается на цыпочках, угловато подергиваясь как девочка-даун. Большей нелепости трудно сыскать. Неожиданно она встает на четвереньки и потягивается, изгибается, как кошка. Прямо перед ней возникает мужик, – наверное, вышел из открытого настежь подъезда. Мужик тоже в том состоянии, когда абсолютно по барабану, каким тебя увидят окружающие, и преспокойно разглядывает ее грязные трусы – халатик залазит на спину.

Наконец, наши пристальные взгляды пробивают ее мощное биополе, и она, вдруг повернувшись в нашу сторону, замечает веселые физиономии наблюдателей.

- Ну что уставились, лучше бы налили, – кричит она нам.

- Ну иди – налью, я сегодня добрый, – добродушно смеется Сашка.

- А я сегодня негордая, – жеманно пожимает физкультурница плечиками и подходит к нам. Вместе с ней к нам подсаживается и мужик:

- А мне нальешь, Сашок?

- И тебе налью, и себе налью. Только без борзоты: выпили – и по домам, чтобы не мешали нам разговаривать: сто лет корешка не видел.

Сашку здесь боятся: и силой не обижен, и, было время, подпрягала его по своим делам какая-то бригада, в смысле не из тех, что каменщиками или на заводе вкалывают. Потом всех попересажали, кто-то свалил в Россию, а Сашка переквалифицировался в бизнесмены. Вроде как у него на Дордое два торговых павильона. Не круто, конечно, но я бы не отказался сменить свой компьютер в Москве на его павильоны. И думаю, не я один. Большинство жильцов дома уже новые и поэтому не знают Сашку, однако личность его, обрастая все новыми и новыми деталями в пересказе одного соседа второму, второго – третьему и так далее, постепенно героизировалась, пока не стала окончательно легендарной в округе. Из перворазрядника Сашка превратился в мастера, и сам уже был уверен, что фактически именно на мастера и тянул. Иногда к Сашке заезжали нагрянувшие из России старые дружки. Глядя на представительных мужиков с явными признаками бывшего братковского прошлого, соседи единодушно приписали к его прошлой жизни еще членство в профсоюзе киллеров.

Сашка достает из пакета два стакана и наливает физкультурнице с мужиком по половине. Те выпивают, благодарят и уходят. Физкультурница снова начинает свои дауновские подергивания. Падает. Мужик поднимает ее. Физкультурница, отряхивая свои и без того грязные ноги от пыли, громко ругается, затем они исчезают в подъезде.

Я вспоминаю про письмо и говорю:

- Сашка, я сейчас приду, мне надо письмо передать.

- Да ладно тебе! Потом отдашь. Ну его в болото, Вань.

В это время из-за угла дома выходит девушка лет двадцати. Я невольно засматриваюсь на нее: красивое лицо, красивые ноги, чуть прикрытые юбочкой, красивая высокая грудь под легкой маечкой – все со знаком высшего качества, даже высоко поднятый обычный хвостик на аккуратной головке и тот лишь подчеркивает ее тотальное изящество. Думаю, на такую красавицу поглядываю не только я.

Делая пару шагов к раскрытым настежь дверям подъезда, она затем останавливается и вдруг, к моему удивлению, решительно направляется к нам. Я уже в таком состоянии расслабленности, когда все видится иначе, замечательнее. В багровых лучах уже закатывающейся раскаленной небесной сковороды девушка чудится мне принцессой из мультфильма «Бременские музыканты». Вот только принца с ней нет, а за нашим грязным столовищем и быть не может.

Между тем «принцесса» медленно подплывает к нам. Вблизи она еще красивее – большие голубые глаза, даже, пожалуй, прекраснее принцессы из «Бременских музыкантов». Ну почему я не художник!

Ладно, пока с ней нет принца, но вот-вот появятся осел, петух и кот со своими музыкальными инструментами. И польется чудесная песня. Внезапно лента замедляется, и на звуковую дорожку вместо нежного голоска накладываются грубоватые для принцессы звуки чужого, слишком твердого голоса:             

- Сашок, налил бы и мне.

Мой воздушный замок падает с высоты и под звуки грохота исчезает в туче пыли.

Пыль рассеивается, и на земле обнаруживаются развалины старого шкафа.

- Вот же придурки, лень вынести.

- Что-то я не понял, – отхожу я от потрясения. – Что за дела?

- Это у нас переезд, Вань. Новые жильцы. Избавляются от хлама.

- И давно у вас такие переезды? А наверх мебель тоже забрасывают?

Сашка с «принцессой» смеются, переглянувшись между собой.

- Да нет, это у нас отдельный экземпляр, родственничек чей-то въехал. Сам он почти не бывает здесь. Нанял каких-то крутых работничков из аула. Вот они ему и делают ремонт по-киргизски. Кстати, могу предложить каску со скидкой – по-свойски, – отвечает Сашка.

- Светик, а ты чего не на тачке? – спрашивает он «принцессу», после того как мы все выпиваем за технику безопасности.

- Да въехала я в одного мента.

- Да-а, – протягивает Сашка, – ну ты и влипла! Уж лучше бы ты Бакиеву в зад въехала – он бы тебя хоть в гарем взял отрабатывать, сама бы с него поимела, а так я тебе не завидую.

- Да я и сама себе не завидую.

- Ну и что он тебе сказал?

- Что-что! Забрал в отдел и предложил его обслужить. Пообещал большие неприятности.

- Ну и послала бы его куда подальше.

- Ага, пошлешь, особенно когда у тебя в машине траву найдут.

- Он тебе, что, подбросил, что ли?

- Если бы! Купила на свою голову. Курнуть дуре захотелось.

- Ну и?

- А что «ну и»? «Ну и» потом в сауне после этого козла два часа отмыть не могла.

- А протокол?

- Порвал при мне.

Сашка довольно улыбнулся:

- Ничего, Светик, ты еще легко отделалась, считай, что тебя красота спасла. Помнишь, как нас в школе учили по Достоевскому: красота спасет мир. Видишь – правильную тему мужик прогонял. Другой бы чалиться пришлось или откупаться – мама не горюй. А у тебя что? Потерлась немного – и свободна.

- Ладно тебе… потерлась, – рассердилась Света. – Сам бы потерся.

- А я, Светик, рожей не вышел. По мне тюрьма плачет.

 Я снова вспоминаю про письмо и приподнимаюсь из-за стола.

- Сашка, я сейчас приду. Письмо-то надо отнести. Отнесу – и сразу же обратно, договорились?

- Да куда ты спешишь?! Кому письмо хоть?

- В семнадцатую квартиру, сейчас посмотрю кому.

- В какую-какую? – переспрашивает Света.

- В семнадцатую, – отвечаю я и, достав из нагрудного кармана конверт, читаю: – семнадцатая квартира, Грушевой Светлане.

- Так это же мне! – округляет свои и без того немаленькие глаза Света, протягивая руку за конвертом.

- Ну вот, на ловца и зверь бежит, – говорит Сашка.

Света забирает у меня письмо и сразу же уходит домой. Сашка ухмыляется ей вслед:

- Вот же штучка! Сама мужиков меняет как перчатки, а тут хоть ее кто-то прижучил. То с одним богатым турком, то с другим.

«Бедный Юрик, если б ты знал, чем занимается твоя любовь, – сочувствую я про себя счастливому в своем неведении знакомому, который ждет не дождется в далекой Москве приезда подруги. – Надеюсь, она не привезет тебе букет синих цветочков».

Кое-как мне удается улизнуть от Сашки, ведь дома меня ждет мама, которой я обещал прийти пораньше, к тому же я опасаюсь грядущего похмелья. Я останавливаюсь под окнами своего подъезда, чтобы оглядеть любимый двор, по которому сто лет назад бегал со своими теперь уже поразъехавшимися по всему миру друзьями. «Какой у нас был классный двор!» – расплываюсь я в счастливой улыбке, и в это время на мою отставленную в сторону ногу сверху падает блевотина. Я отхожу подальше и всматриваюсь в окна, пытаясь определить, кто бы это мог сделать.

На втором этаже виснет на перилах лоджии Васька Стриж, алконавт и дегустатор одеколона еще со времен моего детства. Я открываю рот, чтобы сурово крикнуть: «Ты что, Васька, охренел!» – и в это время дверь подъезда широко распахивается – прямо ко мне выбегает Верка, Васькина боевая подруга.

- Ванюша, извини, Вася чуток перебрал. Ну с кем не бывает? – бросается она ко мне с тряпкой и пьяно бормочет как заведенная одно и то же. – Ты уж извини, с кем не бывает.

Вытирая мне штанину, Верка не замечает, что вплотную подобралась уже к причинному месту, и я, резко отстранившись, скрываюсь в подъезде от ее назойливой простоты.

Дома, прежде чем лечь спать, включаю в своей комнате выросшую вместе со мной старенькую настольную лампу и подхожу к окну. Во дворе темно, хоть глаз выколи, а я все смотрю и смотрю невидящим взглядом, не в силах отойти. Стекло запотевает от моего дыхания, и я вывожу на нем пальцем: «Я – дома».

Целый месяц провел я в Бишкеке. И теперь, ожидая на вокзале поезда до Москвы, жалею, что слишком задержался, потому что никогда прежде расставание не давалось мне так тяжело. Словно целый мир рушится за моей спиной, чтобы, когда я уже буду отъезжать со станции, превратиться в руины. Мне жаль остающихся здесь русских, но я не Бог – и я уезжаю, а они нет. И мир почему-то рушится только в моем ощущении, а так все по-прежнему. Медленно ковыляет по перрону неприкаянной душой бородатый мужчина, с изможденным, но, к моей симпатии к нему, жизнерадостным лицом. У него, наверное, есть еще свой личный уголок, в который он, пробродив день по окрестностям вокзала, прибивается вечером, чтобы помечтать о каком-нибудь российском городишке или деревеньке, из которой судьба когда-то забросила в Киргизию его ли самого или родителей и в которую он уже никогда не попадет.

Вот, наконец, поезд тронулся. Мама, как обычно, вытирает слезы. Я вдруг замечаю, что почти все провожающие – старики. И опять тот самый дед, которого я вижу всякий раз, покидая Бишкек. Он ни с кем не обнимается, не целуется на прощанье, никому не машет и уж тем более не семенит за вяло движущимся поездом. Просто, застыв на перроне, неотрывно смотрит вслед убегающему в Россию составу.

Русские старики. Здесь, в теплом Бишкеке, им нравилось жить, а умирать хочется там, где они раньше не хотели жить. Все в одночасье изменилось. Земля, приютившая их когда-то, в одночасье оборотилась чужбиной.

Вместе со мной в вагоне весело галдят только-только превратившиеся в девушек миловидные киргизочки, беличьими глазками ловящие каждое движение за окном и внутри вагона. Одна из них радостно потянулась, и под тонкой кофточкой проявилась маленькая грудь. Скорее всего, эти девочки еще не знают, что оставленные в шкафу куклы это уже не понарошку. Милые девушки-подростки, едущие на заработки в Москву! Тревога еще не умеет задерживаться в ваших глазах надолго, мелькнет и исчезнет, как не бывало. Только остающиеся на перроне матери прижимают к груди ладони.

Однако и это оказалось, как говорится, еще цветочками. Ягодки я увидел, проехав российско-казахскую границу в Елецке. В ветхих шалашах вдоль железной дороги расположилось целое таджикское поселение. Прямо на холодной земле, прикрытой грудой какого-то тряпья, отдыхали старики; дети носились друг за дружкой между кострами, на которых женщины готовили пищу.

Мир словно перевернулся с ног на голову. Неужели все они ночуют в Оренбуржье октябрьскими, с сильными заморозками, ночами под открытым небом – и дети, и старики. Это ли не апокалипсис??? Можно ли представить себе спящего под холодным осенним небом малолетнего ребенка? Кто из родителей не пожелает предать себя любой муке, чтобы только их детям не довелось такое испытать?! Даже сама мысль об этом страшна. А маленькие таджичата ночуют. Каково же их отцам! Как выдерживают их сердца столько боли?

Если бы москвичей, весь этот сытый мегаполис, нередко чванливо самодовольный, поместить сюда хотя бы на пару ночей мановением волшебной палочки! «И что бы это дало?» – ехидно ухмыляется во мне внутренний голос. «Не знаю, но что-то обязательно бы дало, хотя бы ради справедливости», – отвечаю я.

А поезд выстукивает привычную песню: «Домой… домой… домой». Кому ты поешь эту песню, старик?

 

 

ШУРОЧКА

 

В половине третьего ночи, точно по расписанию, поезд замер на минуту посреди леса и, едва дождавшись, когда я спрыгну прямо на насыпь, снова застучал стальными колёсами по рельсам и исчез в темноте.

Я уже не первый год приезжаю в Таёжный на охоту и каждый раз удивляюсь, как машинисту удаётся не прозевать станцию, ведь единственным ориентиром для него является свет одиноко горящего фонаря – ни станционного здания, никаких признаков даже заброшенного жилья, не говоря уже о простой платформе. Сам посёлок находится всего в километре, а от него мне ещё топать двадцать километров до охотничьей избушки. Идти ночью даже лучше, чем днём: свежо и в темноте двигаешься как автомат: идёшь, идёшь по заросшей дороге, ведущей в заброшенную деревню на берегу быстрой речушки, в которой ещё ловится хариус, – и вдруг, на рассвете, когда сумрак рассеивается, выясняется, что путь, почти весь, пройден. Про эту деревню уже мало кто помнит, мне же её показал дядька, лет двадцать тому назад валивший неподалёку лес. Дядька больше не охотится – здоровье сдало, а я вот езжу. Дома все давно уже раскатали и вывезли, но один домик каким-то чудом остался нетронутым; в нём я всегда и располагаюсь.

В отличие от большинства охотников-любителей, я предпочитаю охотиться в одиночку, даже без собаки. В сущности, я ведь приезжаю не ради трофеев и уж тем более не ради того, чтобы попить водки: для этого существует коллективная охота. Просто так легче почувствовать хоть более или менее единство с этим могучим суровцем по имени тайга, дружбы которого так хочется добиться. Я один, и он один – только тогда он станет разговаривать со мной – без единого слова, но я услышу, я пойму и буду счастлив и бесконечно благодарен. Именно поэтому я и не ценю групповую охоту: там много пустого, а главное ускользает. Однако у каждой медали есть оборотная сторона. Ценой ошибки для любого таёжника-одиночки может оказаться жизнь или здоровье. Это не значит, конечно, что охотники мрут как мухи, но можно нарваться на медведя; бывают несчастные случаи; в конце концов, охотник запросто может заблудиться или оказаться без должного ухода и лекарств наедине с внезапной хворью – да мало ли что может произойти.

В первый день я охотился мало, зато на второй поднялся с рассветом, и охота задалась. К трём часам дня я настрелял уже семь рябчиков и, посчитав, что лучше не гневить удачу жадностью, отправился в свою избушку. Путь мой лежал мимо болота, и я решил собрать немного брусники для морса. Клюквы ещё попадалось достаточно, а вот брусники, как и следовало ожидать, было уже совсем мало – так, по одной-две ягодки кое-где. Мне же хотелось именно её: не так кислит. И я упорно продолжал чавкать сапогами по ржавым лужицам, наклоняясь за красивыми крепкими ягодами. Неожиданно у меня заболела голова. Боль стремительно нарастала, и надо было бы уже уйти, наконец, но… я по-прежнему терпел. Вскоре лоб заломило невыносимо, и, скрючившись, как старичок, я с трудом доплёлся до суши. И здесь совершил вторую ошибку: прилёг прямо на землю, от боли не найдя в себе воли наломать хотя бы свисавшего едва не до земли пихтового лапника, чтобы подстелить под спину. А в начале октября этого делать не стоило. Через некоторое время боль притупилась, но меня охватил озноб.

 Ещё было светло, однако приближение вечера уже наметилось: тени начали вытягиваться. Я поспешил к своей избушке, потому что уже знал, что заболеваю: знобило уже ощутимо, идти стало тяжело. Я мечтал о непритязательном уюте своего жилища и живо представлял, как буду слушать потрескивание сгорающего в огне валежника, как буду наблюдать за синими язычками разгорающихся сыроватых веток и ярко-жёлтыми язычками – сухих.

Все эти фантазии так и остались фантазиями: оказавшись, наконец, в избушке, я ощущал себя уже настолько обессиленным, что первым делом завалился на нары и, укрывшись с головой стареньким шерстяным одеялом, сразу же уснул. Спал я плохо и, открыв поутру глаза, долго лежал, размышляя над тем, что же дальше делать. Лучше мне не стало, сил не было даже встать с нар. Конечно, стоило бы как-нибудь дойти до станции, а там уж дотерпеть ночь в поезде да полчаса в трамвае и вызвать уже из дома скорую. Однако двадцать с гаком километров, без особого напряжения преодолённые по приезде, в нынешнем моём состоянии пугали меня. Приемлемее выглядела вторая возможность: вниз по реке, в семи километрах, находилось село. Такой выбор отдалял меня от станции уже почти на тридцать километров, но я надеялся добраться до неё из села на машине.

Идти, понятное дело, было тяжело: если ещё вчера я свободно поднимал одной рукой пятидесятикилограммовый мешок, то сейчас еле тащил полупустой рюкзак, часто присаживаясь у деревьев перевести дух. «Как тонка грань между жизнью и смертью, между молодостью и старостью. Сегодня ты силён, а завтра бессилен», – подумалось мне. Когда-то в школьном кабинете биологии красовался плакат: «Человек – царь природы». Никогда раньше этот лозунг не казался мне таким глупым, как сейчас – глупейший изо всех глупейших, выдуманных когда-либо человеком. Этого царя собственный «слуга» прихлопнул бы сейчас ладошкой и не заметил. Я – царь! М-да… Жалкое зрелище жалкого царька, выдающего желаемое за действительное. Ну как тут не посмеяться над чванством муравья, уносимого внезапным порывом и возвещающего на весь лес, что он управляет ветром.

На окраине села, куда я вышел, строилась церковь. Особо не размышляя, я сразу отворил калитку. Неподалёку, у забора, два бородатых мужика укладывали бревно на стоявшую под навесом пилораму. Заметив меня, они остановились.

- Бог в помощь, мужики, – вспомнил я полагавшееся в таких случаях в православной среде пожелание и протянул ладонь. Оба неторопливо сняли по верхонке и крепко пожали мне руку. – Как бы мне священника увидеть?

- А никак, – ответил тот, что был постарше – лет пятидесяти, низенький, как говорится, метр с кепкой, но мощного телосложения мужичок с цепким взглядом. – Уехал батюшка в Таёжный.

- Может, посоветуете, как бы и мне добраться до Таёжного? – спросил я.

- Нет, сейчас невозможно. Никак дорога после дождя не высохнет, так что никак не проехать.

- А как же батюшка-то уехал? – пожал я плечами в недоумении.

- Так только на его «уазике» и можно проехать. А больше ни на чём сейчас и не проедешь. А что у тебя за дело такое?

- Да заболел я. Приехал поохотиться – и на тебе. Боюсь, как бы не воспаление.

- А ну-ка пошли со мной, – низенький мужик без всяких церемоний положил руку мне на плечо и тихонечко подтолкнул вперёд. – Пошли… пошли.

 Тут же на территории строящейся церкви находился жилой дом. К нему он меня и повёл. Мужичок по-хозяйски широко распахнул дверь, и, войдя вслед за ним внутрь, первым делом я с радостью ощутил, как хорошо протоплена изба. Посредине большой комнаты стоял длинный стол, за которым две женщины чистили крупную картошку. Слева располагалась ещё одна комната, поменьше первой. На противоположной стене висела большая деревянная икона с полустершимся от времени ликом.

- Человеку вот надо помочь, захворал он, – обратился мужичок, указывая на меня. – На Дальней Гари охотился… вот такое дело. До станции ему оттуда тяжело идти… до нас вот добрался… Анна, пусть он тут у вас сидит, пока я за Аллой Владимировной схожу. Напои человека чаем… пошёл я, – и прежде чем скрыться за дверью, сказал уже мне: – Присядь пока, в ногах правды нет.

Одна из сидевших, круглолицая, приятная внешне пожилая женщина поднялась и включила электрический чайник. Затем вновь присоединилась к напарнице.

Пока вода закипала, мы познакомились, и я, отвечая на вопросы женщин, поведал им свою историю. Круглолицая женщина, как я и предполагал, и оказалась Анной, а вторую звали Александрой, но Анна называла её Шурочкой. Анна, видимо, была у них за старшую, и говорила тоже всё она, а Шурочка молчала.

Я с удовольствием выпил одну кружку горячего чая с мёдом и принялся за вторую, когда за дверью послышались шаги, а затем в избу вошёл все тот же мужичок с пожилой, но ещё привлекательной женщиной. Она перекрестилась на икону и, слегка наклонив голову, поздоровалась молодым и очень приятным голосом, сопроводив своё приветствие сдержанной улыбкой вначале женщинам, а потом и мне.

- Ну что там у вас? – подошла она ко мне. – Рассказывайте. А пока температуру померьте.

Температура у меня оказалась высокая – тридцать девять и две. Но после прослушивания лёгких Алла Владимировна, как я понял, врач по специальности, успокоила меня:

- Воспаления у вас, к счастью, нет – обычная простуда. Но вообще я вам скажу: так на собственном здоровье ездить нельзя. Все вы мужики одинаковы, совсем не бережётесь, как будто мешок жизней под кроватью стоит. Одна жизнь-то!

- Да это понятно, – я сокрушённо вздохнул, как провинившийся школьник; по правде сказать, я всегда чувствовал себя не в своей тарелке с врачами и милиционерами.

- Ну, коли всё понимаете, то придётся выполнять мои предписания. В первую очередь полный покой, постельный режим. В общем, поживёте, пока батюшка не вернётся, в этом доме. За вами здесь и поухаживают, и накормят.

Ничего другого, как согласиться, в моём нынешнем состоянии мне не оставалось. Запив водой выданную Аллой Владимировной таблетку парацетамола, я улёгся в маленькой комнате и слушал, о чём говорили женщины, да поглядывал в окно. На улице было пасмурно, и выходить куда-то из тёплого дома не хотелось; лежал бы и лежал так не знаю сколько. Где-то взвизгивала, вгрызаясь в дерево, пила, стучали молотки, кто-то кому-то кричал. А мне не было ни до кого и ни до чего дела: я просто слушал чужую, совершенно неведомую мне жизнь, и ничто не напрягало меня. При всём при этом мне вовсе не было скучно, хотя дома бездействие меня всегда угнетало. Даже неторопливый разговор женщин и дробный стук шинковавшего овощи ножа звучали для меня баюкающей музыкой. И я уснул.

Проснулся я от шума голосов. Из кухни выглянула Анна и спросила:

- Как вы себя чувствуете?

Привстав на локти, я покрутил шеей, с удовольствием ощущая, как слегка захрустели позвонки.

- Гораздо лучше.

- Ну, тогда пойдёмте с нами пообедаем.

Я согласился и вышел ко всем. За столом уже сидели ещё три женщины и четверо мужиков моих лет. Вошёл тот мужик, что привёл меня сюда, – вместе с напарником.

- О, Петрович пришёл. Ну, пора приступать, – разом заговорили люди, поднимаясь со своих мест.

Повернувшись лицом к иконе, стали молиться. Я стоял позади всех и дожидался окончания молитвы.

- Не веруешь, что ли? – обратился ко мне с вопросом Петрович.

- Бога признаю, церковь нет, – ответил я.

- А… ну, смотри, немаленький уже, своя голова на плечах, – спокойно сказал Петрович и принялся за еду, удивив тем, что, вопреки моему ожиданию, не стал проповедовать невежде свою единственно верную из всех правд правду.

Сидевшая напротив меня старушка, подавая за вторым свою миску, вдруг посмотрела прямо на меня, и в её глазах проскочила озорная хитринка:

- Ну а как вам наш храм?

- Ну как? – пожал я плечами в изумлении. – Красивый. Разве бывают некрасивые церкви?!

- Да в общем-то да, – согласилась со мной старушка. – Просто нам самим очень нравится наш храм. Жаль, молодёжь не хочет ходить. Одна вот Шурочка и отдувается за них.

Я машинально взглянул на Шурочку и заметил, что она покраснела в смущении. Не поднимая глаз, молча поставила она на стол большую миску с гречневой кашей и, отойдя к окну, стала оттуда за всеми наблюдать. Щёки её по-прежнему пунцовели. Выглядела она лет на тридцать с небольшим. Приятная, но не так чтобы уж очень. И тихая какая-то уж больно, как пришибленная.

За столом больше говорили о погоде, о том, что осень, по приметам, должна быть тёплой и сухой. После обеда снова помолились да и разошлись по своим делам, а я опять завалился спать. Шурочка с Анной принялись убирать со стола.           

Но сон не шёл, и я попросил что-нибудь почитать. Шурочка порылась в тумбочке и достала старый, пухлый от времени церковный журнал.

- Вот, больше ничего нет, – произнесла она, и я понял, почему Шурочка до сих пор молчала: речь её была заторможенной, как у глухих.

- Ну и ладно, пойдет, всё равно не просто так валяться, – согласился я.

- Ты, главное, отдыхай… отдыхай, – перешла на «ты» Анна, – тебе сейчас сил надо набираться.

Подложив повыше подушку, я принялся просматривать церковный журнал. Признаться, в любом другом случае такая литература меня бы не заинтересовала, но на безрыбье и рак рыба. Вначале я просмотрел фотографии, потом, заглянув в статью о каком-то немолодом и, видимо, заслуженном священнике, увлёкся ей и, начав читать с середины, вернулся к самому началу и прочёл в итоге до конца.

Всё же мне удалось уснуть. Сон был глубоким, и, проснувшись, я уже не чувствовал себя так, как это было прежде, – будто меня переехала телега. Женщины уже ушли по домам, и оставшийся вечер я коротал со сторожем – дедом Пахомом. «Зови меня Пахомом», – велел он мне при знакомстве, но обращаться так запросто к старику я не решился и называл дядей Пахомом.

Мы разговорились. Я в основном слушал, а дед Пахом, как свойственно всем старикам, предпочитал в разговоре солировать. Как-то незаметно он перешёл на молодёжь и на Шурочку.

- Вот ты не гляди, что она такая с виду. Это оно так только кажется. С речью у неё нелады, вот и кажется. На деле-то оно не так всё. Умная она девка… очень, образования-то, понятное дело, нет, да оно ей ни к чему: любого грамотея за пояс заткнёт. Ты присмотрись к ней. Был у нас такой случай, давно уже… помнится, Пасха в тот год поздняя была, чуть не в мае. То ли восемь, то ли семь годков тому. Ну где-то так примерно. Наведался тогда летом к Матрёне, есть тут у нас такая, внук с другом погостить… на рыбалку приехали. Первый день пропьянствовали, а на второй, правда, ничего – собрались на реку. Бабы рассказывали, а им Матрёна: Шурочка увидела этого внука-то с другом на дороге да как пристанет к дружку-то к этому: уезжай, дескать, скорей, пока не поздно, не то быть беде. Тому бы послушаться, да кто ж всерьёз бы принял на его месте её слова. Как говорится, задним числом все мудрецы – так оно всегда в жизни бывает. Посмеялись над Шурочкой – блаженная, мол, – да и ушли, а Шурочка-то права оказалась: утоп гость-то, в тот же день и утоп по пьянке… Дернул его леший купаться надумать. Вода-то ещё холодная. У Матрёниного-то внука хватило ума в воду не лезть, а этот вот и утоп понапрасну.

 Так-то вот оно, чует она человека. Не знаю, как, а чует ведь – и всё тут. У нас её даже побаиваются,– дед Пахом задумался на миг о чём-то о своём и продолжил: – Так вот оно… дар, видать, у неё такой – человека видеть.

Он замолчал, и я, воспользовавшись паузой, спросил:

- А чего же она замуж до сих пор не вышла?

- А судьба у неё, знать, такая. И потом, какие у нас женихи? Все разъезжаются, а которые остаются – то название одно, а не женихи. Вовремя не успела выскочить, а теперь уж судьба одной вековать. Да и куда ей ехать-то?! У нас дом копейки стоит, да и тот ещё кому-то продать нужно. И что она даже в том же Таёжном купит? Сотку под забором?!

– Да уж… – вздохнул я.

- То-то и оно! – сердито пробурчал дед Пахом.

Мы поговорили ещё немного и легли спать. Дед Пахом почти сразу и захрапел, да и я тоже долго не церемонился.

Проснувшись, я почувствовал себя значительно лучше. Температуры уже не было, и лишь небольшая слабость напоминала о перенесённой болезни. Дед Пахом уже успел согреть чай, и мы выпили по три стакана с мёдом до прихода Шурочки и Анны, после чего он сразу же ушёл домой. Я тоже оделся и вышел на улицу, так как лежать в кровати, будучи практически здоровым, мне было неловко, а мешать женщинам не хотелось.

Времени у меня теперь было вдоволь, и, чтобы хоть как-то убить его, я тщательно осмотрел церковь и снаружи, и внутри. Церковь, понятное дело, была деревянной. Особых архитектурных изысков, на мой взгляд неспециалиста, не обнаруживала. Затем я отправился бродить по деревне и за этим занятием едва не пропустил обед. Точнее сказать, пришёл на него, когда все уже заканчивали трапезничать.

- Где же ты так долго ходишь, мы уже ждём-пождём, когда же наш гость, наконец, объявится, – встретила меня у порога Анна.

- Привыкать уже стали, – поддержала напарницу Шурочка, с трудом выговаривая слова.

- Куда тебе ехать? Оставайся у нас. Мы за тебя Шурочку отдадим. Смотри, какая молодушка! – пошутил Петрович, громко рассмеявшись собственной шутке.

Я в ответ лишь улыбнулся, предпочтя промолчать, заметив, как смущённо покраснела Шурочка.       

- Всё бы тебе пересмешничать, – вмешалась в разговор незнакомая мне старушка, – чё девку-то попусту смущаешь?

После обеда все опять разошлись по делам; Анна, сославшись на то, что захворала коза, тоже ушла вслед за остальными. Я сел за стол и стал листать от скуки вчерашний журнал. Внезапно ни с того ни с сего я вскинул голову и встретился взглядом с внимательно смотревшей на меня Шурочкой. Только теперь я заметил, что смотрит она не по-бабьи, а по-девичьи – коротко, резко обрывая взгляд.

- Хочешь ещё чаю? – произнесла она непослушным языком.

Мне показалось, что её красивые карие глаза высветили меня, как рентгеном, до самых потаённых уголков души; и мне стало не по себе. Так что я даже поёжился, как от озноба, при одной мысли, что она, верующая, чистая женщина, видит меня, светского человека, и таким, каким в любой другой среде мне не зазорно, но вот именно перед ней – стыдно. От неловкости я уткнулся в журнал и, не успев ничего сообразить, тут же согласился:

- Да-да, конечно.

Чай был горячим, и, отхлёбывая его маленькими глоточками, я стал расспрашивать Шурочку о жизни в деревне. Говорить ей было трудно, и я старался задавать вопросы так, чтобы получать однозначные или короткие ответы. При этом во взгляде её отражалось ровное, идиллическое спокойствие умудрённого размеренным ходом жизни человека. Не знаю, что меня толкнуло, но я вдруг спросил Шурочку, отчего же она не пошла в институт. – Боялась, что затруднения с речью?- она утвердительно кивнула головой.

- В детстве испугалась?

 - Да, – снова кивнула Шурочка.

- А что же тебя родители не лечили?

 - Лечили, в Таёжном, но далеко ездить, и врач потом уехал.

- Эх, Шурочка, да ведь тебе надо было институт заканчивать: у тебя такие умные глаза, – Шурочка зарделась и вскинула на меня короткий благодарный взгляд.

С того момента некоторое напряжение, всегда присутствующее при первом знакомстве, между нами исчезло. Я снова ушёл бродить по деревне, прогулялся по тайге, а когда ближе к вечеру вернулся обратно, Шурочка встретила меня уже со спокойной улыбкой и не опускала поспешно глаз, встречаясь со мной взглядом.

После ужина работники разошлись, а Шурочка задержалась с уборкой.

- Знаешь, Шурочка, – промолвил я, – гляжу вот на тебя и не пойму, куда же мужики смотрели. Почему не замужем-то? Провыбиралась сама или так сложилось?

Она пожала плечами, грустно поджала губы в трогательной детской улыбке и вместо ответа на мой вопрос произнесла:

- Завтра батюшка должен приехать, так что ты от нас уедешь.

- Да, итак задержался. Пора уже.

- А ты побудь ещё чуть-чуть, а потом и уедешь себе спокойно. У нас хорошо. – Шурочка снова улыбнулась по-детски наивно, и, заглядывая в эти чистые карие глаза, осветившиеся изнутри, я невольно улыбнулся в ответ так, как не улыбался уже сто лет.

- Рад бы, Шурочка, да никак нельзя. Я же подневольный человек. Работа! – и, преодолев возникшую во мне неловкость, добавил: – А ваши мужики всё равно дураки.

Шурочка смутилась и перевела разговор на другую тему:

- А чего ты церковь не признаёшь? Бога вот признаёшь, а церковь нет.

- Да посмотришь на попов – и всякое желание идти в церковь испарится.

- Так ведь в церковь-то мы не к попам идём, – Шурочка заволновалась и оттого стала произносить слова с ещё большим напряжением.

Мы заспорили, и Шурочка улыбнулась (улыбчивость была её естественным состоянием):

- Я не умею говорить, у меня лучше получается записывать свои мысли. Читаю их потом. Интересно ведь, что я думала, как сейчас думаю. Я вообще очень люблю читать. Если хочешь, покажу, что написала, только ты никому не говори. Я никому не показываю.

Я заверил Шурочку в своей джентльменской порядочности, и она, ненадолго отлучившись, принесла мне из дома потрепанную тетрадку.

Вскоре пришёл дед Пахом, и Шурочка ушла. Дед, как и вчера, рассказывал, я слушал. Затем он лёг спать, а я принялся за чтение. Признаться, я рассчитывал просмотреть из вежливости страничку-другую обычной женской сентиментальщины, но в итоге с удовольствием прочёл большую часть записей. Неужели так могла написать молодая женщина, да ещё деревенская, без образования? И хотя писала она в основном на совершенно чуждую мне религиозную тему, ничто не раздражало меня в этот раз. Напротив, я впервые подумал, что православие может состоять не только из дорогого парчового облачения священства, богатых храмов, деревянных икон, восковых свечей и бабушек в платочках, но и уходить глубже церковной помпезности.

«Подобно тому, как винтовка уравнивает большого и маленького, покаяние уравнивает слабого и сильного перед Богом. Ведь при покаянии одинаково очищаются оба – и тот, кто получил силы преодолевать, и тот, кому эти силы не приложились ни при рождении, ни воспитанием. Покаяние – высшая справедливость, а не выдумка людей», – поражался я неожиданному откровению Шурочки, до какого сам бы никогда не додумался при всём своём институтском образовании.

«Я бесконечно благодарна Господу за то, что наделена совестью; при помощи её мне более или менее удается не переступать черту, за которой теряется достоинство человека. Совесть – это такой замечательный инструмент для человеческой души».

«Ну откуда молодая деревенская женщина без высшего образования может знать, что слово инструмент употребляется ещё и в качестве философского понятия? – удивлялся я. – Понятное дело, где-то прочла, но ведь уяснила!»

«Как страшен человек! Как легко он соглашается быть зверем. Как же ему можно жить без Бога?»

То ли Шурочка действительно хотела поделиться сокровенным, то ли через свои записи проводила для меня ненавязчивую проповедь, и всё же, отдавая рано поутру тетрадь, я был искренне рад, что, хваля Шурочку, ни капельки не кривлю душой.

- Я рада, что тебе понравилось, – обрадовалась она. – Оставайся…

Договорить Шурочка не успела, потому что за дверью послышались быстрые шаги, дверь распахнулась, и вошёл Петрович.

- Батюшка приехал. Отдохнёт немного, сам и отвезёт тебя в Таёжный.

Священник оказался молодым, лет тридцати, весёлым малым. Вечерний поезд из Таёжного отправлялся только в половине одиннадцатого вечера, а езды, по его словам, выходило, при самом неблагоприятном раскладе, не более чем часа на два. Так что впереди был ещё целый день.

Чтобы хоть как-то отблагодарить хозяев, я стал помогать строителям. Петрович выдал мне пару рукавиц и отправил перетаскивать вместе с одним стариком доски из-под навеса в церковь. В какой-то момент старик отлучился, а меня заинтересовал лежавший в опилках крупный жук-носорог. Мимо кто-то проходил, и, подняв голову, я увидел Шурочку.

- Привет, Шурочка. Вечером вот уезжаю, – улыбнулся я.

- До Покрова не уезжай, без тебя будет скучно, – озарилось в ответ Шурочкино лицо. – Оставайся!

После обеда все опять разошлись, Анна тоже ушла, а мы с Шурочкой продолжили чаёвничать. И в который уже раз она произносит:

- До Покрова не уезжай… ты весёлый – без тебя будет скучно.

Бедная, бедная Шурочка, я должен был ответить тебе, что дома меня ждёт жена, дети. Но я промолчал об этом. Живо увидел, как потухнет мерцающая искорка в оживших после многолетней спячки глазах, – и не хватило духу. И зачем только я улыбнулся тебе вчера теплее, чем следовало?! Чтобы растопить корку льда, скрывавшую во взрослой девочке, не знавшую любви женщину? Ну почему так бывает? Почему никто раньше не принял в себя этот свет, так некстати прорвавшийся из твоей души именно сейчас? Только потому, что Шурочка плохо говорит? А эти глаза, улыбка, правильные черты лица и бесконечный поток света? Это зачем? Просто так? Как глупы люди! Милая кареглазая снегурочка, если бы ты знала, для какого грешника оттаяло твоё сердце! Да не будь даже у меня семьи, разве осмелился бы и тогда прикоснуться к твоему сиянию! Ночь не сходится с днём… Может, потому никто и не подошёл к тебе? Не из молодых, конечно: тех пугает отклонение от нормы – а из тех, кто поглубже прикоснулся к знанию жизни, познал, как золото оказывается позолоченным свинцом, а простой тёмный камешек – бриллиантом.

Шурочка сидит рядом, и я чувствую, как она тянется ко мне, внешне оставаясь неподвижной. И мне не по себе, оттого что я не могу потянуться в ответ. И сам себе я представляюсь сейчас камнем, на который сбредивший с чего-то ветер бросает горящие августовским солнцем пшеничные зёрна. Я напрягаюсь – она тоже застывает – прямая, как у Майи Плисецкой, струнка спины. Для кого-то, скорее всего, просто спина, а не струнка, но они не видят, Шурочка, в тебе девочку, как я. Для них ты просто одинокая женщина с лёгким жизнерадостным характером.

Вот ты уже идёшь по двору, а я смотрю на тебя в окно. У тебя глаза девочки, а ноги женщины. При ходьбе ты слегка косолапишь их, как это делают неуверенные в себе люди. Непонятно, почему ты так запала мне в душу, ведь это не любовь, а обычная жалость, может быть, даже и к себе – пронзительная тоска по несбывшемуся. Нет, я не сожалею о своей судьбе, соединившей меня со своей женой: я люблю её. Но о таком свете, рождающемся в одной из миллионов, мечтает каждый неглупый мужик, даже полностью счастливый. И этот свет, что больнее всего, наверное, так и потухнет в тебе никем невостребованный. Странна, поразительно странна эта хитрая штука под названием судьба: вознесёт на вершину непонятно что – и не заметит соли… сути… света…солнца…

 «Твоя жена очень хорошо готовит?» – спрашиваешь ты меня непослушным языком (бедная Шурочка, тебе уже рассказали, и ты всё знаешь – я ведь говорил с дедом Пахомом о семье). «Хорошо», – отвечаю я.

Глаза у тебя подёргиваются печальной пеленой, и губы мягко раздвигаются в виноватой улыбке: «У тебя красивые дети?» – и я не могу понять, то ли ты спрашиваешь, то ли утверждаешь: слова звучат нечётко и тихо. У меня и в самом деле красивые дети, но я задумчиво пожимаю плечами: «Наверное». – «А жена тоже красивая?» – «Пожалуй, да».

Ты спокойно улыбаешься, по-детски чистая, всегда радующаяся чужому счастью. И вдруг улыбка деревенеет на твоём лице мёртвой маской. А я ненавижу себя за то, что выронил из блокнота семейную фотографию. Ты рассматриваешь моих детей, жену, а я кляну себя за то, что из-за меня тебе больно, ведь ты видишь на снимке своё несостоявшееся – не со мной, понятное дело, но всё равно несостоявшееся… с кем-то.

Вот и подошло время расставанья. Я прощаюсь со всеми и выхожу на улицу. Милая Шурочка, кареглазая пугливая лань, я вижу, как в сгущающихся сумерках мелькает за забором твоя белая косынка.

- Батюшка, вы не спешите: я в туалет пока на дорожку заскочу, – закрываю я за собой дверь, с радостью замечая его согласный кивок.

 Выхожу за калитку, и ты подходишь со своей неизменной улыбкой.

- Ты приезжай. Я буду скучать без тебя, – смущаешь ты меня незатейливой простотой обескураживающе откровенных слов.

Я широко улыбаюсь в ответ. Ты неотрывно глядишь на меня, и мы оба знаем, что, скорее всего, больше не увидимся. Но при этом, как в каком-то абстракционистском фильме, радостно улыбаемся. Я знаю: ты будешь помнить меня хорошо, Шурочка, и от радости мне хочется сказать тебе на прощанье что-то особенно душевное, но боюсь сфальшивить.

И я тоже тебя не забуду, Шурочка, хотя и люблю другую. Прощай, снегурочка, и прости глупца за неосторожный взгляд. Я так и говорю тебе:

- Прощай, Шурочка, и прости, если что не так.

- За что п-п-прощать? – как обычно, медленно растягивая буквы, произносишь ты, и твоё лицо освещается грустной улыбкой. – С тобой интересно было.

Я не выдерживаю печального взгляда и, почему-то волнуясь, говорю:

- Шурочка, уезжай отсюда в город.

- А где я буду жить?

Я не знаю, что ответить и, понимая твою правоту, всё же произношу:

- Но здесь же можно свихнуться от тоски. Здесь нет будущего.

- Это так только кажется. Везде можно жить, да и поздно уже куда-то ехать.

От этих слов мне становится не по себе, и я замолкаю.

- А ты приезжай к нам в гости… с семьей. Я буду ждать, – улыбаешься ты и опускаешь глаза. – Я буду скучать без тебя.

Услышь любой другой сейчас эти слова, посчитал бы Шурочку недалёкой умом, блаженной, но я-то знаю, что она просто не от мира сего, искренняя и чистая до той самой боязни перед ней деревенских, и сказанное воспринимаю сравнительно спокойно, боясь только одного – чтобы лёгкое смущение не отобразилось на моём лице.

В вагоне уже давно стоит дружный храп, и лишь только я всё никак не могу уснуть. Мне всё время вспоминается Шурочкино лицо, то по-детски простоватое, то не по-детски мудрое, и ласковые глаза, то смеющиеся, то вдруг темнеющие от печали. Я невольно усмехаюсь: напротив меня спит девушка, как сейчас говорят, модельной внешности, а вот её лицо не отпечаталось в моей памяти, хотя и разговаривал с ней совсем недавно.

 Всё же мне удалось немного вздремнуть. Проснувшись, я стал смотреть в окно. Трава серебрилась инеем, болотца под насыпью отсвечивали тоненькими ледяными стеклышками – зима уже возвещала о своём приближении ночными заморозками. Вскоре пошли пригородные дачи – мы подъезжали. За соседними боковушками проснулись и зашептались между собой две девушки. Одна из них спустилась с верхней полки и склонилась над сумкой. Сквозь белую футболку угадывалось хрупкое тело – девочка-подросток, старающаяся при помощи макияжа и напускной солидности выглядеть старше. Я слышу произносимые юными соседками «первая пара, деканат, общага» – а передо мной встаёт глухая таёжная деревня и одинокая женская фигурка у церковной калитки. Выходя из купе, я улыбаюсь студенткам: «Девушки, удачи вам в жизни». Они оборачиваются на меня – губки вначале удивлённо приоткрываются, а затем растягиваются в искренней улыбке: «Спасибо».