БАБУШКА АННА

 

Я открыла глаза. Раннее-раннее утро. Чуть забрезжил рассвет. Солнце появится ещё не скоро, но его посланники уже готовят землю к встрече со светилом, отмывают черноту ночи сверху донизу на всем пространстве, видимом мне из окна. На плечиках висит отглаженная с вечера школьная форма. Мне не терпится поскорее надеть это тёмное платье с белоснежными манжетами и воротничком, расправить крылышки чёрного фартука, новые ботинки, новый портфель, а стрелки на часах, как нарочно, будто приклеились к циферблату. На потолке замысловатая геометрическая фигура из света, проникающего из-за дощатой перегородки, отделяющей кухню от нашей спаленки. На кухне стараются говорить тихо, но я всё слышу. «А Галька-то у вас тугогубая, ох тугогуб-а-я! Маруськины мальчишки в очередь дрались со мной спать, а этой всё не так. Ты, бабушка, грит, дышишь на меня и во сне булькаешь губами, чо ить выдумала. Прынцесса! Володька вот ласковый мальчонка». «Конечно, – ворчу я про себя, – на Вовкину кровать никто не покушался». «Ну, что вы, мамаша, так обижаетесь, она же ещё ребенок», – это папа отвечает бабушке Анне, собираясь на работу. Галька – это я, Володька – мой старший брат, мы погодки. Меня неприятно задела такая бабушкина оценка, я и не думала, что её так обидят мои слова. По правде говоря, у меня не было опыта общения с дедушками и бабушками, все они умерли задолго до моего рождения, вот только бабушка Анна Александровна, мамина мама, но она, до недавнего времени, жила со своей старшей дочерью в городе Перми. А нынче я пошла в первый класс, и бабушка приехала к нам надолго, «приглядывать за детьми». Теперь я должна спать с бабушкой на моей кровати, называть её почему-то «бабой», хотя считаю это слово некрасивым и обидным для женщин. «Надо как-то с ней помириться», – подумала я.

Бабушка Анна была сухонькой, небольшого роста, редкие седые волосы заплетались в тоненькую косицу и закалывались на голове изогнутым гребнем, а глаза, как у мамы, василькового цвета. Ходила она сгорбившись, так что поначалу я думала, что у неё на спине горб, но мама сказала, что так согнула бабушку тяжёлая работа. И в самом деле, бабушка ни минуты не сидела без дела: то кормила куриц, то вязала или штопала носки, пряла пряжу, вышивала крестиком полотенца, полола в огороде грядки, она умела всё. Увидев из окна болтавших на скамеечке соседских бабусек, бабушка негодовала: «Так это что, у них работы разве ж дома нету?! Это ж сколько времени они попусту болтают, срамно смотреть! Нет, это не настоящие старухи». Были у бабушки какие-то свои мерки в оценке людей, и, оценив их однажды, мнения своего она уже не меняла. Я так и осталась для нее «тугогубой», кто-то был «боталом», про моего папу бабушка говорила: «Николай разговорчивый, уважительный, хороший человек». Именно разговорчивостью я решила добиваться исправления ситуации и более положительного впечатления о своей персоне.

Училась я на «отлично», с домашним заданием справлялась быстро и, сложив тетрадки в портфель, шла на кухню к бабушке. Устроившись между шестком печи и окном, выходящим в соседский огород, бабушка обычно вышивала или пряла шерсть. Подушечки больших пальцев её рук были плоскими от привычного занятия. Из кокона шерсти, привязанного к прялке, одной рукой бабушка вытягивала тоненькую прядку, другой свивала веретеном эту прядку в крепкую нить. Веретено кружилось как юла, а бабушка тихонько пела молитвы, она знала их множество. Я завороженно следила за ловкими движениями бабушкиных рук и жевала брикетик фруктового чая, моего любимого лакомства. «Бабушка, ты что, в самом деле веришь в Бога?! Его ведь нет! Космонавты летали в космос и никого не видели», – попыталась я «открыть» ей глаза.

«Не говори так, девонька, никогда, Боженька он всё видит и слышит!

Жива буду, окрещу вас, аньгелы беречь вас станут».

«Ты что, бабушка, нам нельзя креститься, мы с Вовкой октябрята, – возмутилась я.

«Нехристи вы, а не октябрята! Окрещу вас, сделаю божеское дело. Может и дарует Господь мне лёгкой смерти, – бабушка перекрестилась и вздохнула. – Подружке моей даровал, ударил по голове и всё, душенька отлетела с миром».

Я замерла: «Кто, Бог ударил?!»

«А кто же, он всемилостевец», – спокойно отвечала бабушка.

Я посмотрела вверх, и показалось мне, что откуда-то из полумрака полатей опускается огромный полупрозрачный, голубоватого цвета, кулак с крепко сжатыми пальцами. Долгое время потом мне снилась эта картинка.

Скоро беседы «из вежливости» стали для меня потребностью, бабушка терпеливо учила меня и прясть и вышивать, плести тряпичные коврики, а я выспрашивала у неё про старину.

«Бабушка, почему ты тяжело работала, ведь дед был начальником, председателем сельпо? Начальники живут богато.»

«А совестливый был дед твой Прокопий, царствие ему небесное, – отвечала бабушка, – лошади и той не разрешал мне брать. Сколько же я на своём горбу-то перетаскала, ой-ё-ёй, и пашена и сена, лошадь бы издохла». Бабушка замолчала, сложив руки на коленях и горестно поджав губы, глаза её стали влажными. Даже в минуты отдыха пальцы её шевелились, перебирая что-то, как будто продолжали прясть бесконечно длинную нить. Быстро промокнув уголки глаз концом платка, повязанного под подбородок, бабушка разгладила ладошками фартук и продолжила: «Перед войной, по пьяному делу, Прокопий печать потерял, а может, и выкрали её, да доложили куды надоть, ну, его и забрали в кутузку. В дом к нам с обыском пришли, богатства, значит, искать, а какие богатства-то, три девки да я. Мать твоя малая ещё, Дуська в школе училась, Маруська только учителшей начала работать. А энти ходют по избе, злятся, брать-то нечего. Баба с имям была, так та в сундуке нашла чулки новые и говорит, мол, это фисковать надо. Маруська тогда с себя ещё стянула чулки да и в лицо ей бросила. Вот как жили-то!» Бабушка всплеснула руками: «Сижу тут с тобою, баю нетунайну, а ведь поди-ко хлеб скоро привезут, иди, дитятко, в магазин, занимай очередь».

Апрельское солнце старательно растапливало снежные сугробы, как воск в воскотопке на нашей пасеке. Оно тоже радовалось весне, стало весёлым и легким, высоко забираясь по голубому небосклону, с каждым днём всё дольше старалось там задержаться. Маленькие ручейки соединялись в бурлящие потоки и, глубоко разрезая землю, с журчанием неслись с горы вдоль дороги, по которой мы поднимались к школе. Держа в руке первые подснежники, которые мы нашли с девчонками, спустившись в овраг и основательно при этом измазавшись, я вбежала в свой двор. Оставив на крыльце грязные сапожки, прошмыгнула холодные сени и влетела в избу. «Бабушка, посмотри, что у меня есть, – я сунула ей букетик цветов, – поставь их в воду, пожалуйста. Правда красивые?!» Я отщипнула от буханки хлеба хрустящую корочку, засунула её в рот, на ходу раздеваясь. «Не вертись, веретено, – бабушка не любила бестолковой суеты, – переоденься и садись за стол как человек». «Ой, бабушка, нам столько в школе задали, скоро ведь майские праздники. А ты в войну жила?» – кричала я уже из-за перегородки.

«Как, поди, не жила. Жила!»

«А в революцию жила?»

«А это коли было?»

«Как «коли», бабушка, в тысяча девятьсот семнадцатом году».

«Жила».

Я как будто запнулась о невидимую преграду. Не успев до конца стянуть с себя школьное платье, побежала к бабушке на кухню: «Ты жила в революцию?!» Схватив листок бумаги, я взялась за вычисления, выходило, что в тысяча девятьсот семнадцатом году бабушке было двадцать два года, это не укладывалось в моей голове. Что была Великая Октябрьская революция, я знала давно, но никак не связывала это с текущей жизнью, своими родными, и царь, которого свергли большевики, все-таки стоял для меня где-то рядом с другими царями из тридесятого царства, тридевятого государства.

«Бабушка, ты видела революцию! Расскажи, как это было».

«Ничего у нас не было, ничего я не видела».

«Да ты что, бабушка, вспомни! Сначала был царь, он всех казнил, мучил, потом пришли красные большевики и свергли его, началась Советская власть. Вот посмотри, – я тыкала пальчиком в позолоченный портрет кудрявого Володи Ульянова на моей октябрятской звёздочке, – это Ленин, когда он маленьким ещё был, а потом стал вождём. Ты Ленина-то знаешь?!»

«Отвяжись, короста, – бабушка начала сердиться, – ничего этого у нас в деревне не было, как работали с темна до темна, так и работали всю жисть».

Я чуть не плакала от досады, казалось, что бабушка просто шутит или не хочет мне говорить, не могла же она не заметить таких событий.

«А дед? Твой же муж был председателем сельсовета, ты говорила. Разве он тебе ничего не рассказывал?»

«Что муж? Ну, ходил с портфельчиком, царствие ему небесное, «кулачил» людей по разнарядке из району. Может, за то и наказал его Господь, Господи, прости меня грешную!» Бабушка, оглянувшись на иконы, несколько раз перекрестилась.

Я была разочарована и потрясена. Мысль о том, что можно прожить целую жизнь и не понимать, что в ней происходит, мучила меня долгое время. Когда мне было почти 10 лет, в новогоднюю ночь, я дала себе клятву: «Скоро мне 10 лет, я взрослый человек. Начиная с этого тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года, я буду помнить всё, что происходит со мной и вокруг меня, чтобы потом рассказать другим!» – и для пущей памяти до крови прокусила себе палец.

С того дня прошло почти сорок лет. Я похоронила родителей и, перебирая ворох старых фотографий, оставшихся после них, решила написать книгу памяти о нашем роде. Чтобы «ожили» лица с пожелтевших фотографий, которые даже для моей дочери, а тем более для внучки, уже мало что значат. Брат Владимир назвал мои рассказы с фотографиями родственников – «Из неутраченного». Как это верно и точно сказано! Пусть сохранится неутраченная память о прошлом, которое сделало возможным наше настоящее и определило наше будущее.

 

 

КРЕСТИК

Школа была старой, бревенчатой, тёплой и уютной. Оба её этажа были разделены на две части: по одну сторону тянулся широкий коридор, на другой располагались классы. В коридоре и в каждом классе стояли печи. Печи топились из коридора, а со стороны классной комнаты они выпирали пузатым полукругом, обложенным листами жести в серебристой краске. В закутке за печкой мы переодевались, развешивали свои пальтишки. Зимой, когда приходили закутанными крест-накрест в мамины шали поверх шапок, быстро раздевались, ставили к печке валенки, а потом прикладывали замёрзшие ладошки к её теплым бокам. Широкую площадку перед школой окружали старые берёзы, они были такими высокими, что школа от этого казалась ещё меньше. Слева находился школьный огород, где выращивались всякие овощи, даже кукуруза, и там иногда проводились уроки по природоведению. Справа стояло новое кирпичное здание, в котором учились старшеклассники. Площадка перед школой была нашим пространством. Осенью и весной мы устраивали там увлекательные состязания: то весь двор расчерчивался «классиками», прыгали даже мальчишки, то все девчонки приносили скакалки. Тут уж показывались чудеса виртуозности: скакали на одной ножке, на двух, вперёд, назад, крестиком, по одному, вдвоём, на скорость и на время. Потом во дворе откуда-то появлялись доски, они, перекинутые через устойчивый обрубок бревна, превращались в аттракцион. Пружинистый конец доски подкидывает тебя сильно и высоко, наполняя сердце восторгом, затем ты опускаешься, и в небо взлетает подружка, весело визжа и придерживая руками развевающийся подол школьной формы. Об окончании переменки нам напоминал дежурный, выходя на крыльцо, он звонил, размахивая большим медным колокольчиком.

Наш второй «Б» учился на втором этаже. Наша учительница Екатерина Михайловна была пожилой красивой дамой, одновременно строгой и доброй. Седеющие пряди вьющихся волос она закалывала так, что открывался красивый профиль с тонкими чертами лица. Мы старательно выводили в тетрадях буквы, осторожно окуная пёрышки в чернильницы, стоящие на краю парты, чтобы заслужить её похвалу. Высшим признанием было приглашение остаться после уроков, чтобы помочь ей проверять тетради. Екатерина Михайловна преподавала нам все предметы и даже физкультуру. Для занятий физкультурой мы переодевались прямо в классе: девчонки в раздевалке с одной стороны печки, мальчишки – с другой её стороны. Переодеваться было тесно и весело, девчонки визжали, если кого-то выпихивали из закутка, мальчишки передразнивали. Через голову стягивали коричневые форменные платья и быстро надевали тренировочные костюмы. Вот во время такого переодевания кто-то заметил крестик. Розка запуталась в рукавах узкого платья, руки её были подняты вверх, а на шее, на тоненькой верёвочке, висел крестик, мы не поверили своим глазам. «Смотрите, у Лекомцевой крестик. Ты что в Бога веришь?!» «Ты что, дура что ли? Ой, не могу, у неё крестик!» «Лекомцева, ты же октябрёнок, снимай свой крестик!» «Мальчишки, а у Лекомцевой крестик!» Неожиданное открытие ошеломило всех. Мы были убеждёнными атеистами, хотя слова этого, может быть, и не знали тогда. Вероломный характер хитрого поповского сословия ярко раскрывался в наших любимых фильмах про первых пионеров, а в учебнике был рассказ о том, как попы при помощи обыкновенного барометра предсказывали «чудо» в виде долгожданного дождя, бессовестно обманывая неграмотных доверчивых крестьян. В общем, в стране Советов Бога отменили.

Лекомцева была худенькой рыжеволосой и какой-то незаметной среди нас, зато имя носила яркое и необыкновенное – Роза. Она часто болела, незаметно исчезая на какое-то время, и так же незаметно появляясь в классе вновь. И вот мы, раскрасневшиеся и возбуждённые, окружили эту тоненькую девочку в застиранной серой маечке, клокоча «праведным гневом к пережиткам прошлого», а она плакала, зажав в кулачок крестик на груди. Она тихо плакала, опустив голову, и была так беззащитна, что это остудило наш пыл. Подоспевшая учительница развела нас в стороны, начался урок. После уроков Екатерина Михайловна сказала нам, что нельзя травить человека, если он верит в Бога, но если мы настоящие октябрята, то должны подружиться с Лекомцевой и помочь ей, наверно она очень одинока.

Меня раздирали противоречивые чувства: с одной стороны Розку было жалко, с другой – носить крестик просто глупо, ведь даже космонавты в космосе никого не видели, Бога нет, это же так очевидно! Дома я рассказала бабушке обо всём, что случилось в школе. Бабушка была старенькой, совершенно неграмотной и очень верующей. Она приехала к нам жить, когда я пошла учиться в первый класс. Поначалу я со всей страстью взялась за её «перековку»: научить грамоте и открыть глаза в вопросах веры, но потерпела поражение. Бабушка упрямилась и совершенно не тянулась к знаниям, она не могла запомнить даже букву «О». «Отвяжись ты от меня, неколи мне тут буковки твои рассматривать, – отмахивалась она, – жизнь прожила без грамоты, а теперь уж скоро помирать пора». Отношение её к Богу я уж и вовсе не смогла поколебать, каждый остался при своём мнении. Бабушкину «дремучесть» я оправдывала её возрастом и отказалась от попыток её перевоспитать. Так у нас в углу на кухне появилась икона, а бабушка крестилась, садясь за стол и вставая из-за него. Выслушав меня, она сказала: «Не суди о том, чего знать не можешь. Лучше промолчи, не бери грех на душу, время придёт, каждый за себя ответит. Вот, говоришь, девочка болезная, а ты в дому-то у неё была, как она живёт, знаешь? Может у них одна и надежда на Господа-то». Да, ни в доме, ни даже во дворе у Лекомцевой я не бывала, жили они как-то обособленно от соседей. А может у неё родители – мучители, может, бьют её и заставляют носить этот крестик, я видела такое в кино.

Я была командиром звена и очень ответственно относилась к поручениям, собравшись с девчонками, мы пошли к Розе. Помню сумеречность избы, наверно они не зажигали свет, на фоне окна женщина с грудным ребёнком на руках, оказывается у них недавно родился мальчик, и неприветливая старуха, вся в тёмном. «А вы знаете, что ваша дочь носит крестик?» – спросила я. «Она больше не будет», – коротко ответила женщина и скрылась за занавеской. Вот так просто, без жарких споров, без обличений и разоблачений. Нам ничего не оставалось, как попросить, чтобы Розу отпустили с нами погулять. «Недолго», – разрешила её мама из-за занавески. Старуха нетерпеливо вытолкнула всех нас в сени. Была поздняя осень, но снега уже выпало достаточно, чтобы от души повеселиться, поиграть в снежки и лепить снеговиков. Лекомцева стала чаще появляться с нами на улице, но всегда – ненадолго, ей надо было няньчиться с братиком и подтягивать «хвосты» по учёбе. Зимой она заболела, и её долго не было в школе, потом нам сказали, что её увезли лечиться в город.

Наверно это был март. Солнце, будто отмытое от седого зимнего налёта, вовсю сияло на голубом небе. Тающие сосульки со звоном роняли сверкающие капли, и запах весны вливался в лёгкие весёлыми пузырьками. В классе тоже царило веселье. Мы прыгали по партам, пуская солнечных зайчиков, когда вошла Екатерина Михайловна. «Садитесь и успокойтесь, – сказала она. – Дети, у нас горе. Умерла Лекомцева. Сейчас мы оденемся и пойдём прощаться с ней». В классе повисла оглушающая тишина.

Мы молча стояли у гроба, горели свечи, все плакали. Роза лежала такая бледная, что даже веснушки на лице стали почти не видны. В её связанных на груди руках была зажата иконка, а на виске я заметила две ранки, похожие на взорвавшиеся вулканчики, какие бывают на кипящей манной каше. Кто-то из взрослых кому-то объяснял, что это менингит, врачи ничего не смогли сделать. Было страшно и дико несправедливо, она прожила такую маленькую, и, наверно, не совсем счастливую жизнь, больше ничего не увидит и не услышит. И за эту короткую жизнь мы всё-таки успели её помучить. Ком стоял в горле, а в сердце ныла боль…

Через год наша семья переехала жить в город, и я навсегда покинула родной посёлок. Я уехала, а боль осталась во мне.

Простила ли ты нас, Роза!

 

 

ПРЕОДОЛЕНИЕ

 

«Смотри внимательно и запоминай», – мастер подвёл Ирку к старому токарному станку, перекрашенному зелёной краской, наверно раз двадцать, не меньше. Мастеру было лет за тридцать, высокий, сухощавый с вьющимися волосами, которые он быстрым движением руки убирал со лба. Имя и отчество Ирка от волнения не расслышала, а фамилия Девяткин запомнилась потому, что кто-то из рабочих назвал мастера за глаза Шестёркиным. «Значит так, смотри, это передняя бабка, это задняя бабка, – Ирка прыснула от смеха, мастер строго посмотрел на неё, – я сказал что-то смешное?» «Вы разыгрываете меня, не может же это железо, – Ирка ткнула тоненьким пальчиком в станок, – называться бабкой?! Смешно». Девяткин, вынув из кармана какую-то тряпицу, стал вытирать руки. Он внимательно смотрел на девушку, лёгкая усмешка чуть обозначилась в уголках его губ. Ирка смутилась, но глаз не отвела. В свои семнадцать лет она была хорошо сложена, и знала это. Симпатичное личико, лихо взбитый чуб… Характер у неё был упрямый. Она твёрдо решила, что не даст провести себя и выставить посмешищем. Может быть, тут у них традиции такие – дурачить новичков, но только не её, не на ту напали. Она всё равно здесь долго не задержится. Вот принесёт справку в институт, на вечернее отделение которого поступила в этом году, заработает немного, чтобы у родителей на шее не сидеть, а потом… «Ну что же, Ира, что в станке ещё и «ласточкин хвост» есть, я уже рассказывать не буду, всё равно не поверишь. Шутить мне некогда, надо производственную программу выполнять. Короче, зажимаешь деталь покрепче, если не желаешь смерти соседям, подводишь резец и вытачиваешь вот такой конус». Мастер несколько раз показал, как это делается, Ирка кивнула, всё понятно. Потом он зачитал правила безопасности, рассказал какой-то ужасный случай о чьей-то замотавшейся на шпиндель косе и дал расписаться в серенькой книжице. Уходя, он показал на прозрачную будку в середине цеха, где его надо искать, а потом на два ящика деталей – Иркину дневную норму. Ещё раз обернулся и строго наказал наглухо застегнуть рабочий халат, надеть косынку и защитные очки.

Ирка осмотрелась кругом. Огромный цех, ровные ряды разных станков, за которыми рабочие, в основном женщины, сосредоточенно выполняют свои операции. Непривычный запах машинного масла, железа и чего-то ещё, разогретого солнцем, бьющим лучами в высокие витражи окон, щекотал ноздри. Женщины за соседними станками бросали на Ирку быстрые взгляды, кто с улыбкой, кто со сдержанным любопытством. В серых и синих халатах, туго повязанных платках, в таких же уродливых очках, которые выдали ей, они казались серыми и одинаковыми. Ирка со вздохом повернулась к своему станку, надо было начинать. Она не собиралась портить причёску и надевать платок, платки вообще ей никогда не шли, тем более эти очки. Прятать под халатом наряд, который она продумывала весь вчерашний вечер, Ирка, тоже не собиралась. Стальные детали походили на стаканы с двумя ушками, мастер, кажется, назвал их заглушками, а Ирка про себя окрестила «ушастиками». Включила кнопку, станок загудел, повертела рукоятку, получился маленький конус, и ничего сложного. Она осторожно снимала готовую деталь и ставила новую заготовку, а в голове вертелось нелепое сочетание слов – «производственная программа». Программа бывает концертной, программа вечера, а что такое производственная программа? Какая чушь. Мастер просто не может подобрать нормальных слов, чтобы всё толково объяснить, выдумывает какие-то нелепицы. Горка обработанных деталей росла, а дневная норма как-будто не уменьшалась, словно кто-то незаметно подсыпал в ящик стальных «ушастиков». Внезапно наступила тишина, и освещение под сводами цеха погасло. Оказывается, подошло время обеденного перерыва. Рабочие выключали станки и, переговариваясь между собой, шли к раздевалкам. Ирка стояла в растерянности, она вдруг почувствовала себя совершенно одинокой. Повесив в шкафчик халат, и помыв руки, Ира вышла из цеха на залитую светом заводскую улицу. От идущей впереди группы женщин отделились две девушки и подошли к ней. «Тебя Ириной зовут? Хочешь, покажем тебе столовую, завод?» У Ирки отлегло от сердца, какие милые девчонки, она совсем не умела быть одна.

Завод поразил Ирку ещё утром, как только переступила проходную. Она почувствовала себя Алисой в Зазеркалье. Никто из её родных и знакомых не работал на заводах, она и не представляла, что за красивыми чугунными решётками живёт отдельный маленький мир. Где-то в подсознании всплывала картинка из детской книжки – огромный ангар, напичканный станками и механизмами, таким ей и виделся завод. На самом деле это был целый городок. Сразу за проходной – небольшая площадь с пышным цветником, посреди которого возвышался памятник Ленину, продолжавшему с каменным упорством указывать рукой куда-то в безоблачную даль. От площади расходились дороги, по обе стороны которых стояли корпуса, кирпичные старой постройки и современные блочные. По дорогам ездили машины, мотоциклы и погрузчики. И чего уж совсем не ожидала увидеть – цветы, аллейки и уютные скверики. Там на скамейках сидели стайками девушки, о чём-то болтали и заливисто смеялись. На волейбольных площадках у цехов молодые парни играли в мяч. Щедрый сентябрь добавил красок в зелёное убранство завода, на диких яблонях краснели гроздья маленьких яблочек, а в пышные прически клёнов и берёз уже вплелись жёлтые листочки. Тёплый осенний денёк, будто специально, старался произвести на Ирку самое лучшее впечатление.

После обеда с девчонками Ирка почувствовала себя уверенней. Оказывается, операция, на которую её поставили, была самой простой, для начинающих учеников. Ирка решила во что бы то ни стало одолеть дневную норму. Она приноровилась вынимать готовую деталь из зажима, не дожидаясь полной остановки её вращения, дела пошли быстрее. Резец снимал тоненькую стружку. Стружка сначала становилась фиолетовой, затем синела и завивалась змейкой. Вдруг эта змейка взлетела из-под резца и опустилась на Иркину голову. Та от неожиданности подскочила, стала руками смахивать с головы стальной венчик, стружка была горячей, и вместе с ней к ногам упали прядки волос. Деталь была испорчена. Ирка посмотрела по сторонам. Парень за её спиной откровенно смеялся, женщина за соседним станком жестами показывала, что надо надеть платок. Ирка чувствовала себя котёнком, которого ткнули в сделанную им лужицу. Нет, ни за что она не побежит искать этот дурацкий платок. Закусив губу, вставила новую деталь, резец тихонько засвистел, врезаясь в металл, всё нормально. Через час кусочек раскаленной стружки попал Ирке прямо в вырез кофточки и просто прикипел к коже, из глаз аж слёзы брызнули от боли. Если бы ни вихрастый насмешник за спиной, Ирка готова была сорвать с себя одежду. Всё, не нужен ей этот паршивый завод, этот станок, эти гадкие детали…

Троллейбус был переполнен. Ирка успела занять место у окна, и, прислонившись лбом к запылённому стеклу, смотрела на проплывающий перед ней город. Золочёные купола Троицкого собора на фоне синего-синего неба, Ледовый дворец, дальше – здания университета. Красиво. Надо бы выйти и прогуляться здесь пешком, осмотреть всё неспешно, но усталость, помноженная на досаду, словно сковала всё тело. Не хотелось даже огрызнуться на стоящую рядом тётку, чья сумка больно упиралась в Иркин бок. Как хорошо, что в институт надо идти только завтра. Какой кошмар! Завтра после такой вот работы надо ещё учиться вечером, кажется, она переоценила свои силы. А сейчас – скорей домой и вытянуться на диванчике, ноги просто гудят. Домой – это к тёте Ане, старой знакомой родителей, пустившей Ирку квартировать на время сдачи экзаменов. На экзамене по физике Ирка, благодаря своей излишней поспешности, сделала ошибку в задачке, в результате оказалась вместо дневного отделения на вечернем. Анна Михайловна – тётя Аня предложила остаться у неё жить, а работать пойти на Ижевский механический завод, где она сама много лет проработала экономистом. Ирка согласилась. Ей понравилась уютная тишина небольшой чистенькой квартирки. Здесь всё напоминало дом её бабушки: всюду крахмальные кружевные салфеточки, вазочки, статуэтки, на стенах – картинки и фотографии.

Анне Михайловне чуть за восемьдесят, но для своего возраста она выглядит очень бодро. Небольшого роста, плотно сбитая, в крутых кудерьках химической завивки она, на удивление, легка на подъём: хоть в магазин сходить, хоть на прогулку, хоть к сестре на дачу. Всю жизнь прожив одна, она скорее была малоразговорчива, с расспросами к Ирке не приставала, готовила ей что-нибудь вкусненькое и любила смотреть с каким удовольствием это съедается. Анна Михайловна – удмуртка, широкие скулы и характерный разрез глаз делают её лицо широким и добрым. Она многие годы прожила в городе, но сохранила заметный акцент, проговаривая букву «о» выпукло и нараспев. В её речи частенько проскакивают удмуртские словечки. Ирку она, например, любит называть – «нылы » (девочка) и Бога вперемежку величает на свой лад. Вообще тётя Аня – прикольная старушка и Ирке понравилось жить у неё.

«Остэ, Инмарэ! * – улыбка на лице Анны Михайловны сменилась тревогой. – Заходи быстрей, что случилось?!» Ирка закрыла за собой дверь и прислонилась к ней спиной, из кухни вкусно пахло стряпнёй. «Вы шанежки испекли?» – спросила она жалобным голосом. «Конечно, испекла, шанежки с молоком, жду тебя первый рабочий день отметить, а на тебе лица нет. Что случилось-то?» От такой заботы Ирке стало жалко себя вдвойне. «Какой праздник, тётя Аня?! Я с ног валюсь, не пойду больше на ваш дурацкий завод». «Э, давай потом расскажешь, иди поешь». Анна Михайловна хлопотала за столом, раскладывая в тарелочки румяные пышные шаньги. Горячие шанежки с холодным молоком, купленным не в магазине, а на «пятачке» у частников, это просто пища богов, настроение поднялось. Наевшись и убрав со стола, они уселись на диванчик. Ирка стала рассказывать, начиная с шуточек мастера о каких-то «бабках», о норме, о стружке… «Я всё уже решила, надо искать другое место. Не смогу я так работать и учиться, очень трудно», – Ирка упрямо нагнула голову. «Э, быри, быри!»** – Анна Михайловна вздохнула, с минуту они обе молчали. «Ты на старуху не обижайся, а я тебе вот что скажу, – первой заговорила хозяйка, – начнёшь от трудностей бегать – не остановишься, добра не будет. Я-то за столько лет какой только работы не переделала, руки всё помнят». Анна Михайловна вытянула вперёд руки. «Вот можешь смеяться, а есть у меня один секрет – дело открыться тебе должно. И так к нему подойдёшь и эдак, присмотришься, приноровишься, и откроется оно, самой интересно станет. Я, бывало, когда и шепну тихонько, откройся, мол». Ирка передернула плечиками: «Они смеялись надо мной! Если я завтра оденусь, как серая мышка, скажут, что вот мы тебе с самого начала говори-и-ли». Анна Михайловна успокаивающе положила ладонь на девчоночью коленку: «А и пусть! Все так начинали, да хуже ещё бывало, до увечий. Мастер твой всё правильно говорит, видно – человек знающий, а правила надо выполнять. Знаешь, добрая слава лежит, а худая вперёд бежит. Ты добейся здесь, чтобы дело тебе покорилось, а потом иди куда хочешь, учись, расти. Верно говорю!» «Вам хорошо говорить, тётя Анечка, вы на станке не работали, я бы экономистом тоже сидела и не парилась», – Ирка уткнулась лицом в диванную подушку. «Да как это не работала! – Анна Михайловна даже руками всплеснула, – да я всю войну у станка простояла. Вот как взяли меня милиционеры с ружьями от маменьки, в лаптях, так и поставили к станку, а годов-то мне было поменьше твоего!» У Ирки округлились глаза: «Как в лаптях? Почему с ружьем? Вы мне ничего не рассказывали». «А никто меня больно-то и не расспрашивал. Интересного и весёлого в этом нет ничего, война – она и есть война». Ирка схватила подрагивающую от волнения руку хозяйки: «Тётечка Анечка, расскажите, пожалуйста, мне правда интересно!» Анна Михайловна, явно довольная таким вниманием, нарочито ворчливым тоном сначала отнекивалась, а потом согласилась. Рассказывала она негромко и так складно, что Ирка, казалось, видела оживающие картинки, как в детстве, когда слушала у радиоприёмника любимые радиопостановки. Чем дальше продолжался рассказ, тем больше чудилось, что морщинки на лице тёти Ани разглаживаются, а взгляд её влажно блестевших глаз обращён куда-то внутрь себя.

- Ну, слушай, раз интересно. Родилась я в глухой удмуртской деревеньке Кутоншур. Ох и красивые места там, кругом леса, поля, и речушка, и луга цветистые, а ягод и грибов – не собрать. Семья у нас была большая и очень дружная: дедушка, бабушка, мои родители и четверо детей, я – самая старшая. Родители много работали, и мы тоже во всём им помогали, с малолетства пасли скотинку, жали и косили. Наш дом был самым большим и красивым в деревне, отец с дедом сами строили. Когда стали организовывать колхозы, нас хотели «раскулачить», позавидовали люди, что всё у нас в руках ладилось, а потом оставили, половину дома только отобрали. Я училась в школе, очень мне нравилось новое узнавать, быстро всё схватывала. Каждый день за двенадцать километров ходили, собьёмся гуртом и идём, за спиной котомка с книжками, на ногах лапоточки. Дедушка плёл такие аккуратные лапти, мягонькие, лёгкие, многие в деревне заказы ему делали, мастер был большой. Сколь хочешь пройди – ног не промочишь и не натрёт нигде. Приняли меня в школе в пионеры. Я домой пришла, грудь нараспашку, на шее галстук красный повязан, бегу к маме похвастаться. Мама увидела, запричитала, сними, говорит, эту тряпочку, не к добру она, зачем же с родителями не посоветовалась, а мне жалко, понравилось. Тогда мама сказала, что пионеров с такими вот тряпочками отвозят в лес, и они там живут одни. Выбирай, говорит, или ты с нами будешь жить или в лесу с пионерами. Подумала я и на следующий день отнесла пионерский галстук в школу, положила учительнице на стол и убежала.

Закончила семь классов как раз перед войной. Родители хотели, чтобы я училась дальше, и отправили меня в Ижевск поступать в фельдшерское училище. Первый раз паровоз увидела, вот страху-то натерпелась: огромная железина пар выпускает, чёрный дым валит, рельсы какие-то узенькие ненадёжные. Смотрю, люди не боятся, залезают, остэ, Инмарэ, и я забралась в вагон. До города добрались – народ стал выходить и я с ними. Оказалось, что рано вышла, до вокзала не доехала, а дорогу до тёткиного дома мне нарисовали от вокзала. Целый день пешком блуждала по городу, к ночи только добралась. Поступила в училище, учиться начала, а жила у маминой сестры в Колтоме. Скучала по дому до слёз. Русский язык знала очень плохо, и воздух в городе был другой и людей слишком много, да ещё на трамвае надо каждый день ездить на другой конец Ижевска. Трамвай тогда ходил вкруговую по одному маршруту, народу набивалось столько, что дышать было трудно. Вот однажды так больно прижали меня в трамвае, думала, что рёбра сломаются, всё, думаю, не хочу я здесь жить ни за что. Забрала документы, вещички и в тот же день отправилась домой.

Война началась, папу с другими мужиками забрали на фронт. Я уж тогда в колхозе работала, маме помогала. А в январе 1942 года приехали в деревню милиционеры с врачами, на пятнадцати подводах да с ружьями. Стали они ходить по домам и детей старше двенадцати лет собирать в контору, меня тоже забрали. Врачи осматривали детей, заключение писали, в то время ведь много болезней было, чесотка, трахома. Больных отпускали домой, а здоровых оставляли. Я тогда тоже сказала, что глаза не видят. Милиционер взял меня за плечо и строго так чеканит, что в военное время за враньё могут расстрелять, я сразу «прозрела». Посадили нас на подводы и повезли в Ижевск в фабричную школу на заводе. Вся деревня голосила, провожали нас, как на войну, и так по всей дороге. Как сейчас помню – мама стоит у подводы, всплёскивает руками, как птица, и я вместе с ней плачу, а за спиной ещё младше меня сидят.

Наш механический завод тогда только строился, названия такого у него не было, а значился он под номером 622. Много сюда эвакуировали техники и людей из Тулы, Орла, Москвы и Подольска. Поселили нас в бараке с двухэтажными нарами, летом-то, может, там ещё ничего, а зимой – холодно, сыро, печку-буржуйку затопить нечем. Выдаст комендант сырых брёвнышек, а пилить-колоть нечем, да и сил на это уже не было. Работали по двенадцать-шестнадцать часов без выходных. Завалишься на нары в чём был и засыпаешь, ни умыться толком, ни постирать, мыло – на вес золота. Электричества не было, его не было все военные годы. Многие болели, простывали, а бывало и мёртвых уносили, голодному да изработанному много ли надо.

Поставили меня на фрезерный станок, а росту не хватает, пришлось подставочку для меня делать. Это только говорилось, что школа фабричного обучения, а на самом деле давали такую же норму, как рабочим. Я на работу была дерзкая, схватывала всё быстро, скоро и станка перестала бояться и норму выполняла. Через полгода на отлично сдала экзамен и получила специальность – фрезеровщик четвёртого разряда. Мастер меня всем в пример ставил, я потом на всех других станках научилась работать. На заводе поставили меня фрезеровать стволы противотанковых ружей, выдали юбку холщёвую, бушлат и ботинки 40-го размера, очень я была довольна, в ботинках этих всю войну отработала. Ой, нылы, как же тяжело было, врагу не пожелаешь! На себе станки тащили, устанавливали, а детали столько весили, что порой не поднять одной. А ещё было горе – русский язык плохо знала, а некоторые из деревень вообще по-русски не говорили. Станок сломался, наладчика не дождёшься, а время уходит, мужикам на пальцах объясняю, что к чему. Они головой качают, посылают в кладовку за запчастями, а там, пока старательно повторяешь заученные названия, все от смеха давятся. Оказывается, похабные слова заучила, вот уж слёз-то было, пока язык выучила. Но я им показала! Какие уж высокие нормы были, а я их на двести процентов перевыполняла. Выйдешь на улицу – голова кружится от свежего воздуха, многие даже в обморок падали. Да еще и голодными были. Кормили нас в основном овсяной болтушкой, рабочим выдавали по 800 граммов хлеба на день, а остальным того меньше. Сидишь в столовой над пустой баландой, а за спиной в ухо дышат «шакалы», через плечо заглядывают. «Шакалами» заводские прозвали детей-сирот, что при заводе жили, вечно голодные несчастные ребята. Я им всегда оставляла в тарелке суп. Сменщик у меня был Пашка, здоровенный парень, вот он уж от недоедания страдал. Как-то ищу его, чтобы смену сдать, а он в столовой тарелки облизывает, талоны на хлеб потерял. Вот так-то, миленькая, работали в войну.

Анна Михайловна сняла со спинки стула полотенчико и вытерла лицо. Ирка сидела тихо, подтянув коленки к подбородку и обхватив их руками. «А после работы как вы отдыхали, отдыхали же вы когда-нибудь?» – спросила она.

- После работы, – Анна Михайловна, покряхтывая, устроилась поудобней, – после работы ни рук, ни ног не чуешь, а тоже задания всякие давали. То на дежурство идёшь по цеху – за рабочими в ночную смену доглядывать, чтоб не уснули за станком, не покалечились, то поковки от железной дороги разгружать, на руках до цеха таскали. Когда поезда с ранеными приходили, раненых выгружали, в госпиталь ходили помогать. Нас в госпитале сестричками звали, ухаживали за неходячими, бинты стирали, а ещё концерты им показывали. Да, я ещё в хоре пела, у нас даже костюмы были самошитые.

Очень тяжело было поначалу, это уж потом скрепилась душой, приобвыкла, знала, что придёт победа. А в начале-то всё ревела, за станком стою – реву, на завод иду – реву, всё маму вспоминала, деревню. Мастер меня жалел, всё уговаривал не плакать. Как-то вышла со смены, а навстречу узбеки идут, они тоже на заводе работали, чёрные, в полосатых халатах. Нам кто-то сказал, что узбеки людей едят, мы с девчонками очень их боялись, стороной обходили, а тут прямо рядом со мной оказались. У меня сердечко заколотилось, заревела, да бегом от них. Бегу в сторону железной дороги и думаю, что всё, мол, не выдержу такой страсти, сбегу к маме. Села на поезд и домой в деревню покатила. На следующий день воспитатель наш за мной приехал, молодой парень, бледный весь, и давай меня отчитывать. Себя, говорит, погубишь и меня тоже, что же ты натворила. Дисциплина тогда строгая была, за опоздание на двадцать минут судили, девчонок на лесоповал отправляли, а парней на фронт, или срок давали – оставляли на заводе, но стаж не засчитывали и кормили один раз. В наш барак приходила женщина, которая будила нас, чтоб на смену не опаздывали. Вот только и успела я, что с родными повидаться да голову дустом намазать, чтобы вшей вывести, повезли меня обратно в Ижевск. Спасибо мастеру, сжалился надо мной, наказал не строго.

Когда Победу по радио объявили, все так радовались, что я уж не помню, чтобы потом такое видела. Кто плачет, кто хохочет, все обнимаются, целуются! На заводе митинг начался, всех с работы отпустили, и мы с девчонками пошли на улицу Советскую гулять. Это уж потом, после войны, я учиться пошла, сначала на счетовода, потом на экономиста. Так до самой пенсии на нашем заводе и отработала. Завод мне квартиру эту дал.

Анна Михайловна горделиво обвела рукой комнату, где они сидели, и тут же спохватилась. «Остэ, Инмарэ, Ира, что же ты старуху не остановила! Посмотри, времени-то сколько, тебе же завтра на работу. Или не пойдёшь?» Ирка потянулась, словно стряхивая с себя какое-то оцепенение, чуть помедлила и решительно сказала: «Пойду!»

Когда Анна Михайловна, умывшись перед сном, проходила мимо Иркиной комнаты, то увидела, как та примеряла перед зеркалом платок. «Ну, вот и слава Богу», – подумала она, устало перекрестив зевающий рот.

Ирка ещё долго ворочалась в постели, она была потрясена рассказом тёти Ани. Собственные проблемы теперь казались ей просто смешными, а ведь этого разговора могло и не быть, тётя Аня осталась бы в памяти, как обыкновенная старушка, помешанная на чистоте и стряпне. Что будет завтра…

Утром у проходной Ирка встретила знакомых уже девчонок, весело болтая, они вместе дошли до цеха, переоделись и разошлись по своим местам. Одета Ирка была по всем правилам техники безопасности. Так хотелось оглянуться кругом и посмотреть на реакцию соседей, но не стала этого делать. Она зажала деталь, включила станок и, чуть наклонившись вперед, тихо, одними губами прошептала: «Откройся».

 

 

* Остэ, Инмарэ – помилуй, Бог (удм)

**Быри – горе, несчастье (удм)

 

 

«БОЛЬШАЯ ИГРА»

 

Физиотерапевт сказал, что мышцы моей спины переплетены странным образом: одни – гипертрофированы, а другие излишне напряжены. А гадалка, гадавшая по руке, удивилась тому, что заложенные во мне способности совершенно не совмещаются с профессией, которой я занимаюсь всю жизнь. Я и сама поражаюсь тому, как во мне сочетается здравомыслие и логика с излишней доверчивостью и даже наивностью, а острый язык всегда соперничал с доброжелательностью. И так всё, за что ни возьмись, перепутано – не развяжешь. Вот хоть, к примеру, моё отношение к бывшей компартии.

Мой партбилет лежит в шкатулке вместе с другими документами. Я не сожгла его на костре, как это сделали некоторые, не швырнула его в парткоме и не писала заявления о выходе из Коммунистической партии Советского Союза. Просто всё распалось и исчезло. Я была скорее разочарована полным отсутствием жизнестойкости и разумной логики в самой большой и, казалось, хорошо отлаженной организации. Как будто кто-то из Главных крикнул: «Сто-о-йте! Стойте, ребята. Это надо делать не так». И ушел. Миллионы людей, строившие по единому плану что-то грандиозное и красивое, остановились, опустив руки, но другой команды не последовало. Зато всем объявили, что теперь они – свободные люди, свободны, в смысле прав на свободу. Слышать это было странно, ведь все предыдущие десятки лет их уверяли, что они уже – самые свободные в мире и счастливы самим фактом рождения в этой стране. Затем людям сказали, что будет «шоковая терапия», и они сами должны выбирать, как им жить, а, вернее, выживать. Люди стали расходиться в разные стороны: одни в недоумении и растерянности, другие в озлоблении, третьи с надеждой на обновление, а иные, прихватив ценные части того, что все так дружно строили. И была «шоковая терапия», и наступила свобода. Свобода всех от всего, с той же русской бесшабашностью – «до основанья мир разрушить», а затем свобода до абсурда. Так я ощущаю развал правящей партии Советского Союза, многомиллионной партии коммунистов.

КПСС – была «большой игрой» (а что в нашей жизни не игра?), но в ней были правила и границы допустимого, хоть каждый из «игроков» и относился к этому по-своему. Я набила себе немало шишек, борясь с формализмом, пока помпезное здание под вывеской «Партия» не растеряло в моих глазах красивой лепнины и белоснежной штукатурки. Первый основательный «кусок» упал и рассыпался в гипсовую крошку, когда меня послали выполнять первое партийное поручение. Партийной организации нашего завода было поручено проконтролировать готовность колхозных ферм к зиме с целью поднятия надоев молока. На помощь сельскому хозяйству области были мобилизованы парторги всех подразделений завода, но по какой-то причине парторг нашего цеха поехать не мог, и послали меня. Мне – двадцать лет. Я – студентка вечернего отделения института, комсомольский вожак цеха, была в ту пору ну о-очень ответственной девушкой. Примерно два десятка мужчин в возрасте за сорок, молодая женщина и я, окрылённая возложенной на меня миссией и оказанным доверием, отправились поездом в двухнедельную командировку. В гостинице большой узловой станции организовали штаб, куда мы должны были каждые три дня доставлять отчёты о проделанной работе. Старший группы деловито распределил нас по колхозам, объяснил права и обязанности, и мы разъехались по деревням.

«Михалыч»,- представился пожилой мужчина в синей телогрейке и огромных сапогах, заляпанных грязью до верха голенищ. «Тебя, значит, прислали, – сказал он, скорее утвердительно. – А я тут – партийный секретарь, так что – все вопросы ко мне». Вид у Михалыча был усталый, мой приезд его совершенно не обрадовал. «В деревне-то бывала раньше? – со вздохом спросил он, оглядывая меня с ног до головы, – у нас тут асфальтов нет». Я осматривалась кругом. В сгущающихся ноябрьских сумерках разглядела деревянный дом с освещенной вывеской «Контора», за ним машинный двор с какой-то техникой, тёмные силуэты людей. Всё это находилось на вершине холма, от него круто вниз уходила дорога с глубокими колеями в подмёрзших пластах грязи, припорошенная по обочинам первым снежком. Далеко впереди дорога поднималась на другой холм, на котором светилась ярко-жёлтыми квадратами окон деревня. «Пойдем, – махнул Михалыч в сторону деревни, – определю тебя на квартиру». В недавно справленном пальто из синего драпа с песцовым воротником, в блестящих сапогах-чулках я шла, цепляясь каблуками за окаменевшую грязь, и уже не казалась себе такой неотразимой, как всего несколько часов назад. Я основательно промёрзла, но представив, что завтра эта дорога может превратиться в непролазную хлябь, уже не желала ни солнечного дня, ни потепления. Толкнув пухлую от набитых на нее кусков войлока и дерматина дверь, мы оказались в хорошо натопленной избе, где нас, видимо, ждали. Вся семья собралась в тесной прихожей, два рыжеволосых мальчика лет четырех-пяти с любопытством рассматривали меня. Хлопотливая хозяйка показала приготовленный для меня топчан за занавеской рядом с входной дверью, начала рассказывать, как найти во дворе туалет, если приспичит… Я представила, как две недели каждое моё движение будет провожаться несколькими парами любопытных глаз. Стало тоскливо. Михалыч, как будто угадал мои мысли: «Там у конторы есть ещё дом для приезжих, не забоишься одна-то жить?» «Я вообще ничего не боюсь, просто людей стеснять неудобно», – живо ухватилась я за предложение. Мы поплелись обратно.

В доме для приезжих было прохладно, просторно и пусто. Единственная, ничем не перегороженная комната, казалась огромной, а окна без штор делали её ещё более казённой. Едва тёплая печь, стол, стул, умывальник, под окнами стояла железная кровать с никелированными спинками и пружинной сеткой. «Ну вот, завтра принесу чайник, плитку, печь натопим, – с явным облегчением сказал мой спутник. – Я пошёл. Хорошо выспаться на новом месте». «Приснись жених невесте», – про себя продолжила я, закрывая двери на все крючки и засовы. Сняв, наконец, пальто и сапоги, я застелила постель, выложила книги и конспекты, захваченные с собой, и с наслаждением растянулась на кровати. Непрерывное движение в течение всего этого длинного дня так утомило меня, что не хотелось даже читать. Вдруг в окно постучали. Из темноты ночи на меня смотрели мужские лица, приплюснутые к стеклу. «Девушка-а, открой. Поговорить надо». Сердце ёкнуло и скатилось куда-то к желудку. Я крикнула, что устала и ложусь спать, подскочила к выключателю и погасила свет. В темноте отыскала сапоги, пальто, оделась и вышла в холодные сени. Мужские голоса кружились вокруг дома: «Открой, девушка, не бойся. Поговорим!» Я трясущимися руками судорожно проверяла надёжность затворов на окнах и дверях, а в окна непрерывно стучали. Так и заснула в пальто, сидя на кровати, прислонившись к простенку между окнами.

«Да это у нас зарплата вчера была, загуляли мужики, – с коротким хохотком объяснил пришедший утром Михалыч, выслушав мои впечатления о первой ночи на новом месте. – Зря испугалась, здесь никто не обидит. Поговорить, наверно, хотелось, городские-то у нас в диковинку». «Надеюсь, вчера они пропили всю зарплату», – буркнула я, светлым днём произошедшее казалось уже скорее смешным, чем страшным. На выделенном председателем газике мы с Михалычем и зоотехником поехали смотреть силосные ямы и фермы. Сразу за деревней начинались поля. Они, окаймлённые прозрачной изгородью деревьев, уже потерявших листву, были аккуратно причёсаны плугом и припудрены неверным ноябрьским снежком. Солнышко, игравшее на подмороженном небосклоне, было единственным украшением по-осеннему унылого пейзажа. Фермы были похожи на десятки таких же в любом из хозяйств округи: расхлябанные ворота, месиво грязной жижи и соломы перед входом, не хватало одного-двух стёкол в рамах под потолком. Стараясь не изображать комиссаршу, я записывала в тетрадку замечания, а зоотехник, моложавый улыбчивый мужик, говорил: «Это мы за час сделаем!» «Ой, а давайте лучше за день, а послезавтра снова сюда приедем», – сказала я и пошла к машине, дав возможность мужчинам, наверно, высказаться друг другу по поводу городской нахалки.

Я уснула, как только добралась до кровати, уткнувшись лицом в тетрадь с конспектами. Разбудил меня какой-то шум, часы показывали половину двенадцатого ночи. Я встала, щёлкнула выключателем и тут же с визгом бросилась снова на кровать. Кругом бегали мыши. От вспышки яркого света они чуть замерли на своих маршрутах, две из них, шуршащих моими конфетами на столе, недоумённо повернули мордочки в мою сторону, а потом все прыснули по углам. Меня передергивало от отвращения, мышей я боялась до смерти. Добежав до одежды, я перетряхнула пальто, сапоги, быстро оделась и, прихватив у печи полено, забралась на кровать. Я так сидела до утра, зорко оглядывая комнату по периметру и постукивая поленом по полу, и ещё кляла себя последними словами за сговорчивость и глупость, загнавших меня из родного дома в эту дыру.

Михалычу уже понравилось выслушивать истории о моих ночных приключениях. Я видела, как его смеющиеся глаза пытались выразить больше сочувствия, но сбивались с настроя. Тем не менее, к вечеру он обещал принести своего кота для борьбы с грызунами. День прошёл плодотворно, мне показали залатанные щели и вставленные стёкла на ферме. С чувством выполненного долга я уселась писать отчёт, собираясь утром отправиться на узловую станцию. Осмотр двух других ферм отложила на потом. Прибывший кот Василий внушал к себе уважение, он был пушистым и очень упитанным. Флегматично обойдя комнату, он запрыгнул на печь, улёгся на краю лежанки и медленно зажмурил глаза. «Ничего, ничего, – успокоил Михалыч, – он ещё себя покажет». Василий действительно себя показал. Моя следующая ночь состояла из коротких промежутков забытья между его мощными прыжками с лежанки на пол, в большой полупустой комнате по звуку это напоминало падение мешка с картошкой.

Утром, вытрясая остатки жизненных сил, председательский газик доставил меня в наш «большевистский» штаб. В холле второго этажа гостиницы стоял сизый табачный дым. Лица медленно передвигающихся мужчин в спортивных штанах с вытянутыми коленками были тоже сизыми и небритыми. Я едва узнавала в них своих товарищей по партии. «Ты откуда? Ты где была?!» – старший тряс меня за плечи с таким выражением лица, как будто я вернулась, по крайней мере, из разведки по вражеским тылам. «Как откуда? Оттуда, куда вы меня послали. Мы же договаривались – через три дня отчёт. Вот, привезла», – я в полном недоумении протянула исписанные листочки. Он бегло просмотрел мой отчёт и плюхнулся на диванчик. «Ты – молоде-ец. Ты такая молоде-ец», – произнес он с такой странной интонацией, что я засомневалась, молодец ли я на самом деле. «А ты нас напугала, потеряли мы тебя, думали, что домой уже рванула». Я не понимала в чём дело: «Как рванула? У нас же командировка на две недели». Старший усадил меня рядом: «Тут, понимаешь, такое дело… А как там дела-то в колхозе, нормально?» «Нормально. Я всё написала, неполадки устраняют, работают мужики». «Вот, вот, работают! Мужики нормально работают! А мы тут…» – обрадовался он как-будто подсказке на уроке. «Тут такое дело… Район, в общем, хороший, я уж тут почти со всеми созвонился. Наши все вернулись, тебя вот только не было». Старший отвёл глаза в сторону: «Мы тут погуляли немного, сама видишь. Вчера половина домой уехала, сегодня ещё некоторые собираются, а кто домой не рвется, здесь со мной остаются. Ты вот что, девонька, отправляйся тоже с мужиками». Он рукой остановил мои вопросы: «Командировку я тебе оформлю как надо. Ты же учишься, вот учи, повторяй там, только из дома – ни ногой, чтоб ни одна собака не узнала. На работу выйдем все вместе. Ну, ты не ребёнок, понимаешь всё». Я только и могла, что выдавить «угу», чувствуя себя совершенной идиоткой, просто пионеркой третьего класса.

В поезд сели поздно ночью, плацкартный вагон был почти полон. Рядом с нашим купе расположилась компания явно нетрезвых мужчин. Я, отказавшись от угощения, забралась на верхнюю полку и, отвернувшись к стене, попыталась заснуть. Наши парторги расстелили на столик газету, разложили закуску и за бутылочкой начали делиться впечатлениями: кто-то, по случаю, мяса подешевле закупил в колхозе, кто – картошки. Я поняла, что никто из них не побывал на фермах, не совался со своими советами в колхозные дела. В соседнем купе играли в карты, оттуда доносились возбуждённые мужские голоса. Под метроном колес всё это начало сливаться в единый монотонный шум, я засыпала. Разбудили меня крики, у соседей разгорелся скандал, там орали, не сдерживая голоса и не выбирая слов. Кто-то из наших сказал: «Мужики, дело плохо. Братва уже за ножи взялась, надо что-то делать». Двое встали и пошли утихомиривать дерущихся, я напряжённо прислушивалась. Тон разговоров снижался и вдруг в проходе рядом с моей полкой раздался голос: «Смотри, а здесь девка лежит!» Я поняла, что это обо мне, у меня даже зубы заломило, видимо, и в эту ночь не удастся уснуть. Наши мужики вскочили, шепнув мне, чтоб лежала тихо, и начали в полголоса убеждать, что я совсем не девка, то есть девка, но не совсем, что я у них главная, и если меня потревожить, то я накатаю такую «телегу», что их всех с работы попрут и так далее. Голос не унимался: «Да я только за ноги потрогаю, за ноги-то можно?» «Ни за ноги, ни как, вот спит и спит, от греха подальше», – уговаривали наши. Вдруг один из парторгов предложил главным буянам: «А давайте сядем вот тут у окошка и будем сочинять стихи, о том, что видим, кто не сможет продолжить – проиграл!» И полились вирши. Такой чепухи в таком исполнении я больше не слышала никогда, лежала и едва сдерживала смех. О, волшебная сила искусства, вагон затих, мы ехали домой.

В срок, указанный в командировке, мы все вышли на работу, а потом состоялся партийно-хозяйственный актив предприятия. Партсекретарь завода долго говорил о руководящей роли партии, о помощи селу, о блестяще проделанной работе посланцев завода, и зачитал результаты. Надои молока повысились во всех колхозах, в «моём», как сейчас помню, на три процента.