Авторы/Лаптев Александр

СТАРЫЙ ПАРЕНЬ

1
Транзистор в изголовье постели разбудил его, как всегда, вежливо; сперва негромко зашуршал, зашипел, потом подал голос; несмотря на рань, голос бодрый и начальственный – контора передаёт разнарядку на работу. Приёмник появился в избе в ту ещё пору, когда в перестройку, провались она, замолчал телеграф, а с ним и все прочие радиоточки в деревне, так что товариществу, где сейчас Женя числится, поневоле пришлось раскошелиться на спецзаказ, на транзисторные приёмники. Новшество устроило всех: и правление, которому теперь не надо по утрам, по старинке, посылать нарядчика с палкой тарабанить в оконницы, скликая народ на работу; и этот самый народ, что теперь на халяву слушал не только руководящую сельсоветскую волю, но и всю бурную, несмолкаемую радиоэфирную жизнь планеты на собственной своей, непрерываемой никакими иными помехами волне…
Вообще-то в своём разговорчивом будильнике Женя особенно и не нуждался, – он в товариществе пасечник и отлично знает, когда ему и где «день проводить – пень колотить». Но всё равно любит пяток-другой минут по побудке своей ещё поваляться, вникая в утренние эфирные переговоры и перебранки председателя артели и его свиты, бригадиров и разного рода спецов, обилие которых обременяет контору, видать, за грехи родителей. Но нирвана подобная доступна лишь зимой, тогда и приёмник будит часа на два позднее, а вот с конца апреля вплоть до первоснежья приходится сутками напролёт ишачить на пасеке, – она верстах в трёх от деревни, на окраине леса. В эту пору отлучки, урывками, домой тоже передышкой не назовёшь, там и свою заботу не переделать, – ту же свою пасеку доглядеть, да и помимо её во дворе полно всякой живности, без которой в деревне с голоду ноги протянешь.
Но и сверх нужды давить кровать, подобно Сомону-гулимону, лентяю преподобному, он тоже не охотник, хлопот невпроворот. Потому, выслушав бригадирский наказ, Женя подмигнул приёмнику, оправил постель и погрузился в привычную хлопотню. Вынес в закут голосившему там подсвинку ведро с загодя подготовленной мешанкой, оделил охапкой сена приветственно мыкнувшего телка в хлеву, мельком оглядел, всё ли ладно в столярке, и направился к колодам: за пчёлкой глазок-смотрок надобен – мёд несёт в дом нелишнюю копейку, с зарплаты в товариществе хорошо только милостыню на паперти нищим подавать, одни налоги в кармане веником метут. А свой доходишко концы с концами сводит; выкормит вот Женя к мясоеду поросёнка и продаст на рынке, туда же пойдут птица и картошка, так что казённая пасека Жене – сбоку припёка…
Пасечника сторонние этому занятию люди представляют, как правило, этаким гоголоевским Рудым Паньком, рыжим и охочим на всякую байку-побаску старикашкой. Но ни возрастом, ни норовом Женя в такой облик не вписывается. Он типичный «старый парень», как заглазно величают в деревнях не первой молодости холостых мужиков, не шибко общительных. Принято полагать таковых ещё и несколько рохлями, тугодумами. В общем, ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Женя не совсем соответствует характеристикам «старого парня»: замкнутый в деле, никогда он ничего начатого на полдороге не бросит, сметлив, пчёлку понимает и любит, – чего ж вам ещё-то?
Но вот половинки по себе так пока и не отыскал, молодые девки считают его перестарком и вступать хозяйками в его избу охотниц пока что нету.
…Меж тем из конуры возле крыльца явил себя ещё один утренний едок. Этот попрашивал свою долю молчком, глазами да виляющим хвостом, потому что предпочитал подавать голос лишь по основательному поводу, каковым завтрак не являлся. Пёс носил непритязательное имя Тузик и вполне им удовольствовался.
– И тебя не забыл! – Женя, присев на корточки, почесал любимцу за ушами. Тузик обожал такую ласку, поворачивал голову, показывая место, где следует почесать; в благодарность извивался всем своим крупным телом, поскуливал, норовя сочно облизать руки и лицо кормильца. Женя, сняв обутку (полы-то самому мыть!), прихватил в сенях миску со вчерашней похлёбкой, покрошил туда хлеб и унёс питомцу: лопай…
– Да не спеши, слепая, в баню! – оговорил хозяин пса, уже хрипящего на цепи от нетерпения, натянув её, как струну, и жадно принявшегося опрастывать миску, так что посудина опустела в момент.
– Ты вроде век голодал! – хозяин любовно гладил пса, ладного, светло-коричневого мастью, со здоровущими, волку впору, лапами. Всем, хотя и дворняга, взял, не похаешь. Башковит, к сторожке рачительный и неусыпный, а повадкой не лют. Правда, с цепи спускать Тузика приходится сумерками, когда с выпаса разбредётся по хлевам стадо: человека не тронет, а вот скотинку – чем чёрт не шутит? Не намордник же надевать, засмеют в деревне.
Наконец, потребовал себе честь и место у кормушки и немалый числом пернатый обитатель одворья: пёстрым горохом сыпанули под ноги куры, за ними вальяжно проследовал их владыка, шах-петух, падишах-петух. Цену себе знает, примостился в сторонке от своего гарема, важно переступая с лапы на лапу. А шпоры-то… истинно гусар на балу! И не квохчет попусту, как его несушки, зато уж урочным часом так хватанёт глоткой, хоть святых выноси. Что ж, дело его таковское…
Кургузый, увалистый, точно гружёная баржа, вздымая на каждом шагу хохол на голове, приобщился, было, к миске Тузика уткоселезень. Женю очень это забавляло: как это – утка, но – селезень!? Двуснастный, что ли, бывают ведь подобные причуды и в человеческом роду тоже. Но «уткоселезень» значилось печатно в сопроводиловке на птичнике, где Женя раздобыл эту диковинку, а с бумажкой не поспоришь. Тут и куры, соблазнясь дурным примером, гуртом направились к собачьей миске. Псу, хотя посудина его была уже дочиста вылизана, посягательство на его собственность не понравилось, он рыкнул на нахалов, показав внушительные клыки. Куры кинулись врассыпную – и загалдели в ногах хозяина, требуя положенного завтрака.
– А вот уж в вас-то, прорвы голосистые, еду хоть мешками вали! – привычно заворчал тот. – Сыплешь корму, сыплешь, ан, опять голодные. Так что погуляйте пока по огородине, наверняка найдёте, что в зоб промыслить, пока я на ваш черёд еду принесу. Вон из-за галдежа вашего мальчата, ваши же, пробудились!
Женя отодвинул в сторону полог, укрывавший длинненький ящик за лабазом подле баньки, чуть приоткрыл дверцу-лаз. Наседка обеспокоенно встопорщилась, переживая за своё едва опушённое, похожее на молодые серёжки вербы, семейство, которое, оказывается, птичий гвалт во дворе вовсе не потревожил, цыплята сладко спали, укрытые и угретые маманей.
– Да ладно тебе! – успокоил её Женя, оглядев малышат. – Вон и пёрышки уже знатко, скоро вас на травку припускать, крылышки отпускать будет самая вам пора. А ты за ними в оба гляди! – наставил он наседку, – коршун тоже есть-пить хочет…
Вновь вернул на место полог, прикинув: с цыплячьими вольными прогулками сутки-двои надо погодить.
Тут зашуршало в глубине лабаза. Он вгляделся в полумрак. Прижавшись к поленнице, там ворошился тот же «супарень», селезень-утка. Как умудрился пролаза втиснуться, щели сараюшки недавно обшиты досками. Может, в махонькую дыру подле баньки, надо и её заколотить… Перепугался, бродяга, тузикова рыка. А вообще-то эта птица не особенно труслива, за себя постоит, от дома далеко не отбивается, нешумна и крякает в полуглас, словно стесняясь. Но в хозяйстве утка – прореха, окаянного жора, присущего этой птице, нет ни у кого больше. С ними заботушка та ещё! Недаром говорится и про алчного к пище человека: еда-то как сквозь утку у него проскакивает!
Вот и где кормятся в прудике, есть чем, вроде, зоб набить, тина там, лягушата, но едва во двор загонишь, они шасть к кормушке. Куда в них только лезет, в ненаед? Беспокойно с этой птицей, один в ней прок – славно жирок нагуливает… Ещё бы, при этаком-то жоре!
Гермафродита-селезня Женя освободил с великим бережением, слабачок чуженин, не нашим чета. На загладок заглянул в прикрытый дощечкой лазок под банькой, укрывище матки-утки с выводком. Утята тёмненькими шариками катаются возле наседки, попрашиваются на волю… Рановато и вам, мелкота, на вас в возрасте вашем и дыхнуть страшно, поколеете! А не то падёт на вас невесть откуда мор, хиреете на глазах, корма не берёте, один за другим – кувырк! кувырк! – глядишь, от выводка-то и пуху не осталось… Ну, это у худого хозяина, Женя и в аптеку сбегает, лекарствами-пипетками утят выходит, не даст погибнуть без времени. Да тут ещё, на беду, утка поздно на кладку села, так что только-только поспеют птенцы к осени набрать тело. А в холода утка не растёт.
Одно занятие справлено, пора за другое приниматься… Мужик торопливо пересёк двор, протопал крыльцом в избу, поставив пустую собачью миску у подпечка.
«Та-ак… Чего с собой сегодня понесу? – соображал он. – Ну, да, не до разносолов, сварю пшёнку, – он налил воды в кастрюлю, поставил на газовую плиту, засыпав крупу, тщательно промыв, она попалась грязновата, с шелухой. – А кашу сдобрю рыбной консервой, будет у меня самое то! Чаю пакетик прихвачу (Женя ухмыльнулся, в народе принято стало именовать чайные упаковки «презервативчиками»), пряников с пяток завалялось. Бог пропитал, никто не видал, а которой видел – и тот не обидел!»
Словно заслышав о «пропитании», заструилась своей длинной, серой, в серебринку, шёрсткой подле ног его кошурка, ластясь, мурлыча, принялась тереться о брюки хозяина, напоминая о себе.
– И ты туда же, – оговорил Женя. – Вот уж спала-дрыхла бы хоть до обеда, раз иной заботушки нет!
Как и Тузика, любил он Мурку без памяти, лакомил сверх горла, оттого шерсть на кошке лоснилась, лежала волосок к волоску, от обилия пищи животина казалась вечно беременной. Женя такого бедствия, как постоянный кошачий приплод, не допускал, угощал своё сокровище в положенное время кокарной жёлтенькой таблеткой, так что мартовские призывы местных котов пропадали втуне. Мурка оказалась отменной мышатницей, так что шустрая напасть такая избу миновала. И уже совсем шикарным кошкиным достоинством было, что оказалась она лекаркой, то есть повадилась массировать хозяйскую поясницу, переступая лапками и небольно покалывая спину коготками – пустячок, а приятно! Проверено – когда позвонки в крестце свербят, помогает. А то на животе у Жени примостится, живым своим теплом делится. Кошачье же тепло, слыхал он, и людскую болячку прочь гонит. Титешным ещё котёночком принесла Мурку в его избу крёстная и очень угодила таким подарком!
Добыл мужик из холодильника пакет молока. Покупал, чтобы белить им чай, иного молоко такое не стоило, так что кошурке уделить не жалко. Налил в блюдечко: питайся…
– Не дергай хвостом-то, сам знаю, что не парное, только где я тебе с утра настоящее раздобуду, корову не держим, ты у меня тоже не коза, не доишься, – улыбнулся он собственной шутке. – Свежее, чем это, и в райцентре не купишь… Испотачил, погляжу, я тебя, Мурка! Во-во, причастилась чуть, мордочку смочила и в сторону. Сколько зарекался, пакетное молоко не брать… Ладно, поросёнок наш всё стрескает! – вылил он остатки из блюдца в ведро с помоями, ополоснул.
– Губа толще – брюхо тоньше! – сообщил он кошке. – Уделю и тебе килечки в томате! Каша вот упреет, остынет, ты рыбку-то вместе с кашей только так проглотишь. Да ещё сметанки добавим. Любишь сметанку? Со сметаной-то, говорят, баба и лапоть съела!
Остудив кулеш, выложил он его частью в свою тарелку, чтоб позавтракать сейчас, часть отложил в термос, на обед в лесу, положил в блюдце кошке. Щедро сдобрил сметаной (Мурке добавил щедрей, чем себе); прежде чем сесть за стол, припасённую на работу еду уложил в видавшую виды кожаную сумку. Глянул на часы, в восемь надо бы быть на пасеке, так что с завтраком пришлось поспешать, глотал наскоро, почти как Тузик. Натянул поверх рубахи тёмной вязки пуловер, вздёрнул на плечо суму.
– Готова дочь попова! – с этой присказкой шагнул через порог, приметив: крёстная уже во дворе, мешает лопаткой в корытце корм для птицы, по ней хоть часы сверяй! Что бы без неё живность делала, пока он на пасеке своей белкой в колесе крутится?
– Покатило катило? – улыбнулась крёстная. – Как думаешь, дожжичком сегодня не помочит ли?
– Не похоже что-то, – сомнительно оглядел крестник ясное небо с пухлыми кучевичками облаков, явный знак долгого вёдра.
– То-то, мол, – привздохнула женщина. – И куда дожжи лешак запропастил, на глазу земля сохнет, хоть слезой грядки поливай…
– Слезою горю не поможешь, – авторитетно заявил Женя, отворив дверь стайки и выводя за рога велосипед, – «ижик» с коляской пусть пока отдыхают дома. Потому как если Боже пожалует долгожданный дождь, то обратно переть своё трескучее чудо-юдо придётся ему по здешнему глиннику на себе, выставив язык на плечо. Проверено!

2
До лесной опушки, где стоит пасека, добираться ему сперва версты две, тягунком. Это летом. Дорога тогда легка, утаптывают машины и трактора, вывозят подводами назём с фермы, приглаживает после того просёлок в страду уборочная техника. Ну, а зимою ему тут и делать нечего.
Взъём невелик, но для ног ощутим, и Женя вместе с велосипедом переводят дух, дальше педали крутить станет легче, дорога поката. Вот и мосток через безымянную речушку, от неё рукой подать до пасеки. Он слез с двухколёсного конька своего, отвёл в сторону половину воротины в загороже и направился к куреню.
Гудит окрест работница-пчела. Кажется, что в единый голос песню поёт, погода пригожая, теплынь, но без иссушающей жары. Пчёлка в особенности мучается в подобном пекле, скоро слабеет, норовя стабуниться у летка в комок, навевая крылышками призрачную прохладу; к тому же, сохнет по жаре в цветах нектар. Взятка вовсе нет, насекомые от такой незадачи впадают в ярость и кидаются жалить кого ни попадя. Сегодня вроде бы самое подходящее для тружениц время…
Именно что «вроде бы…» – пчёлкам пора роиться, и в такое время пчеловоду приходится держать ухо востро – чуть зазевался, и поройка, а то и полноценного роя и след простыл.
Пасечник отпёр дверь в курень, вкатил велосипед. Там просторно, времянка выполняет ещё роль сенника, а тут как раз придётся в ближайшие дни скашивать траву, что вымахала на пасеке чуть ли не по пояс. Потом подсушенную вязать в копёшки и носить сюда, на сеновал.
«Обыденкой с литовкой не управиться, дня в два-три придётся, едва засветает, косить. Пчёлка косарика на дух не выносит, кидается, может и насмерть зажалить. И облачайся в плотную одёжку, от жала упасёт, зато такую справу хоть выжми до пота. Тут ещё сетку на лицо, а под ней дыхнуть нечем», – вздохнув от предвкушений, Женя обвёл глазами обширное пространство, где, будто на городище гномов, рядочками выстроились ульи, и опять, ещё тяжелее вздохнул, – один кручусь, как выпь на болоте. Какого ни есть помогалу бы. Кабы жёнку, родила бы, глядишь, помощника, сынка, к примеру. Ну, а на нет и суда нет…»
Близ главного куреня пристроил он домок-теремок, низенькие, так себе, сенчики, стены на голяк, печка, правда, честь-честью побелена, постель застлана чистенько, а столешница хиленького стола дочиста выскоблена косарём. Ну, и будет с этого, ему тут не зиму зимовать, а зазимуют пчёлки, когда после медокачки переместит он их сюда. Бдит за порядком он не зря, пчела и грязнулю в чистюлю живо обратит! У неё и в улье лишней соринки нету.
«Пор-рядочек…» – мужик прихватил с полки в сенях надобный инструмент, проверил, исправен ли самонужнейший дымарь, подсыпал в него горсть древесной сухой трухи, стянул пуловер, облекся в сомнительно свежий халат, надел резиновые перчатки и пристроил сетку на лицо. «Право, как хирург в операционную снарядился… А что – до медку все лакомы, а вот вы попробуйте его из улья к столу доставить – та ещё операция!»
Подойдя к произвольно избранному улью, снял и аккуратно прислонил к его стенке крышку, осторожно отделил пропитанную прополисом холстину и плоским широким ножом стал вынимать одну за другой облепленные потревоженными насекомыми липкие и увесистые рамки. Картина увиденного обеспокоила.
«Они, окаянная сила, как раз замышляют тут вывод пчеломатки. Тесновато стало, семья в раздел собралась. Всё как у людей, – Женя улыбнулся. – А мне тут голову ломай, куда дену лишних маток в отройках. Приходится рассаживать по отдельности, они же, вместе-то, друг дружку поубивают к лешему, а без матки семье погибель, всему улью конец. Вот тогда и отведаем медку на кончике шила…»
Ещё в десятке колод оказались явственные знаки тяги пчелосемьи в раздел. И новая матка готовится в путь, и гудят пчёлки перед переселением своим иначе, беспокойнее, что ли. А того не поймут, дезертиры несчастные, что поджидает их на стороне совсем не сладкое жительство. Новая семья беглянок почти всегда мала и слаба, молодая матка ума пока не накопила, где надёжно товарок посадить, не выберет. А осоед, а жулан-сорокопут, да та же востроглазая синица-лазоревка тут как тут. Да и мало ли кому ослабелой, заплуталой пчёлкой хочется полакомиться, а после ежи до единого пчелиного трупика пропащий рой подберут в траве. Так что разброд в пчелином городе, как вообще всякий всяческий разброд, чреват…
Но и на всякую потраву есть своя управа, Женя в ремесле своём тоже дока. Он прибирает народившихся в улье молодых, лишних маток, осаживает их в махонькую, калибром в спичечный коробок, клеточку, затем высвобождает этих узниц в подготовленные специальные временные жилища, загороженные частыми перегородками на отдельные клетушки. Туда и поселятся, пока суд да дело, строго по отдельности, каждая из невольниц. Теперь справедливость восстановлена, в семьях остались лишь старые матки, и бунт в семье подавлен. А чтобы удержать вблизи вырвавшийся всё-таки на свободу беглый рой, пасечник смазывает ветки близстоящих деревьев особым снадобьем, начисто отбивающим у кочевниц всякое желание путешествовать дальше, а ещё ставит близ беспокойного пчелиного жилища призывно пахучие «заманки». Уф-ф! Кажется, и дух перевести можно…
Можно, да осторожно. Эти бестии иногда умеют проведать место будущего своего житья-бытья. Удача, если зависнут они живой шевелящейся бородой на одиноко стоящем дереве поблизости. Но ведь некоторые стремятся стремглав улизнуть хоть к чёрту на рога, а вот тогда досыта набегаешься по округе, натопчешь на пятках пузыри, выведывая да выглядывая, куда подевалась пропажа. Только и тут есть на беглые рои свой укорот, малые переносные ульи, которые пасечник пристраивает в мелколеске или на вершинах взрослых ёлок и берёз, где, есть вероятность, и осядет кочевое семейство. Это нечто вроде диких бортей, где в старину тысячелетьями обитали не знавшие теперешнего пленения пчёлки. Может, древней родовой памятью ещё не ослабели? Во всяком случае, пасечник не единожды обретал в таких времянках не только отложившиеся семьи собственного хозяйства, но и невесть какие ещё. Таких дикарок хорошо подсаживать в ослабелые пчелосемьи, и приёмыши словно вливают туда свою силу.
Не только тяга к дальним странствиям грузит несчастье на бедовую пчелиную голову. Грозит пчёлке и особая нечисть, махонький, не во всякую лупу углядишь, заморский клещик «варатоз», отчего и напасть пчелиная зовётся варатозом. Вампир начисто высасывает тельце насекомого, на котором паразитирует, оставляя лишь сухой трупик. Крошечный паразит, будто чумной мор, начисто косит десятки и сотни пчелосемей. Спасение же от него – лишь постоянный зоркий пригляд, старание, чтобы обитатели улья не теряли необратимого числа взбунтовавшихся, а в крепком сотовариществе рой перед клещом-убийцей выстоит.
Женя ходит за пчелою полтора десятка лет и свято помнит, прикипев к делу, что для улья разброд в его рядах подобен погибели. Он ведь ещё и по карману чувствительно бьёт, от слабой рабочей самки потом мёду не ждать, она станет в улье нахлебницей вроде трутня. При первых признаках, что в улье нелады, пасечник поддерживает слабачков дикими подселенцами, лечит заражённых клещиком лекарствами против варатозной хвори. И никогда ради скупердяйства не прикармливает пчелу вместо мёда сахаром, ведь тот буквально сжигает изнутри крылатую трудягу, оттого после медогонки и делёж у него справедлив, исполу, чтобы в омшанике зимой кормилица не голодала…
Управившись, Женя направился во времянку передохнуть, смочить пересохшее горло. Прилёг, но что-то толкнуло, ворохнулось внутри: подымайся… Он выскочил наружу и один взгляд на несколько десятков состоявших на его попечении колод кинул его в оторопь: вот оно… вот… великое-то кочевье… Роятся! Один… другой… ага, вон ещё…

3
Он привык к потаённым беседам с самим собою. Средь однодеревенцев своих прослыл не только молчуном, но и большим хитрованом, человеком, умеющим жить, и охулки на руку не кладущим, – известно, всякий судит о других по себе любимому. А он просто жил и действовал, отстранясь от общих забот и хлопот, и ему, в добровольном заточении своём, это было вовсе не тягостно. Та же любовная воркотня около живности своей, те же сокровенные умственные упражнения здесь, на пасеке, вполне замещали для Жени некую прореху меж ним и соседским людом. Овому – овое…
«Солнышко-то на самой верхотуре. Перекусить пойти». – Женя прихватил в курене суму с обедом и примостился на скамье под стенкой.
«Полегче вроде, – оглядел он свои владения. – На спад пошло. Но рой-другой в отлёт пойти сегодня ещё может. Опомнились, вкалывают… не зря и о людях говорится: работают, как пчёлки! Да ведь вот удумали же в самую горячую пору, мёд пора качать – в разбегушки играть. Ничего, уймутся!»
Неспешно смакуемая еда, покой да благодать вселенская смирили нервную встряску, на душе посветлело. Дружественный гул пчелы, птичьи посвисты в лесу и в кустах, славный освежающий ветерок и теплынь, теплынь.. всё это навевало умиротворённость. Теперь-то, опамятовавшись, подопечные его станут вкалывать до заката – ишь, снуют туда-сюда с нектаром и, разгрузясь, обратно за ним. Как грузчики в порту, заполняя бездонное корабельное чрево. Пчела сейчас не приставучая, лишь сам без толку не суетись, не рукомашествуй и, чего не приведи Господи, не дыхни табаком либо похмельным перегаром – мало не покажется! Даже одеколониться не моги, учуют! Здесь свой медвяный дух, и пчёлка иного не потерпит… Тихая радость примирения со всеми каверзами жизни обуревала его, словно омывала своим бальзамом мимолётные раны, тревога и досада уходили, растворяясь в высоте блистающего дня макушки лета…
«Создатель! Как же славно ты всё обустроил на белом свете! Живи, вроде, да радуйся. Всякому в мире его место определено, простор даден, чтоб локтями не толкались да лбами не сшибались. Скажем, тут вот, на моей пасеке: ни встречного мне, ни поперечного, сам себе командир. Никто не грозит, ничто не грызёт и под руку не толкает. Некому даже языком попусту молоть, от дела отрывать. Живёшь себе на краю, как у Бога в раю», – потекли его мысли ладно и складно, тягуче, точно мёд в бидон, неразделимо от тихой, озарённой покоем минуты, редкостной в крутой круговерти бытия и оттого особенно дорогой.
Однако во всяком стаде своя паршивая овечка есть, – вдруг укололо его воспоминанием. Та же соседка в избе напротив истинная сатана в юбке: презлющая на язык, завистная и пакостливая, как сказочная Убыр-баба. Чем уж он ей особенно досадил? Цепляется при встрече, как репей за штаны. Вот и намедни, встала поперёк дороги, буркалами уставилась и начала прокуренным своим голосом (цыгарки изо рта не выпускает):
– В лешака-то не совсем ещё превратился на пасеке своей, горемыка? Гляжу, уж и людей стороной обойти норовишь, вроде боишься, что всякий тебя ни за что, ни про что по щеке хлобыстнет. У-у! дикой! Ни семени от тебя, бобыль, ни племени. Чего, спрашивается, холостякуешь, женилка-то, неюбось, по колено выросла, ночами спать не даёт? Вот только кому ты нужон, чудо лесное зимой да весною? Жёнку по душе берут, а в тебе, в бирюке, каковская душа? Тьфу на тебя!
Злыдня она и есть злыдня, отмолчался тогда пасечник, однако резанула ведьма правду-матку глубоко, по сю пору рана саднит. Он ведь и сам не чурка с глазами, и одиночество ему не кошель с золотом. Изба заждалась хозяйки, он это хорошо понимает. Но нет и нет желающих вступить в его дом хозяйкой, а самому у кого из баб в ногах валяться – была охота! Перетопчутся…
Ой ли?… А Тома-Тамарочка, другу его Фёдору верная парочка. Предшественником Жени поначалу над пасекой был этот хороший его приятель постарше его годами, учитель, наставник попервости. Много добра перенял у него Женя на пасеке, вживаясь в работу, примостясь, как птенец, под крыло умелого друга, пока не встал на ноги сам. И первой наукой для него, новца, стала добрая побаска, которую поведал ему его учитель:
– Пчёлка-то, Женёк, к человеку доброй своей волей пришла, от начала времён… Вот как Адама да Еву Господь Бог наш из раю-то за порог турнул, несладко им на земле в ту проклятую пору пришлось. Ахи да охи, нехватки да недостатки – ну, чистое горе, хоть пляши! Пчёлка-то, знашь, поглядела с высоты своей небесной на горе-гореваньице такое, да и смикитила: а пособлю горюнам, махонькой хоть сласти им в дёготь подбавлю. Ну, и сошла из раю, самоволком, значит. С того самого часу и живёт подле нас с тобой, тоже в маяте да хлопоте – а себя всё одно в высокости держит. Вота оно как, парень…
Стала эта притча для Жени первым ключиком, чтоб отворить дверцу в пчелиное царство-государство и стоять в нём верным привратником.
Сам-то Федя, судя по всему, в жизни тоже витал в небесах, но бытование своё сумел соорудить по-земному, крепко. Глазом не моргнув и, похоже, даже не приметив ничего, увёл Тамарочку, на которую Женя давно «положил глаз», мечтал засватать. Не поспел, ушла его несостоявшаяся избранница в другую избу. Смолчал парень, силой милому не быть. Тамара родила мужу ладного сынка Артёмку, всё покатило у них счастливою колеёю, но… Вечно суётся в судьбу людскую треклятущее это «но»… Как-то скороспешно, вдруг, захворал Фёдор, слёг – да и ушёл в последнюю свою землянку, оставив Тамарочке вдоветь, сынка осиротив. Но тот и одиноким птенцом крылья расправил – сейчас вот в хозяйстве шофёром баранку крутит, нахвалиться не могут парнем.
А и Тамарка-Тамарочка пока ещё не старочка. Поубивалась, порыдала на могиле покойника, помянула как надо в положенные сроки, и сейчас в свои «сорок пять – баба ягодка опять!» выглядит почти молодицей: руса коса до пояса, щёчки маков цвет, и только одной походочкой, мягкой и гибкой, вводит мысли мужиков в грех. Хоть и молвится в народе: одинокая баба, что куст малины при дороге, всякий ущипнуть норовит, – но не про Тамарочку это сказано. Вдовеет в строгости, и даже самые сплетливые деревенские кумушки втягивают злые свои языки в задницу: похаять Тамарочку нечем. Да и Артёмка, чуть что, живо в чувство приведёт. Жени парень не чурается, батя, видать, к пчёлке охотку передал, и своих пчёл в усадьбе у них десятка полтора ульев. Фёдоровы бы ещё Артёмке знатьё да ухватку, цены бы парню не было…

4
…Словно мутная туча затуманила вдруг солнечное настроение пчеловода. Разнежился, разрюмился, а беда – вот она… Сердце вдруг затрепетало, как бараний хвост, внутри, в «ливере», как отзывался про своё нутро Женя, начало припекать, боль сошлась где-то в желудке в одну явственную точку, она жгла, как калёный гвоздь. Здрассти! Значит, опять язва явилась не запылилась… Болячка эта пакостила ему не первый год и униматься никак не собиралась. Даже всеобщее мнение, что как раз мёд в таком недуге главный лекарь, оказывалась пустословьем.
«Может, кому и помогает, да не всякому. Сколько я этого мёду в жизни своей стрескал, а язве хоть бы хны, мне и глядеть-то на него обрыдло. И сыту медовую только сам и готовил, и вёдрами глотал, и спиртовую настойку на прополисе принимал, только – что в лоб, то и по лбу. Худо, таблетки от изжоги с собой прихватить забыл, только и с них, по правде, проку нет, – Женя отёр холодный пот. – Они, таблетки, одно лечат, а другое калечат, печень только вовсе посадишь…»
Да, таблетки на минуту малую, вроде, снимут мучение, а после скрутит и того хуже. Дальше – инструктаж по ним читать, чем они боль снимают… Разве что попробовать погасить пожар внутири обильным питьём, вроде помогало. И впрямь, поглотав запасённой с родника воды, почувствовал он облегчение, но вскорости вновь переклинило горячими спазмами желудок, а «святая мышца с левой стороны» напомнила о себе острым колотьём. Снова жадно приник к воде, а она принесла только пару минут отрады – опять воду пей! Кстати, знахари в округе в один голос талдычат, только так приступ и утихомиришь: после трапезы прими в один заход три, а вместишь – и больше стаканов воды. Не лопнешь, водичка дырочку найдёт! Полегчает точно. Сам же он своим горьким опытом убедился в пользе свежих огурцов, особенно после мясного, тяжёлого для желудка. Как ухватит, скорее на огуречник и – хрусть! Хрусть! – ешь, сколь душа примет. До следующей, во всяком случае, еды язва-изжога уймутся, это точно! Но средства такового под рукою сейчас нет, и подоспеет оно нескоро, свои в парничке едва в завязь пошли, а магазинские по цене в красных сапогах ходят, да и от одного вида их на тошноту тянет.
«Часа два ещё свербеть станет, – поморщился он, – пока как-нито водичкой приглушу… Еда-то не в пользу», – покачал он на весу потощавшей сумою.
Проклятие больного «ливера» было в их роду давним, передаточным от поколения в поколение, так что шестерёнки словно какие работали. С прадедов ещё пошла по ним нутряная немочь, раньше сроков сведя на погост его маму и отца. И никто, главное, начиная с докторов, путного посоветовать не мог, а уж вылечить – и вовсе никак! Да и теперешние врачи – рвачи они, только и всего!
Ещё и с места не поднялся мужик, как заверещал в его кармане сотовик.
– Алё…
– Жень, пчёлы наши роятся! Дуй живым духом домой, ты ведь вроде на велике? – верещала новомодная механика паническим голосом крёстной.
– Осели уже?
– Как раз на макушке старой яблони примостились, ну, что под окошком! Я туда лезти боюсь, как раз башку сломишь…
– Я живо, стриженная девка косы не заплетёт! – посулил он и, забыв прикрыть за собою воротца пасеки, лётом полетел к дому, размышляя, а не здешние ли утеклецы прямиком отсюда примостились на их яблоне. То-то бы славно!

5
Крёстная моталась взад-вперёд у калитки, не находя себе места.
– Не удрали ещё?
– Бог пасёт…
Для предстоящей операции по отлову беглянок одета старая легковато. Чибрики на босу ногу, без рукавиц, а платье с долгим подолом, скорее помеха, чем защита. Разве вот сетка на лице какая ни есть оборона. Но Прасковея уже давно обвыкла не облачаться чрезмерно, управляясь на семейной пасеке в лёгких доспехах, она ещё мужней женою хорошо переняла пасечное ремесло, и когда тяжкая хворь подкосила хозяина, рук не опустила, хоть ребятишек Бог не дал, а ближняя родня рассеялась по белу свету. Прислониться к крёстному, в случае чего стакан воды перед смертью подаст и то благо. Даром она пока у него хлеб не ест. Можно бы, конечно, пожить и одним домком, но она, старуха старая, посовестилась: на всякий роток не накинешь платок, в деревнях от веку злоязычники… Да и своя изба, наравне с мужем ещё поднятая, добротна покудова, на её век хватит. Потому бывала она у крёстного находом, почти ежедённом, и всякую заминку в его хозяйстве и судьбе принимала как собственную свою. Пасека кормила, была необходимостью.
Женя, правда, хотя и потянулся к занятиям пчёлкой мальчишечкой ещё, всерьёз делом этим занялся не рано. Пугал его отцов пример, тот пчельничал с великой неохотой, с натугой, только чтоб добыть для семейства лишнюю копейку. Потому что не приняла его пчела, и всякий укус для бедняка заканчивался худо – рвало, мутилось в голове, начал бунтовать желудок. В конце концов, муку эту мученскую пришлось оставить, ульи перебрались на сеновал лабаза. Войдя в возраст, Женя с тоской поглядывал на такой разор. Году по пятнадцатому преодолел он робость перед разборчивыми в общении насекомыми, помалу поставил в работу бездельные ульи (пчелосемьи прикупал сперва со стороны), и вскоре с отрадом обнаружил, что пчелиный укус для него не в погибель, молодой организм притерпелся, и отцовых бед удалось миновать. Свой он на пчельнике! Теперь над ним и соседи пошучивают: к чему тебе, старому парню, женихаться – вон у тебя, как у турецкого султана, гарем целый жёнок вокруг! И накормят, и напоят, а трусы и сам состирнёшь!
Рой привился высоко, пришлось тянуть к подножью дерева лестницу и, прихватив роешню, подниматься по ней.
– Ты уж гляди под ноги-то, не оборваться бы, – беспокоилась внизу Прасковея.
– Сам с усам! – огрызнулся Женя, достал из роешни гусиное крыло и принялся бережно сметать в неё рой. Матку бы не обеспокоить, не спугнуть, тогда, считай, зря стараюсь, это он помнил крепко.
Отправив в роешню основную часть лохматой пчелиной «бороды», пасечник потянулся смести отдельно облепивших ветки насекомых, неловко переступил, лесенка пошатнулась.
– Держи-ись! – истошно возопила внизу крёстная, всем телом налегая на лесенку, чтоб удержать на месте. – За ту вон ветку… да не за эту, а рядом, потолще – держи-ись…
Крестник послушно удержался.
– Спасе пресветлый, не оставил нас! Сердце ведь у меня чуть горлом не выскочило. Куда ты торопишься, на тот свет? И меня чуть туда не отправил. Ноги вот не держат…
– Ладно, слезаю. Тут уж остались только остатки-сладки, – указал он гусиным крылом на ветки, где сидели ещё одиночками беглянки. – Они в теперешний старый рой сами дорогу найдут…
– И то… – согласилась крёстная, отирая фартуком запарившееся лицо. – С горя не убиться, хлеба не лишиться!

6
Крёстная подала на стол мясной суп, жирный, наваристый, с пылу-жару, сумрачно усмехнулась.
– Раз хоть на дню горяченького похлебай, – привычно ворчала она. – На пасеке, говоришь, тоже от роёв покою нету?
– Да уж какой покой, – согласно кивнул крестник. – Трёх роёв, почитай, как и не бывало. Один в овражнике, боюсь, навовсе запропастился, другие, может, с утра в бортях застану…
– А не застанешь, ну и ляд с ними! – осердилась внезапно Прасковея. – Бог дал – Бог и взял! И кой с них прок! Поймал ты их, улетели они к чёртовой матери – правлению-то нашему от того ни жарко, ни холодно. Копейки ломаной тебе за переработку не платят, сам жаловался! Да и твоё ли дело – облизьяной по деревьям скакать, пчелу с ветки на ветку гонять? Падёшь, переломаешься – штраховки не жди! – крёстная, похоже, разгонялась на монументальную проповедь.
– Поесть спокойно дай!..
Жевал он вдумчиво и основательно, пища того стоила. Зелёного чаю с печеньицем отведал, часть супа слил в свежую тарелку – для крёстной, покрошив туда мякиша, дёсны у старушки почти голы. Остатки хлёбова отнёс Тузику. Тот опять в три глотка – хлоп! хлоп! хлоп! – проглотил варево и завертел хвостом, попрашивая добавки.
– Хороша кашка, да мала чашка? – Женя огладил собачий загорбок, – маловато супца-то. Утречком, вот, большую мы кастрюляку сварганим, а пока – лишнее сало сгоняй…
Он опять окинул пса оценивающим взглядом – а ведь хорош, бродяга! Лапища одни только сорок восьмого «собачьего» размера. Пришло на ум злоехидное той, прилипучей Убыр-бабы:
– Сами кобели, да ещё и собаку завели! Страхолюдина какая… И лапы-то в лапоть-отопок. Давай отрубим, они как раз подойдут на кисть печку белить!
«Язык свой крапивный отруби, гадюка!» – но мудрый промолчит, эта сама от семи собак отлается.
«Право, не пасечный ли роёк на мою яблоньку присел? Права бабка, на работу уже поздно… О-о-ой-ии…»

7
Его скрючило таким острым приступом боли в животе, словно изнутри его пробивался наружу раскалённый железный кол, все предыдущие пароксизмы были перед ним только цветочками. Вот он, горячий жирный супец; сколько раз заклинал он старуху, чтоб не пичкала его мясным. А в ответ: кашу дитёнку-ососку варят, мужик должон мясо исть, силу в яйцах копить! Чужая боль – не своя, известно…
Он торопливо юркнул к шкафчику с лекарствами, поворошил… Епишкина мама, блистер-то надобный, оказывается, пустёхонек, позавчера последнюю пилюлю сглотал. И крёстная, как на грех, куда-то запропастилась. У-ю-юй: как припекает! Точно анафема в аду, он и грехов таких ещё не накопил, на подобные-то муки… Поспешное водопитие, пожалуй, только усугубило страдания. В голове стало мутиться, а желудок боли поубавил, только вроде зачугунел, стал тяжелеть, потянуло на рвоту.
«За фельдшером бы… хоть крёстную послать… приступ-то иной какой-то… Да ведь она, с черепашьим-то ходом своим, пока дотащится, я тут три раза сдохну… И медпункт ведь недалеко… снадобье какое дадут…» – В ушах его тяжело забухала кровь, замелькали перед глазами мотыльки, поплыли радужные пятна. Ноги подкосились, он, обеспамятев, опустился на пол…
– Да Женя… Да сынка мой! – крёстная, ещё не до конца сообразив, тяжело опустилась перед ним на колени. – Худо тебе?! Мати Божья, смилуйся, спаси-сохрани! Хоть слово молви, Женечка, где болит, что болит? – панически умоляла Прасковея.
Женя с трудом поднял веки, прошептал посиневшими губами:
– Артём с работы не воротился? Отвез бы меня в больницу, совсем что-то загибаюсь, настоящий тарарам в животе…
Побледнела женщина.
– Насчастье на нашу с тобой голову! Иду уж, иду!

8
Когда крестник оказался на больничной койке, Прасковея, управляясь на два дома, совсем запарилась. Белкой в колесе металась она от темна до темна, торопясь напитать ненасытную прорву, что мычала и хрюкала, квохтала и крякала, путалась в её ногах, сбивалась в кучу малу, отстаивая свой кус в свалке и толчее. А заботы, казалось, нарастали снова вдвое и втрое, как отрубленные головы Змея-Горыныча: привяжи телят на выпас, почисти хлевы и кормушки, перемой полы и сенцы, выжни серпом отаву и крапиву, прополи огородину – да полей её, проклятущую, когда неотвязная пчела жужжит над ухом: «Про меня жжабыла?..» На гнёзда наседок хоть сама садись, клушам опостылели кладки, так и норовят ускользнуть, паразитки. Ягода с овощем валом пошли, а рук всего две. Глаза бы на всё это не глядели!
Месяц беспрерывного такого веселья уходил бабку вусмерть. И покручиниться, и поплакаться на худую долю (она была на это лакома) минуточки не выпадало. Прасковея, покряхтывая, перемогалась, выкарабкался бы с больничной койки крестничек дорогой. Она холодела: часа бы полтора ещё, фершал сказал, и записывай парня в святцы! Мыслимо ли дело: про-бо-дение… ей объяснили там трудное слово и понятнее растолковали, давняя, видать, язва у мужика в животе лопнула, и всякая там нечистота пошла в брюшину, и начинался пе-ри-то… тьфу, лешак, не выговорить. Так что прооперировали его, теперь он в ре-ани… провались оно, чуть ли не в предсмертной палате. Но выходим человека, заверили её, своими ногами невдолге домой придёт, так что сырость, бабуся, ты тут нам не разводи…
…Женя, третью неделю как переведённый в общую палату, угрюмо глядел в потолок, изучив уже, кажется, каждую на нём трещинку. Вконец обрыдло давить койку. До этого он десятой дорогой обегал врачей и полагал почему-то, что так и положено ему до самой смерти. Зато сейчас горяченького хватил до слёз: операционная, целая череда дренажных трубок на теле, капельницы, уколы и перевязки, судно, утка… Особенно неприятно поразил его процесс промывания желудка, «клизма для организма», как похохатывал сосед по койке, тучный, что боров, рыжий балабол, перенёсший операцию заворота кишок, которому палата была что дом родной.
Но всему бывает конец. Помалу, придерживаясь за стенку, постылым больничным коридором начал он ковылять самостоятельно. На утреннем обходе хирург щёлкнул слегка ногтем по длинному, располосовавшему Женино брюхо напополам шраму и поручил медсестре: к обеду половину швов долой – и на выписку молодца.
– Легко отделались, голубчик! – кивнул он на прощанье.
Прознала о выписке Прасковея, вместе с радостью поджидала больного и не без опаски, не рано ли турнули крестника из больницы, всё ж таки ножом резали человека… И всё думала, с чего привязалась к мужику едва еще за тридцать подобная серьёзная зараза. На вольной волюшке постоянно, все пчельнику иззавидовалися. Табаком сроду не баловался, вина на дух не надо, монах в синих штанах, да и только. По родству, видать, пришлося. А ещё – усерден больно! Колесо крутое, всю работу, свою и чужую, норовит на хребет взвалить. Как тут пупа не сорвёшь? Вот сельсоветские и смекнули, мол, безответен, и с той поры – погоняй не стой! Товарищество тожа! Карману своему тока они там товарищи. Мужика, вон, чуть в могилу не загнали – и ни одна паразитина проведать не зашла. Артём только, Филиппов сынок, и заглянул на краешке кровати посидеть, яблок принёс.
Тут ещё одна думка запала в старухину голову… Да, перерабатывает мужик, гнётся в дугу, ласки-почету не просит, на деньгу не падок, да и какая пчеловоду зарплата, на паперти больше подают… Он ведь единым почти своим хозяйством только и жив, вон сколько скотины в подворье. Но и это тоже каторга, воз на износ: свинину да телятину попервости выкормить-выходить надобно, и уж потом приведёт она в карман рупь-целковый. И крёстный, как двужильный, это тянет. И дотянул вот…
Не говорила ли она, не толмила ли: вон сколько нас, родную кровь, на кладбище больное нутрё до сроку отправило – пасись: сбегай ты раз-другой до фершала, он обскажет, что такое тебя пикорчит. Махнёт рукой, как на муху: да что мне сделается? А в последнее время не только с брюхом перемогался, а и спина баит, ноет, и ноги что-то чугунеют. А как не ныть? Изнадселся! Это ведь только трутню человеческому кажется, что пасечник – только кверху жопой валяйся да медок пощёлкивай. А тама ворочать надо, а он всё один да один. Ещё когда к делу приучался, бидоны с мёдом неподъёмные в медушу таскал – со стороны страхота. С Филиппом хоть, а всё одно, бидон-от пудика в три, а их там сколько? Ну, хоть тележонку сообразил, катить не тащить. Посуда, бают, теперь у них полегче пошла, так и ведро мёду тоже больному человеку не в силу. Хоть бы кого в помощники крестнику послали, только какой дурак задарма-то почти туда пойдёт?
А уж косоплёток этих, да поглядок косых, да россказней – короба! И ведь только зависть-завидуха всему тому заводчица. И в меду, мол, пасечник только что не купается, и на сторону казённые продукты тащит, и роями-то он испотиха приторговыват, и пято, и десято, а правды в толках этих – на медян пятак! Чужу-то копейку мало ли охотников считать? А дом он на каки капиталы ремонтировал, а мотоцикл-лисапед у него откудова, а машина это… как её… окучивать, выпахивать, с неба ему свалилась? А на урезон только руками машут, без дыму, мол, огня не бывает. Только крёстный-то по святой правде живёт, завиды долгоязыкие! Того не видите, потому что сами – воры, хоть соломинку с чужого гумна кажин день утянуть себе норовите! Или уж правда, зря наговоры какие, чёрную немочь на их род-племя чертознаи какие навели? Сколь своих-то на кладбище безо всякого времени ушло… Мужик Прасковеин там, матерь-отец крестника, земля им пухом…
Женщина в который раз прослезилась. Ну чего, спрашивается, он, как сыч на колу, одиночкой на отшибе живёт? Женись бы в свой маков цвет, гляди, сынок бы уж помощником вырос, как вон, Артёмка… Карактеру в человеке нет, главная беда: всем бы он уноровил, всякому Якову потрафил, ни слова никому впоперёк – овечка, а не мужчина на возрасте! Ровно щепочку какую, тащит его течением жизни, а он и бултыхнуть супротив не смеет. Всякий оттого на головушку сесть и старается, на чужом-то горбу в рай любому ведь заманно. Ишо молчун да сопун, тюря жидкая… На гулеванье хоть раз побывал ли? Кой девке такой немтырь надобен, небось, считают, что он и в избе такой же размазня-хозяин будет, с ним только нищету плодить способно. А не понимают, вертихвостки теперешние: кто тих да умён – два угодья в ём! А сумей он громко гаркнуть на нахалюг да дурноматов кругом, поставь на своём хоть раз – подсели бы на хвостишки, небось. Не зря бают: семеро одного не боятся, а один на один – и котомки отдадим!
Прасковея гневно раскраснелась от мятежных этих мечтаний своих, позабыв, что только-только промокала глаза. Мысли её опять поворотили в сторону.
«Вот воротится крестник… Крови, говорят, много потерял, теперь ему только есть да пить, силу копить… А работа спросит. Медокачка на носу, а это – рамки тяжёлые таскать в медушу. Может, Артёмку в помощь сговорить, за мзду хоть какую-нито. Соты-то порожние потом Женя сам спроворит чистить, рамку от рамки отделить натуга небольшая, они ведь прополисом склеены. Ну, и она, Прасковея, где подсобит. Знакомо. Нож в кипяток окуни, клей и растаял. А потом качай мёд из медогонки, и вся недолга. И доктора теперь допустят ли мужика, запрет какой работать наложат, вот только надолго ли? Ещё туда-сюда, в артели найдётся кому мёд скачать да снести куда надо, разве ж там таку деньгу упустят? Только на пчельнике медокачка вовсе не конец хлопотам: старые соты на воск переплавь, форму ему дай, в каравашек, иного скупка не возьмёт, а тут умение надобно. А маточное молочко, а прополис – всё от пчёлки в пользу, в улье не оставишь. Женя-то как раз мастер с вощиной управляться, в райцентре самом, в главной там, слышь-ко, аптеке эту работу только ему и заказывают!Только бы, толечко ему в эту пору, после операции выстоять!» – Прасковея хорошо понимала, что подзащитного своего ей дома никак не удержать, не стерпит без любезной своей пасеки, как мужик без молодой жены. Когда ульи в зиму снесут в омшаник, тогда ему хоть песни пой. Вот тут он и начнёт жить в полный дых, отоспится вволю, настолярит всякого дива в столярке своей, по книжки-журналы в библиотеку сбегает, это ему любота!
Да только ведь и ей, Прасковее, не веки вечные жить отпущено. «Он-то, небось, думает, что я так без конца и буду подле него копошиться? Да ещё поглядеть, подаст ли он в её смертный час стакан воды? Сколь раз строжила она: крёстная невдолге прикажет долго жить, – что делать станешь? Женись, жени-ись, чортушко, худо человеку едину! А что в лоб, то и по лбу. Он и знакомства-то ведёт по себе же, с бобылями да перестарками какими. Они – не помога, и это ему говорено. И что дело его пасечное передать по себе под старость лет некому, загибнет оно на нём… Женя ты, Женя, садова голова, о-хо-хо…»
Прасковея подошла к окошку, вгляделась.
«Где его носит? Сказал: сегодня выпишут. Обедать, может, в больнице остался, да только обед-то там: с голоду не заморят, досыта не накормят…» – старуха вспомнила о телёнке, привязанном за колышек у одворины, заторопилась, пауты жилют скотинку. А воротилась в избу, Женя тут как тут, исхудалый, обросший, но улыбающийся ей так солнечно, что у Прасковеи и сердце зашлось. Но и опять у него – молчок, рот на крючок.
– Воротился… голубь ты мой чистый… всё ли ладно, – жадно выспрашивала крёстная. – Осто, Инмаре, моление моё услыхал, тебя с того света воротил. Тебя кто до дому довез?
– Артёмке спасибо сказать! Зазывал в избу, да торопится парень, уехал.
– Страда, – понимающе кивнула Прасковея. – А я-то мекала, он тебе медок скачать не пособит ли? Ты долго дома не усидишь, впробеги-бегом на пасеку? – она испытующе покосилась на Женю.
– Ну… отдыхать пока велено, – голос у него дрогнул, Женя опустил глаза.
– Отдохнёшь ты… – засомневалась старуха. – Тебя на пасеку тянет, как кота на сметану! – загорячилась она. – Не торопись! Кишки ведь наружу вылезти могут, шутка ли? – настращивала она. – Ты, поди, ись хочешь?
– В больнице баланды похлебал…
– Ну, пойду я, нето. Вижу, глазами так и зыркаешь на ульи свои, стосковался. Не разорила я без тебя хозяйство, доглядела. Оно тоже без тебя, поди, соскучилось.

9
Прасковея ушла. Женя же отправился сперва на свою стройку, где поднимал новый дом, поскольку родительский ветшал на глазах. Строил из порядочного кирпича-клинкера, нарядный материал, неломкий, издали знаток будет, как месяц в ночи. Не великанья, в полтора десятка комнат, как это у теперешних скоробогатиков, а домок-теремок, было бы уютно да глазу любо. Стройка уже стронулась за две трети, означила рёбра стропил, поднять охлупень – и крышу крой хоть под тёс или шифер или модную сейчас черепицу. По ходу дело придумается… Дверные и оконные проёмы готовы, а под последние готовы в столярке собственной его работы наличники с хитрыми витушками узоров – всё как у людей будет. Древодельство он перенял смолоду у соседа, оказался тот радушным сердцем человеком, умельства передал много и денег за то не спросил. Женя теперь сам кому шкафчик кухонный сготовит, кому немудрящий стол-стул соорудит, не шибкая хитрость. И топчанчик, и книжную полку спроворит. Не по красному дереву высокий мастер, понятно, но без заказов не сидит, на эти заработки у него стройматериалы и куплены.
Но зачем ему, спрашивается, новый дом? Женя не раз думал об этом. А понял это совсем недавно: вот чтобы люди кругом знали-ведали, что и он, пасечник, диво лесное – не обсевок в поле, не жёлудь у дороги, который не знает, какая его свинья съест, – он не хуже иного-прочего, никого он не хуже. Вот как под крышу его новострой пойдёт, надо и хлевец каменный во дворе приткнуть, а к нему прибавить, для красоты картины, баньку. Старенькая, которую тоже сам строил, плоховата. И закрутится у него на свежем-то подворье свежая жизнь. Какая? Поживём – увидим.
Соседи уже попоглядывали, запокашивались завистно на строительное это действо (опять одиночкой тащит, крёстная разве подмогнёт, да какой спрос со старухи?). Кое-кто поощрительно похлопывал по плечу, но во всех взглядах посвечивал жадный вопрос: а на какие такие капиталы, старый парень, ты тут размахнулся? Ты не миллионщик, часом. И даже от себя старательно прятали понимание: капиталы нажиты потом-кровью, этими вот, у Жени, заскорузлыми руками, кожа на которых кажется крепче воловьей. Ну, не хотелось соседушкам понимать нехитрой вроде истины: как потопаешь, так и полопаешь…
Воротилась крёстная, мельком глянув своё хозяйство – что-то щемило, видать, и её сердце. Взвидя, что Женя в гараже присматривается к застоявшемуся уже «ижику», она порывисто выставила вперёд ладони, словно ненадёжная такая загорожа заставит её подопечного усидеть на месте: не пу-щу…
– Куды? На пасеку? Так тебя и заждалися: тама давно сменщик тебе назначенный, пождёт начальство, пока в себя ладом придёшь! Кака тебе покудова пасека? Не езди, голубок, Богом прошу! Прижми ты хоть ненадолго задницу! С мёдом без тебя управят, не путайся ты под ногами, нето вовсе сгонят с места пыль на дороге пинать – это ты понять можешь?
– Могу… – убито согласился Женя, постоял, понурив голову, нехотя затворил гараж. В это время хлопнула калитка, по двору шагал Артём, Фёдоров сын.
«А паренёк, погляжу, что-то зачастил на моё подворье, – раздумчиво соображал Женя. – Ещё до больничной моей вылежки за чем-нибудь да наведается… То циркулярку ему дай, досок напилить, то рубанок либо тесло, либо хоть горсть гвоздей перехватит. И на стройке моей, погляжу, бывает. Видать, хоть стороной к делу приглядывается, и то – хлеб… Деловой у Фёдора наследничек-то растёт, не похаешь…» – и горькое чувство, что у него мог быть свой «наследничек» от Тамары, остро укололо: не забывается, знать, молодое первое чувство.
– Послушайте, дядя Женя. – Вы ведь, слышал я, по здоровью пока на пасеке… не сможете, ну, в одиночку.
– Похоже на то… – угрюмо согласился пчеловод.
– Но ведь тут, на вашей делянке, вам скоро всё равно мёд качать нужно, правда? Так что вам, может, моя помощь не помешает? За бесплатно я… и время у меня свободное есть, пока через недельку-другую нам в хозяйство машины новые не подгонят… – заторопился он, приметив, как Женя удивлённо вскинул брови. – Да и мама говорит…
– Да уж и не матерь ли твоя тебе пособить тута присоветовала? – заинтересованно вклинилась в разговор Прасковея. – Ну, материнский совет не к худу, мы благодарны будем! – поклонилась она поясно парню.
– Прямо так не сказала, а подсобить, мол, подсоби, не совсем чужой человек, с отцом твоим не разлей-вода были.
Женя почувствовал, как гулко забухала в его висках кровь.
– Я ведь, дядя Женя… – Артём замялся, подыскивая слова, – давно подумывал обучиться пчеловодству, когда батя мой ушёл… Ну, чтобы семейное ремесло без дела не пропало. Баранку-то крутить и обезьяну обучить можно, машина она и есть машина, а пчёлка, она живая… мне папа о ней рассказывал, как сказку сочинял. И вы ведь правда с ним корешами были! Он вас учил, а вы… меня поучите! Мама тоже постоянно как пчела жужжит: «Пчеловода, какой у нас сейчас в деревне, по всей округе – поискать! Сходи к нему, попросись в науку, коль уж жив-сгорел к этому интересу. За спрос в глаза не плюнет. Да он человек хороший, с молодости его знаю, не откажет!»
– Вот не думали, не гадали, а тебе и помощника Господь послал, – Прасковея утёрла умилённые слёзы. «А может, и добру жёнку с ним в избу нашу судьба пошлёт… Нашему-то буке с ней чего лучше и пожелать, с Тамарушкой…» – робко загадала она и мелко поплевала через левое плечо: не сглазить бы, удача – она завистлива.
Женя часто заморгал, безмолвно пошевелил губами. Томочка… Тамарочка… – вновь всплыла перед глазами белозубая, пунцовыми пухлыми губками окаймленная улыбка, голубые бездонные очи… А время прошедшее? А хворь его сегодняшняя? Но – что время, что – хворь… И она, и время – проходят. Но только бы всё не прошло без следа, а это, похоже, и от него зависит.
Он поднял на парня глаза.
– Знаешь, как мы с тобой, Артём, сейчас сделаем? Мы с тобой к маме твоей пойдём. Да там, без спешки всё и обговорим, обтолкуем. Лады?

Перевёл с удмуртского
Анатолий Демьянов