1

– Что это? Сергей, да ещё со всем своим выводком к нам собирается? Вот уж спасибо за новости, муженёк! А вот интересно, кто это их сюда сманивал? И что это дорогие наши сыночек со сношенькой да выпоротком их делать здеся станут? Косить только с Петровки начнём, картошка и вовсе едва цвет набирает, какая с них тут помощь? Так что без понятия я, чего им надобно. Кусок наш стариковский заедать да мне глаза мозолить? У-у! Зла на тебя не хватает, мерин ты облезлый, срамота, петля на моей шее!

…Вот так старая Мария мужа своего который день покорами да попрёками припекает. Оно уже привычно и понятно: войдя в злобу по любому мало-мальскому поводу, остановиться эта женщина уже не может – так мал камешек, стронувшись с места, рушит вниз сыпучую лавину, а та погребает под собой и правых, и виноватых. И давно ведь с нею так, с чумовой. Спозаранку и сегодня начала свою выходку. Причина – дети сулились навестить, погостить. Радоваться бы надо дуре старой. А она вон как: топает по избе, ровно ломовая кобыла, да из горницы в кут, да из сеней во двор, да со двора в амбар и обратно тем же порядком.

И всё не выгребет до дна помойку свою словесную. Таких зловредин, как его Марья, – это ж надо с поиском искать! Мать да перемать через слово, вот и потолкуй с такой.

Егор прислушался – супружница вроде притихла. Неужто притомилась? Вряд ли не всю ещё желчь из себя сегодня выплеснула. А-а, вон что, в женской своей половине стряпню затеяла – вон из форточки перегорелым, перекаленным на сковороде маргарином потянуло. И ведь хоть бы разок эти свои оладьи, пёс их забери! – на свежем масле спекла, так нет, жмотится, сквалыга. Даже не столько от жадности, хотя она ею с задницы натолкана, а больше назло: что, дескать, подаю на стол, то и жрать будете! Это она Серёжу-то с женой и внучком так решила покормить по приезде, такой вот стряпнёй-отравой! А иного она и готовить не умеет, сварит щи – в них хоть хрен полощи, шаньги затеет – после них впору зубному врачу новую челюсть заказывать. Егор снова ощутил во рту вкус тошнотворной марьиной жарёхи и сплюнул, заранее предчувствуя изжогу. И сама же она потом от язвы желудка заскулит, язва!

Ещё угореешь тут с её-то чертовнёй на сковороде! Он встал с дивана, сдвинул в сторону широкую полость пластикового окна, вдохнул запахи свежего летнего утра, но палёным пованивало и здесь. Бесится, ведьма, хоть и молчком, у неё и повадка такая особая припасена:  в молчанку играть, этим гноить – ни спроса, ни ответа. А это, пожалуй, ещё и побольнее, чем когда она лается, – не знаешь, чего от неё дальше ждать…

Ох-хо-хо… Четверть века он в этой избе то ли худая затычка, то ли срамная тряпка на полу, ноги вытирать. До срока в могилу гонит и похабной, беспрерывной трескотнёй своей, то жратвой такой вонючей, приспособилась на кухне за немалые свои годы добро на говно переводить, яичницы у неё броневой крепости, суп – то пересол, то недосол. Ешь да нахваливай, слово поперёк молвить нельзя, косо глянуть за столом не моги, живым вместо мосла сгрызть готова. Говорят, вот муж да жена – одна сатана! У них в дому тоже одна, только за вычетой мужа.

И сердце начинает что-то подпекать, и у его старой постоянно ломит голову. Может, оттого она всё время и злобствует? Кто на голову слаб, тот на язык шустёр, не нами подмечено. Не смолоду же сделалась она псицей в юбке, потихоньку да полегоньку входила в теперешнюю свою лютость. С того и добилась наконец своего, в психушку угодила, в дурку… Егор даже замычал мучительно от таких своих воспоминаний, точно от зубной боли… Сраму-то, стыда-то было – до сих пор он на улице глаз поднимать не смеет, а ей хоть бы хны!

Хлопнув дверью (хоть это он пока себе позволить мог!), мужик вышел в крытый двор, отворил гараж, оглядел и огладил новопокупочку: недавно лично из автосалона пригнал. И название за душу берет – «Жигули», с Волги-матушки он, может, теперь и пиво только этой марки в лавочке берёт, с оглядкой, понятно, на Марью. На этом собственном теперь авто просёлком до тракта, чтоб встретить там автобус, что привезёт в гости городскую семью сына, вёрст поболе пятнадцати. Что-то реже всё да реже из-за поганого норова родной маманьки да свекрухи стали показываться на глаза родные, раньше обожавшие деревню, где можно глотнуть всем вместе свежего воздушка, парного молочка попить, в травке всласть поваляться. Выжила, почитай, стерва!

Неблизко, но до обеда он вполне успеет, да только надо поскорее смыться с глаз долой: не буди лихо, пока оно спит! Егор вывел «Жигуль» во двор с осторожностью, машина словно понимала его, не фыркала и не рокотала движком. «Не объезженная толком, ни царапины на обшивке, ни один поршневой пальчик не стучит!» – с нежностью подумал он о приобретении своём. Сумел всё-таки, смог, обрёл, хоть какого только не принял страдания на свою сивую голову. Как только не измывалась, не костерила, не корила шишига эта болотная! И деньги впустую, на ветер, мол, выбросишь, как в воду уйдут, вместо железяки этой сколько бы добра в дом можно купить… Расколошматишь через день-другой на дороге, вот тебе и машина твоя!

Сегодня-то отчего она вскинулась? Охота ведь городским-то на светлый праздник глянуть, его народ гуляет, с яровыми отсеявшись. Два дня гулеванье будет, вот и решили на глаза показаться в порожнее время; сноха-то в отпуску, Сергей, сынок, поди, за свой счёт день взял, а мальчонка ихний денёк и без садика отлично-хорошо тут побудет. Вот и отоспятся дома-то вволю, и каши с мясом из общинного котла покушают со всей деревней вместе. Марья-то вряд ли пойдёт со всеми на луговину, где праздничать намечено; хоть в кооперативе, бывшем то есть колхозе, не так и мало оттарабанила. Но только полсотни ей стукнуло – пошабашила. Уволилась и на ферму с той поры ни ногой. Да не больно там по ней и убивались: вовсе с глузду съехала, собакой на людей начала кидаться, встречные на улице стали стороной обходить. А уж сейчас… Всякому она вперекор, всякому заноза: и свекруху, Егорову маму, тиранила, да что свекровь, родную матерь свою покорами да попрёками до срока в сыру землю уторкала!

Ну, сноху гнобит, это ещё понятно, со стороны девку взяли. Но Серёжа-то ей, Марье, рожоный сынок, мальчонка его, внучек, своя же кровь, старики внучонков своих холить-лелеять должны пуще деток, как у добрых людей заведено. А Марья беспутная? Свои не стерпели, кто куда по свету разбрелись, так она за чужих принялася – всю округу изводит, языкантка, и самоё себя до такой крайности в буйстве своём до того довела, что только таблетками теперь и жива. Клянётся-божится: все эти свои лекарствия вот-вот в уборную выброшу, сколь на них денег стрясла, а проку никакого. Ладно бы «проку», но всё хужее да хужее бабе становится – вот в чём незадача. Право, хоть на цепь сажай – так ведь и с цепи сорвётся, того гляди, начнёт прохожих зубами рвать… хотя зубов-то у неё как раз почти и нету… Ну, тогда ногтями!

«А ведь было у нас, было поначалу – лучше некуда!» – вспоминает Егор. Только просвистала светлая влюблённая молодость, как пуля у виска…

…Вот он, молоденький дембель, в выходном, с иголочки, мундирчике, увешанном, будто новогодняя ёлка, значками и другой бравой бижутерией, с сержантскими «лычками» на погонах, возвращается домой, где ждут его восхищённые старики-родители, дружбаны по общей юности, весь клан тёток-дядьёв со племянниками, свояки да свояченницы… Вся улица напропалую на широком их подворье: солдат воротился, жив-здоровенек! Войну хоть и давно спровадили, а всё равно есть где и сегодня наткнуться грудью на пулю-штык…

Он садится на отцов мотоцикл, вещь тогда в деревне ещё не повседневную, и катит в соседнее село людей посмотреть и себя показать. И в тот же самый вечер смерть как приглянулась ему смирная чернявенькая девчоночка, отбившимся от стаи воробышком посиживавшая в уголку, в стороне от танцующих в клубе. Строевым бравым шагом подошёл он тогда, увлёк, хоть и противилась, в круг (ох, как наяривала, как играла гармошка!); скромница как-то вдруг оттаяла, заблистала быстрыми глазками… Прошлася в «барыне», а он оттопывал рядом своими хромовыми офицерскими «прохарями», добытыми у каптенармуса за немалую мзду, специально под дембель… До рассвета потом бродили они по улицам, пошли на подёрнутую туманцем луговину, потом катал он её в коляске мощного «Урала» батиного, вспугивая окрестную тишину, много её расспрашивал, выкладывал и своё, заветное. Помнится, как до глубины души потрясло его спутницу, Маню, его сообщение, что воротился он с Кубы, со знаменитого дела на Плайя – Хирон, его рассказы о новообретённых там братьях по оружию, барбудос, о солнечных пляжах на берегу бескрайнего океана, куда кубинцы глядели с настороженным ожиданием: там, за горизонтом, копили силу и злобу их враги. Сейчас на Кубе жили свободными, хотя, по правде сказать, и скудновато… Она счастливо глядела на новообретенного рыцаря своего, русоволосого, синеглазого, как и положено сказочному принцу из грёз всякой девушки. Егор не стал и охальничать, оба сберегали себя друг для друга, когда осенью закатили свадебный пир на весь мир – и подруги Мани завистливо шушукались меж собою, а друзья-приятели, множеством которых Егор обзавёлся, ободряюще хлопали его по плечу: быть бычку на верёвочке… неплохую жёнку ты, Егорша, себе оторвал…

Деревня, где обитали родители Егора, угодила в неперспективные, и семьи обеих молодых съехались туда, где невестилась Маня, в их складный домище-пятистенок; и в этом доме молодуха зачала и породила, обликом в её отца, дочку. Назвали её Настёной. Сына Егору подарила жена через три года и сказала тогда мужу: «Стоп! Больше, после Серёжки, рожать я не буду, я не свиноматка, будет с нас…»

Тогда вот напрячься бы ему, обратить внимание на эти вульгарные нотки в голосе, безаппеляционное это «стоп!» да вызывающий прищур и капризно оттопыренную губу. Да он покорно согласился: сын да дочка – день да ночка… Баста! И никакая тень сомнения и беспокойства не омрачила сознания, дремавшего у сытного и тёплого домашнего очага – ну, блажит благоверная, и что с того? Имеет право… Ах, как же клял он себя на все корки сейчас, что отмолчался от раннего признака надвигавшейся семейной бури…

– Я ведь, скворушка-Егорушка, отчего тебя среди других парней выбрала? – вдруг решила просветить она мужа в те добрые ещё тогда для них времена. -На папку ты моего характером походил – вот почему: и смирен, и по хозяйству воротишь, вон, один за всех, блоху, если надо, подкуёшь… Не табакур, на бутылку, поверила, семью не променяешь – ну, по всем статьям будет у меня мужик молодец. И на мотоцикле я любила кататься, – закончила она перечислять набор сокровищ, что углядела за будущим своим избранником…

Укололо уже тогда «скворушку» это её неожиданное бухгалтерство. И ещё он страшно удивился: его, оказывается, выбрали, а он-то совершенно точно был уверен, что выбрал жену своей собственной волей и охотой.

Впрочем, ещё ожидали их впереди, уже недолгие и частые, правда, ясные семейные деньки, потому что под родительской кровлей Мане хватало ума вести себя смирно; но по приезде в собственное жильё, унаследованное ею от одной из тёток, и когда народились и начали подыматься на ноги ребятишки, показала она истинный свой норов, что выпростался наружу, будто стебель татарника, и всё чаще норовил уколоть и ужалить всех кого ни попадя. Всё откровеннее проявлялась (почему, откуда?) чуть ли не мужицкая грубость на язык, склонность устраивать скандалы по самому пустячному поводу, ничем не оправданные гневливость, неумение и нежелание забывать даже случайно нанесённую обиду. Бой-баба – толковали знакомые и соседи, недоуменно разводя руками, – откуда всё взялось! – и добавляли: шила в мешке не утаишь…

«Посеешь поступок – пожнёшь привычку; посеешь привычку – пожнёшь характер; посеешь характер – пожнёшь судьбу» – старики римляне были люди умные. Прозрение в таких случаях всегда запоздалое, если оно вообще приходит. И бьются потом в одной упряжке двое, яростно доказывая один другому нытьём и катаньем, кто из них коренник, а кто – только пристяжной… Своё главенство в семье Егор утратил, даже и не заметив, что оно когда-то было. Да и было ли, ау?!

Заматерев, взрослой женщиной Мария и вовсе понеслась без руля и без ветрил – обнаглела, истинной хозяйкой в избе объявила лишь и только себя. И особенно распоясалась, когда её Настёна оказалась девкой на выданье, пройдя все вехи нормального взросления: девятилетка, педучилище, после водила хороводы с ребятишками в деревенском их детсадике. Но ещё и заочно образовывала заодно себя в педвузе, на психолога выучилась. И Мария, руки в боки, выступив на середину горницы, трескучим голосом объявила только что осчастливленной получением диплома дочери:

– Выучилась? Грамотной стала, да? А это мы, безграмотные, тебе помогли. Ну, и хватит с нас! Собирайся-ка, пава, замуж, нечего на родительской шее торчать, гляди, в подоле бы не принесла! А то и в вековухах не останься, недолго уже тебе!

– Спасибо тебе, мамочка родимая, за приют, за ласку! Ты все куски, которые на меня потратила, учла? – пряча слёзы, Настя быстро вышла из комнаты. На другое же утро, пристроив свою поклажу на подводу, с той поры не казала на родное подворье глаз. Егор заготовлял в лесу тогда дрова и ни о чём не ведал, Мария же, как рассказали ему задним числом соседи, даже не вышла попрощаться с дочерью и на порог – сидела в избе и дулась как мышь на крупу, сама же себя чувствуя униженной и оскорблённой. Егор же и тогда не собрался с духом, не посмел высказать жене, какую же она совершила пакость, и тем самым подвигнул Марию вообще на самый край бесстыдства…

Да, Маня ни за что не созналась бы себе, что причиной столь крутой её размолвки с Настёной стала лютая её, Мани, зависть. Да-да, тоже и она когда-то мечтала стать человеком, по окончании восьмилетки подалась на ускоренные курсы кройки и шитья, но швейная машина, но вечный стрёкот в ушах вскорости ей настолько обрыдли, что ателье своё она оставила – тут как раз, на её счастье, прибило к её порогу красивого и смирного «скворушку». Жалела о кинутой профессии не раз, но сделанного не воротишь. Спускаясь всё ниже да ниже, ступенька за ступенькой, по адову житейскому кругу, очнулась она уже дояркой дряхленькой, загаженной до крыши деревенской фермы, где под голодный рёв скотины только что не рвала на голове волосы, причины же своего падения перекладывая, понятно, на родню да злых соседей. Ничему-то не научила её собственная самодовольная дурость, слепая жажда хапнуть, что погуще да послаще, путешествуя в рай чужеспинницей.

Настёна же нашла свою судьбу, перебравшись в райцентр. Выглядела эта судьба моложаво, где-то под тридцать, мужчиной в окулярах, с хорошим жильем и сильной юридической служебной перспективой. Они пересеклись и почувствовали, что иных метаний и поисков «второй половинки» больше не надобно. По всем правилам юрист на шикарной собственной иномарке привёз для сватовства в дом Егора и Марьи своих далеко не старых ещё стариков. Настёну и Владислава, молодых то есть, посадили в красный угол за столом (дочка решила для такого случая не таить на мать-мачеху зла!), подпили – и решили сразу после уборочной сыграть свадьбу. Мария так и впилась буркалами в интеллигентно посвечивающими окулярами очи избранника дочери и прошипела, не очень заботясь, что всем слыхать:

– Минуточки не думай, дурында, выходи, пока мужик не передумал!

Реплику её родственники со стороны жениха воспитанно не заметили.

Марья почувствовала себя победительницей… А не турни она взашей девчонку свою вовремя, так и сидела бы та у окошка квашня квашнёй. А тут какого, гляди-ка, гоголя себе выцепила, в ногах бы у родной-то матери в благодарность за это валяться надо!

Ладно, старшуху она пристроила (Марья всерьез верила в это!), теперь дело за малым, за Серёжей. Пока что в десятый ходит, но долго ли у них, у теперешних – пятиклассницы, слыхать, с брюхом бегают! Не-ет, сыночку родимому она подобной жёнки не допустит. Уж если и его сбывать с рук, так пусть хоть по счастливой дороге колобком катится!

Уже совсем ополоумевшая к той поре, Марья продумала наперёд, даже и далеко наперёд, как кротить сына, чтоб не вышел из её родительской воли.

Перво-наперво, заявила мать, надо Сергею ехать за настоящей профессией не в райцентр, а в столицу их малой родины. «Настоящей» же профессией она означила для сына работу маляра-штукатура, вот кто, по её убеждению, деньги лопатой гребёт. У сына, правда, насчёт своего будущего была своя фишка, он собирался вместе со своим приятелем-одноклассником выучиться на механизатора широкого профиля и раскатывать с почётом и пользой на автомобиле либо хоть на тракторе по окрестным пажитям… Но мало ли,что он там хотел? Чуть не со слезами собрались они с сопровождавшим его отцом, вполне уже тогда освоившим подневольное житьё под Марьиным каблуком, в означенную столицу, на хлеба к дальним родственникам. Мать с вожделением стала поджидать, когда же ей валом повалят «штукатурные» заработки сына. Но тот, хоть и с опозданием, поплыл против течения: направление сельсовета на скороспелые строительные курсы использовал в туалете, прямым путём направился в военкомат, по отцовой, выходит, стезе, чем в особенности уязвил Марью, устроившую Егору дополнительную, не в зачёт, выволочку. Отслужил, устроился на завод, где окончил школу мастеров, по воробьиному шажку двинулся вперёд очень надёжной дорожкой. Своевременно женился, получив на работе комнату, породил с Оленькой своей, без памяти любившей мужа, парнишку Димку и уверенно наладил своё житьё. К отцу-подкаблучнику и стареющей матери, возомнившей себя владычицей морскою из пушкинской сказки, семейно их не больно-то тянуло, ничего он из материнских вывертов не позабыл. Да и той сын на отлёте, посмевший распорядиться собой поперёк её воли, стал вроде ни к чему. Вокруг Марьи, как возле старинной бомбы с тлеющим фитилём, образовалась дурная пустота.

 

2

…Ах, так-таки не успел Егор вовремя смотаться со двора, приметила его благоверная, выйдя на крыльцо, и заскрежетала ржавою пилой:

– Расселся в своей консервной банке барином! Раз уж гостеньков назвал, крутись да поварачивайся, или я за тебя должна? Баню топить готовь…

– Да с баней всего ничего: воды в котёл накачать да дровец в каменку наносить, минутное дело, Маня!

– Минутное ли нет ли, а сделать его ты должон! А я своё дело делать стану, не мельтеши тут перед глазами, – она сплюнула в сердцах и зашагала к лабазу, откуда ногою, юзом вытолкала наружу длинное корыто, из которого кормилась дворовая птица. Егор с недовольной гадливостью покосился на жену. До чего опустилась! Одежду, что на ней, принято называть «как сшито – ни разу не мыто» – мужской пиджак с драным подкладом, вытертое до прорех, опузырелое на коленках трико, драные же галоши. Натянула зачем-то, несмотря на теплынь, спортивную шапочку, что вороны на гнездо не польстятся. В затрапез этот Марья облачалась не моргнув глазом, на чужое мнение ей было наплевать; приличные наряды, может, и таились в её укладке, но копила она их на праздники, которые к ней так и не пришли. И, похоже, не придут уже никогда.

Подменённая шайтаном… Слышал жутковатую эту сказку Егор от бабушки: росла у отца-матери дочка-златовласка, певунья да хохотушка, всем на утеху и в радость, а однажды утором с ужасом глядят домашние на угрюмую девку-чернавку, уродливую и полную злобы: подметыш! Украл их красавицу сатана, всучил вместо неё собственную дочку-чертовку, и родной кровинушки им не отыскать больше, не воротить никогда! Когда, в какой чёрный час подменили в его жизни и тебя, Маня?!

Пришлось заняться баней. Принёс беремя берёзовых чурок, хотя в мыльне был их уже изрядный запасец, да пригодятся наперёд, заполнил бак для кипятка и фляги холодной водою – и правда, дело минутное, вода подведена с колонки. Веники с подволоки бани добыл. Хороши у Егора веники, до Ильина дня с чистовой, мягколистой берёзы ломаны. Сам он уже не парится, сердце пошаливает, а вот ярая парильщица в семье – Марья. Вот она-то в банный день с полка так бы и не слазила. Не один веник до голика-охлёстыша о себя измочалит в парной духоте, знай поплескивает из ковшичка на каменку, от жара платок на космах. До того исхлещет, доистязает себя – домой иной раз под руки вести приходится. В куте потом час и другой отлежится пластом, а поднявшись, травяной свой настой дует самоварами. Тут и выступает настырная её ухватка – в бане. Из-за того ещё люто парится Марья, что надеется выгнать из тела наружу какую-то внутреннюю почесуху, что привязалась к ней давно. Постоянный этот зуд неотвязен и, может, именно он исказил характер женщины до неузнаваемости. Баня несколько облегчает чесотку, если париться так вот, на износ шкуры, словно бы покидают тело некие иссушающие его изнутри напряги.

Кстати, почесуха в семья Мани была наследственной. Мама её страдала ею же и столь же люто парилась. Когжа же от зуда становилось совсем невмоготу, старуха лезла в избе на печку и там, задрав платье до плеч, скребла кожу косарем до кровавых царапин. Доктора эту болезнь не признавали, знахари сочувственно сетовали: это в тебе, болезная, нечистые помыслы изнутри наружу лезут, такую грязь не скоро вылечишь. Ты уж утишь норов-то свой, применяйся к людям, доброе дело какое сотвори, вот и внутри у тебя посветлее станет! Так ведь и о Марьиной матери тоже люди говорили: мимо неё без палки не ходи, так что по делам выпала ворам и кара!

Банились Егор с женою давно порознь, с той поры, как муж, увидев, как иссушлённо хлещется веником жена, попробовал оговорить («да ведь вредно же так, Маня!»), за что та плеснула в него кипятком, до пузырей обожгла кожу на руке и навсегда отбила охоту соваться в её банные пристрастия. Сам он теперь мылся на скорую руку: намылил голову, вехоткой по телу прошёлся, подержал, распаривая мозоли, ноги в горячей воде, ополоснулся, окатился с головой и – готова дочь попова! Как будто в душе городской квартиры сына побывал. Да и Серёжа с Ольгой только дивились мазохистским упражнениям матери на банном полке. Эта полупародия на сауну вызывала у них только усмешку. И ходили они даже не во второй пар, а лишь тогда, когда баня становилась тёплой – так требовал Димка.

Оглядывая хорошо проконопаченный сруб, полок, откидной, сработанный, как и положено, из осины, что воду любит, каменку с крупными валунами, что крепче держат жар, Егор вспомнил, как сосед через два дома напротив, соблазнясь какой-то хозяйственной брошюркой и следуя её указке, построил баню кирпичную и похвалялся – не один век простоит! Сходил Егор поучиться уму-разуму: язык не повернётся баней назвать. Стены под штукатуркой, поверх которой косо-криво наклеены, точно рыбья чешуя, плитки кафеля, уже покоробившиеся при первой же топке, пол цементный – от крыс, что дерево как сито точат, – пояснил любитель новшеств.

– Так ведь испростынете, от пола-то…

– А войлок подстилаем… Ну, правда, всё равно сквознячком потягивает, у нас ведь не юга тут, ополоснулся – и айда! Но красиво-то, бело, как у першала в медпункте, – хозяин всё равно сиял от гордости, и подумалось, что присказка про дурака с писаной торбой не зря по свету ходит. Тут уж не нытьё, а сплошное вытьё! Но ведь и пристрастие его Марьи к тропической бане – жаре, самоистязанию веником, а потом послебанная почти предсмертная её истома – ему претили, убеждая: всё хорошо в меру.

Ну, баня к топке готова, набей топку да спичку поднеси… Он вздохнул: а ведь мойдодыршу эту они когда-то вместе с женой поднимали, когда ещё она была смирна, поворотлива и ни сном, ни духом не напоминала теперешнюю себя самоё – и позубоскалить любила за работой, и подтрунить, и воротила вместе с ним поровну. «Ешь – потей, работай – мёрзни, на ходу тихонько спи…» – такая у неё тогда была весёлая присказка, старалась она на совесть – зато и ела потом за двоих; и по дому тоже впробеги-бегом, вымоет, простирнет бельишко. И на кухне не смердело протухшим маргарином, скупердяйство одолело её позже. Как же скоро сотворилося и содеялось – превратилась она в лешачиху. Сам он так и остался «ломовой лошадью», минуты не терпелось без дела. Даром ли фотографию Егора вывесли на районном аж стенде: ударник-механизатор. Он только что не вылизывал свой видавший виды «ЧТЗ», на кровные свои прикупал для него запчасти, когда уж совсем пустели полки ремонтной мастерской, – но и тягла такого долго не вытерпел – ушел по состоянию здоровья. Маня уже начинала жалить осой, и чтоб не торчать перед её колючими глазами, подрядился сторожем на ферму. Но днём привереды жены сделались нестерпимыми. Мама проведала, всполошилась…

– Это до каких же пор кровопийца твоя станет высасывать твоё сердце, сынок? Ты на себя в зеркало глянь, краше в гроб кладут! – и он только криво улыбнулся, махнув рукой.

Егор подумывает воротиться в механизаторы. А что, может, и потянет, трактора теперь новые, иностранного производства, горюшка с ними, сказывают, нету… А на работу его с дорогою душой возьмут, понимающих своё дело рук на машинном дворе раз-два, и обчёлся. Зато злючка-колючка не станет его постоянно тиранить, драть когтями темя, как сова зайца. Вот и баню сегодня пусть сама топит, на свой салтык. Слава богу, что на сельское гулянье идти отказалась, непременно бы там устроила мамаево побоище. И славно, баба с возу – кобыле легче, вчетвером, по родственному проведут они время, грозовую тучу с громом-молнией, что сидит дома, и словом не помянут, будто и нет её на свете. А воротятся с праздника, там, по ходу дела, видно будет, вдруг да посовестится бузить змея подколодная, не всё же в ней, думать хочется, в чёрный уголь перегорело…

– Тебя, погляжу, только за смертью посылать! – привычно поблагодарила Марья. – Уже порысил за своими гостеньками? Перехватил бы что перед дорогой, – сменила она гнев на милость, – я вот оладьев напекла…

«Ты бы оладьи свои вонючие по локоть в задницу себе засунула!» – конечно, пожелания своего он вслух не вымолвил. Да и шилом моря не нагреешь. Пусть-ка жрёт сама гнусную чертовню, что сготовила. Серёжа с Ольгой, горьким опытом наученные, и сами побрезгуют, и внучка к такой отраве не подпустят. Но и перехватить ему и вправду хоть что-то нужно, маковой росинки во рту не было. Куховарить он и сам приучился неплохо, продукты в доме есть, спроворить что на скорую руку.

Он врубил покруче напряжение в электроплите, дождался кипятка, плеснул в чашку заварки, приготовил бутерброд с сыром, предварительно проглотив для сытости пару сырых яиц (никаких сальмонелл, домашние, сегодня из куриного гнезда!), напился чаю. Оглядел в платяном шкафу небогатый запасец, «кобедничной», праздничной своей одежды, Марья его свежими покупочками давненько не баловала. Надел в синюю, крупную клетку, ковбойку, в цвет ей брюки-джинсы, жилетку, обулся в неношенные почти полуботинки. Что ж, и он не пугалом огородным среди людей сегодня будет…

Крепко, в сердцах, хлопнул дверцей автомобиля, примостился поуютнее за баранкой. Марья выглянула из-за воротины, готовясь напоследок бросить что-то язвительное, но Егор газанул, и «Жигулёнок» укатил. Ровный шорох колёс по неплохой гравийке, успокоительный рокот двигателя, добрый встречный освежительный ветерок в приоткрытое окошко – всё это чистым потоком вымывали из него с утра опоганенное «дорогой половиной» настроение, машина попрашивала скорости… Но тут уж Егор держал её и себя в строгости и лихачества не допускал. «Тише едешь – дальше будешь!» – было для него в дороге всегда аксиомой, как бы ни потешались на этот счёт знакомые ему «адские водители». Прекрасно знакомые, примелькавшиеся уже в памяти дорожные картины и пейзажи неторопливо, словно стремясь показать себя во всей красе, являли всё-таки новые детали и краски, порождавшие в нём внутрение улыбку и понимание, потому что облики природы всегда неоценимы и живы.

«Вон как славно уже поле озимыми подёрнулось… Хорошо выправились, хоть осень и вымочила. Оглянуться не успеем, а и колос выметнется, а там и уборочная, может, и мне доведётся косить да молотить, снова в механизаторах-то… Но до чего же вольно да просторно в нашенских местах! Не-ет, схожу вот невдолге в правление, берите, мол, обратно на трактор-комбайн, старый конь борозды не испортит, глядишь, кому из молодёжи нос-то утрём. Терпежу нету дома сиднем сидеть…»

Его осенило: чего, собственно, дальше резину-то тянуть, – да вот сегодня, на праздничной луговине, отыщет он кого из начальства их сельского кооператива, самого, может, преда, человек тот справедливый, сам землеробский кровями, он поймёт душевную тягу Егора к прежнему его делу. Техника лишняя у них точно есть.

«На следующей же неделе и на работу попрошу поставить… Вот Марья-то в одиночку пусть и погуляет по избе!» – мстительно порадовался он, зная, что одиночество такое для его бабы, что нож острый. Призраки ей, видите ли, мстятся всякие там, духи какие-то и вообще непонятная чертовщина. Перед тем, как загреметь в психушку, начали посещать Марию всяческие подобные видения, тени покойников являлись, мол, и всяческое вообще страхолюдство. Тот же уже давно миновавший зимний день вспомнился Егору, когда они, вместе в кои-то веки с благоверной своей, собрались сходить навестить его маму. Ему не раз бы подумать тогда: Марья, на дух свекровь не переносившая, в обычной своей нахрапистой манере насела на него:

– Ты, погляжу, вовсе стыд и совесть потерял! Вспомни-ка, сколь времени родной матери на глаза не показываешься? Ма-те-ри… Ну-ко, живым духом собирайся, проведаем, как там поживает свекровушка моя? – что-то в голосе её настораживало. Неожиданно говорливая по пути, с порога свекровкиной избы Марья вдруг ни с того ни сего коршуном накинулась на старушку, так радостно потянувшуюся, было, к неожиданным, но дорогим гостям…

– Ты ведь это, ты напустила на меня порчу-то! – возопила Марья, сильно напугав растерявшуюся свекровь. – Давно я тебя раскусила, давно распутала все злыдни твои. Знаю я, всё я зна-аю!

– Я-а? Я на тебя, сношенька, твою болезнь напустила? Да окстись, свят-свят… – свекровь только всплеснула руками, не зная, смеяться или плакать. – Да когда бы мне порчу на тебя напускать, если мы с тобой по году не видимся, и сына моего ты от меня вовсе отодвинула! – она присела на край кушетки, глаза её набухли мутными стариковскими слезами. – Вот и дождалась я под старость лет твоего, Маня, доброго слова, – тихонько выдохнула старушка.

Марья продолжала сверлить её взглядом с порога, не сняв шубейки и валенок. Она, понятно, в ответ не смолчала.

– А кто же ещё-то, как не ты? Рыло-то у тебя и раньше в пуху было. Ты же от кого мужика своего, пропащего теперь, слава Богу, увела? От живой от невесты, ты её всю жизнь собакам под хвост спровадила, пройдоха ты!

– Сроду за мной такого греха не было – от невесты… – как-то увяла свекровь…

– Точно, я вспомнила! – возликовала сноха, – ты не от невесты, ты от детной жены, из семьи кобеля-то, мужика своего, скрала. Егор-то, – кивнула она на безмолвного мужа своего, – его вы породили с покойником твоим, сводным братом мальчонке из первой семьи твоего мужика приходился. Ты и того, сказывают, в мальчонках совсем, колдовством со свету сжила, чтоб твоему-то родному сыночку, – снова глянула она на Егора, – сытей да слаще на свете жилось! А теперь вот ты и на меня перекинулась. Знаю, всё я знаю, свекровушка. Я к безвинному тому парнишечке на кладбище вот схожу, помяну душеньку его безгрешную, всё-таки был он моему Егорше родная кровь. Поминанье в церкви закажу, и Господь покарает тебя в беззаконии твоём, – неожиданно пышно закончила она обвинительную речь свою, явно прихватив какие-то верхушки цветистой богослужительной речи в те времена, когда после дурки, какое-то короткое время заходила в храм, воспылав вдруг богоискательством.

– Ой, чего мелет… чего мелет… – ошеломлённо бормотала свекровь, обхватив руками седую голову и раскачиваясь всем своим тщедушным тельцем на краю постели. – До тебя ли мне сейчас, еле хожу-брожу. Ты бы, сношенька, чертознаев-то, которые на тебе знак поставили, поближе к себе искала, весь ведь народ от тебя, как от бешеной суки, в стороны кидается! – нанесла она, освирепев, ответный удар. – Всем ты успела насолить, всем в кашу нагадила! А ты чего тут в потолок уставился, как баран на новые ворота? – грозно вопросила она сына. – Матерь твою подлянка эта лает по-всякому, а тебе и не охтимнеченьки. Потому что и тебя она уже поспела высосать досуха, будто клоп постельный, Егорушка… Взял ты её змеёй подколодной, а она вдобавки ещё и в сучку подзаборную оборотилася…

– Ой, Егорушка, гляди, гляди… Душенька-то пресветлая братца твоего сводного незримо над головами нашими порхает, ровно мотылёк какой… – складно, речитативом запела вдруг Мария, всплескивая руками и устремляя глаза кверху. – И ангелы Божии вокруг неё, ровно пчёлки, роятся, – Мария выступила на середину горницы, и чего сроду за нею не водилось, немузыкально, явно фальшивя, неожиданно затянула: – Богородице дево ра-а-адуйся…

Потрясённо вытаращив глаза на эту сцену, Егор так и не ответил на гневную тираду матери. А та ахнула:

– Она же спятила… вовсе ума решилася… разве же я не советовала тебе, сынка, её в психушке показать? Чего вы её по знахарям да кудесницам занапрасно водите, одно там обморачивание да деньгам перевод. Ко врачам, ко врачам веди, может, в здраву память введут, они тому обучены. То-то, погляжу я, околесицу она вона ни к селу, ни к городу несёт! Куда с этим, знаешь? В райцентре у психов больница… Ох, и мне сейчас хоть ложись да помирай! – схватилась мама за сердце. – Где лекарствие моё? – старушка, пошатнувшись, с трудом поднялась.

– Надо за фельдшером сбегать, живым духом обернусь! – Егор шагнул к двери.

– Эту вот, психатую свою, домой проводи, да одну-то тама не оставляй, мало чего она сейчас по дурости своей натворить может. А уж до першала кто другой сходит, не в пустыне живём, а середь добрых людей!

Егор хватнул вдруг совсем присмиревшую свою Марью за локоть, рукав затрещал в оплечье. Сходил за младшим братом, соседствовавшим с матерью огородами, как раз убиравшим с одворины снег.

– Давай-ка к нам… С Марьей вот немножко посидишь, нельзя ей сейчас без пригляда. Потом, потом всё объясню. А я в медпункт смотаюсь, у мамы сердце прихватило!

Проводив немного брата, и странно всё так же безучастную и замолкшую жену, он почти бегом бросился за фельдшером. Старушке смерили давление и пульс, нарядили медсестру ставить утром и на ночь уколы. Сына успокоили: поживёт ещё маманя твоя на белом свете…

 

3

…Погружённый в невесёлые раздумья свои, он и не заметил, как докатил до места. Чего это… вроде дорога вдвое короче стала, вон и тракт уже… Рановато он сегодня собрался. Егор остановил машину неподалеку от дряхленькой, на семи ветрах дощатой будочки, на остановке рейсового автобуса, авто своё оставил на обочине и, не выходя из машины, принялся наблюдать со стороны вполне быструю и деловитую жизнь районного «тракта вульгарис», недавно покрытого блёстким ещё асфальтом поверх былого галечника, которым сильно сейчас гордились местные дормостроевцы, потому что шоссейки такие, как правило парадные, сооружались для лимузинов начальства всех мастей со всех волостей: мол, вот у нас дороги-то… Неважно, что в округе в этом смысле царили полнейший излом да вывих, это ничего не решало – праздничная автострада в районе всё равно есть!

Шоссейка была артерией вполне боеспособной, прогалов в движении машин было немного, тем более что здесь, намучившись до слёз на окольных, местного розлива убойных «автобанах», водители наконец-то с упоением давили на газ, осчастливленные возможностью прокатиться с ветерком. Разные машины… «Копейки», недавно ещё жаркая мечта многих, а ныне почти презренные; уже выходящие в тираж поношенные «Волги»; иномарки из тех, которыми приятно натянуть нос любому завиде, но только вот в отечестве своём, откуда они прибыли, давно считающимися вчерашним днём автомобилизма. Егора всегда занимало: вечно воет-стонет нынешний народишко о горькой своей бедности и скудости, вроде последнюю свою копейку на кон ставит, последнюю корку хлеба догрызает… Да полноте! Откуда тогда реальная, полноводная река автозажиточности, что струится теперь по улицам не только городов, но и посёлков… Да и в деревне у каждого почти дома какой автомобилишко торчит. Кто вовремя в «перестройку-неустройку» успел досыта хапнуть, у того во дворе припрятана по сараюшкам полная МТС! Лукав пошел народец… лукав. Да ведь от этого только отрадно: страна, наконец, становится благополучна и голодать впредь больше никогда не намерена.

«У-у, куда меня занесло!» – подумал он, не понимая, что и думы-то у него подле Марьи дома всегда заняты лишь ожиданием и гаданием, какую очередную пакость выкинет его стрекулистка, что они угнетены. А теперь вот в недолгом внутреннем раскрепощении, в отдохновении – стремление думать по-человечески и взяло своё…

Он вышел из машины, любовно протёр чистой тряпицей лобовое стекло, боковины, вспомнив веселую шоферскую хохму насчет немой просьбы сильно захудалой машины к своему владельцу: «Помой меня, я вся чешуся!» Потому как за красавицей своей ходил трепетно, смотрелась она ну чисто невеста! Заслышав сигнал приближающегося рейсового автобуса, поспешил к автобудочке. Даже с виду уютный домок на колёсах ЛАЗика плавно остановился. Вон они, трое из автобусика, шагнули на траву – трое долгожданных, родимых до того, что и слов не найти, только гулко сглотнуть слюну, ком в горле, и протянуть навстречу гостям тяжёлые изработанные ладони.

Малец-четырёхлеток, ростом и повадками возрасту своему вполне соответствовавший, заприметив встречающего деда (ну, какой он дед, белозубый, статный, широко шагающий навстречу; дед – это когда сто лет!) резво заспешил, приплясывая на ходу, точно игривый котёнок, – и утонул в объятиях такого бравого, но всё-таки деда!

– Ди-имочка… Осторожно! – успела молвить следовавшая за пострелёнком молодица, но оглядевшись, смущённо улыбнулась: далеко город с его всякими для детворы дорожными страхами, здесь, кажется, можно, наконец, вздохнуть спокойно. И глубоко: воздух-то против городского смога – сахарный, так и обносит голову…

Егор меж тем бережно обнял малыша, потом, насмелившись – да ведь не молочный же ососок у него в руках – высоко подбросил визжавшего от восторга Димку – раз! Ещё раз… ещё много-много раз… чтоб подрастал скорее. Подержав внука на воздусях, вручил Ольге, подумав мимолётом: хорошего мальчонку вырастила сноха, мужиком растёт!

Стосковались и они, похоже… Димка полюбил дедулю ещё будучи мальчиком-с-пальчик, страстно рвался ездить в деревню, к нему в гости, и ждать в город, куда тот приезжал отгащиваться. Дед у него самый, наверное, добрый и мудрый изо всех дедов на свете. Никогда он не одергивает, не шпыняет, если парнишке придёт охота побежать, пошалить, расколоть что на кухне или расквасить кому в детсадовской группе нос, тому же толстому Василю, доказывая, как в мультяшке «чьи в лесу шишки?» Дед скорее за такую шкоду погладит по голове, по плечу похлопает, подарит понимающим взглядом. Шоколадкой обязательно полакомит, хотя их всегда за это вместе с дедом оговаривает мама: много – вредно… Не-ет, он, деда-то, человек стоящий, и с ним всегда просто и надёжно. Недаром же и мама с папой смотрят на него уважительно и всякое его слово – согласно ценят. Тоже любят дедушку Диминого сильно-пресильно, так полагает мальчонка.

Лёгкий, как подслушал как-то Димка разговор родителей, у дедушки характер: с назиданиями и поучениями никогда и ни к кому не лезет, попрёками, не как вот мамочка родная, не томит, не клянчит у деток на бутылку да пачку сигарет, сам, глядишь, то и дело норовит всучить тысячку-другую: в городе и пятак – гривенка…

«Сами всегда меж собой разберутся… День поссорит – ночь помирит!» – усмехается он, если уж детки начинают сильно к нему доступать за помощью, никак не умея разобраться, кто из них в споре прав, а кто виноват.

Он тоже очень наскучался по ним, ведь в последнее время родные эти души гостевали гораздо реже, нежели ещё несколько годов назад, всё неохотнее кажут носы на родное, Серёже во всяком случае, подворье. Они отнюдь, конечно же, не слепцы и отлично видят-понимают, какая сейчас завелась в избе проказа, кто чью кровь там пьёт каждый день, отчего пасмурен и прячет глаза при встречах без вины вечно виноватый отец и свёкор. Димка пока что малёхонек, но и он, и он что-то сообразил и не так настырно достаёт родителей просьбами навестить деда-бабу – к Марье, кстати, так и не пошёл на руки в самую первую встречу с бабушкой…

И Егору втрое против прежнего радостно и легко перевидаться с родною своей кровью. Вот и сейчас редкостный такой денёк выпал, и солнышко сегодня в небе, наверное, без пятен, и на душе вроде соловьи насвистывают. Слезы наворачиваются на его глаза: как мало, как ничтожно малёхо надобно ему для полного счастья, но и такое небольшое, оно постоянно задёрнуто от него тёмным пологом горькой и бесчестной семейной бессмыслицы. Чтоб она сдохла, прорва проклятая!

Он усадил Димку на переднее сиденье, поправ всякие на этот счёт правила – тут лучший обзор для мальца, которому всё любопытно в путь-дороге, а гаишников он здесь сроду не встречал. Сноха Оля устроилась пассажиркой сзади. Сергей несколько поотстал, сторожа домочадцев, то – что солидный гусак-вожак оберегает стадо своё. Постоял, любуясь машиной: «Ого, новый «Жигулёнок», папа? Хар-рош, самое то для наших дорог!» – и с осторожностью прикрыв дверцу, сел рядом с супружницей. Сразу стало в машине людно, весело и по-семейному домовито. Пахнуло дорогими духами – жёнка Серёжи, видать, в настоящем амбрэ толк знала и над копейкой для своих перед зеркалом женских тайностей и ухищрений не тряслась. И правильно, думалось Егору, когда ещё и не пошиковать, не повеличаться перед любимым мужем, друзьями да подругами своими в житейскую пору майского цвета.

Сергей выбрал свою Оленьку после долгих и тщательных поисков и приглядок, действительно, раз и навсегда, наглядевшись, как многие его други-приятели меняли «тёлок», как перчатки и, спроворив с ними своё главное мужиковское действо, на другой день с лёгким сердцем подкатывали к очередной любвеобильной в постельном смысле пассии. Или, даже женившись, вскоре уже торчали семейно вдвоём снова в загсе, слёзно умоляя развести их как можно скорее – не сошлись характерами (и кошельками, как язвительно думалось Сергею). Нет, отец-мать его в деревне такую вертихвостку на двор не пустят. Они поймут и примут девушку, которая бы, кроме дюймового слоя краски на лице, имела бы ещё при себе работящие руки, практическую смётку, а не имела бы, чего Боже упаси, желания украсить чело мужа развесистыми рогами чуть ли не в ночь свадьбы. Нужно, чтоб она верила в тебя, как ты веришь ей, тогда всё в молодой семье сойдётся и сладится.

Волосом его Оленька светлоруса, под мальчишечью модную стрижку они не попали, её волосы, они лежат копной на её плечиках блескучей золотистой россыпью. Косметикой не злоупотребляет, оттого свежа лицом и пухленькими губками, удивлённо вздёрнутыми, не убитыми тушью – сурьмой бровками и уж, понятно, без накладных ресниц, о которых толкуют, что они – на основе собачьей шерсти. Брр! Жена всё ещё не угомонилась как следует: суетливо щёлкает замочком изящной сумочки, роется в карманцах бледно-зелёного, под цвет дорожной юбки и даже туфель, жакетика. Оля невысоконька, мужу по плечо и кажется хрупкой – но вон какого славного детёныша на свет родила…

Серёжа статью и ростом обогнал отца крепко, в кого только такая коломенская верста вытянулась? Но и жилист не чрезмерно, телеса набрал стоящие, настоящие мужичьи, такие мускулы скоро не уработаешь. Руки что сошники плуга, ладони по-отцовски тяжёлые, долгопалые и ухватистые, хвала, что не на чужую полушку… Оделся он сегодня тоже продуманно, хоть сейчас на другую свадьбу ступай: тонкий мягкий серый джемпер, такого же сталистого цвета лёгкие летние брюки. А туфли модного чёрного лака, долгоносые. Отец посочувствовал, было, ведь ноги, поди-ка, жмут?

«Туфли, пап, у меня как в лучших домах Лондона и Парижа! – отшутился сын, – две пары старых в погоне за такими оттоптал, – и пояснил коротко, серьёзно – мода!..»

Он вообще-то не словоохотлив, больше любит слушать, нежели языком молоть. Небольшой пока что, но всё же начальник в цеху своём, старший мастер, это приучило парня не бросать слов на ветер и, главное, давши слово – держать его. Пустоболтов серьёзное производство долго не протерпит, а сын как раз работал на производстве, серьёзнее которого по всей стране – поискать. Егор очень гордился потому своим отпрыском, хотя явно показывать этого не хотел, ещё нос начнёт задирать перед односельчанами…

Душновато в автобусе-то, похоже, было, джинсовую куртку сын снял и умостил за спиной на сиденье. Лицом он чист, старательно выбрит, на люди собрался, как-никак, хотя и в повседневной жизни щетины на его лице Оленька не допустит. А глаза вот карие, в мать уродились, смотрят настороженно и пытливо, он хорошо понимает, что дома их, скорее встретят не горячими пирогами. Димка – вылитый отец в миниатюре. Он вольготно раскинулся на сиденье, бейсболка с долгим козырьком сползла на затылок, маленькие джинсы и свитерок его заботливо подобраны в рост; парнишке приятно и родственно в таком вот тесном соседстве. Дед приобнял внука за плечи, похлопал по спинке, парнишка потянулся к этой мимолетной ласке всем маленьким тельцем.

Когда Егор повернул в сторону деревни, пошли непременные после долгой разлуки спросы-расспросы: про житьё-бытьё городское, где к бабке не ходить, видно сразу, делишки у молодых идут не худо; внук похвастался, что поселился недавно в городе зоопарк, где всяких зверей и зверюшек видимо-невидимо, а поэтому папа с мамой пообещали, как воротятся домой из деревни, сводить его туда и ещё потом в цирк, где клоуны и собачки, -рассказывают взрослые, – умеют читать и считать. Дед подивился, поощрительно похохотал и сунул малышу, чтоб не скучно было, горсть леденцов в пёстрых бумажках: сосульные, ты, помню, любишь… Дима счастливо захрустел гостинцами и на время примолк. Сергей с женой без особого интереса поспрашивали, как живёт деревня, как кому там приходится переживать непростое времечко; Егор тоже отвечал, не особо вдаваясь в подробности: живём – хлеб жуём…

Беседа складывалась неторопливая, основательная, не то что по сотовому телефону, с пятого на десятое, обо всем вместе и ни о чём в частности, когда лезет в мозг, долбит его подспудная нехорошая мыслишка: надолго ли хватит положенной на телефонный счет денежки… Но хорошо ощущалось уже, что в согласном общении своём и отец, и взрослые пассажиры его деликатно и старательно обходят некую тему, как путник на полевой дороге  свежую лепёху коровьего навоза – и смердит, и обувку пачкать жалко. Наконец Сергей, осторжно кашлянув, коснулся этого, запретного.

– Ну, а мама… как у неё теперь со здоровьем? Помогло ей, или… что с ней, в общем?

– Да живая, что ей сделается! – неохотно ответил Егор, довольный в глубине души, что тягостную болячку в начале первым разбередил не он.

Сына и сноху явно интересовало время после того, как Марью выпустили домой из райцентровской дурки. Они еще успели глянуть на её художества после лечения – и поспешно собрали монатки, не догостив и даже не попрощавшись как следует, чему прямой причиною послужило соответственное отношение к ним матери, свекрови и бабушки в едином злосчастном лице.

Провела же она в тамошней психоневрологии безотлучно почти полгода, словно в тюремной зоне, за решёткой и под надзором неусыпных, кряжистых и решительных в своих действиях ребят-санитаров; всегда наготове для пациентов своих державших долгополые рубахи с длинными, завязывающимися на спине буйных больных, рукавами. Навещал её тогда только старший сын Анатолий, сам Егор подался на севера вкалывать на буровую на покупку «Жигуля», и вообще, семейный карман прохудился тогда.

Потом старший меньшому порассказал, как оно, в лечебнице у психов. Прогулка часовая по скверику величиной четыре метра на два, затем – в палату. Марья не считалась буйной, и под замок её не запирали, но всё равно из лечебницы ходу ей не было. Его самого, сына родного, на свиданку с матерью не допускали; возьмёт санитар передачу, унесёт по коридору, а куда он унёс да много ли донёс – поговори вот с ним! Лишь однажды получил он от главврача разрешение на личную встречу с больной, и долго после вспоминал об этом свидании с ужасом на лице: сидит его маманя на топчане в тесненькой клетушке, уставясь на белую стенку напротив совершенно безучастными глазами, зажав ладошки меж коленей, одетая в пёстрый, индюшачьего какого-то колера, казённый халатец. И медленно, как маятник старинных ходиков, как сомнамбула, раскачивается всем телом: взад-вперёд… взад-вперёд… Сына она вроде бы признала, но отнеслась к его появлению столь же бесстрастно, как глядела на стенку. Спросишь что, ответит как-то судорожно, отрывисто, будто большинство слов перезабыла. Пуще всего поразило Анатолия: тоща, как заморённая кляча, одни мослы; щёки ввалились, руки в старческих морщинах и «гречке», глаза потухшие…

– Голодом их тут морите, что ли? – впрямую спросил он стоявшую рядом, карауля свиданку, медсестру.

– Болезнь её морит, ми-илый, – певуче и миролюбиво отметила немолодая женщина, много чего навидавшаяся здесь. – Она ведь никого, болезнь-то, не красит…

Марья очень не скоро после выписки вошла в тело, и странная её оцепенелость ушла от неё тоже не сразу. Это потом всё воротилось в избу сторицею, словно Марья попыталась наверстать упущенное с лихвой в её отсутствие. Тогда-то маленький Димка, внучок, и не пошёл к бабушке на руки, перепугавшись странной женщины с вперённым вовнутрь взглядом; и это тогда семья сына торопливо уехала в город из гостей…

Но отвечать-то Егору что-то было надо, сын молчаливо ждал ответа на вопросы. Егор старательно откашлялся и повёл речь дальше, стараясь держать голос пободрее и не сгущая и без того живописущих красок.

– Как воротилась она из больницы, и вы… того… гм… ненадолго загостились (он увидел в зеркальце, где отражались его пассажиры, как они обменялись виноватыми взглядами, знать, и у них побег тот ещё в памяти!), – Марья попритихла маленько… да потом опять за своё. Знаете ведь, ребятки: хорь и линяет, а шкуры не меняет, – вздохнув, просветил он. – Свары да перекоры терпеть бы можно ещё, свыкаешься как-то. Только вот на таблетки она тогда подсела – удержу нету, горстями в себя толкать готова. Сначала даже время приходилось напоминать, когда лекарства пить, а потом поправилась, надо прекращать, а она – погоняй не стой! Ну, поглядываю, напилась она таблеток своих, вроде, доотвала, не трогает, я уже обрадовался – а на неё опять мартынки набегают, хуже ей да хуже… Потому, может, что резко лекарства-таблетки принимать перестала. Опять, значит, чудасить начала, орать беспрестанно и по делу, а больше того беспричинно. А уж как натешится, наорётся досыта, начинает каяться: сама, мол, понимаю, что содом-гоморру в дом я принесла, самой мне охота пожить по-людски. Но не мо-гу… Никак не получается переневолить себя! Всё время кто-то вроде в ухо нашёптывает, под руку толкает: делай своё дело обязательно другим наперекосяк, да чтобы только по-твоему всё было, и никому ни в чём уступить и малости не моги! Самой это, говорит, противно, да устоять против наказа того не могу. Боюсь ослушаться…

– Хворая, что ты с неё возьмёшь? – потухшим голосом добавил Егор. – Я так рассужу: не вылечить её больше, в прежнюю соху не впрячь, – обречённо, безнадёжно заключил он. – Весной на неё особо накатывает, мало-помалу со всей деревней иссобачилась, без того она и жизни не мыслит!

Ему очень не хотелось безотрадной такой картиной будущего жены расстраивать сноху и сына (Димка уже посапывал на сиденье, уколыбелила мальца дорога). Просто он знал, что прав, что так и будет, он чувствовал это нутром. Конечно, он совсем не желал оказаться носителем такой горькой правоты и теплил надежду: может, пронесёт ещё…

Он уж и промолчал, щадя близких, что отчаявшись, возил Марью по знахарям и деревенским бабкам-ведуньям, ухнув зазря палестину денег и не добившись, понятно, никаких сдвигов к лучшему. И уже потом, как последнюю надежду, таясь от соседей и знакомых, испытал супружницу Божьей волей и любовью – в церкви, куда Марья пошла как-то словно бы через силу, упираясь и огрызаясь. Осанистый, в блескучей новой ризе батюшка, нестарый ещё, увёл жену в исповедальню, долго что-то держал её там, беседуя. После чего отыскал глазами Егора: подойди… И, тоже в исповедальне, тихо, почти шёпотом, поведал:

– Беда у вас в семье, сыне – большая, спаси Господи, беда… Бесновата супруга ваша!

– Это как? – не понял Егор.

– Ну, попросту говоря, нечистый в ней поселился, его надо отчитывать, изгонять из ней, стало быть. Аз же, грешный, боюсь и подступаться, не справлюсь, чадо моё, а ОН в таком разе, в душу священника переходит… Бывали такие случаи, бывали, сыне! – батюшка в смятении покачал головой. – В Бога-то, погляжу, не сильно верите? – он искоса глянул на Егора.

– Да как-то так, батюшка, советска-то власть нас немоляями воспитала, – смутился тот.

– Ну, пусть хоть и в маловерии, но всё не в афействе, – батюшка по-доброму улыбнулся. – Сказано в писании, вера, пусть она даже в горушное зерно, малая, чудеса творит… Молитва тут надобна, горячая молитва и тебя, и её – может помочь. Вот и молитесь, беда научит, как… Свечку сейчас надо вам затеплить перед образом Пантелеимона-целителя, очень полезный для страждущих и болящих святитель. Святой водой по утрам голову ей спрыскивай, – и священник, сокрушённо разведя руками, удалился.

Егор покинул исповедальню с горьким сердцем, супруга уже давно оставила храм, оделяя милостыней нищих на паперти. «Может, уже помогло?» – мелькнуло в голове у мужа, столь несвычен был Марье такой душевный жест. Оказалось это, однако, просто впечатление минуты. Молиться она, понятно, не стала, да и икон в дому у них сроду не водилось, вместо этого обложила это предложение Егора матом, святую же воду выплеснула из бутылки свиньям в пойло. Она не поверила в чудо.

…В салоне наступило давящее молчание. Добрые вести были уже рассказаны, а отцовы не радовали. Сергей совсем поугрюмел, представляя, в каком крутом кипятке проходит ежедённое существование отца, которого с детства любил он крепко и благодарно. Воспоминания его детства о матери были совсем иные. Он не забыл её тычков под горячую руку им, Настёне и ему на равных, не разбирая пола и возраста, её хлёсткий ремень, бесконечные стояния в тёмном углу за воображаемые только провинки… Разве такою должна быть настоящая мать? Эта женщина украла, убила в них с сестрою детство. Отец, понятно, тихомолком жалел их, да слабый характер и мужицкая исконная гордость не позволяли ему признаться самому себе, что не хозяин он в своей избе, а что-то вроде затычки разных хозяйственных прорех. Он и остался затычкой – видно ведь, что измучен он, мешки под глазами, точно у запойного пьяницы, хоть он и к рюмке-то подходил только по красным дням календаря. Его вон как на работе-то ценили, все стены и простенки «почётами» увешаны, точно обоями обклеены. В горячую пору председатель не западло считал в избу к ним специально заглянуть: чуть что, мол, Егорий, мы за тобой как за каменной стеной. Из других хозяйств соседи приходили переманивать к себе, сулили золотые горы – не поддался на уговоры. А мать… дергала там коров за сиськи без всякого, рассказывают, интереса и старания, лишь бы день скоротать… С тем в памяти товарок на ферме и осталась, да и такая память о ней совсем скоро перегорела в золу…

– Неужели и средства никакого больше нет? – спросил он больше для поддержания разговора.

– Какие уж тут средства… Я и твердить ей устал: зло-то её потом против неё же обернётся! Соседки в один голос, пока бывали у нас, укоряли: ой, гляди, Маня, вскорости около тебя пустыня будет, ни единой живой души! – так она на таких советчиц – с поленом. Пустыня и стала. Чисто всю деревню от себя… от нас, то есть, – поперхнулся Егор, – на все четыре стороны разогнала.

– Дрожу, но форс держу! – невесело усмехнулся Сергей.

– Монашка раз к ней как-то наезжала: слухом земля полнится. Долго с ней беседовала, с Марьей, я краем уха подслушал кое-что, – совестливо признался Егор. – Уж она, монашка-то, с Марьей и так, и сяк, и этак: гордыня, мол, в тебе глубоко засела, а гордынники, матушка, в смертном грехе ходят. Ты, мол, в этих скандалах да убоищах своих всё-таки посмирнее будь, по справедливости поступай с людьми, средь народа живёшь… Можно где и стороной, и обиняком обмолвиться, без плевка в душу. Последнее, мол, матушка, дело – душу человеческую тиранить, она нам Богом дадена… К вере, говорит, обратись, вера горами движет. Ну, и другие там всякости, я и не понял толком. Вот день-другой Маня моя вроде как усмирённая ходила, а вскорости – как с гуся вода… Потому и толкую: укорота не будет на неё, такая история, сынок…

– Да-а, дела как сажа бела, – уныло согласился Сергей.

Присоединилась к беседе молчавшая всю дорогу Ольга.

– Знаешь, папа (так она охотно с первого дня знакомства стала называть свёкра), я слышала, будто тот, кто с другими не ладит, к слабостям и проступкам чужим нетерпим – дольше на свете живёт! В деревне, где моё детство прошло, старуха была, страшенная такая, горбатая, одежду всегда только чёрную носила. Мы, ребятишки, бабку эту десятой дорогой обегали, того гляди, ни за что, ни просто при встрече клюкой по спине перетянет. Так вот, было ей далеко за девяносто. Колдовала она – все утверждали в один голос. Ну, не так чтоб уж страшно колдовала, чтоб пожар там устроить или всё стадо деревенское в болоте утопить, фрукты-овощи сгноить у соседей, – такого она делать, наверное, не смела. Она по-тихому вредить норовила, по мелочи: вроде, чирьи нашлёт на того, на кого осерчала, либо ноги у него пухнуть станут, а то больной зуб заломит… Но ведь всё равно неприятность, правда? Она, наверное, вампиршей была, та горбунья, – задумчиво определила молодая, – ей чужие страданья только здоровья подбавляли. Дом у неё при пожаре сгорел, и она в нём сгорела…

– А поделом вору и мука! – отрезал Егор. – Ну, что злыдари дольше других живут, не знаю. Хороших людей Бог скорей прибирает, они ему нужнее, – щегольнул он подхваченным где-то слухом.

– Да и потом: велика ли радость злодею слишком долго жить? – встрял в разговор Сергей. – Вечно к себе вражду да ненависть кругом чувствовать, удовольствие, только пакостничая, испытывать – да ну его к чёрту такое житьё. Лучше уж наложить на себя руки…

– Нельзя! – строго и авторитетно отрезал отец. – Этот грех самый тяжкий, неотмолимый. Да и самоубийцу такого ни один поп не отпоёт, и похоронят его как собаку, вдали от общего кладбища, и поминать его даже нельзя! Мне про то бабушка ещё сказывала.

Досыта наговорившись, все стали молча глядеть на дорогу. Уже завиднелась впереди родная деревня: места всё знакомые, так и тянущиеся к истосковавшему к ним сердцу. Мимо мостка с небольшим по краям леском, через речушку малую, в которой столь интересно было, вспоминает Серёжа, добычить самодельной острожкой пескарей и налимчиков. Остатки тумана белёсой дымкой стояли над извилистыми берегами…

– Поздновато что-то туману, вот-вот полдень, а всё не рассеялся, – произнёс Егор. – Как бы через день-другой погоду на ненастье не перекинуло. А может, и постоит еще вёдро: солнышко-то лес не пускает, вот на речке и не развиднелось пока…

«Ой, что это я, – сцепив зубы, подумал он. – Такой ли туман впереди притаился», – смятенно представив встречу своих гостей с супружницей своей разлюбезной…

 

4

Сверх ожидания, та встретила их внешне вполне радушно, даже вышла за ворота, неся на вытянутых руках блюдо, на манер хлеба-соли, со своими с утра спроворенными оладьями на перекалённом жиру. Кинув на них один только взгляд, семейство в полном составе угощение отвергло. На праздник, мол, торопимся, в оправдание заявили они, там и каша общинная сварена, и чего-нибудь ещё в ларьках со съестным перехватят.

– А чего это вы морды-то от стряпни моей воротите? – с рассановкой поинтересовалась Марья. – Мать старалася, с утра недосыпала, готовила и – нате вам! – она сузила глаза, медленно закипая и начиная багроветь лицом. – С кефиром пекла, глядите, какие пышные да румянистые получились! – нахваливала она оладьи.

«На протухшем маргарине, пригорелые…» – мысленно дополнил Егор похвальное слово жены.

– Так я ж, мама, и говорю, мы там, на лугу покушаем… Дима вон покою не даёт, теребит: пойдёмте да пойдёмте, и так уже мы, наверное, на гулянье опоздали, – подсластил он пилюлю. – И ситро ему вынь да положь, – урезонивал Сергей.

Егор торопливо укладывал в хозяйственную сумку припасы на гулянье, роняя огурцы, лук, хлеб, руки его тряслись, предчувствовал мужик скандал…

– Ну, а оладьи мои тут причём? – упорствовала Марья, грозно супя брови. – Пущай и они с вами на ваших ногах пойдут, с собой берите, пригодятся, – она принесла из избы потасканный целлофановый пакет и ссыпала в него с блюда всю свою стряпню.

– Да нам бы, мама, вечером, как с гулянья вернёмся, с ними чаю попить, – протестующе выставил сын ладони вперёд, но мать посчитала дело слаженным.

– Правда, Оля?

– Тяжесть невелика, возьмём с собой, – примиряюще молвила жена. – Съедим по дороге…

Марья так и не бросила при встрече на сноху ни взгляда, ни слова с нею не молвила – не приглянулась ей девка с самой свадьбы.

– Съедите не съедите, сами глядите, – складно ответила она, – в ноги вам не паду. Губа толще – брюхо тоньше, – подвела итог хозяйка. – Да хоть на минуточку бы, перед мотаньем своим по людям, присели за стол, прижали бы задницы… А ты ведь всё! – взъярилась она на молчавшего в стороне Егора. – Распустил ребят с издетства, вот они над матерью своей и изгаляются, – Марья поднесла к сухим глазам замызганную, означавшую носовой платок тряпицу, показывая, сколь глубока нанесённая ей обида, но видя, что семейство в полном составе решительно зашагало к калитке, не слушая её резонов, оттопырила губы и смачно плюнула вслед. – Провалиться вам и с гулеваньем-то вашим. Нашли тоже потеху, нет, чтобы дома по-людски отдохнуть… – она ещё что-то бурчала себе под нос, но слушать её было во дворе уже некому.

Но в одиночестве ей, однако, не сиделось. И на сердце осталась некая тягота от неладной такой свиданки. Она в сердцах воротилась во двор. Решила вытопить баню сама, этот тюря и нерадей, имела в виду Егора, умотался, ему всё гули да погули, а дело на месте стой…

Заглянула в баню и, не заметив в запечье приготовленную мужем стопу поленьев, хлопнула руками по бёдрам: так и есть, дров не наготовил! Опять, выходит, ей, Марье, горб ломать, тащить не одну охапку! Дошла до основательной, во всю стенку сарая, поленницы, набрала с краю, где пониже, беремя, прикинула, ещё раз воротиться придётся… Внесла ношу в баню, с грохотом свалила дрова у печи – и лишь тогда углядела, что дров-то и без того припасено достаточно.

«Вот ведь, проклянённый, вечно всё спрячет, ничего за ним не найдёшь!» – задним числом оговорила она Егора и на этот раз, потому что искренне и вполне привычно полагала: была бы спина, сыщется на неё и вина…

«Ох, как я сегодня напарюся да нажарюся – отрад души! Неженки эти веничка как огня боятся! Ну, да мне больше пару достанется! – заранее вожделенно радовала она себя. – Что уж у них за мытьё – сел на полок – и за вытьё. Толку никакого в бане не понимают…»

Она набила печку чурками горкой, натеребила бересты для растопки, присела, чиркнула спичкой. Но поспешно загасила огонёк о набитый перед печкой на полу железный лист – от пожара.

«Вьюшку-то я ведь и не открыла! – она с лязгом выдвинула из гнезда заслонку. – Теперь готово всё…»

Марья снова чиркнула спичкой, но эта не загорелась, за нею другая, третья…

– Да окаянная сила! – разозлилась она. – Такое дерьмо стали в магазине продавать, деньги только с народа дерут, а товар – пшик! – злилась Марья, позабыв, что коробок спичек долго лежал тут забытым в бане, и содержимое его отсырело. Наконец, высмотрела она спичку понадёжней, с хорошей головкой, и добыла всё-таки огонь. Растопка, заложенная под лучинки, занялась…

Мария воротилась во двор, поглядела на трубу баньки – оттуда бодро валили черные клубы дыма. «Загори-ишь!» – неизвестно кому пообещала она. Но проснувшаяся недавно злобность всё не желала угомониться. Вообше, приступы ожесточения ко всему окружающему её остальному миру раньше, вроде, так не влияли на её самочувствие, даже, напротив, несколько насыщали его неким тонусом. Но стала Мария примечать, что всякий взрыв страстей теперь худо отзывается на здоровье. В дыхании появилась незнакомая дотоле тягота, ломит виски, принялся барахлить и желудок. Она никак не могла сообразить, отчего так разворошили в ней страсти-мордасти прибывшие на недолгий ведь срок гости. Не объедят, не обопьют, ущипнув крошечку от уверенного в семье достатка. Да не больно-то и хотят этого – вон её-то оладьи небось на гулянье своём голодным собакам скормят! – сердце её снова гневно встрепенулось. Не только явное омерзение к её угощению подбросили сегодня сухого хвороста в постоянно тлеющие угли злырадства её на всех и на вся. Она никогда, ни за что не призналась бы самой себе, что завидует, остро завидует тому счастливому ореолу, что сияет над семейством сына. Но это было именно так! Мария ревниво отмечала радостные блики взглядов, что бросала друг на друга до сих пор, видимо, живущая в любви и согласии семейная чета. Не могла не замечать и умилённого трепета заботы их о ребёнке. «Глядите-ка, выпоротка своего будто куклу наряжает, а матери своей драно платьишко подарить им жалко!» – растравляла в себе воображаемые раны Марья, стиснув кулаки, хотя и шалей, и платьев, и вообще всяческого шурум-бурума было ей семейно надарено. Не скупились Сергей и Оля полакомить стариков своих и денежкой от щедрот своих. Только вот она не желала видеть всё это очевидное глазу – она решительно отказывалась замечать сделанное для неё добро, и всё тут! Конечно же, зависть её была чёрной и потому подпитывалась сама собою ежедённо и ежечасно: столько всего было кругом уязвлявшего её пропащую долю, загнанную ею же самой в пятый угол судьбу, что только и оставалось ей поливать грязью то, что не считала она правильным, что имело чужой для Марьи цвет и запах. То, что в люди выбился сын, ею произведённое на свет существо, что нашёл Сергей себе подругу по сердцу и пустили они славный росток продолжения роду, Марию совершенно не интересовало, ведь не было, она это понимала, в семейном счастье сына никакой её личной заслуги. Значит, и удача этого семейства автоматически зачислялась Марьей в список чужих, для неё ненавистных. Даже она не имела права считать, что оделила добрым гением сына, на манер Настёны, это было бы совсем вопиющей ложью, в которую бы никто не поверил.

«Они меня точно в могилу сведут, потому и наехали!» – сверлили её такие вот размышления. Она невесть за что пнула вертевшегося у ног петуха, тот шарахнулся в подклеть. Пойти разве лекарствия выпить, проку от него хоть и нету, один разор.

Марья считала золотым своим запасом немалое число натащенного из аптеки добра, – при нужде хотя бы аспирина Егору было от неё не допроситься. Впрочем, копила в этом ворохе снадобья, необходимые только ей, выписанные в психолечебнице, до которых мужу дела не было, просто по необходимости он шёл в аптеку и приобретал, какое ему нужно лекарство, разово.

Мария высыпала своё драгоценное достояние из ящика комода, ключ от которого хранила при себе, на диван. Да-а… целая тут у неё лечебница.

Мария довольно усмехнулась, взяла янтарно-коричневого стекла флакон, с напряжением вытянула туго притёртую пробку – посудина внезапно выскользнула из рук и упала, рассыпав по полу всё содержимое. Розоватое драже раскатилось по комнате. Она принялась собирать горошки в замусоленный свой передник, таблетки ускользали из дрожащих неловких пальцев, дело подвигалось худо. Марья окинула взглядом россыпь, оглядела и лекарства на диване: таблетки, пилюли, какие-то ампулы с забытым ею уже содержимым – всё это застаревшее, пережившее мыслимые сроки давности пользования и, видимо, давно утратившее хоть какую-то целительную силу. «Мусор!» – что-то щелкнуло в её голове. Да-да, настоящий мусор, иного слова всё это и не заслуживает.

Значит, вот где таится её немочь: одно лечит, а другое калечит!.. Вот настоящая причина привязавшегося к ней недуга, столь отягощающего её жизнь (о тяготах для других она привычно не думала)!

«Вот ты тогда, милочка моя, собери-ка весь этот мусор, ды и выкинь вон – в хлев хоть, в навоз! – вдруг уверенно приказал ей внутренний голос, ясно и уверенно прозвучавший в сознании. – Да сначала ногами хорошенько потопчи, а после – веничком, веничком да в совок и – дрянь к дряни. Поняла ли?»

Марья оторопело кивнула и, сметя с дивана ладонью ампулы и прочие лекарственные причиндалы, начала ожесточённо топтать всё это, при этом испытывая неведомую раньше радость: вместе с отравой уйдет, верилось ей, и навязавшаяся на шею хвороба. Тогда-то она и станет, наконец, конечно, хороша да люба всем и всякому…

Она подняла голову и в зеркале трюмо увидела своё отражение… Было от чего вздрогнуть: иссохшее и бледное, иссечённое (когда?) глубокими морщинами, с мутным рассеянным взглядом; в уголках рта пузырилась слюна… «Как у бешеной лисы!» – неприязненно скривилась на отражение своё женщина, не сводя глаз с поседелых прядей в словно век нечёсанной голове…

«Что, хороша? – вновь стегнул по нервам неведомый голос, – только тебя сейчас на ведьмин шабаш! Мусор-то за собой прибери!» – и она снова безвольно принялась выполнять этот приказ. Чей? Ну, видимо, так небесам угодно, чтоб ожил в её помутнённом сознании такой голос, раз уж он угнездился там…

Её опять потянуло на волю, во двор. Прясло отделяло их огородину от соседнего подворья, где завидела Марья соседку. Явно любительница хорошо покушать, пухлая коротышка, которую соседки и в глаза звали «Копуша», поскольку дело, которому другие уделяли от силы час, она умудрялась выполнить, затратив на него втрое и вчетверо больше времени. И повадку имела вялую, трудно уязвимую для постоянной агрессии, с каковою непременно встречала её Марья, не тиранничая, впрочем, долго: себе дороже эту кочерыжку драконить, всё равно что мёртвую свиную тушу вилами колоть…

«…Ух ты, как разнесло-то тебя, квашня ты перекислая, – осталась верна себе она и на этот раз, наблюдая, как сопя и пыхтя, неуклюже переваливаясь с боку на бок, трудится на усадебной своей землице Копуша. – Беременной вошью ползаешь! Вишь, грядки унавоживает, чтоб такие же жирные стали, как она сама… И вёдра-то с назёмом поднять не в силу, так, для вида шевелишься. Это с ума сойти, грядку-то под огурцы засадить затеяла, когда июнь к концу пошёл! Ну, хозя-айка… Посадишь ты теперь огурцы, а урожаю получишь хрен с маслом. Так тебе и надо, лень ходячая!» – на все корки, молча пока, костерила Марья несчастную Копушу, пока ещё и не подозревавшую, какая тёмная туча надвигается на её бедную голову на соседском подворье.

…Да, так работать – сопли на кулак мотать! Работать вышла – так уж из шкуры выскакивай, как она, Маня, к примеру. У неё огурцы-то ещё в апреле, под плёнкой процвели, уже на днях она первым, свеженьким, в пупырышках, захрустит, лакомым, ароматным. И вообще у неё не огород по сравнению с соседними, а райский сад (о том, что он толком не полит и не полот, Марья предпочитала не вспоминать).

Не о ней ли, Марье, говорили: за хорошего мужика воротит… Две коровы держали, пропастища с ними забот: накоси до солнышка, высуши, навей в стог, после тракторную тележку сенца и везёшь на сеновал. Мешками муку и зерно носила на себе в общинный амбар, вот они косточки-то перед ненастьем похоронный марш и играют. И на ферме супостаты её сквозь зубы признавали, хоть и сторонились её злоязычия: пусть не к людям, так хоть к коровам подход имеет, её группа по надоям не хуже, чем у других… Колхоз рухнул, она вовремя смоталась из доярок, прошлое крепкое хозяйство с колен так и не может подняться до сих пор.

Всё, что она думала о себе в такой превосходной степени, отчасти было правдой – вот только настолько давней правдой, что о ней, кроме самой Марьи, никто уже не помнил и не поминал. Всю дорогу к этой правде загадила она, испакостила дальнейшим своим человеконенавистничеством, мизантропией своей! Только и посейчас, задним числом, утешало бывшую доярку то, что в дальнейшем развале артели она не виновата ни сном ни духом. А виноваты в том, верила она и знала твёрдо, такие вот, как черепаха эта Катька-Копуша. Эта убегла от разорения в райцентр, в конторе какой-то задницу жирную свою на стуле приспособила, зарплату, небось, тыщами получала. Такие, как она, вечно на чужом хребте в рай путешествуют… Теперь вот на пенсии. Но, видать, немало в карман в конторе-то себе нагребла, ишь, домик-то игрушечка, полная чаша. С сыночком своим паршивым вздынули, от одного погляда очи лопнут: пятистенок, в пристроях-сараях заблудиться можно, а уж какой там скот, сколько его, Копуша и отростель её сами, поди, со счёту сбились. «Беларусь» своя в гараже! А вот усадьбу загородить по-человески толку нету, плетень – плюнь на него, он и повалится. Хо-зя-е-ва… – Марья и впрямь плюнула гадливо.

«Ульи, видишь, медку, видишь, захотели, да навар неплохой получить. А того, что пчёлы их проклятые с их одворины по всей округе рыщут, будто и не знают! Не дохлую эту их, курам на смех, огорожу держать надобно, а забор высоченный ставить, чтоб щёлки в нём не было! Вот тогда пчела ваша никого не ужалит. А то ведь это ужас что получается, в огород свой собственный с тяпкой-граблями выйти не смей, так эта пакость тучей и жужжит, вот-вот жиганут жалом, то и гляди, с ног мертва покатишься! – разжигала себя Марья. – Обратно в избу гонят, чтобы все такими же лежебоками были, как Копуша эта толстая».

Доступала она не раз с грозными такими обличениями к сыночку соседки: ты к чему это на добрых людей пчелу свою натравливаешь? Подымай забор, строй как надобно, чтоб он пчелу на сторону не пускал.

– Добрых людей? – сощурился поганец. – Это уж не ты ли добрая? По тебе, тетка Марья, и пчела! Кто из вас больнее жалит, ещё поглядеть надо. А с забором мне покамест недосуг…

Ага, не до сук ему, кобелю паршивому! Он, видишь, на своей машине в город катает, за шестьдесят-то вёрст, «бомби» там, таксует в свой карман… Нелюди, как есть нелюди за изгородью живут. А Марья правду найдёт, сходит вот к председателю артели и выложит ему: соседи душегубствуют, пчелой донимают, сил никаких не осталось. Уймите их, на то вы и власть!

Она и сейчас накинулась на соседку, сама точно взбесившаяся пчела!

– Опять, снова да ладом, сыночек твой до обеда брюхо в постели чешет? Или тоже на праздник умотался на халяву мясную кашу жрать? Ведь намедни клялся-божился: займусь вот забором, займусь… Онанизмом он занимается, а не забором. Кинется на меня хоть одна ваша пчела – столько с вас судом стрясу!

– Да он с утра под лабазом стругает доски, достала ты его совсем с забором-то, сделает… – пожала окатистыми плечами Копуша и задумчиво добавила: – что пчела? От злого человека не спрячешься и за высоким забором!

Сообразив, куда ветер дует, Марья едва не запустила через плетень в соседку совком с мусором.

– В меня, зараза, метишь? А вы, добренькие, тут с жиру беситесь, напрятав ворованного-то в городе добра. Ни стыда у тебя, ни совести с сынком твоим. Да кому, думаешь, вы тут нужны? Да вы уже всем кругом глаза намозолили, только и ждут люди, когда вы уберётесь хоть к чёрту на рога вместе с уголовным богачеством своим! Никто и слезинки по вам не уронит, – очертя голову, несла она дурную эту околесицу, потому что как раз Копушу и отпырска её люди уважали как семью трезвую, трудовую, добросердечную: у них всегда можно было перехватить в долг, не на телушку, так хоть на чекушку.

– Уж не по тебе ли здесь в три ручья заплачут, припадочная? – прорвало, наконец, и соседку. От лишнего худа она, переваливаясь на ходу как утка, ушла, хлопнув дверью, в дом.

А Марья ещё долго после того, как соседка убралась с глаз от греха подальше, не находила себе места, бурлила и кипела, что банный котёл. Пока не вспомнила, что её баня затоплена и, задрав голову, заметила, что клубов дыма над трубою как не бывало. «Загасла, никак, окаянная?» – она торопливо сунулась в слабо освещённую маленькой лампочкой мыльню, откинула кованную дверцу топки – дрова в печи прогорали почти уже бездымно, угли начали подёргиваться белесым пеплом, вода под крышкой котла курилась горячим паром. В самый раз поспела, не упустила тепло…

«Да и много ли жару летом-то надо? Как раз хватит», – похвалила она себя за расторопность. – И дров накидывать не буду, на зиму экономить пора. А пару вволю наподдаю себе и с того, какое в каменке есть – вон, булыжники уже горячие… Сергей-то издевучий всё зубы оскаляет: ты, мол, мама, на полке до того допаришься, что и сердце ртом выскочит. Много они понимают с молодафьей своей, белоручкой. Ольга, сказывают, вовсе тёпленькой водичкой окатится, и готово, помылася! Привыкли там, в ванне своей вместо настоящего мытья только задницы мочить, а туда же, с советами…»

Она нацелилась, было, пальцем в котёл, но вовремя отдёрнула, не раз уже, проверяя температуру, обжигала руку до пузырей. Парует котёл, дураку понятно, вот-вот закипит. Марья снова накинула сверху тяжёлую дубовую крышку, огляделась, соображая, нет ли в бане какой ещё неуправки, но всё было как всегда, при своём местичке. Марья заторопилась наружу, к небольшой, на отлете огородины, делянке с луком и зеленью к столу – вспомнила, что там пора полить.

«А может, и до завтра пообождёт? Солнышко, вон, через самую жару уже перекинулось, чего петрушке-укропу сделается? Вот на зорьке с утра подымуся… а может, ночкой и Бог польёт? После бани она, Марья, не работница, на вылежку свою в куту заляжет, её тогда с места и трактором не стронешь. И это правильно, телу распаренному угомон да отдых надобен, баня-то, святое дело, лишь по субботам топится. Сноха ручки свои неженные лейкой пачкать брезгует. Всё на неё, всё на Марью горемычную, а доброго слова от них не дождаться, видать. И где это они там провалились на гульбище своём, ещё тут из-за них, паразитов, сердце рви!»

Но привычка делать всё наперекор даже себе взяла своё. Марья наполнила порожние вёдра и лейку в бочке с дождевой, самой пользительной для полива, водой и напоила зелёнку, а потом, разохотясь, огуречник с почти зрелыми плодами, помидоры, капусту (у-у, прорва ненасытная, словно в бездонную яму льешь!). Углублённая работа, похоже, поотпустила в ней некие перетянутые струны, женщина отмякла и даже несколько подобрела: Егор, например, это знал, учитывал по мере нужды, пользовался краткой светлой минуткой в настроении жены.

Но сегодня отчего-то подобная «трудотерапия» не оказала никакого благого действия. Слишком разъярило Марью то обстоятельство, когда, дня три назад, проведал он о готовящемся на лугу гулянье всей деревней и, не спросясь своей Мани (это вот, имено это особенно уязвило жену!), пригласил семью сына погостить, погулять с односельчанами, людей посмотреть и себя показать. Паче же того терзало её душу: муж, такой повадливый да советливый всегда, вдруг насмелился поступить наперекосяк её прихотям и оказал себя как предатель, как настоящий иуда!

Этак он, пожалуй, и совсем от рук отобьётся, своевольничать вздумает, не скоро потом под каблук попятишь, где только и надлежит ему пребывать. Конечно, в дому должен быть хозяин, и хозяин в их дому есть – она, Марья. В коленках слабоват мужик её командирствовать – поэтому бунт, точило её беспокойство, в зародыше давить надо.

Она не подозревала, что запущенный психоз её давно уже вступил на прежние рельсы и точит её, словно ржа – железо. Где-то психичка широко отворила входные двери и ожидала Марью поновой. Может, только именно такого случая ждала, чтоб надёжно спутать смирительной рубашкой. Оттуда и голос этот властительный, поразивший её непререкаемостью своей внутренний зов в никуда; оттуда и острота пароксизмов неприятия окружающего, ярость и ненависть, на людях и даже наедине, в собственной оболочке, теперь отделяющей Марью от рядом сущих.

Заскрипела калитка, в огороде появился Егор.

– Соседка пожаловалась: опять ты с ней сцепилась, отчихвостила ни за что, ни про что? – непривычно жёстко осведомился он.

– Спасибо пусть скажет, что не наподдавала ей как следует! – Маня воинственно выпятила нижнюю губу, с грохотом швырнула наземь порожнее ведро. – Только о самих себе вся их думушка! – она опять направилась, потная после работы, в баню, где уже и угли почти прогорели. Поворошив их кочерёжкой, Марья прикинула, что уже через час банька доспеет, и она вожделённо досыта нахлещется веником, утолив на время мучительный зуд. Воротившись в избу, она неприязненно оглядела семейство, рядком сидящее на диване, отдыхая после гулянья.

– Ужина на вас не варила, вы его пробегали…

– Да мы и сами управимся, что-нибудь приготовим, не безрукие, – усмехнулся Егор, в присутствии гостей явно осмелевший, обретший былую уверенность в себе и весьма этим довольный. – Так что поди-ка ты в баню! – и добавил полушёпотом, – чесоточная…

Маня, обладавшая острым слухом, обидное слово таки расслышала, но, небывалое дело, оставила пока без внимания: ещё сочтёмся. Предстоящее блаженство, банька нетерпеливо звала её в свои жаркие объятья, и со всем остальным, в том числе отмщением мужу, можно было погодить. Всё равно последнее слово останется за ней. А ведь расходился Егор-то, разгулялось синё море в рукомойнике… И опять-таки никто и голоса не подал, когда обидели маму и бабушку.

«Все они в один ряд тут встали против меня, с-свол-лочи! До понедельника, пока они здесь валандаться будут, вообще сдохнуть можно. А может, свалят потихоньку и пораньше, небось у лентяйки этой дома своих дел не переделать?» – вкралась в голову утешительная мысль. Марья прихватила в спальне чистую сменку одежды и отправилась справлять долгожданное банное наслаждение.

Сергей тоже услыхал пущенную ей вслед отцом вполголоса побранку и сидел с вытянувшимся лицом. Похоже, злые перекоры из избы и во время немаленькой их отлучки ветром никуда не унесло, и добром им тут, на лоне природы, как им ждалось и верилось, не отдохнуть. «Перед Оленькой и сыном совестно, а то бы хоть сейчас из дому родного бегом беги! Лишние мы тут для матери, чуж-чуженины, и слепому видать. За что же она тут всех тиранит да тигосит? Отца в особенности. А тот терпит, только чтоб не на народе бесилась…», – мысли наплывали потерянные и горькие, как полынь-трава. «А ведь больше-то маманя никогда не опомнится, не прозреет, не воротится в наше былое, когда знавали мы с нею деньки и повеслее, тут папка прав», – пришла к нему уверенность, и была она чёрной.

– Да не переживайте: голодом не заморим, досыта не накормим! – пошутил отец, довольный, что надвигавшаяся семейная свара прошла пока стороной. – Спроворим что, покуда она там валандается в бане, она до-олго моется, – заверив твердо: – Что пожалаем, то и сготовим! И покушаем заодно всласть, пока суд да дело, в баню сытыми идти – брюхо может лопнуть! И покалякаем за ужином, когда ещё теперь свидимся? – добавил он, заметив, что сын глядит туча тучей. – Верно, Дима?

– Покалякаем, деда, – охотно согласился внучек, не очень понимая, о чём ведётся речь, – если ты суп сваришь – я суп люблю!

– Да уж сварю – пальчики оближешь! – обрадованный доброй в избе минутой посулил Егор.

 

5

…Поутру Сергей поднялся спозаранку, уже вошло в привычку, на заводе смена начинается рано, да прикинуть на пробки дорожные, на то, сё… Также встала и оделась Оля, лишь парнишка, привыкший в праздники поваляться в постели, недовольно захныкал, но, глянув в напряжённые лица родителей, капризничать оставил. Вошедший в избу Егор, с ранним солнышком ещё колотившийся в заботах по усадьбе, остановился как вкопанный на пороге, чуя неладное…

– Вы, ребятки мои, чего это вскинулись ни свет ни заря? Отдыхать ведь приехали, кто оговорит? Оленька в отпуску, тебе, сына, на работу завтра к восьми, так что сутки, считай, твои… – предчувствие давило, и оказалось оно верным.

– Уезжаем мы, папа! – пряча глаза, напрямую отрезал сын. – Сам видишь, миру-ладу тут нам не будет, маманя, – кивнул он на сенник, где по тёплому времени любила ночевать Марья, – заклюёт нас тут, как коршун… Так что чего нам здесь душу попусту рвать? – тоскливо спросил он. – Ты на нас, отец, пожалуйста, не обижайся, ты и сам всё видишь, всё понимаешь! Не упрашивай остаться, не томи, дело решённое. Чайку вот нам скоренько спроворь, яишенку там… – он так и не нашёл в себе силы глянуть отцу в глаза. – Перехватим да и отправимся, доехать тоже ещё время надо. Автобус к полдевятому прибывает на остановку. А вот уж свою машину заимею, прикатим, когда только пожелаешь!

Егор тяжело опустил голову, бессильно свесил руки. Он понимал, что гости его кругом правы, не желая дышать этим пропитанным ядом воздухом бывшего когда-то родного места. За решением сына читалось: и ты, отец, тоже виноват, не осадив вовремя мать, дав ей время и привычку мало-помалу обращаться в неистовую фурию. Ты не сумел или не захотел поставить себя подлинным хозяином, мужиком, а свято место пусто не бывает!

Крыть было нечем…

– Да уж провожу, раз такое дело… – согласился он после недолгого молчания. – Да не до тракта провожу, а до автостанции в райцентре, как ещё там с автобусом будет… Мне по пути, я на базар заглянуть собрался, – пояснил он, как будто это что-то решало.

Тут и Марья появилась в избе. После добровольного истязания в бане спалось ей обычно худо – вот и теперь её лицо помято, почти лишено живых красок. Её появление подчёркнуто не вызвало у домашних никакого интереса – так, пустое место. Даже Димка, потянувшийся было к бабушке, был осажен острым взглядом матери и намерение своё переменил. Он мало что понимал в наступившей напряжённой тишине, но и того, что понимал, хватало, чтоб тоже помалкивать.

Вчетвером они наскоро позавтракали, присели на минутку перед дорогой, поднялись, прихватив дорожную сумку с подготовленным Егором деревенским гостинцем: шмат хорошо выдержанного домашнего шпига, зелень с огорода, десяток крутых яиц (Марье нестерпимо хотелось глянуть, что там напихал в эту самую сумку гостям её благоверный, небось съестного теперь осталось в избе шаром покати!), но она стерпела: гостеньки-то и вправду собрались восвояси…

Они меж тем шагнули за порог.

Хозяйка и не шевельнулась, уютно раскинувшись на диване, расслабленно и с отрадой вздохнула: опять-таки всё устроилось, как хотела и желала она, само собой… Кроме этой приятной мысли, в смутной её голове не утвердилось больше ничего. Наконец, наконец-то она в избе снова полновластная повелительница, одна… совсем одна… – Марья вдруг напряглась, поднялась на ноги: раз полное-то одиночество было для неё в последнее время прямо ножом острым, она и собачилась, и сварилась со всеми для того только, чтобы заглушить, задавить в себе нестерпимое чувство внутренней пустоты, мучительно угнетавшей её и когда-то отправившее прямиком в больничную палату дурки…

«Сами нажрались, а матерь голодом сиди! – обвинения её опять пошли по привычному и порочному кругу. – Хоть травяного чайку – пустой желудок пополоскать – выпью…» Марья отворила дверцу кухонного шкафчика и добыла холстинный мешочек, где хранился сухой травяной сбор: душица, мята, зверобой и тысячелистник, всякой твари по паре, всё вместе. Нет, не всё, в банках под крышками припасла она прошлогоднего ещё сезона листья сухой малины и смородины, вишенника, липов цвет. Она одна в доме наслаждалась целебным питьём, Егор предпочитал заваривать «индюшку», заморский чай со слоном на этикетке…

Марья отсыпала понемногу этой всякой всячины в фаянсовый заварник, плеснула кипяточку, потом залила кипяток доверху, опустилась на стул, поджидая, пока доспеет напиток. Откинула голову, коснувшись затылком простенка, сомкнула веки и прислушалась к ощущениям. Ти-ши-на… Только жужжат, бьются о стекло окошка неотвязые мухи… Не выспалась… Сейчас прилечь бы, добрать за бессонную ночь, но давно проверено – на кровати она не дождётся сна ни на волос. А вот хлебнёт своего густо-изумрудного напитка (Марья никогда не оскверняла его вкус сахаром или мёдом) – и охватит её сладкая дремота, а за нею придёт освежающий сон.

Сверх ожидания, уснуть ей сегодня не удавалось, и на диване после чаепития она крутилась так и сяк, переворачивала под головой подушку прохладной стороной, – но сна так и не было ни в одном глазу. Её вдруг залихорадило, бросило в пот, обнесло голову. Марья откинула в сторону покрывало, но едва раздышалась, почувствовала: начинает колотить озноб, так что не согревало даже наброшенное сверх покрывала одеяло. Жар сменялся холодной дрожью, ей казалось, что это уже никогда не кончится…

Внезапно всё её тело пронзила непереносимая боль, словно плетью-семихвосткой протянули вдоль спины. Боль была такая, что женщина несколько мгновений лишь ловила ртом воздух, тараща глаза, впиваясь в край постели пальцами так, что суставы в них хрустнули. После Марья издала вопль – так вопят кошки, когда ненароком наступят им на хвост. Но боль отпустила столь же неожиданно, как и пронзила её тело насквозь. Оставив всякую мысль поспать, испуганная Марья опустила босые ноги на пол, а потом и вовсе растянулась на нём плашмя прямо в ночнушке – всей спиною чувствуя, как внутренний жар её словно бы впитывается в прохладные половицы. Руки Маня сложила на груди крест-накрест, отчего стала походить на подготовленную в мир иной покойницу, хотя самой ей такая поза не показалась зловещей. И опять заполнили её мысли, отчего и почему ввержена она в пучину таких страданий, за что ей досталась подобная судьбина. Понятно, что такие вопросы человек задаёт себе понапрасну, ответить на них не в его силе и воле…

Разумеется, легче и понятнее всего на постигнувшее её – помрачение ума. В психолечебнице Марью пользовали самого разного профиля врачи. Один из них примерно нашел у неё признаки болезни щитовидной железы и пояснил пациентке, что периодически появляющиеся у неё припухания в области шеи, слева под подбородком, ноющие там боли как раз и связаны с таким недугом. Другой отметил в её стареющем теле гормональные изменения. Всё бы это можно было как-то понять и на это пенять, потому что болячки эти вписывались в реальное её состояние, у таких следствий были причины. Но душевное состояние Марьи , в которое сама она ни минуты не верила, всё-таки оставляло окаянные «За что?» и «Почему?» где-то за рамками бытия, оно было как бы виртуальным, само по себе, вот только за результаты его действия отвечать приходилось всё-таки самой носительнице недуга, ей, Марье…

Ведь и сама она, и окружение её, кому она несла всяческий вред и поношение не по вине, а по беде своей, видели, однако, в том не какой-то там «сдвиг по фазе», а вполне осозноваемое её сумасбродство, прекосливый и озлоблённый норов злой стареющей бабы, готовой унизить, обидеть встречного и поперечного просто так, из ничего, за красивые, как говорится, глаза. Перелюбила себя любимую? Так мало ли на свете нарциссов и нарциссок ещё и похлеще! Содеянное в запале, в неутолимой ярости, в обиде на плохо потраченную собственную судьбу сейчас возвращалось к Марье бумерангом. А вот те, кого она, как ей казалось, одолевала в непрерывных баталиях своих, вставали снова живы-живёхоньки – и даже никакого пренебрежения обидчице своей не уделяли: дерьмо не тронь, оно и не воняет…

И опять-таки не в первый раз вспомнилась ей мама, исхудалая, истомлённая. Замученная издевучей дочерью, всё столь же слепо и безрассудно испакостившей её старость. «Ухожу я … доченька… Добилась ты своего, спровадила меня со свету до времени-срока. Бог тебя прости… а у меня к тебе обиды нету, просто бестолковая ты у меня уродилась, не твоя в том вина…» Вот что сказала она Марье перед путь-дорогой своей в необратимый конец.

Уязвлённая таким воспоминанием Марья вскочила, суматошно заметалась по комнате, прошлась взглядом по накопленному добру: старый сундук-укладка с полинялыми, давно ненадёванными её нарядами, мебелишка, на которую не польстился бы и старьёвщик, разномастная посуда… Не то чтобы в жилище её было недостаточно вещей, – но были они убоги и чувствовали, наверное, себя в этой избе нелюбимыми и ненадобными. Вот как у неряхи бабушки Федоры, о которой Маня читала в золотую пору детства в какой-то забытой ею книжке с расписными картинками. И такой убогий скарб в убогой её жизни (она ведь понимала и переживала это!) тоже скрёб косарём по сердцу. Как и слова, сказанные ей матерью на краю гроба и рвущие её сознание.

Она по привычке погрузилась в безмолвный свой монолог с тенью женщины, дороже которой не дожно было быть на всём белом свете – хотелось очиститься перед нею, оправдаться, снять с себя шершавую давнюю правду, как змея покидает старую кожу…

 

 

 

(Полностью рассказ будет загружен после вёрстки полиграфического варианта журнала).