ИГРАЕТ ВЕСЕЛО БАЯН

Митрофановна считала, что дочери Геле повезло, замуж вышла за хорошего парня. Гера с первых дней стал звать ее мамой. Митрофановна полюбила его, как родного сына. Радовалась, когда родились двойняшки Миша и Соня. Тем неожиданней стало известие, что Гера и Геля разводятся. Это было для нее как гром среди ясного неба.
— Он баян любил. Играет, смотрит на Мишеньку и Сонечку и плачет. «Мама, мама, — говорит, — ведь так я их люблю, жить без них не смогу. Мама, что мне делать?»
А что было отвечать? Дочка-то вроде бы хорошая росла. А тут как с цепи сорвалась: то ей надо, другое, третье… Хочет в золоте ходить, а у Геры откуда большие деньги? А Геля еще и подначивает: жену, говорит, одеть не можешь, какой ты мужик, вот Вовка, это да… Стала домой заявляться с запахом. Митрофановна капли в рот не брала, волновалась за дочь, но та отрезала: «Не учи, сама знаю. Вот нагуляюсь, озолочусь, снова к Гере вернусь». Такая прямота и грубость сильно ранили Митрофановну. Она плакала, ругала непутевую дочь, жалела внучат, оставшихся без отца. А Геля всё чаще приходила домой навеселе, устраивала пьянки с компанией Вовки. Тот оставался на ночь, скрипела кровать, Митрофановна прижимала к себе внучат и тихо ненавидела дочь. Гера заходил часто. Однажды сказал, что, наверное, снова с Гелей будут вместе жить, она соглашается. Митрофановна обрадовалась: «Вот хорошо, да чтоб всё ладом было». Она сама себя обманывала, изображая радость. Житейский опыт подсказывал, что не склеить разбитую чашку.
Да и Геля уже глубоко завязла, а пьяная баба себе не хозяйка.
Не хотела Митрофановна, чтобы по ее вышло, но как в кривое зеркало глядела. Гера перед Гелей мягкой травой стлался, старенькие «Жигули» отремонтировал, жену как барыню возил. Не оценила его старания. Как уйдет в рейс, так Геля пирушки устраивает. Раз как-то вернулся раньше, а жена с Вовкой милуется. Развернулся — и только его видели. Нашли утром, в машине, убил себя выхлопными газами. «Мама, прости. Не обижайте моих детей. Геля, ты сволочь, но я тебя люблю…» — так написал в предсмертной записке. Хоронили — летел желтый лист, уже побуревший, готовый к зиме. Как просил Гера, его друг Андрей весело играл на баяне. «Первый раз в жизни на похоронах такие мелодии исполняю. Как-то неудобно», — оправдывался он. И опять весело заливался баян, плакали родные и соседи, а лист летел и приземлялся в осеннюю слякоть.

ДЕРЕВЕНЬКА МОЯ

Обычная деревенька в 20 дворов. Самое примечательное место — конюховка, где ядреный запах самосада смешался с запахами сыромятной кожи и конского пота. Заходил конюх Демидыч, распределял лошадок, строго предупреждая, чтобы «всё ладно было». Не дай Бог, если захромает или спина седелкой будет сбита. Даже бригадир Демидычу не указ, в следующий раз хорошего коня недобросовестный не получит.
Вечером мы, пацаны, гнали лошадей в ночное. Кое-кого матери не пускали, они смотрели из-за ворот, как табун, поднимая пыль, скрывается за околицей. Завидовали, утирали украдкой слезы. А счастливчики разводили костер у маленького пруда. Находился бредешок, и вот уже в ведре закипала уха из карасей. Обжигаясь, ели. Темно, но не страшно у костра. К тому же слышалось ржание коней, повелительный оклик Демидыча и лай его собаки.
Для председателя и почтальона Обухова Ивана Петровича держали отдельных лошадей. Оба жеребцы, норовистые, даже Демидыч с ними с трудом справлялся. У председателя — резной тарантас, у Ивана Петровича — кошевка, тоже нарядная. Другим их только на свадьбы давали.
Дядя Ваня Обухов с одной ногой, левую под Москвой похоронил. Едет в своей кошевке, колеса хоть и смазаны, но на ухабах поскрипывают. Дядя Ваня останавливает жеребца и ковыляет до ворот: «Письмо тебе, Селиверстовна». — «Спасибо, дядя Ваня, дай Бог тебе здоровья». И опять скрип-скрип деревянной ногой, идет Обухов к кошевке. Про войну он фильмы смотреть не мог, плакал. Когда выпивал, то неизменно пел ли, хвалился ли: «У Ванюшки-кураша больно репа хороша…». Кураша, потому что деревенька наша называлась Курашево. Нет ее уже давным-давно.

ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ

В каждой деревне живут такие умельцы, как Николай Васильевич Ворончихин. Они как хлеб: есть на столе — не замечаешь, а нет — будто солнце погасло. К Васильичу все идут. Косу подправит, корзину сплетет, корыто выдолбит, топорище выстругает. Не корысти ради, а чтобы добро сделать. Мало уж таких осталось, народ теперь пошел с руками загребущими.
Хозяин отправился за хлебом, а мы разговоры ведем о житье-бытье с Валентиной Ивановной. Слава Богу, картошку выкопали, дрова подвезли — много ли старикам надо. Живут потихонечку. Только очень жалеет баба Валя — не слышно в доме детского смеха. Как горох, порассыпались-поразъехались сыны и дочери.
После смерти жены остался Николай Васильевич с пятью детьми. Валентина Ивановна заботой и лаской одарила сирот. Да и не сироты они — ее росточки любимые, ее кровиночки. Как увидит почтальона, за ворота выбежит: нет ли письма от Капы из Воронежа? Нина в Ижевске живет, приезжала картошку копать, кашляла — не заболела ли? Саша в Кировской области. Борис в Сургуте, Гена в Янауле. Скучно без детей. Может, кто вернется? С другой стороны, в деревне народ сейчас денег не видит. Опять неладно. Валентина Ивановна всю жизнь надрывалась дояркой, свинаркой, овцеводкой. Давным-давно на пенсии, а до сих пор чувствует на плечах тяжесть коромысла с полными ведрами молока. И Николая Васильевича судьба гнула крепко, вспомнишь — вздрогнешь. Какие рвы заполняли у Кекорана на строительстве железной дороги! Выполнишь норму — получишь законные шестьсот грамм черного хлеба, заболел — пропадай, не нужен такой Родине.
Осенью веяло от воспоминаний Ворончихиных. Осень утренними заморозками подбила их волосы. Осень была и на дворе.
Пошаливает здоровье. Но старая закалка помогает. Покряхтит дед Николай и начинает у граблей зубья менять. Соседка опять же просила корыто выдолбить для поросенка.
Может, вспомянут добрым словом. Валентина Ивановна повздыхала, пожаловалась на хвори и пошла скотину кормить.
Совсем холодно, скоро осени конец, зиме начало.

ЗНАТОК

Должен вам сообщить по небольшому секрету, что в последнее время жизнь всё хуже, а умных людей всё больше. Абсолютные доки по всем вопросам. Им доподлинно известно, как Россию из кризиса вывести, какие штаны носит президент США, когда овечку Долли клонировали и сколько водки за обедом выпивает премьер-министр Англии. Наш начальник цеха гнуто-клееных изделий Андрон Порфирьевич Драгалин запросто может объяснить, почем фунт лиха и отчего у муругой коровы глаза всегда печальные. Больше скажу, он себя считает большим знатоком классики. Чехова, говорит, вдоль и поперек знаю, и все полки в доме заняты его книжками. А портрет писателя висит рядом со свадебной фотографией молодых супругов Драгалиных.
Вот сидим мы себе в курилке, «примкой» попыхиваем. И мужики, и с десяток баб, которые вследствие демократии и всеобщего равноправия вообще обнаглели, пыхтят, как ленинский паровоз, и своим начальником восхищаются. Это ли, другое ли обстоятельство сильно не понравилось квалифицированному токарю Антипычу. Он, Антипыч, ничего мужик, работящий и стишки в газету пишет. Вот он и говорит Андрону Порфирьевичу: Чехов, дескать, классик известный, против него ничего не имеем, но надо бы ближе к жизни быть. Не Чехову, конечно, а Драгалину, который языком молоть умеет, а наряды до сих пор не закрыты. А если, говорит Антипыч, ты такой умный и шустрый, то давай мы с тобой поспорим по животрепещущему вопросу. И поспорили, что Антипыч за три минуты все пуговицы Драгалина срежет и за то же время пришьет. Кто проиграет, тот три литра пива ставит. Тут же в курилке в письменной форме написали договор, чтоб всё без обмана. Антипыч еще попросил добавить, что в случае проигрыша Андрона Порфирьевича не будет дискриминации и всяческого угнетения, потому как от нынешнего начальства всего можно ожидать.
Андрон Порфирьевич в победе не сомневался, но для подстраховки поверх костюма надел рабочий халат и плащ из прорезиненной ткани, на которых пуговиц было видимо-невидимо.
Женщины ножницы принесли, для судейства жюри выбрали. На такое зрелище посмотреть весь цех сбежался. Антипыч не сплоховал, за минуту с хвостиком все пуговицы обрезал: и на плаще, и на халате, и на пиджаке, и на рубашке, и даже на ширинке. Стоит, значит, Андрон Порфирьевич и на часики свои поглядывает. Улыбается, потому как все 42 пуговицы за минуту с небольшим даже заправский швей не успеет пришить. Так и получилось — время истекло.
— Блин-душа, — досадует квалифицированный токарь Антипыч, — а ведь как старался, но не успел. Твоя взяла, начальник.
— Яйца петуха не учат. Ишь чего выдумал, у самого начальника цеха хотел от кармана на три литра пива оторвать. Уж молчал бы и сморкался в тряпочку, чем позориться. Наш орел не с такими мухами справлялся. Потому-то и начальник, что ума у него побольше твоего, Антипыч, — сочувственно-покровительственно поучает женский пол цеха гнуто-клееных изделий.
— Факт налицо, спорить и кулаками махать не буду. Честно выиграл. Будь Чехов жив, он бы порадовался за своего поклонника. Вот тебе, дорогой Андрон Порфирьевич, деньги на законно заработанные шесть бутылок пива, а мне лясы точить некогда, станок к себе зовет. А потому до свидания, и дальше Чехова читай, но много не хвались, для здоровья небезопасно.
Острота момента спала, людям стало скучно, пошли себе тихонько по рабочим местам. К тому же перекур кончился, и душно от дыма в курилке, неуютно как-то. А начальник цеха растерянно стоял, придерживая штаны.
— А кто же мои пуговицы пришивать будет? — удивленно спросил он у уходящего Антипыча.
— То уже ты у Чехова спросишь. Раз большой знаток, то должен знать, что у него такой рассказик имеется, — отвечал Антипыч.
Андрон Порфирьевич не знал, что делать. Надо было идти на заседание к директору завода, а он стоял и за штаны держался.

ТИХАЯ ОХОТА

Вперед, за белыми

В нашей деревне верховодили братья Чирковы: Рудик, два близнеца Левка и Ленька, Сашка и Пашка. «Сегодня вперед за белыми», — командовал Рудик, и мы, малышня, разбегались по домам за корзинами. И через полчаса ватага мальчишек собиралась у трех высоченных тополей за околицей деревни. Рудик и близнецы проверяли, у всех ли есть ножики, хлеб и вода. Ведь путь долгий, в дальний Курашевский волок, километров за шесть. Можно бы и рядом пособирать подосиновики, сыроежки, но там — одни белые. В те времена сушеные белые грибы принимали в наш сельский магазин за 10 рублей килограмм. Потому-то ног не жалели, топая в такую даль.
— Увижу, кто грибы с корнями рвет, тому руки повыдергиваю, — предупреждал Рудик, и мы, окликая друг друга, разбредались по лесу.
Какое это волнительное чувство, когда внезапно вырастает перед тобой гриб-карапуз на толстой ножке. На темной шляпе капельки росы — дождался, красавчик! Часа через три собираемся на краю леса. У всех корзины полные, а близнецы Левка и Ленька даже майки сняли и набили белыми. Рудик на правах старшего разводит костер. Каждый срывает прутик, нанизывает кружочки грибов и жарит. Дымно и вкусно. Но ветер свежий, слышится далекий раскат грома. Быть дождю. По знакомой тропинке спешим в свою деревню. Сегодня бы не грех по всей деревне пройтись, показать свое грибное богатство. Да вот дождь помешал, у самой деревни хлынул как из ведра, и все промокли до нитки. Не беда: не сахар, не растаем, зато корзины полны белыми грибами.
…Рудольф Петрович жив-здоров, Сашка и Пашка тоже. Близнецам Левке и Леньке не повезло — в Чернобыле побывали и рано умерли. Не пойдут уж за белыми.

Грибная душа

Знаменитый актер XIX века Михаил Щепкин был страстным грибником. Он многие часы проводил в лесу, чтобы только набрать очередную корзину с подберезовиками и батями. Дня ему не хватало, он искал грибы при помощи фонаря. Таким же заядлым грибником был Василий Владимирович. Он даже составил календарь сбора грибов. Первая вылазка в лес приходилась на конец мая, когда, как говорил Василий, «проклевывались» сморчки. Он их собирал корзинами, любуясь редкими экземплярами весом до 300 граммов. Ядреный грибной дух заполнял квартиру, когда он их отваривал, а потом жарил с картошкой.
— Живем в лесном краю и не знаем, что почти все грибы съедобны. Некоторые из них вкуснее белых. На-ко, попробуй, — и он щедро накладывает полную тарелку.
Оказывается, это валуи. Отлично у него получались блюда из сыроежек, отмоченных горьких груздей. А вы когда-нибудь пробовали жаркое из дождевиков? Скажу вам, что это необыкновенно вкусно. Но самая любимая еда у Василия — это жаренные на подсолнечном масле редко встречающиеся в глазовских лесах петушиные гребешки. Они чуть с горчинкой, но ему почему-то очень нравились. Так, как и другие грибы, названия которых не знаю, но на удмуртском — пужей губи, что в переводе означает «оленьи грибы». Они растут семейками, сверху серовато-коричневые, с бахромой, а снизу гладкие, как замша.
Грибная душа, он целыми днями пропадал в лесу. Но прошлой осенью заболел. Очень горевал. Особенно тогда, когда после дождя появлялось солнце. Он говорил, что чувствует, как на yгоpax со скрипом «вылезают» из-под мха рыжики, наливаются ядреной силой боровики. Я решил его обрадовать. Вмиг собрался, доехал до «Химмаша», пешком дошел до убытьского болотца. Здесь почти всегда растут опята, в некоторые годы даже пней не видно. Но в прошлую осень их было маловато. Целый час проходил и хотел уже идти домой с пустыми руками. Сел отдохнуть у березы, невольно посмотрел вверх на густую крону и обомлел: на стволе, метрах в двух от земли, росли опята. И так много: шляпки с пятачок и меньше, ножки короткие. Набрал больше корзины.
— Грибы — душа моя. Вкусно-то как. Поем — обязательно поправлюсь, — хлебал грибовницу Василий Владимирович.
И вправду поправился. Нынче дома не застанете, грибная душа в люмских или красногорских лесах.

За рыжиками

Заграница шампиньонами хвалится. Для нас это последние грибы — берем тогда, когда других нет. Они бы попробовали рыжики, это же объедение. В Красногорское приезжали иностранцы поохотиться. То ли американцы, то ли немцы. Их угостили окрошкой с хреном и горячими блинами вприкуску с солеными рыжиками, приправленными подсолнечным маслом и лучком. Еще кумышки налили по большому стопарю. Говорят, от вкусной еды и выпивки еле-еле за уши оттащили.
Куда ехать за рыжиками? Да туда, где их много. А в грибной сезон их в изобилии как в люмской стороне, в Горбашах, так и на красногорских угорах и лугах, в Курье. У каждого заядлого грибника любимое место. Хотя нефтяники природу изрядно попортили, но на угоре рыжики «с писком» растут. Вот и на этот раз удача улыбнулась: любопытные «пятачки» выглядывают из-под мха. Некоторые иссиня-зеленоватые, а где трава густая, там рыжики желто-оранжевые. И ведь такие хитрые, прячутся во мху, «забираются» в густые поросли вереска. Но опытного грибника не проведешь: ну-ка залезайте, мои хорошие, в корзину.
Час пролетел незаметно. Отдохнул, еще пособирал. Всё, корзина полная. С угора спустился к роднику. Мама всегда говорила, что курашевская вода особая, целебная. Обычно рыжики водой не споласкиваем, но наша родниковая грибам силу придает, скиснуть не позволяет. Набрал трехлитровый баллон — и в дорогу.
Хороши удмутские рыжички! Их бы в банки и за границу, с красивыми наклейками: «Вятские рыжики», «Рыжики из Горбашей», «Шудзинские рыжики». Звучит или нет? Еще как!

ПЕЧАЛЬ ПОЛЕЙ

Мишку-фотографа на год посадили — за то, что по пьяной лавочке председателю нос покарябал и нехорошим словом обозвал. Потому он только через год фотографии принес, которые на похоронах Пелагеи наснимал. Венедиктовна обрадовалась. Мишке косолапому пол-литра поставила. Пока он пил и луком закусывал, она вспоминала покойницу-свекровь, которую всю жизнь звала матушкой-Пелагеюшкой. Хорошая была матушка-Пелагеюшка. Руки шершавые, в трещинах. Не могла без работы. Обезножела, но просилась в огород, картошку перебирать. Что-то про себя пела, без слов, но очень грустное, и тогда начинало щемить в груди.
Последнюю осень память потеряла — было ей девяносто два годочка. Через каждый час просила есть. Но не ела, держала ложку в руках и счастливо улыбалась. Наверно, вспоминала далекие голодные годы. Она очень не любила весну: за зиму хлеб кончался, шаром покати. А вот осень — золотое время. Картошка, свежий каравай на столе. Венедиктовна окликала матушку-Пелагеюшку, та улыбалась, не узнавая. В глазах, глубоко, плескалась студеная печаль заснеженных полей. «Есть хочу, есть хочу», — просила она. Ешь, ешь, матушка-Пелагеюшка, вот тебе теплая белая горбушка со свежим маслом, чай с малиновым вареньем…
Один сын у Венедиктовны, в годах уже. Тридцать пять лет Василию. Парень работящий — после отца дом достроил, баню и сарай подновил. Одно плохо, что холостой. Венедиктовна каждый раз его пилила: «Сынок, когда женишься, ведь у одноклассников дети уже школу кончают, а Петька вон дедом стал. Ну хоть обрадуй ты меня, старую, женися». Василий отнекивался — мол, поезд ушел, не догнать, да и подходящих девок нет, заревешь потом. «Вот у тебя кавалеров пруд пруди, вчера опять какой-то заходил», — переводил разговор. Да, после смерти мужа многие сватались к Венедиктовне, но она не соглашалась. А ведь золотые горы сулили, особенно Веня, крепкий, самостоятельный мужик. Говорил, что давно уже ее приметил, нравится она ему. Баловство всё это, считала Венедиктовна. Какая уж любовь в пятьдесят семь лет. Тяжело привыкать к чужому при седых волосах. Да и мужа совестно, даром что в сырой земле лежит.
В этот вечер Венедиктовна сына не ругала. Шанег напекла, пирожков с грибами нажарила. Василий ел, нахваливал и удивлялся: праздник какой, что ли? А Венедиктовна, что называется, вопрос ребром поставила: хватит одному болтаться. Пора сноху в дом приводить. И нечего отговариваться — девка есть, наливное яблочко. С соседней деревни. Род хороший, живут крепко, с коровой в хозяйство придет.
— Яблочко-то обкусанное! А у коровки-то, слышь-ко, молока как у козы, — хотел отшутиться Василий, хотя в шутке была кой-какая правда. У Нади пацан рос, скоро в школу пойдет.
— Сам говоришь, поезд ушел, так что на двадцатилетних не заглядывайся. Не послушаешься, живи один, я к Нинке уйду, — отрезала Венедиктовна.
Нет худа без добра. Венедиктовна это так понимает: добро сделаешь, а оно тебе боком выходит. Ведь хотела помощницу в дом привести, чтобы веселее было. Думала — внук родится, нянчиться будет с кем, сердцу успокоение. Сын-то и правда веселее вроде стал. И внучок рос крепенький, как боровичок. А вот между Венедиктовной и Надей будто черная кошка перебежала, нашла коса на камень. Венедиктовна любила по-своему делать, чтобы не перечили ей. И невестке надо, чтобы по ней было. Вымоет полы Венедиктовна, белье выстирает — а невестке не нравится. Слова не скажет, а полы перемоет, белье перестирает. Внучок загрипповал — бабка виновата, недоглядела. И суп-то невкусный, и огород-то не прополотый. Лишней чувствовала себя Венедиктовна в собственном доме. Ей даже показалось, что сын радостно вздохнул, когда в гости собралась к дочери Нине. «Съезди, погости, — сказал, — ей тоже помочь надо». Обидно! Как будто здесь работы нет. И так Венедиктовна расстроилась, что достала из сундука фотографию мужа, стала изливать свою боль. «Ну что, Васенька, делать, даже не знаю. Сынок-то наш пристроен, пусть живут, а мне-то, Васенька, разве к Нинке пойти? Или к Вене, может быть? Что скажешь?»
Венедиктовна склонялась к тому, что лучше к дочери поехать, погостить да и остаться. Муж у Нины непьющий, не обидит, мамой называет. Здоровье пока хорошее, в тягость не будет. Опять-таки и пенсия ее — добавка к скудной деревенской зарплате. Не к чужим пойдет, к родной дочери. Василию пока ничего не скажет, поживет, а там видно будет.
Так она думала утром, думала днем, а вечером собрала в узелок гостинцы и пошла за две версты к автобусной остановке. Дорога тянулась лесом, где на взгорье было кладбище, тихое, уютное, солнечное. Венедиктовна посидела у могилок, они рядом — мужа Василия и матушки-Пелагеюшки. Она снова вспомнила, как отражалась в Пелагеюшкиных глазах стынь заснеженных полей. Всплакнула, жалея.
У остановки толпился народ. Было воскресенье, люди уезжали в город. Разговаривали две женщины из Нинкиной деревни. Венедиктовна подошла, спросила про дочь. Те охотно стали рассказывать. Самое главное и неожиданное для Венедиктовны — к зятю приехала мать, с месяц как уже. Две бабушки-старушки в одном доме не уживутся. Значит, нет дороги туда, надо назад возвращаться.
Автобус скрылся за околицей. Все уехали, она осталась одна на скамеечке. Люди приходили, никто не обращал внимания на Венедиктовну. У всех свои дела, свои заботы. Солнце скрылось за шиферными крышами. Понемногу темнело, Венедиктовна сидела смирно, как мышка-норушка. Смотрела на веселую молодежь, и тихая печаль тревожила ее. Надо было идти. И она знала, куда пойдет.

РЫБАЦКОЕ ЖИТИЕ

Премудрый пескарь

Андрей полсвета объехал. В Донбассе уголь добывал, в Сибири лес рубил, на Каспии в рыболовецкой артели деньгу зашибал. Как уехал в одной рубашке, с неказистым чемоданчиком, так и приехал через четверть века гол как сокол. Сестре сказал: «Хорошо там, где нас нет, нигде караваи на деревьях не растут». Галя расспрашивать, не стала, про себя пожалела, что к 45 годам брат семьей не обзавелся, один-одинешенек.
Он бы не приехал, но здоровье стало слабеть. Решил немного погостить и, может быть, в последний раз сварить уху из премудрого пескаря. Эту рыбу так называл еще дед. Пескаря на Ваебыжке было пруд пруди, сами в намет лезли. А сейчас сколько ни ботали — пусто, только два усача попались. Где рыбе-то быть, если в реку черт знает что накидано. А пескарь на то и премудрый, что чистоту любит.
Галя посочувствовала, повздыхала и пошла в «Рябинку». Купила полкило мойвы. Жирная, как утка под осень. Андрей удивлялся: «В России, при такой худой жизни, такая толстая рыба. Вся беременная, что ли?» Мойва-то была не наша — норвежская. А наша мелкая, хотя на рубль дешевле.
Ели уху из мойвы. Не речная рыба, к тому же не наша — нет вкуса, как у премудрого пескаря. Узнай дед, что его внук Андрей уху из иностранной рыбы ест, то весь бы обсмеялся. Но ничего-ничего, раз премудрого пескаря не стало, зато грибы в лесу пока что не перевелись. Завтра в Люм съездить надо будет, говорят, лисички хорошо взошли.

Чорыг

Чорыг в переводе означает рыба, и такая кличка прилепилась к Мише Бердову. Рыбак он еще тот: все с пустыми рюкзаками, а у него сумка полная. И не какая-нибудь мелочь, вроде ерша, а красноперые окуни, желтые лещи, крупные, как лапти. Миша мог бы огородами к дому пройти, но он гордо по деревне вышагивает.
— Миша, рыба-то есть ли?
— Несколько пескариков, остальная — мелочь.
— Жучке, что ли, скормишь, Чорыг?
— Нет, к трем рыбкам десяток яиц добавлю, хорошая селянка выйдет.
Бердов богом крепко обижен: на спине, как у верблюда, горб, ростом тоже не вышел. Сильно жалела сына мать, Мария Петровна, но уж ничего не поделаешь, так, видимо, на роду написано. Зато ее сын на зависть всем учился, такие душевные сочинения писал, что учительница дивилась. До сих пор они в школе хранятся. В институт Миша не стал поступать, выучился сапожному мастерству. Всей деревне обувь чинил и так надежно, что им нахвалиться не могли. Пчел держал. Но настоящая его страсть, конечно, рыбалка. Он рыбачил на тихом месте, под обрывом. Утро, тишина, поплавки у рыбаков не шелохнутся. А у Бердова клюет: резко под воду — есть окунь с килограмм, понесет поплавок — подсек, и лещ готов удилишко переломить.
— Везет тебе, Чорыг?
— Дак ведь хоть раз в жизнь должно повезти.
Миша петь любил и на гармони хорошо играл. На все свадьбы приглашали. Частушек он знал много: «Я, бывало, всем давала, сидя на скамеечке. Не подумайте плохого — из кармана семечки». Может, за его веселый характер вышла за Мишу Таня. У нее сын уже был, с Мишей нажили еще четверых. Дети отца уважали. По улице идут, за руку держат — не стеснялись его горба, малого роста. Все закончили институты. Как и отец, заядлые рыбаки, готовы за сто километров ехать на Каму.

КЛЮЧИЗАЦИЯ-ПРИВАТИЗАЦИЯ

Василий Васильевич Захваткин — глава сельской администрации, а Шропкетонов — разнорабочий товарищества «Разлука», бывший его одноклассник. И вот этот самый Шропкетонов сидит на печке, ровно Иванушка-дурачок, сплевывает сквозь зубы на чистый пол и умно рассуждает: «Жизнь беспросветна, зарплату полгода не платят, телевизор сломался — где-то надо денежку зашибить. Может, у тестя выудить? Не даст. Жадный, как жаба из Гонолулу».
Если хорошенько подумать, выход найти можно. Недаром вожди мирового пролетариата говорили, что безвыходных ситуаций не бывает. Бывшие партийные боссы и теневые капиталисты посредством приватизации-прихватизации становятся владельцами магазинов, рынков, ресторанов. По какому такому праву разворовывается народное добро, нажитое отцами и дедами? У разнорабочего Шропкетонова, кроме грязных кальсон и молью выеденной шубейки, почти ничего нет. Зато голова варит, как у дедушки Ленина. Если не выгорит, то друг Захваткин врагам на растерзание не отдаст. Надо решиться: или грудь в крестах, или непутевая головушка в кустах.
А дело следующего свойства. За огородом Шропкетонова, буквально в пяти метрах, бьет большой ключ. Вода сладкая, как березовый сок. Все жители их славной деревеньки Педоново туда ходят, даже городские с канистрами приезжают. Хватит воду бесплатно таскать. Пора срочно провести ключизацию-приватизацию. Для этого надо родник забором крепким огородить, сруб поставить и двери навесить. Нищенская жизнь уже поперек горла, пора купоны стричь.
У человека башковитого что на уме, то через час на деле. Шропкетонов натаскал жердей, досок, и работа закипела. Оглянуться не успел, как забор стеной стоял. Педоновцы нарадоваться не могут, ретивого хозяина похваливают: «Золотые руки у тебя, Петя, как и у отца. Царство ему небесное, широкой души был мужик. Дай Бог тебе здоровья и сил в благородном деле сохранения богатств природы».
Ночь обняла Педоново, а Шропкетонов знай себе стучит. Костер развел, щепки подбрасывает. Вот и сруб готов. Навесил готовые двери, принес из дома в две ладони крепкий дедовский замок. На дверях черными буквами крупно вывел: «Шропкетонов. Приватизация. Цена ведра воды 10 рублей. Для городских — 25 рублей». Шропкетонов облегченно вздохнул — дело сделано, с утра деньгу лопатой станет грести. Как раз выходной, городских будет — как пчел в улье.
В Педоново люди рано просыпаются, особенно мужики. Первым делом спешат за водой: опохмелиться-то надо. Ведь уже с царя Гороха известно, что ведро воды заменяет сто граммов водки. Ясное дело, как увидели сруб, на дверях замок, так будто цунами по деревне прошелся. Господи, если бы Шропкетонов знал, то от этой самой приватизации-ключизации коренным образом отказался.
— Как и отец, из кулацкой породы. Крапивное семя. По закону ответишь, не позволим терроризировать себя и наши семьи. А подать сюда его, мы ему жирную холку помнем. Можно и ухватом по спине, и покрепче, — шумят педоновские бабы и мужики.
Шропкетонов затрясся, как овечий хвост. Жене строго наказал: «Если придут, я в городе, в гостях у кума. Буду только завтра». Нырнул под кровать, засветил свечку и стал читать любимый роман «Преступление и наказание».
К обеду у колодца собралась вся деревня: пить-то всем хочется, не верблюды ведь. Начался стихийный митинг. Педоновцы клеймили перестройку и Шропкетонова, крепко досталось Чубайсу и Ельцину. Захваткина ругали за политическую недальновидность, за то, что на своей широкой груди пригрел гремучую змею. Василий Васильевич, как верный слуга народа, повторял: «Товарищи, будьте уверены, товарищи, без воды не оставим…». Шропкетонова хотели штрафануть, но потом раздумали: сруб поставил на загляденье, решили простить на первый раз.
Целый час шумели педоновцы. Мужики распили по бутылке самогонки, закусили рукавом, запили свеженькой водицей. Кто-то гармошку принес. Плясали, пели, и радостно было педоновцам: проклятая ключизация-приватизация не коснулась их деревни. Под конец, наполнив ведра завоеванной водой, покачиваясь, мужики и бабы разбрелись кто куда, а кто домой.
Шропкетонов в бессильной ярости скрежетал зубами под койкой. Поняв низость своего положения, вскарабкался на печь. Сидел как Иванушка-дурачок и поплевывал на чистый пол. Ничего, Шропкетонов так просто не сдастся. Новые веяния никто не остановит. Вот начнется приватизация и раздел земель по паям, то он отхватит жи-и-и-рный кусок. Где геологи нефтеносные пласты обнаружили. Будет кум королю. Кому дано быть богатым, тот в бедности не умрет.

ГРУСТНАЯ ИСТОРИЯ

Десять лет назад умерла его бабушка-сибирячка, коммунист еще той, старой закалки. Депутат¬ка Юлия Ивановна была ростом невысокая, но характером тяже¬лая. «Ну что, — говори¬ла она выпивохе, — пора тебе пре¬кращать это грязное дело, а то меры приму, ты меня знаешь». — «Всё-всё, Юлия Ивановна, встаю на правильный путь, исправля¬юсь, никуда не обращайся», — мо¬лил внук. Заводчане ее по¬хоронили честь по чести, сказали много хороших слов. Внук Сашка напился, заснул на могиле.
Потом скончался брат. Уми¬рал тяжело. «Саш, — просил Мар¬тын, — сходи за четушечкой, выпью в последний раз». Не успел… Мать недолго после этого прожи¬ла. Слегла, уже не вставала. Умирая, печально сказала сыну: «Пропадешь ты без меня, Саша, уж больно пить любишь…» Зна¬ла, что говорила.
Продал за бесценок холо¬дильник, материны и бабушки¬ны вещи. Пил много, как только сердце выдерживало. Память терял. Заходил к знакомым: «Белые офицеры в Глазове, сеть тянут, меня поймать хотят, спасите». Его выпро¬важивали от греха подальше. Заснул на улице, обморо¬зил и потерял два пальца. Очу¬хался — денег нет. Трудовой книж¬ки тоже. Что делать? Малосемейку обменял на комнату, по¬том вместе с приятелем купили в Западном поселке избушку-развалюшку.
Стали жить-поживать да остат¬ки пропивать. Когда были деньги — не разлей вода, а как кончились, пошли ссоры. Смотал¬ся товарищ к родне, стал выжи¬дать, когда Сашка окончательно сопьется и сдохнет. Но тот выжил и пошел на работу устраиваться. Трудовой нет, 52 года — не нужен такой, хотя электрик неплохой. Не стало старых друганов: кто спился и умер, кто без работы околачи¬вается, бомжует. Денег остава¬лось мало, стал пить одеколон. Флаконы он «фунфуриками» называл.
«Фунфурики» дали по ногам, ле¬вая отказала. Когда-то высокий и сильный, он лежал, укрывшись фу¬файкой. С фотокарточки мать буд¬то зовет к себе. «Не хочу, мать, рано еще». — «Иди-иди, что тебе мучиться?»
— Ну почему я стал такой? Ни¬когда бы не подумал, что дойду до точки. И что хорошего в этой пьянке? Тоска, смертельная тос¬ка с туманом в глазах. Господи, всегда счи¬тал себя честным, а тут у бабки-соседки картошку украл. Остано¬виться бы, но как? Нет желания жить, нет желания остановиться.
Сашка сидел у окна, страш¬ный, обросший, с дрожащими ру¬ками. Тихо выплывало солнце, утреннее, холодное. Зима на дво¬ре, а дров-то нет. Жить хочется, и жить не на что. «И зачем я ро¬дился на белый свет?»
Продал он свою половину из¬бушки-развалюшки. Куда девать¬ся? Летом жил в шалаше на Убыти, рыбачил, ходил за грибами. Как подули осенние ветры, попросился на временное житье к двум пар¬ням в Южном поселке. Те пустили, потому что деньги у Сашки имелись, угощать он любил. Крепко гуляли. И, как всегда, он им был другом не разлей вода до тех пор, пока в кармане звенело. Не стало денег — поколачивать стали. Сашка вначале ерепенился, топором угрожал, но потом покорился, стал бутылки собирать и, заискивая, просился на ночлег. Есть одеколон или «бомик» — пускали, нет — ночуй, как собака, в сенях или в бане.
Часть средств от продажи дома Сашка отложил на черный день. Хоть алкаш алкашом, а ведь еще думал выбраться из этой ямы. Летом хотел садовый домик ку¬пить подальше от города. «Буду жить, умирать не хочется. Хоро¬шо бы в Одессу съездить. Может, материны деньги Сбербанк вып¬латит, тогда закачусь к морю», — мечтал он. В Одессе у него ког¬да-то жил товарищ, была женщи¬на, и он со слезами вспоминал молодость.
Последний раз я видел его перед Новым годом. Сашка был прилично одет: видимо, после¬дние деньги снял. Хвастался, что продал шкаф и еще кое-чего, зав¬тра должны деньги принести. А на следующий день его нашли за¬мерзшим в подъезде. Не пустили, видать, ночевать. Навер¬но, собутыльники вдрызг были пьяные. У Сашки два литра водки в сумке нашли. «Все помрем. Мы выпили за упокой его души. И сороковой день, и годины спра¬вили. Всё честь по чести», — говорили его собутыльники.
Не стало еще одного бомжа. Неплохого, между прочим, человека. Случись беда, призови его Родина, он бы за чужие спины прятаться не стал. Это я знаю точно. А звали его Александр Костюк, русский парень, родом из далекой Сибири, и совершенно никаких родственников у него не осталось.