Авторы/Резников Владислав

ИСТОРИЯ ПОЛКОВНИКА ТАРАСОВА


Совершенно случайно мне довелось познакомиться с этим удивительным человеком. Я увидел его лишь раз и услышал только одну историю полковника Тарасова, но именно она впервые за много лет, если не впервые в жизни, поставила передо мной неразрешимый вопрос: что же теперь делать?

 

В ту пятницу читка приказов закончилась почти на полчаса позже обычного, и на свою электричку я не успел. В другой день уже в половине шестого, а то и раньше, я покидал расположение части и в шумном потоке курсантов, бегущих на выходные в увольнение, без особой спешки приходил на станцию за пять минут до поезда. В семь вечера поднимался на мост через пути Белорусского вокзала, спускался в метро, и так далее, и так далее… при лучшем раскладе в восемь бывал уже дома.

Теперь же только в шесть вечера я вышел за ворота института. Следующей электричкой до Белки была Можайская. Она прибывала на станцию в 20-35, и это означало, что надо было как-то коротать почти два с половиной часа времени.

Размывшийся след пролетевшего самолёта перечеркнул всё небо и приобрёл цвета ясного майского заката, украшенного первыми вечерними звёздами. Поток курсантов в шесть вечера уже не такой плотный. Теперь это лишь отдельные группки второкурсников да первачков в наглаженных парадках и начищенных до блеска ботинках.

В шестнадцатиэтажках на Пионерской, единственной улице с этой стороны Посёлка, зажигались жёлтые окна. В некоторых из тех, что оставались незашторенными, мелькали хлопотливые женщины в халатах – жёны офицеров и прапорщиков нашей части, матери курсантов института. Готовился ужин. По распорядку дня ужин в 19-30. Самое время для кухонной суеты. Подумав о том, во сколько сегодня ждёт меня ужин, я лишь улыбнулся.

Ещё в зале заседаний, поглядывая на часы, я решил, что пойду в «Ноги» и буду сидеть там до своей электрички. Буду пить кофе или пиво, курить и смотреть телевизор или то, что там будут показывать. «Ноги» – кафе-бар на станции, который не имел собственного названия, а был просто «Кафе-баром». Но курсанты нарекли его «Ноги», несмотря на то что «стоячих» мест там не было, а, напротив, только столики с мягкими стульями. Возможно, название имело некоторый философский оттенок, и бар был назван так из-за того, что служил для курсантов неким промежуточным пунктом, своеобразным телепортом между институтом и увольнением, между казармой и домом, между армией и гражданкой. Но и в одну, и в другую сторону только ноги могли донести их обладателей.

В баре тихо играла музыка, что-то невнятное шло по телевизору. Я не часто бывал в «Ногах», но с барменшей, тёть Людой, был знаком также, как и все офицеры и курсанты. Тёть Люда, приятная женщина, всю жизнь прожившая в Посёлке и знавшая по именам всех, кто хоть раз к ней приходил. Оба её сына в своё время учились в нашем институте, который тогда ещё был высшим училищем, теперь служили где-то то ли на Урале, то ли в Забайкалье. А в их отсутствие каждый солдат, курсант или офицер, неважно кто – были для тёть Люды как родные дети.

Не обращая внимания на присутствующих в баре, я прошёл прямо к стойке и взгромоздился на мягкий высокий табурет.

- Здрасьте, тёть Люд.

- Привет, Колюнь. Поздновато что-то ты домой сегодня.

- Да, тёть Люд, читка только кончилась. Теперь только на Можайской уеду.

- Ну посиди, отдохни, погрейся. Чего налить тебе? Чайкý или чего покрепче?

- Да мне тёмного бокальчик, если можно, тёть Люд. Что-то тихо у вас сегодня!

Вернувшись через минуту с полным бокалом и кивнув вглубь барного полумрака, тёть Люда негромко сказала:

- Так вон же их там, смотри сколько…

Обернувшись, я сперва не поверил своим глазам. За угловым столиком в тёмном углу зала расположился, наверное, целый взвод курсантов. Никак не меньше двадцати человек. Все сосредоточенно смотрели в центр стола на человека, сидящего спиной к залу в окружении молодых людей. Мне был виден только его обелённый сединой затылок.

- Там Тарасыч что-то им рассказывает, иди послушай тоже.

- Кто? – переспросил я, но тут же понял, о ком говорит тёть Люда.

Тарасыч – полковник Алексей Егорович Тарасов, отставной преподаватель с кафедры огневой подготовки. Тарасычем его испокон веков звали курсанты, да и, чего греха таить, сами офицеры.

Я только второй год как перевёлся с комендатуры на казахстанской границе, практически одновременно с уходом Тарасова в запас, и лично не был с ним  знаком. Курсанты жаловались, что полковник Тарасов отличался суровым нравом, высокой требовательностью и характерной крепостью командирского языка. Но с другой стороны, на кафедре огневой подготовки преподаватели должны быть именно с такими качествами. Рассказывали, что года два или три назад он спас жизнь одному курсанту, который на занятиях по боевому гранатометанию по ошибке заметнул не гранату, а вырванную из неё чеку. К счастью, в одну секунду подоспевший Тарасов сумел упрятать курсанта за бруствер укрытия и со всех сил бросить гранату. Сам же при броске лишился половины кисти и получил в лобную часть головы осколок, который находился там по сей день. Тот курсант из института отчислился по собственному желанию, а его родители подали в суд. Такой оказалась их благодарность за спасённую жизнь ребёнка. Суд-то они проиграли, но и здоровья у полковника тоже не прибавилось. Со службы ушёл инвалидом.

Взяв свой бокал, я переместился к «курсантскому» столу.

- Здравия желаем, товарищ капитан, присаживайтесь, товарищ капитан, – приветствовали меня курсанты, освобождая место рядом с полковником.

- Здравия желаю! – поздоровался я и спросил Тарасова: – Разрешите присутствовать?

- А-а, это ты, Мигулин, – сказал Тарасов, подняв на меня взгляд и назвав по фамилии, хоть нас и не представляли друг другу до этого вечера, – присаживайся. Может быть, тебе тоже будет интересно послушать эту историю.

…Ещё про Тарасова говорили, что он замечательный рассказчик. И историй у него столько, что всех не переслушать. И про службу в Монголии, и про охрану дальневосточных морских участков, и многочисленные случаи на курсантских стажировках в Карелии. И все одна на одну не похожие. Только история, что была услышана мной в тот вечер в «Ногах», как ни странно, на первый взгляд, не имела никакого отношения к его службе, возможно, лишь косвенное. Но ко мне – самое прямое…

- Так, значит, о чём я собирался вам рассказать, товарищи курсанты и офицеры?

Полковник расстегнул ворот рубахи, достал оттуда и показал присутствующим висящий на засаленном шнурке покрытый чёрной ржавчиной ключик.

- Вот, товарищи. Вот тот самый ключ…

 

Алёшке с детства родители почему-то не разрешали заходить в кладовую. Он и не заходил. Потому что знал это. И ещё потому, что кладовая всегда была заперта на ключ. А единственное маленькое окошко, что выходило на задний двор их дома, всегда было зашторено куском плотной тёмной материи. От этого и в замочную скважину невозможно было рассмотреть ровным счётом ничего. Мама отпирала дверь лишь раз месяц в одну из суббот, а то и реже, чтобы там прибраться. Собрать неопрятную паутину в углах, убрать пыль с множества коробок, набитых никому не нужным хламом, но который в то же время почему-то нельзя было выкидывать, со старых деревянных стульев, составленных один на другой изогнутыми ножками кверху и большого древнего сундука, заполненного, впрочем, тем же хламом и тряпьём, что и коробки. Протереть влажной тряпкой полы да выбить во дворе старые шубы и пальто, испорченные обитающими в них жучками, паучками и мошками. И ещё в такие дни мама снимала с окошка штору и уносила в стирку, отчего на несколько минут кладовая, озарённая дневным светом и солнечными лучами с парящими на них частицами пыли, походила на обычную комнату.

На самом деле Алёшка уже давно знал, что находится за этой постоянно запертой дверью, потому что ключ у него давно был. Со своим одноклассником Серым, по специально разработанной самим Серым технологии, они отлили из свинца его точную копию.

Алёшке было известно, что лежало в каждой из картонных коробок. Их было ровно десять. И во всех одно и то же. Старьё, тряпьё, рваньё. Какие-то кофты, свитера, пожратые молью. Много пар обуви в сундуке. Отцовские или даже дедовы сапоги, истоптанные до дыр, ботинки с изломанными напополам подошвами, женские сапоги с оторванными или болтающимися на лоскутах кожи вытертыми каблуками. Разлезшиеся кроличьи, а может, и песцовые шапки… Всё, как одно, представлявшее собой давно истосковавшийся по мусорным бакам хлам. В древнем шифоньере с потёртой и растрескавшейся от времени полиролью, что стоял по правую руку от входа, был изучен каждый сантиметр каждой полочки со старыми, неизвестно от каких родственников оставшимися тяжёлыми альбомами с пожелтевшими чёрно-белыми фотоснимками, каждого из трёх выдвижных ящичков с какими-то ржавыми инструментами, детальками – то ли от часов, то ли ещё чего… Какие-то гайки, гвоздики, винтики, обрезки деревянных брусков и просто деревяшки…

А ещё к задней внутренней стенке шифоньера был приставлен портрет в толстой деревянной раме. Портрет был написан так искусно, что походил на самый настоящий большой фотоснимок. Но Алексей сам много раз проверял, водил пальцами по поверхности холста и убедился, что портрет взаправду написан красками. Он в нескольких местах даже отломал кусочки застывших мазков. На портрете был пожилой мужчина, военный, с коротко стриженой седой головой и густыми чёрными усами, в кителе с погонами, какими-то наградами и значками. Наверное, офицер, может, даже полковник. Он стоял с гордо расправленными плечами, чуть полубоком к художнику, писавшему портрет. В левой руке, согнутой в локте, между безымянным пальцем и мизинцем зажата дымящаяся сигарета. Больше на этой руке пальцев не было. Взгляд мужчины серьёзный, сосредоточенный, брови нахмурены. От левого виска до середины лба наискосок прочерчена ровная линия глубоко въевшегося в голову шрама. Вероятно, увечья остались после войны. Вот только какой: Великой Отечественной или Первой мировой, а может, после Октябрьской революции семнадцатого года? Алёшка понять этого и распознать по военной форме тоже не мог. Глаза мужчины были точь-в-точь отцовы, как и глаза самого Алёшки. Насыщенно-карие. Переспелые сладкие вишенки, как их ласково называла мама. Но на портрете был явно не отец. Отец войны не застал. Может дед? Или прадед?…

Короче говоря, ничего, кроме разочарования, не испытывал любопытный Алексей, раз за разом оставаясь дома один, под всякими предлогами отлынивая от огорода или поездки к бабушке в деревню. Он снова и снова отпирал заветную дверь и продолжал в десятый и сотый разы перебирать те же коробки с тряпками, тот же сундук с обувью. Вот отцовы сапоги… Алёшка всякий раз до самого носка просовывал в них руки, обшаривая пустоту окаменелых внутренностей этих доисторических образцов цивилизации, посланников неизвестно насколько далекого прошлого, неизвестно по какой вине заточённых в темнице сундука и кладовой. Вот мамины сапоги. И в них тоже пусто. С пущей тщательностью обыскивал дырявые карманы прохудившихся шуб, пальто, курток и халатов – а вдруг что недосмотрел в прошлый раз.

Иногда, когда ничего уже не оставалось и все возможные места для тайника были безуспешно изведаны, рассматривал странный портрет: знакомые глаза и уродливую руку мужчины. Портрет казался Лёшке единственным хоть сколько-то интересным предметом, имевшимся в этой тайной комнате без тайны. После он аккуратно ставил портрет на место, в том же порядке развешивал кофты и раскладывал тряпки неопределённого цвета, лежавшие на полке перед портретом.

Что он хотел там найти? Деньги? Драгоценности? Что-то старинное? Какие-то невообразимые сокровища? Он и сам не знал. И ему больше всего не давало покоя то, почему кладовую всё время держали под замком. Чего он ещё не знал? Чего самого главного он не знал?! Но задать вопрос напрямую родителям Алёша не решался, боясь быть разоблачённым.

Так проходили годы. Алексей возмужал, стал подростком, заканчивал десятый класс школы. Он уже утратил былой интерес к кладовой, всё реже доставал из кармана школьной сумки заветный ключ. А однажды вовсе выложил его и оставил в столе в своей комнате. И в тот же день, вернувшись домой из школы, он случайно сквозь приоткрытую дверь в спальню родителей услышал их разговор, смысл которого фактически обозначался одной сказанной мамой фразой. Мама тихо сказала: «Он знает». «Что?» – голос отца. «Он всё видел, – снова мама, – я нашла дубликат ключа в его столе, когда сегодня убирала в комнате». «Что я видел?!» – хотел изо всех сил закричать Алексей, но вместо этого излишне громко скинул кеды, зашаркал ногами по коридору, прокричав: «Я дома!»

Так и не раскрыв этой тайны, что же всё-таки такого он видел, что об этом надо секретничать (негодные ботинки (?), рваные кофты (?), изъеденные молью шубы (?), неизвестно чей портрет и фотографии (?) или ржавые железяки), Алексей получил аттестат о среднем образовании и поступил в общевойсковое высшее командное училище. Учился упорно и старательно, окончил с отличием и остался там же преподавателем военных дисциплин. На четвёртом курсе, перед самым выпуском Алексей получил известие о болезни отца, был отпущен в кратковременный отпуск, из-за чего пропустил часть экзаменов, но которые потом все сдал с отличием. На выпуск приехала только мать. После смерти отца Алексей отпустил усы, как носил Егор Пантелеевич, и уже никогда их не сбривал.

Первый день первого офицерского отпуска стал для Алексея возвращением в детство. Мама, словно какую-то ценную семейную реликвию, передала ему ключ от кладовой. Моментально в его памяти возник тот день, когда он впервые стоял перед тайком открытой дверью. Он снова стал тем одиннадцатилетним мальчиком, который с замиранием сердца, трепетом и даже страхом сделал несколько непослушных шагов, входя в эту запретную для него комнату. Отчего-то к глазам подкатили слёзы, в горле образовался комок горечи и никак не хотел ни в ту, ни в другую сторону. Ключ лежал на морщинистой маминой ладони: старый, чёрный, железный.

- Теперь он твой, – сказала мама.

Алексей скинул с плеча свой вещмешок, порылся в нем, и через минуту на его широкой сильной ладони появился точно такой же ключ, его свинцовая, отлитая в далёком детстве, копия.

- Мама, я был там, – сказал Алексей.

- Я знаю, – сказала мама.

- И видел всё, что там есть, до последнего болтика, до последней пары обуви. Сто раз! И как сейчас помню даже, что, где тогда лежало, какая тряпка, на какой полке.

- Я знаю, – повторила мама.

- Так что же, мам, такого секретного в этой комнате? Что вы там прятали от меня и не хотели, чтобы я видел?

- Мы не хотели, чтобы ты видел…

- Что чтобы я видел?!

- Мы не хотели, чтобы ты его видел… раньше времени…

Алексей уже бежал по ступеням на второй этаж. Секунду помедлив, с вытянутым ключом перед замочной скважиной, точно прислушиваясь к чему-то, что могло послышаться из-за двери, вставил ключ в замок. Постаревший на пять лет механизм, точно от боли (вскрикнул) скрипнул и отпер дверь.

Кладовая была… светла, чиста и… пуста.

В распахнутом квадратном окошке играла на тёплом летнем ветру лёгкая прозрачная занавесочка. Никакого запаха пыли и затхлости не было. Ни нагромождение коробок, ни огромный ветхий сундук, ни виселицы с трупами верхней одежды не довлели, как когда-то давно над мальчиком Алёшей. Пол был чистым и свежевыкрашенным в приятный синий цвет. Доски под ногами лежали стройно и почти не скрипели. И не хотелось даже в мыслях говорить слово «кладовая» по отношению к этому освежённому и проветренному помещению.

В комнате было лишь два предмета.

Один из тех старых стульев с изогнутыми ножками, наверное, наиболее целый и крепкий. Стул стоял, прислонившись спинкой к стене комнаты. А на стуле возвышался тот самый портрет (мы не хотели, чтобы ты его видел…) незнакомого офицера с оторванными пальцами (раньше времени…) Алексей смотрел на портрет некоторое время, пока не услышал за спиной шаги матери.

- Мам, кто этот человек на портрете? Мой дед? Или прадед?

- Ты не поверишь, сынок, но я не знаю.

- Как «не знаю»? А чего же вы его оставили, а не выкинули вместе с остальным хламом или, не знаю, не продали, раз уж такая ценность?

- Не знаю, Лёшик, честное слово. И отец не знал тоже…

- Ну вы, мам, даёте…

- …только догадывался.

- О чём это ты? Совсем меня запутала.

- Портрет перешёл твоему отцу от его отца, а ему от его отца… Не знаю, сколько длилась эта цепочка, сколько поколений передавали этот портрет своим детям, но история, дошедшая до нас такова, что…

…был один художник. Писал замечательные портреты. Очень искусно, правдоподобно и естественно. Люди у него получались как живые, не иначе, как на фотографиях. Того и гляди, подмигнёт сейчас, а то и вылезет оттуда, из рамки своей, как из окошка, и пойдёт себе, насвистывая под нос. Это и есть один из его портретов. Но только художника того не любили люди. А почему не любили, я тебе сейчас скажу почему. Да просто ни разу не вышло у него так, чтобы нарисованный им человек был хоть сколько-нибудь схож с оригиналом. Вот и красиво, и естественно он рисовал, и всё, но не похоже, хоть ты кол на голове теши. А люди ж ему большие деньги давали за работу, но как видели результат, требовали обратно. Не похоже ведь! За что тогда деньги? Так вот проходят мимо, видят, галерея расставлена (из возвращённых ему же портретов), да какая шикарная галерея! Не нарисованные, а живые люди с полотен смотрят, только что глаза не блестят на солнце и не мигают! Так многие и решались рисоваться у него, потом разочаровывались, недоумевая, как такой талантливый мастер не видит очевидных черт внешности, или видит, да только всё не то, что есть на самом деле. Вот так и один из наших предков побывал у этого портретиста. Ну и, как обычно, получилось нисколечко не похоже. Я вот не знаю только, действительно ли у предка нашего рука была такая или это тоже выдумка художника… Точно знаю лишь, что после того как наш предок рассмотрел свой портрет, сказал ему:

- Смотри! Вот он я.  А вот оно то, что нарисовал ты. Видишь?

- Вижу.

- Что ты видишь?

- Я будущее твоё вижу, твоё далёкое будущее, – ответил художник…

- И что это значит, мама? Ты хочешь сказать, что…

- Ох, не знаю, Лёшенька, не знаю, сынок. Но уходил бы ты из своей армии.

- Да что ты говоришь, ма?! Ты что, правда веришь, что какой-то человек, который жил сто или сколько там лет назад, глядя на моего прапрадеда, видел и рисовал меня?

- Не знаю, Лёшик, не знаю. А вот ты и усики уже отрастил…

- Да что усики? Отец всю жизнь с усами проходил! Так ты хочешь сказать, что мне в армии руку так изуродуют?! Да в армии по нашему времени безопасней, чем где-то на гражданке…

 

Опоздал я и на Можайскую электричку.

Сел на последнюю, на 22-10. Курсанты к тому времени уже все давно разбежались, кто по домам, кто по вагонам. Мне никак не хотелось уезжать. Что-то тянуло меня к этому человеку: строгому и принципиальному на службе, но обаятельному и глубокому вне её. Почему-то мне казалось, что эта встреча с ним не была случайной, но единственной и что я больше никогда его не увижу. Не знаю, почему это было для меня так важно… Но что-то, я был уверен, каким-то образом связывало нас. Линии наших судеб или жизненные пути наших предков по воле судьбы или случая когда-то пересеклись и теперь свели нас… Для чего? Это знак? Предупреждение? Но что я должен из этого понять? И что должен делать? Я не знал.

Я ехал один в пустом вагоне последней ночной электрички. Бессонным невидящим взглядом смотрел в чёрное окно, где отражались неподвижные пустые сиденья. Лишь огни фонарей вдоль железной дороги летели навстречу, как секунда за секундой прожитой жизни. Сегодня кафе-бар «Ноги» и для меня стал телепортом. В один конец. Из прожитой жизни в будущую. Ведь теперь всё будет иначе. Всё уже не так, как было прежде. Пусть совсем немного, пусть ничтожно настолько, что никто, кроме меня, этого и не заметит, но всё уже не так, как было прежде.

Я ехал домой… и не знал ответов. Я знал лишь то, что дома Галя уже спит, что она уложила Максимку в его кроватку, убаюкала и сама легла спать. Или они вместе легли в нашей постели, как это иногда бывает, если я приезжаю поздно. И что когда я лягу к ним, Галя во сне улыбнётся и тихонько, чтобы не разбудить Максимку, поцелует меня. Я ехал и знал, что ужин меня тоже не дождался, он остыл и был убран в холодильник.

И что, как это бывает ежедневно, со стены в гостиной с портрета на меня будет смотреть немолодой мужчина, не знакомый мне, но очень на меня похожий. «Это твой прадед, отец моего отца», – говорил мне отец, хотя у меня почему-то на этот счёт были сомнения. Но сходство человека на портрете со мной было очевидным. И с годами становилось всё больше. Правильнее было бы сказать, что это моё сходство с человеком на портрете с годами всё более очевидно. А левый глаз его – так точно всегда был копией моего.

А правый…

…а правого нет за чёрной повязкой.