МОИ УСЫ И Я

 

Мои усы черные и блестящие. Иногда они мягкие и пушистые, а иногда жесткие, как обувная щетка, и бессмысленно топорщатся в стороны, словно обиделись на кого. Они уже давно стали частью меня, и я, честно говоря, просто не могу представить себя без этих элегантных красавцев. Они — ухоженные и длинные — тянутся в стороны метра на три, как ветви какого-то диковинного дерева… и всегда щекочут тебе подмышки, от чего ты каждый раз вздрагиваешь и недовольно морщишься.

Поэтому я брею свои усы каждый день. Утром и вечером.

Мои слова остроумны и потрясающе красивы, особенно когда я произношу их вполголоса и в фа мажоре. Они весело слетают с моих губ, еле касаясь усов, и кружатся вокруг, как искрящиеся звездочки. А иногда они толстые, важные и чрезвычайно умные, но всегда не лишены гипнотической притягательности. Правда, всякий раз долетая до твоих ушей, они коробят твои барабанные перепонки острыми кончиками букв, что тебе крайне неприятно.

Поэтому я всегда молчу.

Сам я стройный и неотразимый… Короче говоря, вчера я уже купил пистолет.

 

Кареглазая пропасть

 

Я не сразу понял, что подошел к ней так близко. Почти к самому краю. Еще один решительный шаг — и она раскроется мне всей своей черной бездной.

Я остановился, широко расставив ноги, и улыбнулся. Мой пристальный взгляд камнем падал в ее холодную темноту. И там, казалось, проблескивают искорки далеких нереальных звезд, а головокружительная глубина гипнотическим источником бьет в сердцевину моих зрачков.

В ответ на мой взгляд она задышала, обдав мое лицо холодным ветром, словно отталкивая меня. Но я уже знал, что пойду до конца.

Сердце похолодело от страха и решительности, и это означало, что другого выбора нет. Я прыгну.

И я продолжал улыбаться, чувствуя свое превосходство, — я уже всё решил, и она лежала передо мной беззащитная, открытая и бездонная. Пропасть.

Ветер усилился, продолжая отталкивать меня своим ледяным дыханием, но от этого моя решительность только крепчала, покрываясь коркой льда.

Я почувствовал, что Пропасть тоже улыбается мне в ответ, и понял — это дуэль. Я засмеялся, потому что уже не мог не прыгнуть, и исход этой битвы был мне абсолютно ясен.

Медлить не имело смысла, и я отставил правую ногу назад, чтобы оттолкнуться, но вдруг носок моего ботинка скользнул по льду, и я, теряя равновесие, упал на колено. Острая боль стальными зубами впилась мне в чашечку.

Я даже не успел вскрикнуть, понимая, что опоздал,

и Пропасть, широко раскрыв глаза,

сама прыгнула в меня.


В янтаре

 

Вырвался из автобуса, из твоих глаз, из их блеска и глянца, из тебя, из рядом с тобой. Оборвались руки и пальцы, взгляд обрубился, потупился, в груди ёкнуло-заворочалось, а вокруг, словно опустился занавес, тишина, шокированная концом действия и панически боящаяся чужих аплодисментов.

А автобус, как большая стеклянная коробка, наполненная светом и присутствием Тебя, отъехал в темноту, в которую мне так не хотелось смотреть, но я смотрел еще пять мгновений, а потом мне захотелось таращиться в нее вечно — и тогда я отвел взгляд.

В голове колыхалась фраза: «В следующий понедельник, в девять». Я услышал тахикардический барабан своего сердца и понял, что родилось Время.

Оно заполнило пространство вокруг меня своей хрустальной прозрачностью, похожей на горный ветер, а затем тонкой струйкой прокололо насквозь мою грудь со спины и, заполняя вены, мышцы, кости и внутреннюю пустоту, равномерным потоком полетело через меня. В сердце зашевелились зеленные колосья предболи — неполноценные и непонятные ни себе, ни мне, но тянущиеся в ту сторону темноты, где скрылась ты. Время играло этими ростками, как река, колыхающая водоросли, и уносилось с отблеском садистского смеха Туда. Там была ты. Там был следующий понедельник. Девять вечера…

Но я всё еще был здесь, а передо мной, вернее между нами, — бездна хладнокровного Времени.

 

На самом деле было не так трудно пропускать через себя его плотный поток, да, это было почти легко, тогда, когда оно еще было похоже на ветер. Но это я понял позже, когда Время вдруг еле заметно стало замедляться и густеть, а во мне запищал комар паники.

На следующий день оно струилось через меня прохладной водой, наполняя все мои движения и взгляды ватно-влажной тяжестью и плавностью. Мир вокруг уплотнился и насел на плечи, а мысли превратились в серебряные пузырьки со дна Времени, рвущиеся на его поверхность судорогами резких мизерных толчков и исчезающие где-то там, вверху, за перевалом сведенных бровей.

Мне не оставалось ничего другого, как усиленно толкаться ногами и всем телом вперед, наваливаясь на толщу времени, не обращая внимания на панику внутри себя, превращая ее в простое беспокойство, и переть вперед и вперед,

к тебе,

в понедельник,

к девяти…

 

Но я уже знал, что опоздаю, потому что Время продолжало густеть и вскоре уже было похоже на растительное масло, сдавливающее со всех сторон липким присутствием, искажающее лучи моих зрачков и еле заметно пожелтевшее от оседающего молчания, в котором уже не всплывали, но еще медленно ползли вверх по стенкам черепа пузырьки моих мыслей. О тебе.

В воскресенье оно стало медом. Я висел в его засахаренной плоти, из последних сил пытаясь идти вперед и чувствуя, как легкие задыхаются этой временнóй массой и медленно-медленно выталкивают наружу призраки вдохов и выдохов. Молчание сгустилось до чайного цвета, наполненное заваркой тишины. Я уже не мог разговаривать, все слова растягивались в жгут бессмысленных звуков, вытягиваемых между зубами расплавленной жвачкой. Уши заложило застывшим воском чужих голосов, замерших на одной колеблющейся ноте, и даже мой стремительный когда-то взгляд словно опьянел и налился свинцовым туманом и тяжестью.

Но я всё еще боялся опоздать.

Я перестал бояться этого в понедельник утром, когда Время заколыхалось перед глазами желейной массой. Тогда я испугался, что не смогу дойти до тебя вообще.

Я толкал эту консистенцию упругости, которой стало Время, и не ощущал практически никаких сдвигов, словно его движение прекратилось вовсе. Но оно всё еще оставляло мне надежду, когда через секунду вечности я заметил, что чуть-чуть, еле-еле, совсем-совсем немного, но сдвинулся. Я превратился в напряжение, рвущееся к тебе, все мои силы устремились на то, чтобы хоть на миллиметр продвинуться в слое желатиновремени. Грудь разрывалась от спазма желания увидеть тебя, услышать, коснуться, спросить… Я двигался медленнее минутной стрелки, но все-таки ДВИГАЛСЯ, вместе с массой чайного желатина, пока наконец там, впереди, в самой его толще, я не увидел тебя.

 

Ты не видела меня, твой взгляд замер за полмгновения до встречи с моими зрачками, и только эти полмгновения мне оставалось прожить, пропустить сквозь себя, преодолеть. Но, казалось, Время остановилось окончательно. Затвердело.

Всё замерло.

Ты. Я. Время.

Полмгновения между нами.

И оно дольше вечности.

Тяжелее бесконечности.

Страшнее бессмертия.

 

И я смотрю на тебя сквозь эти полмгновения, не в силах ничего изменить. Тонкий и хрупкий, мой взгляд замер вместе со мной в застывшей толще Времени, как комар в капле янтаря, писк которого никогда уже не долетит до твоего уха, застрявший где-то по пути, за миллион лет до…

 

Между нами

 

Сейчас между нами 486 улиток. Правда, на самом деле их может быть чуть меньше, потому что, скорее всего, первые уже достигли тебя и осторожно касаются своими пугливыми рожками твоей нежной кожи, а кто-то из них мог случайно свернуть не туда и сбиться с курса, кто-то мог просто погибнуть под колесами автомобилей или под протекторами чьих-то ботинок (и как бы ужасно это ни звучало, это действительно может быть правдой). Но, несмотря на все случайности и недоразумения, пролегающие на пути, сейчас, именно в этот самый момент, примерно четыре сотни маленьких улиток протягивают от меня до тебя свои серебристые влажные дорожки, связывая меня с тобой этим незамысловатым образом, медленно, надежно и неотступно.

Почему именно улитки?

А как же еще мне прикоснуться к тебе так, чтобы это было так же медленно и проникновенно, чтобы я прочувствовал каждую сотую каждого из всех тех миллиметров, разделяющих нас, чтобы я впитал в себя каждую молекулу воздуха, каждую пылинку, каждую травинку и складочку того огромного пространства между нами, чтобы я проводил мимо себя каждую секунду, приближающую меня к тебе и просмаковал до последней дрожащей конвульсии это Большое Приближение К Тебе, пронизывающее меня насквозь, как калеными спицами и морским ветром, надвигающееся, сметающее меня.

Только с помощью улиток я смогу так трепетно приблизиться к твоему взгляду и вздрогнувшему подбородку, запоминая всё до мельчайших подробностей и наматывая это на ракушечную спираль памяти, тускло блестящую за спиной и еле заметно покачивающуюся в такт неторопливым движениям. Каждая улитка — это закрученный серпантин какой-то моей мысли о тебе, плавно идущей по спирали и уходящей в бесконечность где-то там, внутри себя самой. 486 мыслей, как 486 миниатюрных галактик, медленно и безостановочно тянутся сейчас к тебе своими блестящими рожками, преодолевая всё на своем пути, прокладывая эту магическую, известную только мне магистраль и соединяя нас с тобой в необъяснимую Прямую проникновения.

Иногда мне кажется, что я взял слишком мало улиток, что мне не хватит этих 486 комочков неторопливости, чтобы запомнить и вкусить всё то, что я как губка впитываю в себя каждой клеточкой своих прохладных капелек-тел. Ведь я хочу прикоснуться к каждой нотке твоего дыхания, проникнуться взмахом каждой из ресниц, каждой складочкой век, почувствовать каждый полутон запаха на внутреннем сгибе локтя, ощутить все крупинки вкуса твоего хрипловатого смеха… И тут же я начинаю бояться: не слишком ли много улиток я взял, хватит ли мне времени, чтобы впитать всю тебя, включая и окружающее пространство, несомненно, носящее отпечаток твоего присутствия. Успею ли я за свою коротенькую жизнь улитки хотя бы только начать прикасаться к тебе самой?

Хотя на самом деле не так уж и важно — успею или нет, много или мало, главное, что я уже делаю это, и 486 крохотных меня один за другим погружаются в безмерную и мистическую вселенную имени тебя.

Я в пути, и мне не важно, сколько он продлится, потому что я еще ни разу не встречал другой такой завораживающей, лишающей рассудка дороги, где каждая секунда таит в себе, словно нераскрывшийся бутон тюльпана, невообразимую волну тончайших переживаний, заставляющую мои рожки подрагивать или сворачиваться в точку.

Когда-нибудь я вместе с последней заплутавшей улиткой доберусь до тебя весь, а пока этого не произошло, пока я микрон за микроном еще продолжаю познавать твое пространство и время, ты можешь делать всё что хочешь — можешь присесть на корточки и встречать каждую самоходную ракушечку, или ласково поглаживая по влажной спинке, или прямым щелчком как раз между рожек, а можешь идти по своим делам (но знай, что эта живая волна моих улиток всё равно когда-нибудь доберется до тебя), только, пожалуйста, прошу лишь об одном: не спеши идти мне навстречу. Зачем тебе эта слизкая каша из полураздавленных слез и известковых осколков и черепков, которая неотвратимо может возникнуть между нами из-за твоего неосторожного движения?..

 

Рай молчаливых вещей

 

Рай молчаливых вещей. Их уверенное существование в пространстве моей комнаты. Остро очерченные образы, иногда подмытые тенями сумерек. Капающая тишина. Неяркий свет — как ясная мысль. Вещи безоговорочно занимают свои места. Все очень разные, но в то же время связанные чем-то одним. Единым. Законом количества. Или всё той же невидимой паутиной пространства-взгляда, свитой из сетчатки моих глаз. Плоскость книг, глубина картин, пространство кассет, объем одежды, линии карандашей и ручек, капéль будильника, безвременье кресел, шепот тетрадей, смуглость дискет, засушенность безделушек — всё неприкасаемо, как небо — застывшая секунда вечности, продолжение меня. Где я и заканчиваюсь. Всё выверено до миллиметра и жеста, выкроено по мне — по росту, по силе мышц, по повороту головы, быстрому взгляду, по шевелящимся пальцам. Ничего не надо искать, чтобы не найти. Всё там, где есть. Поэтому ты всегда знаешь и свое месторасположение.

Место рас положения.

Пока не появилась Она

с блеском и запахом, с глянцем и бархатом, с улыбкой и ладошками, с дыханием и нежностью, со снежным смехом, с родниковым взглядом, с дождливыми губами, с глубокой легкостью касаний. С собой.

— Милая, ты не знаешь, где моя ручка?

— Нет.

— Ты ее брала?

— Не помню, — довольно честный ответ, и заколите меня этой самой ручкой, если я могу Ей не поверить.

Поэтому я понял, что мои вещи взбесились.

 

Мои руки перестали находить себе места, потому что не находили больше мест ни ручек, ни тетрадей, ни книг… Взгляд сумасшедшим пилигримом блуждал по материку комнаты, ставшему вдруг диким, неузнаваемым, белым пятном и черной дырой в один прекрасный день сглотнувшей меня целиком. И все мои вещи.

Вернее, их порядок.

Непредсказуемые, дикие вещи стали вдруг окружать меня. Я находил их в самых неподходящих местах, в самых нелепых позах, в самое ненормальное время, в неузнаваемом состоянии.

— Что с вами? — вопросами гладил я еще узнаваемые черты моих (?) вещей. Вместо ответа я получал их головоломные знаки, будоражащие сознание и сердце. Книги — в кухонной раковине, таблетки — в кастрюлях, а кастрюли — в постели. Стаи карандашей в хлебнице, а хлеб в карандашнице и под подушкой. Полупустые крýжки оккупировали книжные стеллажи, тапочки навсегда разъединенными сиамскими близнецами затерялись под мебелью, выходя на свет только по одному. Футболки и трусы, как выпотрошенная дичь, в холодильнике, на окнах, под телевизором…

И я понял, что сам скоро могу оказаться в самом неподходящем месте и в неизведанное время.

И я стал искать, всматриваться, прислушиваться. Думать.

Мысли мои медленно сходили с ума, заражаясь примером вещей, приходили и уходили, когда им вздумается, но я, несмотря на эту масштабную диверсию, все-таки взял след. И он своей неумолимой бесповоротностью привел меня прямо к Ней. К Ее невинно блестящим глазам и удивленной улыбке.

Я понял, что именно на Нее мои вещи так неадекватно реагируют. Они что-то хотели мне сказать. Рассказать про Нее то, что я до сих пор не смог разглядеть.

Я заметил: стоит только Ей не появиться в моей квартире хотя бы один день — как всё это броуновское движение вещей замирает и успокаивается. Словно застывший штормовой океан.

Я возвращал всё на места. Но как только она на следующий день пересекала порог моего дома — вещи как по команде бросались во все тяжкие, тыкая своими углами в Ее удивительное существование, сотворяя неясные комбинации образов и угрожающий хаос.

Она им не нравилась — как страшно мне было понять это.

Мой молчаливый рай вдруг заорал во всю свою ангельскую глотку: ПРОЧЬ!!!

Я не мог поверить глазам, ушам, рукам и разбитым пяткам. Я не хотел верить своим вещам. Я снова и снова пытался привести их в чувство и в их хорошее месторасположение, лаская, улыбаясь, уговаривая, рассказывая и убеждая, какая Она хорошая, родная, милая, ну что вы, братцы, бросьте, я люблю Ее, перестаньте, Она самая лучшая, честно-честно, ну прекратите эту революцию, посмотрите на Нее — Она само совершенство…

И чем больше я их уговаривал, тем с большим энтузиазмом мои вещи бесились, не зная меры и приличий, доходя почти до членовредительства.

И тогда я понял, что их желание неистребимо и если это не сделаю я, то они сами окончательно выйдут из-под контроля и…

 

Подходящий момент подвернулся мне с пронзительным кровавым закатом, за которым Она наблюдала, стоя у раскрытого окна. Такая желанная, нежная, любимая… Не подозревающая о том, что ее спину сейчас сверлят тысячи мелких ненавидящих взглядов моих вещей, которые…

На мгновенье мне показалось, что я их опередил своим яростным гигантским скачком и первый, сам, своими руками спас Ее от их бездушных зубов и когтей, вытолкнув — вперед, в ярко-красное небо — из моей жизни.

Когда крик стих, повисла вдруг удивительная тишина, в которой я, виновато улыбаясь, вернул моим вещам их привычные места и расслабленно сел посреди этой тишины, выронив с губ и улыбку.

Наконец-то мой молчаливый рай вернулся ко мне. Но только вот вглядевшись в него пристальней, я с ужасом понял, что это уже не рай.

 

День охоты на ангелов

 

Мы доехали до конечной у Южной автостанции и вышли из города. Оба молчали всю дорогу. Мне было стыдно открывать рот, оправдываться было противно, да и не нужно, я думаю, а в голове едким туманом всё еще стояло эхо собственных нервных криков. Грудь саднило сдавленной болью. Белый шел хмурый, почти злой, уронив тяжелый взгляд в асфальт перед собой и качая большой головой в такт шагам, словно кивал самому себе в ответ на резкие обвинительные мысли.

Я взглянул украдкой на его сжатые кулаки, на чехол с духовкой за его спиной и впервые, может быть, засомневался в том, что всё это простая шутка. А что если он действительно рехнулся, подумал я, понимая, что в этом виноват сам, и вспомнил, с чего всё началось.

Ровно две недели назад с такой же саднящей болью в груди, с горьким комком, подступившим к горлу, я держал в дрожащих руках телефон и никак не мог решить — позвонить или нет. Меньше всего на свете тогда мне хотелось впутывать в свои личные проблемы кого-то третьего, делать его свидетелем своей глупости и эгоизма. Не то чтобы мне было стыдно, скорее я чувствовал какую-то ответственность за безмятежную жизнь других.

Но иного выхода на тот момент я не видел, поэтому набрал номер Белого и попросился пожить у него немного, пока что-нибудь не придумаю. Боялся его вопросов о том, что случилось, не зная, каким образом всё объяснить. Но Белый не спросил меня ни о чем, он всё понимал.

— Давай, — ответил он. — Адрес-то помнишь?

Я приехал к нему в зябких сумерках с понурым, потрепанным рюкзаком на плечах, виновато пряча глаза в извиняющейся улыбке. Он молча впустил меня в свое холостяцкое логово, а сам быстро оделся и, выходя на площадку, проурчал хриплым басом:

— Проходи, не стесняйся, я сейчас.

Он вернулся с нагруженным бело-красным пакетом «ПродТорг» и, выкладывая на стол одну за другой три бутылки портвейна, осторожно спросил:

— Будешь?

Я кивнул, чувствуя себя погибающим Алешей Карамазовым.

Минут через сорок, оба с осоловевшими глазами, над кухонным столом, заваленным закуской в неподходящей посуде, мы с сочувственной симпатией дышали друг на друга.

— Тезка, — говорил Белый, заглядывая в мое тупеющее лицо, — черт тебя раздери, честно говоря, ты меня расстроил. Я думал, что я один такой раздолбай, — он обвел взглядом продовольственный натюрморт на столе. — А тут вон оно как. Ты ведь был для меня… эталоном, примером для подражания. Черт, человеком с большой буквы, который не жалеет себя, блин, живет, можно сказать, великой жизнью…

— Да что ты, Белый, — поспешно перебивал его я, надкусывая огурец и тыча им себя в грудь, — я просто человек, самый обычный, банальный, слабый человек, как ни горько это признавать.

— Не-е-е-е, тезка! — он мотал головой. — Так не должно быть, мля, ты меня не огорчай, а то я тебе… — и он в бессилии подобрать подходящие слова тряс огромным кулаком перед моим носом.

— А знаешь, — говорил я в его кулак, как в микрофон, — я вот раньше думал: как так, почему люди говорят одно, а потом делают совершенно противоположное, как будто они твари какие-то несознательные и только строят из себя сознательных прямоходящих? Сказано же: не ври, не кради, не убивай, да будь счастлив, в конце концов, и всё. А они что? Кивают головой, соглашаются, а потом тут же за старое, как будто специально разрушают свою жизнь и не хотят существовать по-человечески. Ведь знают, что так нельзя, а всё равно делают, блин. Не мог я этого понять, понимаешь, думал, что я-то совсем не такой.

— Ну, — кивал Белый.

— Что ну? А потом оказывается, что сам я точно такой же — окультуренное животное. Говорю о гуманизме, терпении, о любви к ближнему, а сам…

Белый хмурил брови.

— Не расстраивай меня. Прекрати индульгировать, сукин сын. Тут что-то не так, мля. Не хочу я в это всё верить! Ты ведь для меня… Вот скажи мне, тезка, кто для тебя идеальный человек?

— Князь Мышкин, — ответил я не задумываясь.

— Идиот! — Белый махнул рукой. — Это же литературный персонаж. А ты живого назови, из плоти и крови.

— А что, думаешь, сам Федор Михайлович не такой был, раз смог его создать?

Вместо ответа Белый лепил жирную фигу.

На следующее утро он, торжествующе рокоча, беспощадно расталкивал мой похмельный сон.

— Ага! Федор Михайлович, просыпайся, мля. Слушай, человече, про своего идиота, — он нависал надо мной покачивающейся громадой и, обсыпая меня древней пылью со страниц какой-то потрепанной книги, читал: — «…вдруг Федя зарычал, стиснул зубы и ужасно больно схватил меня за руки; мне не хотелось выпустить записки, и мы так ее дергали, что разорвали на половины, и я свою половину бросила на землю, Федя со своей сделал то же; это нас и поссорило, он начал бранить, зачем я вырвала записку, меня это еще больше рассердило, и я назвала его дураком…».

— Что это? — сквозь головную боль прошептал я, всё еще думая, что мне снится кошмар.

— Дневник Анны Григорьевны Достоевской! — он потрясал пальцем у меня над головой. — Но слушай еще, князь: «Федя взял меня под руку и, очень весело распевая, мы пошли через мост. Но тут мне случилось поскользнуться, но так сильно, что я было чуть не упала; вдруг Федя раскричался на меня, зачем я поскользнулась, как будто я это сделала нарочно, я ему отвечала, что зонтик не панцирь, и что он дурак…». — Белый разразился счастливым злорадным смехом. — Понимаешь?! А вот дальше: «Он перешел на мою сторону и, идя по улице, ругался: черт, подлая, злючка, мерзавка и разными другими именами. Мне ругаться не хотелось, я молчала, потом только мы, не разговаривая, отобедали, Федя пошел за книгами, а я домой…». Те-те-те, на-на-на, ага — вот: «Потом он лег спать и спал часа два. Когда он проснулся, то попросил папироску, и я ему поспешила подать ее, но так как я в папиросах толку не знаю, то и подала такую, какая не курится, он просил положить ее на стол и подать другую. Я так и сделала, но пока я вынимала из портсигара другую папиросу, он мне закричал, чтобы я несла поскорее, тогда я почти бросила к нему на постель и портсигар и спички. Вдруг Федя начал кричать, как, бывало, он кричал у себя дома, ужасно, дико, и начал ругаться: каналья, подлая, стерва и проч. и проч.!» Вот вам, Федор Михайлович! Куряга, матершинник, спесивый мужлан, а про рулетку я вообще молчу!..

Разбитый и морально, и физически, я пытался пробурить гудящей головой подушку, чтобы провалиться в сам ад.

— Что ты хочешь, Белый, отобрать у меня последнюю надежду? Может быть, по-твоему, и святых на свете не было?

— Дурак ты, тезка, — он хлопнул по мне пыльным томом, — неужели не понимаешь?! В этом-то и суть… Что ты думаешь, Иисус тоже был паинькой в белых одеждах? А как он, по-твоему, торговцев из храма выгонял? А? «Выйдите вон, пожалуйста, я вас очень прошу, покиньте помещение, друзья, извините, что побеспокоил, но так же нельзя…». — Белый кривил покрасневшую физиономию и брызгал слюной. — Так, что ли? Вот тебе святые, мля…

 

Я не заметил, как мы отдалились от города, пройдя по утреннему неоживленному шоссе, наверное, километр с небольшим. Со дна задумчивости меня подцепил приторный кисловато-арбузный запах городской свалки. Белый, так и продолжая хранить тяжелое молчание, свернул с асфальта и пошел напрямик к ее пестрой апокалиптичной массе через дымчатое поле, преющее под ясным осенним небом. С краю, у глубокого, разлагающегося химией и нечистотами рва, урчал мусоровоз. Рядом, под шумным прикрытием наглых ворон и собак, возились какие-то грязные существа, оживленно разгребая свежепривезенную кучу отходов и хлама.

Белый остановился и, сняв с плеча духовку, решительно ее расчехлил. Оглянулся на меня и прохрипел:

— Ну что, поохотимся на ангелов?..

У меня свело желудок.

 

Первый раз про ангелов он упомянул, когда со скептической улыбкой провожал меня обратно домой. Я топтался в коридоре со своим преданным, вечным рюкзаком за спиной и пытался ему всё объяснить:

— Понимаешь, Белый… я просто осознал весь свой эгоизм. Я понял, что все человеческие, и мои в первую очередь, беды — от эгоизма. Я вел себя как свинья, как животное-шовинист с не в меру горячим темпераментом. Надо иметь силы по-другому смотреть на мир и людей, по-другому жить. Самое ценное в нашей жизни — это близкие люди, так какого хрена… что, я не могу, что ли, преодолеть ради них свою звериную сущность?! Могу, Белый, и не ухмыляйся, могу, черт побери.

Он качал головой:

— Всё не так просто, тезка.

— Наоборот, Белый! — оптимистически восклицал я. — Всё как раз таки очень просто. Единственное, что нужно — осознать свой эгоизм. Тогда всё легко, он становится бессилен, теряет над нами контроль. Мозги-то нам на что даны?

— Мозги!.. Ты же сам говорил, что вся твоя интеллектуальная рефлексия никак не влияет на твои звериные поступки. Мозги тут совсем ни при чем.

— Как это ни при чем?! А что спасает человека от участи быть банальным животным? — не мог пробить я стену его скепсиса.

— Ангелы, — усмехнулся Белый, — нас спасают только ангелы.

Вечером следующего дня он мне позвонил.

— Слышь, тезка, я нашел их! — взорвался в трубке его хриплый бас.

— Кого?

— Ангелов, старик! Я их вычислил, ты дал мне ключ, я понял, какова их истинная личина, теперь они все вот у меня где, — он, по-видимому, яростно тряс кулаком на том конце, а я, пытаясь уловить в его голосе пьяные интонации, иронично, но по-доброму спросил:

— И где же ты их видел?

— Да везде! — грохотал Белый. — Их полно в городе. Летают, мля, за нами присматривают, души на тот свет провожают. Хочешь, я их тебе покажу? Как у тебя вообще там дела?

— Всё хорошо, Белый, спасибо, — я рассмеялся в трубку, понимая теперь причину его звонка и бреда про ангелов. — Не беспокойся, старик, у нас теперь всё хорошо, приходи в гости.

— А как насчет ангелов? — не унимался он.

— Ну, теперь уж не знаю, — хохотал я.

— Ну смотри, — обиженно басил Белый. — Ладно тогда. Привет Анне Григорьевне…

 

Потом мне опять стало не до смеха.

Настал этот ужасный разрушительный день. День охоты на ангелов, как назвал его Белый.

Не успел я еще прийти в себя и осознать, что опять натворил, еще эхо хлопнувшей двери в опустевшей немой квартире острой болью отзывалось у меня в груди… как раздался его звонок.

— Что случилось, что у тебя с голосом? — сразу насторожился Белый. — Я сейчас приеду, жди.

Я не успел ничего возразить. Через полчаса он уже ввалился в двери, часто дыша и буровя черным взглядом мое безжизненное лицо.

— Ну-у-у… — мрачно покачал он головой, оглядывая разрушенную кухню, — ты даже с Достоевским не сравнишься, князь. Она-то сама уцелела?

Я не мог разговаривать и безвольно осел на стул.

— Отлично, — сказал Белый, хватая меня за шкирку, — самое время для охоты. Одевайся.

И он притащил меня сюда. На городскую свалку.

Белый зарядил духовку и, вскинув ее наизготовку, пошел прямо к мусоровозу, где в вонючей дымке ворочалась масса из бомжей, дворняжек, ворон и мусора.

Я не нашел в себе силы остановить его. Ноги сами собой поплелись вслед за ним.

Белый остановился и поднял оружие, тщательно прицеливаясь.

Кто-то из бродяг угрожающе вскрикнул, все повернули к нам смугло-грязные опухшие лица, а потом испуганно бросились врассыпную, распинывая кишащую под ногами темную, плотную стаю ворон.

— Не промахнуться бы, — мрачно усмехнулся Белый и выстрелил.

Раздался глухой хлопок, стая взорвалась, взметнувшись в разные стороны. Белый с криком побежал вперед, в тучу надорванного карканья. Окончательно разогнав птиц, он отыскал под ногами что-то грязно-черное и торжествующе вытянул это в руке, сотрясая над головой, как разъяренный гладиатор.

— Смотри! Вот тебе самый настоящий ангел! — закричал он мне, сжимая в кулаке шею еще теплой, окровавленной, безвольно болтающейся в его руке вороны. Серый пух летел во все стороны, а по бледным толстым пальцам Белого вязко текла темная кровь. — Вот как они выглядят, мля… они вовсе не сусальные белые голуби с нимбами, которых рисуют в детских книжках. Нет, мля. И святые твои, Лев Николаевич, не белые овцы. Вот, смотри! Вот истинный лик посланцев божьих! Узнаешь?

Он размахивал трупом птицы перед моими глазами. Злой, восторженный, разъяренный, превратившийся в проповедника апокалипсиса.

— Зачем же ты убил его? — это всё, что я смог произнести.

— А что же с ними делать? — Белый выпучил на меня глаза. — Молиться на них, что ли?

И он засмеялся надсадным хрипом.

— И что дальше? — испуганно выдавил я.

— А дальше вот что… На, возьми, иди и покажи ей. Скажи: вот это — самый настоящий, банальный ангел. Других не бывает. А ты, — он больно ткнул меня в грудь запачканным пальцем, — ты самый настоящий, банальный святой. И… попроси у нее прощения, сучок.

Он протянул мне вонючую мертвую ворону, с плешивым, блохастым опереньем, заляпанную грязью и кровью, с черными безжизненным бусинками глаз, медленно утрачивающими хищный блеск. И в моих глазах отразилось ее ангельское сияние.

 

 

Шахидка

 

Яха

Пыльный аул, где по улицам бродят ишаки, пахнет навозом и укропом, где-то слышен собачий лай. Сакли жмутся друг к другу на склоне, как нанизанные на каменистую дорогу, разрезаемую серебряной речкой на дне теснины. По утрам над ней всплывает туман, как змея истекая по ущелью, между головокружительных снежных хребтов. К реке в колыхающихся искажениях жаркого воздуха спускается девушка с изящным кувшином на плече.

 

Вера

Город, занавешенный шумом машин и их сизыми выхлопами. Уставшее вечернее небо низко склонилось над ним и наткнулось на позолоченный шпиль православного храма. Из раны вытек закат, окрашивая алым непрерывный поток спешащих граждан, суетливо обгоняющих друг друга, чьи смазанные пестрые фигуры, как тени, отражаются в витрине кафе, в глубине которого за столиком для двоих одиноко сидит девушка с иконописными чертами лица.

-02:15:52

Надо головой звякнул колокольчик, запуская мой внутренний секундомер. Ты освободишься только часа через два, а до тех пор мне остается лишь прокуренный воздух, темная полировка столика у окна и… я улыбнулся моему внутреннему Хемингуэю… и блокнот с ручкой.

 

Яха

Она была старшей дочерью в семье, можно считать самой любимой, потому что на остальных родившихся после нее трех девочек отец — циен-да, жаждавший от Аллаха сильных сыновей, не мог смотреть спокойно. Печать его тяжелого недовольного взгляда легла на их слабые плечи, а на смуглые лица, может быть потому и не такие красивые, пали тени от не самых лучших вайнахских (1) имен — Тоийта, Сацийта и Цаэш (2).

С раннего детства их приучили к постоянной, оттого и не казавшейся такой тяжелой, работе. Им приходилось с утренней до вечерней зари готовить пищу, штопать одежду, ткать сукно, шить суконную обувь, ухаживать за скотом, таскать с реки воду, убирать дом, а весной — обмазывать его глиной и белить заново, а также помогать вечно хмурому строгому отцу в его полевых заботах.

В русскую школу, за семь километров от аула, из всех четырех дочерей отдали только ее. Хватит на нашу семью образованных женщин, сказал отец, а рабочие руки всегда нужней.

Яха поднималась еще затемно, складывала в сумку несколько лепешек, тетради и книги, повязывала хиджаб (3) и выходила в свежий и морозный, как горный ручей, утренний воздух, чтобы по каменистой тропе через перевал пройти в школу. Ей очень нравилось говорить по-русски, она как будто чувствовала во рту странный привкус этого языка. А из всех школьных предметов больше всего ее привлекала география, преподаваемая сорокалетним Русланом Борисовичем из Владикавказа. Яхе учитель географии казался скромным властителем всех тех удивительных стран, о которых он рассказывал негромким приятным голосом.

После уроков можно было задержаться на школьном дворе и поиграть с одноклассницами, но Яха, всегда молчаливая, улыбчивая, с большими, как у дикой серны, черными глазами, качала головой в ответ на приглашения и расспросы сверстниц и спешила домой, неукоснительно выполняя наставления отца. Нечего тебе, дочка, якшаться с малолетними из других аулов, говорил он, особенно с чехами — так он называл чеченцев, — они совсем забыли традиции своих отцов, ни во что не ставят своих предков, только слова громкие остались у них, а на деле… да и вообще, наглые они и слишком самодовольные, не такими должны быть вайнахи, недаром люди говорят: «Нах бовза ма гиерта — нах беза гиерта» — «Не старайся людей познавать, а старайся людей уважать». А чеченцы совсем уважение к кому бы то ни было потеряли. Да и все в горах сейчас отдалились друг от друга. Нет, дочка, нечего тебе с ними связываться. И он отправлял Яху к деду, живущему в одиночестве на краю аула, в старой покосившейся сакле с плоской крышей.

— О, моя джанечка! (4) — радовался дедушка — дади Иналук, обнимал внучку, ласково гладил по глянцевым волосам и заглядывал в лицо теплыми затуманенными глазами.

Яха помогала деду по хозяйству, готовила ароматную шурпу, штопала одежду, слушая его глухой хрипловатый голос:

— Ты у меня очень красивая растешь, дочка. Трудно тебе без братьев приходится, один отец защитник и кормилец. Знаешь, как в народе говорят? Дочь, растущая без братьев, всё равно что ткъам бийна оалхазар, птица с подбитым крылом, значит. Не дал Аллах мне внуков, видимо, не простил меня до сих пор.

— За что дади? — тихонько спрашивала Яха.

— Эх, джанечка… — вздыхал дед, не отвечая на вопрос. — А как раньше богат был наш род Яндиевых, и овцами, и джигитами. Пять родовых башен сами отстроили, по всей округе знали нас и уважали, советоваться приходили чуть ли не из самого Владикавказа. Да, раньше всё по-другому было. А сейчас что? Из всего нашего рода лишь твой отец и остался, других унесла нелегкая расплачиваться за мои грехи и грехи дедов.

Яха больше не решалась спросить деда, о каких таких страшных грехах он говорит, и терпеливо ждала, когда он отпустит от сердца тяжелое молчание и начнет рассказывать о древних временах.

— В былое время, когда еще жили нарты, земля была до того благодатна, что если сжать ее в кулаке, то из нее вытекали капли масла, а если сварить одно ребро быка, то можно было накормить целое войско. Одним словом, во всем проявлялась божья благодать. Знаешь, откуда появились горы? — дед довольно кряхтел, щурил в сухих морщинах глаза, пряча озорные искорки. — Горы — это земные гвозди. Аллах создал Землю и Вселенную, но Земля колебалась, и всё живое, что было на ней, приходило в ужас. Когда Аллах узнал об этом, то взял преогромные гвозди и вбил их рядком по самому центру Земли. Шляпки этих гвоздей и есть наши горы. А Земля с тех пор перестала колебаться…

И дальше дед Иналук рассказывал Яхе страшные сказки про лесного мужа, живущего в соседнем лесу, что он оброс бородой до самых колен, а на груди у него висит острый топор, и он норовит обняться со всяким встречным-поперечным, чтобы вдавить ему топор в грудь и ограбить убитого. А жена у лесного мужа жутко красива, волосы длинные, отливают золотом. Она соблазняет пастухов и охотников, заманивая в чащу, но если об их связи кто-нибудь узнает, то пастух непременно умрет на следующий же год.

Он мог часами рассказывать замеревшей от счастья и страха Яхе предания про Черкеса-Ису и Чеченеца-Ису, про богатыря-орхустойца Соска-Солсу и про других сказочных и реальных героев их родного края, а в конце, когда Яхе уже пора было возвращаться домой, добавлял всегда одно и то же:

— Джанечка моя, помни, ты должна вырасти и стать хорошей женщиной — дика сесаг, потому что многое в наше время, как впрочем и во все времена, держится на женских плечах, пусть даже это на первый взгляд не так заметно.

Он присаживался в древнем истрепанном бешмете на камень у входа в свою покосившуюся саклю и смотрел вслед Яхе печальными раскосыми глазами из-под мохнатой посеревшей папахи.

 

Вера

Обычно к вечеру в кафе, расположенном почти в самом центре города, набивалось столько народу, что хозяину приходилось запирать дверь и переворачивать наружу табличку «Закрыто». Поток посетителей оживлялся часам к шести, беспощадно терзая дверной колокольчик, в семь он набирал максимальную полноводность, а к восьми, приобретая одну лишь входящую направленность, пресекался довольно ухмыляющимся барменом, запирающим дверь со словами «мест нет». Сначала большинство приходили просто перекусить что-нибудь на ужин, закинуть в желудок выпечку и залить дорогим чаем с экзотическим названием. Задерживались ненадолго, покончив с едой, еще несколько минут сидели, откинувшись на спинку стула, украдкой поглядывая в угол под бормочущим телевизором, потом не спеша и как-то неловко одевались и опять выскальзывали на улицу в суетливый серый поток пешеходов. Те, кто приходил позднее, занимали целые столики, внимательно изучали меню, диктовали что-то девушкам с блокнотиками, а потом отрешенно ждали друзей или любимых, иногда рассеянно блуждая взглядом в окрестности того же телевизора. Друзья приходили, как обычно, с опозданием, но радостные, запыхавшиеся, с румяными новостями и оставались болтать и пить до закрытия кафе. Каждый входящий машинально поворачивал голову налево, взгляд его теплел, загорался искрой доброжелательного интереса и в течение всего вечера время от времени возвращался туда, в темный, интимный уголок под черным ящиком с мелькающими картинками.

Там она обычно и сидела. Приходила пораньше, почти сразу после открытия, когда бармен еще не успевал снять со столов все стулья. Улыбалась ему одними уголками губ, изящно и бесшумно, как призрак, присаживалась за столик и ждала, когда он принесет кофе. Чашка дымилась, тонкими струйками лаская ее задумчивое, удивительно красивое лицо, как светом наполненное ожиданием, и кофе неизбежно остывал, всякий раз так и не дождавшись желанного прикосновения ее теплых губ. Взгляд девушки тонул где-то в бликах витрины, она как будто не замечала восхищенных взоров окружающих мужчин, юношей, да и женщин, шептавших что-то подругам и кивающих в ее сторону. В их зрачках тлело восхищение, распускались улыбки, хотелось говорить и жить вечно.

Какая она красивая! Такие тонкие черты, рисунок губ, бровей, впалые щеки… В чем секрет ее притягательности? Тихая мудрость в глазах или неописуемая, даже неосознаваемая, непостижимая красота, что так приковывает внимание?

Потом на сцене появлялся он.

И мужчины ерзали на стульях, ворчали по-доброму, с завистью, досадно жевали губами. Но потом, время от времени поглядывая на него, оттаивали с пониманием, признавая, может быть, некоторое преимущество.

Зато теперь выпрямлялись и выгибались спины женщин, бессознательно поправлялись прически, то тут то там всплескивался хрустальный смех, и в сумеречном пространстве кафе как будто всходило солнце, становилось светлее и теплее.

Он был так же красив, хотя менее загадочен. Скорее был похож на ее взрослого сына, но, судя по всему, имел более завидные права. Элегантно склонялся над столиком, чувственно касался губами ее щеки, едва затрагивая тонкими бледными пальцами изгиб скрипичной талии. И шептал что-то на ухо, должно быть, «…здравствуй, Вера…». Потом заказывал несколько блюд на двоих.

Девушка слушала его негромкий басовитый монолог, еле различимый в шуме кафе, почти ничего не отвечая, и улыбалась, теперь уже во всё полное великолепие белых ровных зубов. Иногда оживленно кивала, поправляя непослушную прядку на лбу.

А атмосфера в кафе наливалась страстью и радостью, настроение кружило на высоте, под глянцевым, сложной формы потолком. Может быть, сами того не замечая, посетители избирали эту красивую пару молодых людей своей путеводной звездой на вечер, подчиняясь их очарованию, как гипнозу. Улыбки и смех разбрасывались букетами, жесты сыпались восторженнее и свободнее, глаза сверкали, голоса звенели. Вечер раздувался в праздник.

Но в самый его разгар, часов после восьми, девушка отводила рукав с запястья, освобождая часики, кивала своему изумительному красавцу, и он расторопно помогал ей подняться из-за стола и провожал на улицу, под опьяненные, уже захваченные капканом веселья, взгляды.

Ах… но как же она восхитительна! Да… а как же он хорош!..

 

-01:09:45

Из задумчивости меня вывела официантка, с напудренной вежливостью предложившая мне все-таки что-нибудь заказать. Чтобы никого не расстраивать, а вернее, чтобы меня просто оставили в покое, я автоматически заказал кофе.

Мысль ускользнула с кончика ручки в сгустившийся сигаретным дымом воздух, и я, словно вынырнув из глухой водной толщи, оглядел неожиданно проявившееся пространство, с удивлением отмечая, что улицу за окном уже затопили сумерки. Как жирные басовитые чайки, кафе заполнили своим нарочитым присутствием завсегдатаи. И я неожиданно почувствовал себя лишним среди их суетливого гомона в аранжировке звона посуды, телефонных сигналов и театрально-раскованных жестов.

Мое внимание привлекла пара молодых людей, сидящих в углу под телевизором, как будто отделившись от всех, но одновременно оказавшись у всех на виду. Молодые, хорошо и модно одетые, должно быть, считающиеся красивыми. Она улыбалась своему галантному собеседнику, вежливо покачивала головой, и что-то еле уловимое в ее чистом лице ставило моему взгляду подножку, заставляя возвращаться к ней снова и снова, чтобы попытаться разгадать…

Я откинулся на спинку стула и отпил остывающий кофе.

 

Яха

Местные жители уже давно привыкли к тому, что в ауле останавливались отряды вооруженных горцев. Они могли только переночевать, могли остаться на несколько дней, но чаще просто заходили поговорить с почтенными стариками, хорошо знавшими адат и шариат, поили нагруженных коней, а после опять уходили в горы. Люди встречали боевиков спокойно, как когда-то пастухов, перегонявших через перевал отары породистых овец. Приглашали их в дома, кормили, обменивались новостями.

Яха, налившаяся к шестнадцати годам дикой спелой красотой, впервые встретила его на реке. Молодого, сильного, свободного, со жгучим гордым пламенем в глазах.

Боевики звали его Борз (5) и почитали за командира. Когда Яха набирала воду в большой медный кувшин, склонившись над ледяной струей воды, он подошел к ней, негромко произнес несколько слов, спросил еще что-то. А потом бросил спокойно, как нежный приказ: приходи ночью. Яха так и не посмела поднять глаза, но когда ночь окутала гребни окрестных гор, бледнеющих снежными шапками в ее бархатном покрывале, она, едва не выплеснув из груди беспощадно колотившееся сердце, не видя и не чувствуя под собой ног, вернулась к реке, где он, воплотившись из мрака, и овладел ею на остывающей мокрой земле.

Вытер слезы с ее щек рукавом колючей черкески и прошептал пахнущее табаком и кагором:

— Я приеду забрать тебя.

Наутро их отряд уже покинул аул.

Яхе осталось только стойко хранить в себе смешанные слезы горя и счастья как самую желанную драгоценность на свете. Она неслышно плакала ночами, орошая горькой влагой тьму и свою тайну.

Никто из домашних не заметил той глубокой перемены, что произошла со старшей дочерью. Только дед Иналук, когда Яха пришла к нему в следующий раз, почему-то встретил ее в новой папахе, в лучше других сохранившемся бешмете с газырями, перехваченном серебряным поясом с кинжалом. Рассеянно и печально улыбался, разговаривал мало, а когда настала пора Яхе возвращаться в дом отца, сказал:

Джанечка моя, слышала ли ты, что в доме Оздоевых несчастье — они потеряли дочь Амину? Говорят, ее увел в горы старший брат. Он узнал, что она вела… не совсем правильный образ жизни, бывала в мужских компаниях, ну и… А ты сама знаешь, как суров в этом отношении закон гор. Ты у меня совсем не такая, ты выросла скромной, дика йои (6). Но тем не менее растешь без братьев, некому за тобой присмотреть. Доченька, — глаза старика заволокла мутная, как лед, пелена, — легко в молодости сделать ошибку, нелегко ее искупить. Я тоже был когда-то молодой и горячий, тоже натворил всякого. А потом повзрослел, понял свои ошибки… Трое суток простоял на могиле убитого, прося прощения, и даже сосал грудь его матери, чтобы стать его братом. Но было уже поздно, и, видимо, не суждено мне получить прощения…

Дед запнулся и, так больше ничего не добавив к сказанному, ушел в дом, прикрыв за собой скрипучую косую дверь.

 

Яха продолжала ждать его целый месяц, позабыв себя, не могла спокойно ни есть, ни спать. В любом случайном прохожем тревожно угадывала его черты, долго простаивала у речки, несколько раз подряд бессмысленно набирая воду и выливая ее обратно. А ночью вспоминала его запах, его уверенные прикосновения и вздрагивала от каждого скрипа, от каждого неясного звука за окном.

Когда же однажды глубоко за полночь в ночной мгле вдруг ухнула низким утробным звуком странная птица, Яха моментально всё поняла. Вскочила, как облитая горячей шурпой, захлебнулась сдавленным радостным криком и выскользнула из дома в холодную смолу ночи. Ее тут же подхватили знакомые, такие родные руки, подкинули вверх на потную спину лошади. Что-то энергично задвигалось во тьме, зашуршало, и в уши ударил свист ветра и мягкая дробь копыт, перевязанных ветошью.

Яха обхватила его сзади, прижалась изо всех сил пылающей щекой к знакомой колючей черкеске и зарыдала счастливая, как будто жизнь ее полностью случилась и ничего другого ей больше не было нужно.

На рассвете они добрались до лагеря. Румяный розовый свет отражался от влажных гор, заливая пещеры, застеленные овечьими шкурами. Из них навстречу выбирались черные мужчины в зеленой пятнистой форме. Хмуро улыбались помятыми лицами, что-то шутили на непонятном языке.

Борз отвечал спокойно и резко, отдал автомат совсем молодому, безбородому парнишке в черном платке и снял с коня Яху.

— Вот мой дом, — сказал он ей, — теперь он и твой.

 

Вера

— Здравствуй, Вера… — он обжег ее щеку прикосновением губ, обдав волной дорогого дезодоранта. — Как дела? Прекрасно выглядишь, госпожа. Какие новости? Как настроение? Вижу, что всё хорошо. Очень рад тебя видеть…

Сел напротив, лаская ее радостным мальчишеским взглядом.

— Ну-с, что у нас сегодня… — элегантным жестом фокусника раскрыл меню, как будто готов был вытащить из него кролика — любого, жаренного или живого. — Итак, что-то наш добрый хозяин не спешит обновлять ассортимент. Надо бы ему намекнуть.

Продиктовал подошедшей официантке несколько названий и отбросил папку.

— Уффф… устал сегодня, милая. Целый день на ногах, переезды, студии, вспышки. В глазах рябит. Слушай, а фотовспышки не вредны для глаз? А то я того и гляди ослепну, или сетчатка побелеет, засветится. Буду в старости ослепительно седым дедом-альбиносом с белоснежными глазами. Или у альбиносов красные глаза? Ну так это тоже реально — красные глаза от постоянного недосыпания. Надо уходить из модельного бизнеса. Заняться, например, фермерством, разводить свиней, — он театрально рассмеялся и достал сигареты. — Будешь? Нет, как всегда…

Щелкнул зажигалкой, затянулся, прищурившись от дымка, как герой вестернов. Улыбнулся ровными рояльными зубами.

— Поднакоплю денежек, куплю домик в деревне… Поедешь со мной? Соорудим огромнейший сеновал, в лучших традициях, и устроим праздник сельских удовольствий. А? Соблазняешься?.. Будет у нас с тобой обеспеченная страстью старость.

Она ответила смущенной улыбкой, опустив глаза.

Принесли заказанный ужин. В вежливом молчании расставили тарелки.

Он отвлекся на телевизор, секунду всматривался в мелькающее изображение.

— Ммм, ты посмотри, опять что творят. Сýчки. Мне сегодня как раз анекдот рассказали, слушай… В общем, объявление в газете, или лучше по телевизору: «Всем шахидками и шахидам! Срочно! 20 числа, в субботу, собраться на полигоне в Семипалатинске».

Дождался, когда она рассмеется, встряхнув волной прически, и улыбнулся в ответ. Удовлетворенно отметил, как она смахнула выступившую слезинку в уголке глаза, и бросился развивать успех:

— А вот еще. Надо, кстати, подсказать боссу, пусть и здесь повесит объявление: «Господа шахиды и шахидки, для вашего удобства и комфорта в гардеробе вы можете оставлять свои пояса, сохранность гарантируется».

На этот раз она лишь улыбнулась и отпила сок.

Он занялся отбивной, довольный, прожевал несколько кусочков и продолжил приятным басом свой развлекательный монолог. Шум в кафе нарастал, поглощая и его голос.

Она почти не смотрела на него, опустив взгляд, улыбалась отражениям своих мыслей, но слушала, как казалось, внимательно, иногда, очень редко, что-то спрашивала или еле слышно отвечала. Несомненно, чувствовала любопытно-восхищенные взгляды окружающих, но старалась не подавать вид.

Наконец взглянула на часы.

— Пора, — произнесла одними губами и улыбнулась.

Он с готовностью вскочил, отодвинул стул, подал руку, и они прошли к выходу. Бармен раскланялся с ними и закрыл на ключ ведущую в свежий вечерний воздух дверь, подмигнув и постучав на прощание в стекло изнутри.

Она облегченно выдохнула в морозный воздух сумерек.

— Устала?

— Да, надоело мне всё это.

— Ну брось, ужинать в лучшем кафе города, да еще получать за это зарплату. О такой работе можно только мечтать. Красивым и сильным везет.

Оглянувшись в редеющем потоке вечерних прохожих, они прошли за угол и свернули к служебному входу в кафе.

— О, мои голубки! — навстречу им из темноты вышел хозяин кафе — лысый, лоснящийся благополучием толстячок. — Как отужинали? Никто вас не обижал?..

— Нет, Ревзгат Вячеславович, всё в порядке, — красавец выступил вперед, протягивая ладонь.

— Ну хорошо, хорошо. Видели, что творится? Народу битком налетело, на вас поглазеть. Ну-ну, шучу-шучу, конечно, вы у меня — мастера атмосферы, психиатры, то есть психологи высшего уровня. Такие чудеса творите с олухами, талисманчики мои. Что бы я без вас делал?

— Медведей бы за столик посадили или шимпанзе. Вот на них поглазеть — в самый раз.

— Эй, ну не обижайся, мой мальчик, — хозяин кафе полез в карман пиджака. — Вот вам зарплата, получайте, заслужили. В понедельник можете отдыхать, а во вторник — жду, как обычно. Вера, ты как всегда неотразима.

Он по-джентльменски кивнул ей и потрепал по щеке красавца, прятавшего банкноты в портмоне. Тот слегка покраснел, но промолчал.

— Ну счастливо! — хозяин кафе махнул рукой и исчез в темноте служебного входа.

Они вернулись в уличный рекламный свет.

— Я провожу тебя? — с надеждой спросил он.

— Нет, я доберусь одна.

— Но, может, все-таки…

— На сегодня с меня хватит твоих глупых шуточек, — она резко развернулась и, не попрощавшись, ушла вверх по улице.

 

-00:42:14

Она не любит его — наконец, как черная «эврика», вспыхнуло у меня в голове. Я даже поежился и непроизвольно отвел взгляд от красивого, но теперь слишком холодного для меня лица девушки и бросил его за окно, надеясь разглядеть твою спешащую фигурку. Но витрина, отполированная сумерками, вернула мне мое же растерянное отражение, сквозь которое проступил контур подсвеченного желтым собора на противоположной стороне дороги.

Даю вам главную заповедь — возлюбите ближнего своего, как самого себя, — эхом всплыл в памяти древний голос. Цепь моих мыслей замкнулась, превращаясь в одно пришедшее откуда-то с той стороны понимание, что все грехи на земле суть одно — нелюбовь.

Я схватил ручку, зачеркнул всё написанное прежде и стал лихорадочно конспектировать пробившийся поток внутреннего голоса, в тщетных попытках ничего не упустить из его мятежного шепота. Меня затрясло, как рукав брандспойта.

 

Яха

И началась новая жизнь, наполненная смыслом и простой грубоватой радостью. Яхе было совсем не важно, что в лагере приходилось выполнять ту же самую работу, что и в доме отца, но еще тяжелее и еще больше; ее не беспокоило, что не было возможности нормально вымыться; что порой приходилось голодать и мерзнуть длинными ночами в ожидании его, Борза, неделями пропадавшего, там, за горами. Главное для нее было то, что он всегда возвращался. Уставший и хмурый или бодрый и радостный, но всегда с ледяным пламенем в глазах, заставляющим вспыхивать всё ее существо, когда он с нежностью овладевал ею тут же, на подпаленных шкурах, на неровном каменном полу.

Они почти не разговаривали. Борз не был нежен в словах, а ласки его рук были яростны, дики, как поток горного ручья. Самое ласковое, что он когда-либо сказал Яхе, было брошенное между делом: вот закончим войну, построим саклю, будем жить как люди, нарожаешь мне сыновей… Иногда Борз просил ее сделать что-то по хозяйству, но чаще просто молчал, отсыпался в углу пещеры после изнурительных походов. С другими мужчинами он общался на том же неизвестном Яхе языке. Они оживленно, с азартной злостью обсуждали что-то, боролись друг с другом, соревновались в силе и ловкости, но с Борзом всегда держались почтительно, как будто его слова для них имели большое значение. На Яху никто из других горцев не позволял себе смотреть, даже в отсутствие Борза, когда он уходил с отрядом и в лагере целыми неделями не оставалось никого, кроме двух-трех караульных.

Помимо Яхи здесь были и другие женщины, принадлежавшие боевикам: забитые, помятые, грязные, словно одичавшие — чеченки, кабардинки, осетинки… Ни с кем из них Яхе не разрешалось разговаривать, да и сама она старалась держаться подальше от их рабски искаженных лиц, опасаясь, что они могут жадными и злыми взглядами запачкать ее солнечное счастье.

Но закат этого солнца навалился неожиданно, затмил сознание, раскромсал все внутренности, тело и душу.

В сумерках, поздно вечером, Яха, в ожидающем одиночестве вышивавшая для любимого шелковый байракхаш (7), услышала ржание лошадей. Радостно встрепенулась от дремоты — вернулся!.. Но навстречу ей в колеблющийся свет керосинового фонаря вышел тот молодой безбородый парень по кличке Тепча (8). Страшная, нечеловеческая улыбка разрезала его лицо от уха до уха.

— Што?.. — выдохнул он. — Ишйла жеро (9), аткрывай варата, гададай (10) прышел. Загрызлы тваэго волка, русскыэ псы.

И он навалился на Яху тяжелым медвежьим телом, разрывая одежду и царапая грудь. А она провалилась в тошнотворный обморок, как будто разбитая на тысячи осколков, канувшая в небытие, наполненное оглушительным звоном — убили!..

— Даже тэло не аддалы, — пробасил парень после всего, недовольно поправляя свой черный платок, — тазет (11) нэ будэт, — и вышел во тьму.

 

Солнце для нее уже больше не взошло никогда, закатилось навеки, исчезло. Она поняла слова, произнесенные когда-то дедом Иналуком: «Плачущий по-настоящему — не слезами, а кровью плачет». И стала лишняя на этой земле, как тень прóклятой птицы.

Вернуться в родной аул она не могла — как блудницу, ее ждала там неизбежная кара. Остаться в лагере, чтобы быть низкой рабыней-наложницей, такой же, как и остальные… Да Яха и не думала больше о своей жизни, отчаяние и злоба смешались в ее душе, она готова была бежать на край света, лишь бы найти убийцу своего любимого и собственными зубами перегрызть ему глотку. А потом во что бы то ни стало найти родное мертвое тело и выть над ним, вырывая волосы, пока сердце не перестанет биться. Но кто убийца? Где этот сытый зверь, не оставивший ей даже растерзанный труп.

Она тоже не хотела больше оставаться на этой опустевшей черной земле. Горе затопило ее без остатка, и единственное, чего она желала, — перестать существовать, разорвать себя на части, взорвав изнутри невыносимую адскую боль. Но голос любимого еще жил внутри саднящего, умирающего сердца, и он ответил ей, что надо делать.

Наутро она уже была далеко от лагеря, закутавшись в его старую изношенную черкеску, шла, кланяясь холодному встречному ветру, в направлении большой и бесстрашной страны, где родился его убийца.

 

Вера-Яха

— Значит, ты всё уже окончательно решила? — он не скрывал своего разочарования. — Жаль. А боссу сказала?

— Зачем? — она пожала плечиками.

— Понимаю, Ревзгат расстроится. Замену тебе будет найти нелегко. А там, смотри, и меня попросят… как бывшего мужа, — он ухмыльнулся печально, полез за сигаретой.

— Ты мне не муж и никогда им не был, мальчик, — резко ответила она.

Он вздрогнул и опасливо оглянулся вокруг.

— Тихо, ну давай не будем портить последний вечер. Сработаем как следует. Люди все-таки отдыхать пришли, — усмехнулся он внезапно посетившей его мысли. — А вообще-то интересно было бы посмотреть на их лица, если бы мы устроили здесь семейный скандал с битьем посуды.

Покурил, глядя вверх в телевизор.

— Так ты куда-то уезжаешь или просто решила завязать?

— Не важно, — она продолжала печально улыбаться, как будто разговор шел совсем на другую, более приятную тему.

— Вера-Вера… Слушай, если ты устала, то я договорюсь с боссом насчет отпуска. Оплачиваемого. А? За месяц без нас не разорится. В крайнем случае я тут один посижу.

Она рассмеялась.

— Да, ты права… Но все-таки как насчет отпуска? Ладно, нет так нет, забыли. Всему приходит конец, а поэтому предлагаю отметить нашу славную совместную работу. Сколько мы уже тут… ужинаем?

— Три месяца и одиннадцать дней.

Он присвистнул.

— Целая вечность и, наверное, тонна первоклассной еды. Ты никогда мне не рассказывала о себе. Может, сегодня восполнишь этот пробел, на прощание…

Звякнул колокольчик над входной дверью, и в кафе вдруг стало очень тихо. Вошла женщина в светлом платке, прикрывающем волосы и шею, в темном свободном платье, прошла к барной стойке.

— Смотри, Вера… — зашептал он, подавшись вперед, — шахидка, что ли?

В воздухе повисло напряжение, как в морозной, скованной льдом воде. А женщина взобралась на высокий стул за барной стойкой и что-то спросила у бармена. Тот, глядя на нее искоса, пожал плечами и скрылся за занавеской. Рядом сидящие окаменело отодвинулись от женщины, как от ужасного призрака.

У многих из присутствующих напряглись лица, рты перестали жевать и улыбаться, кто-то недовольно заворчал, попросил принести счет.

Из-за занавески появился охранник, тугой негнущейся походкой подошел к женщине в платке и, разведя руками, указал на выход.

Она зыркнула большими черными глазами, поджала тонкие губы и послушно направилась к двери. Колокольчик испуганно звякнул еще раз, и кафе облегченно выдохнуло.

— Что попало творят!.. — возмутился он непонятно в чей адрес.

С ее лица тоже спала маска тревожного напряжения.

— Так, ну ладно, значит, у нас сегодня праздник. Так? — он элегантно наполнил ее пустой бокал вином. — По этому поводу я предлагаю выпить.

Она покачала головой.

— Ну в последний-то день можно… — какая-то мысль чиркнула у него в голове, и растерянность высыпала на лицо. — Слушай!.. Так ты что, беременна? А я-то думаю, что это ты в последнее время носишь такие широкие платья. Скрываешь животик? Вера, скажи, значит, это правда?..

— Хватит, Сергей, — она впервые назвала его по имени, — какое тебе дело до меня?

— Да ты что, — обиделся он, — может, я давно и тайно в тебя влюблен. Хотя скорее уж явно, чем тайно. Спроси у окружающих, — он сделал широкий жест, — у них нет в этом никаких сомнений.

— Не паясничай. — Потом посмотрела на него внимательно. — Ты еще совсем мальчишка.

— Это я мальчишка?! Вера, я зарабатываю столько, сколько никто другой в мои годы не зарабатывает. Ты думаешь, мне нужны деньги этого старого повара Ревзгата? Да если хочешь знать, я сюда прихожу только ради тебя.

— Больше можешь не приходить.

— Холодная женщина, — в сердцах бросил он.

Она вздрогнула, прядка упала на лоб. Увидела бармена, пересекающего уже наполненный зал, чтобы запереть дверь. Посмотрела на часы и оглядела опьяненные, веселые лица, плавающие в табачном тумане вокруг.

— Что, уже всё? — испугался он. — Может, останемся сегодня подольше, все-таки расскажешь хоть что-нибудь о себе.

— Нет, уже поздно, — в голосе прозвучал металл.

— Стой. Мне почему-то всегда казалось, что Вера — не твое имя. Скажи на прощание хотя бы, как тебя зовут по-настоящему?

Она устало вздохнула, поставила на колени черную сумочку, нащупывая в ней что-то, и ответила:

— Яха…

 

За несколько секунд до взрыва в ее выжженной слезами, как серной кислотой, душе, по сути уже давным-давно мертвой, всколыхнулась волна чего-то неописуемого, словно последнее движение человеческого чувства. Вся ее короткая жизнь банально понеслась перед глазами: родной аул, отец, сестры, дади Иналук, речка, Борз, его дико ласковые руки, колючая черкеска, влажный запах пещеры, короткое солнечное счастье, и сразу — адская боль, кромсающая душу, зловоние молодого насильника, бегство, отчаяние, грязные вокзалы, поезда, злое отрешение, случайный встречный, Ревзгат Вячеславович, красавчик Сергей, снова отчаяние, но потом земляки-террористы, черная надежда на взрывчатку, анфилада бесконечных вечеров в кафе, аккуратно откладываемые деньги и наконец последний день, когда она полностью набрала нужную сумму… брикеты пластида, как детский пластилин.

Всё тело зажглось у нее изнутри, ухнуло в макушку, обрывая неслучившуюся жизнь, как будто сдетонировал не пояс взрывчатки, а выплеснулась наружу внутренняя боль, внутренняя правда, еще удерживающая ее в этом мире последние дни и наконец-то нашедшая свое истинное предназначение.

 

-00:00:14

После приступа вдохновения, пустой и ошалевший, как покинутый улей, я постепенно начал приходить в себя. Еще раз устало пробежал по выгнутым строчкам нового рассказа, но уже не чувствуя его аромат, выпав из его объятий.

Где же ты так долго? Подумал с отчаянием и затравленно огляделся.

Русская девушка под телевизором, случайно подарившая мне сорок минут сумасшедшего драйва, фальшиво улыбаясь, источала теперь для моего мнимого сознания волны нелюбви, как радиацию или ядовитый запах. И они, превращаясь в обыденность, становились пострашнее любого придуманного мной шахидского пояса.

В глазах защипало. Я почувствовал беспомощность и обреченность, как смертник, заминированный собственным идеализмом и сентиментальностью. А нелюбовь бомбой замедленного действия безразлично тикала в сердце напротив.

Колени мои задрожали, лицо обожгло невыносимым внутренним жаром, и, стараясь не задеть столики и людей, я изо всех сил бросился бежать вон, чтобы успеть предупредить тебя.

 

1 Вайнахи — общее самоназвание ингушей и чеченцев.

2 «Тоийта» — хватит, достаточно, «сацийта» — остановись, прекрати, «цаэш» — не нужна.

3 Платок, которым девушка закрывает свои волосы и шею.

4 Душенька.

5 Волк (ингуш.).

6 Хорошая девушка (ингуш.).

7 Флажок из шелка, который ингушские девушки обычно вышивают понравившемуся юноше — например, победителю в соревнованиях.

8 Пистолет (ингуш.).

9 Несчастная (букв. — холодная) вдова (ингуш.).

10 Беда (чечен.).

11 Место, на котором собирается народ, чтобы изъявить свое сожаление покойному.