Авторы/Насонов Андрей

“Ветер дунет – и нет одуванчика…”

 

К НОЧИ

 

Давай уже постелим!

Час довольно-таки поздний!

И побудем немного с теми,

кто был до или будет после.

 

Встряхиваем простыню,

чтобы легла ровно и просто.

Она зависает в воздухе

буквально на одном вздохе,

 

скрывая мою помощницу,

и опускается, слегка поморщившись.

 

Где ты? Под диваном, что ли?

Тишина и ощущение ветра.

Мы уходим в школу

в рубашках, юбочках, колеблется

 

занавеска, сминая юность,

убегает девочка, летит бабочка,

велосипедное колесо катится,

спицы сливаются в одно целое…

 

…простыня опускается, за ней

обрушивается вода из аквариума-

океана, из глубин выплывает змей

морской, рождая марево

 

брызг. Взбираюсь по лестницам

к воздуху и кораблю.

На борту, оборачивается, без лица…

Я так тебя люблю,

 

что не могу об этом сказать!

Простыня опускается… За околицей

скачет во всю прыть казак,

преследуемый черной конницей.

 

Лес окружает черным деревом.

За каждым — эхо страха.

Спрятаться, да будто бы побеленный.

Ноги в беге тают, точно сахар.

 

…опускается только край простыни,

верхний пришпилен к проволоке

прищепками. За ним далями взрослыми

открывается детство на поводке.

 

На горизонте пустом тополь,

как крыло бабочки, потерпевшей

крушение, идти до него, топать

не хватает сноровки пешего…

Парят над черной землей скаты

белых простыней. Рыскают, чтобы усыпить

электрическим разрядом, открывая носами

карты,

лежащие рубахой вверх — крести и кости.

 

Простыня опустится, просочившись сквозь

изгибающиеся в любви тела.

Вокруг стоит, хлопая в ладоши, воз

и маленькая тележка родственников,

 

напевающих гимны урожая,

раскачиваясь из стороны в сторону.

Стоп! Сейчас мы только что лежали,

теперь стоим, расправляя белую ткань поровну.

 

Простыня опускается, ты улыбаешься,

говоря, что я сплю на ходу.

Мы опадаем в сон, как в детство,

обретая плавники и хорду.

 

 

БЕЗ ПЯТНАДЦАТИ ДВЕНАДЦАТЬ

 

Ночь нажала

мягким пальцем на «вклю»,

разбежалась кругами и, выпустив жало

из лампы, повесила клюв.

 

Шар головы

на тонком стебле,

листья рук оголены,

и ноги находятся с теми,

 

которых уже нет.

Ветер дунет, и нет одуванчика,

только невесомость сна,

сна с убегающим мальчиком.

 

Перспектива украдена.

Фонари разбежались на стреме.

Только радио,

когда умерли все, не молчит.

 

Оставшись точкой больной

(мужчина и тень-африканка),

проводит по проволоке бельевой

то, что ворон накаркал,

 

то, что осталось за кадром:

зубная щетка, прокладки и приближение зимы.

Ветки шевелятся, как карма,

ловя свет у земли.

Где оканчивается осязание тела,

растворившееся в темноте, как в чае

кусочек сахара, воспринимая теле-

передачи иных времен, впадая в отчаянье?

 

Резонатор разросшегося хребта

сверкает на солнце. Люди,

такие близкие в пустыне. «Наш хлеб там…» —

рука тонет в расслаивающемся пудинге

 

дали. Ночь — которая тишина, неожиданно

порвется, выпуская гидроидный куст

голосов из щели, такой жиденький.

Тыкаясь эхом в подъезды.

Всё исчезнет мгновением застегивающейся

молнии, только свежая рана

события, заговариваясь о том, что рано

еще, непонятно и что это завтра

 

ваше, такое… зачем? и кому? —

будет саднить и спать не давать.

Выходя на корму

кровати, удивишься, как напоен тревогой

 

воздух — далекие огни дрожат.

Вдаль мчит длинный трейлер триллера,

чтобы в далекой стране рожать

наши страхи, свободу и лирику.