Авторы/Теракопян Леонид

ЕГО ПРИЗВАНИЕ


(глава из книги «Между исповедью и проповедью»

 

 

Фантасмагория, конечно. Постмодернистское наваждение. Но вот по­думалось…

Наверняка его можно было бы встретить в майские дни 1995 года. Где? Или в скверике возле Большого, или в парке Горького, или на Поклонной горе. Как-нибудь доковылял, доплёлся бы. Хоть еле-еле, с передышкой через каждый шаг, хоть с палочкой. И непременно при полном параде, со всеми орденскими планками. Как говорится, знай наших. И уж, конечно, прихватил бы с собой кого-то из бывших одно­полчан, даже специально пригласил бы в Москву. Посмотреть на ме­мориал, на бронзового Жукова. Вспомнить про неупоминаемого ге­нералиссимуса (всё понимал про 37-й и другие годы)… Но юбилей Победы – и чтобы про Верховного главнокомандующего молчок – есть в этом что-то фальшивое, какая-то отредактированная, невсамделиш­ная история.

Ну, да Бог с ней, с этой редактурой. От неё ещё под эгидой допере­строечного Волкогонова натерпелись. Не в ней дело – в самой войне. Всё оттуда – и болячки (его словцо), и отношение к жизни.

Его фраза: «Я старше вас на одну войну».

Это нам в укор. Чтобы не суетилась и не впадали в депрессию. Кокетство? Пожалуй. Но извинительное. А может, и не кокетство во­все.

Для нас раздражителем, источником эмоций была современность. Опять «Новый мир» закрывают, опять Кочетов на коне; с ума они что ли посходили – третью, четвертую, ой, уже, пятую звезду на грудь Леониду Ильичу.

Он тоже откликался, заводился, с удовольствием сыпал анекдо­тами, но близко к сердцу словно бы не принимал. Мишура всё это, пена, и нечего паниковать.

Главное было там. Уже было.

И друзья тоже оттуда: Дудин, Орлов, Луконин. Ровесники или почти ровесники. Поколение, судьба, общая память. И уж всегда с придыханием: Симонов, Константин Михайлович. Живая легенда.

Иногда волок в журнал чёрт-те что. Чуть ли не графоманию Спра­шиваешь – зачем? Мнётся, самому неловко. Дулся – на себя? на нас? – но не уступал. Потом выяснялось: свой брат, фронтовик, не мог не поддержать.

Он принял журнал в 1966 году. После В.А.Смирнова. Я и сейчас считаю, что это был настоящий (и всё ещё недооценённый!) прозаик. Завидная чуткость к народному слову, к ярославскому окающему го­вору, крестьянская – на всю жизнь – закваска. Читаешь – и такая красота речи, такая щедрость наблюдений, деталей. Но характер – это уж точно – не сахар. Рука тяжёлая, ревнитель идеологической чисто­ты, враг всяческой ереси.

От Баруздина ждали той же линии. Разве что менее воинствен­ной. С тем и назначили. По анкете выходило наилучшим образом. Участник войны, секретарь Союза писателей РСФСР, питомец шко­лы Соболева.

Наверное, все рассчитали правильно. Не учли самую малость. Сущую ерунду. Какой-то довоенный литературный кружок в знаме­нитом дворце пионеров в переулке Стопани, кстати туда и юный Три­фонов наведывался, а наставниками были С.Маршак, Р.Фраерман, А.Гайдар. Никакого криминала, разумеется, просто магнетизм ис­кусства, аура, изначальная печать интеллигентности. Происхождение не саратовское, не ростовское – оно всегда было неким дополнитель­ным плюсом в номенклатурной раскладке, – а столичное, московское. Флюиды что ли здесь особенные, неизвестно какой, а фактор.

По причине врождённого неприятия мистики я ко всем этим флю­идам отношусь скептически. Однако иногда чувствую, что какая-то эманация существует. Напротив моего дома, например, жил Марк Щеглов, а в гости к нему захаживал В.Лакшин. Ни Щеглова я в ту пору не знал, ни Лакшина (а жаль, эффектный бы мемуар получился), но всё равно телепатические токи, должно быть, действовали. За не­сколько дней до смерти Владимира Яковлевича мы с ним почему-то о Щеглове и разговорились. Так всё это и переплелось, и закольцевалось. Спросить бы доктора Фрейда, он бы про эти флюиды растолковал по науке, по психоанализу. Я не берусь, знаю только, что между двор­цом пионеров и редакторской судьбой Сергея Баруздина вьётся какая-то ниточка.

При его предшественнике, при В.А.Смирнове, что было в цене? Правильно, добротность, идейная выдержанность. Чтобы там комар носу не подточил.

У Баруздина же был другой любимый конёк – смелость.

Прежде шпыняли, что подвели, недоглядели, а тут наоборот. Ку­раж, бравада, другие боятся, а мы – нет. Кожевников в своем образ­цовом «Знамени» не печатает, а мы рискнём. У Твардовского не вы­шло, а мы попробуем.

И пошло-поехало.

В «Правде» угрюмо бранят «Мёртвым не больно». Кто затих, кто с готовностью подвякивает. А у нас – наперекор инстинкту самосо­хранения – рецензия Бочарова. Благожелательная, сочувственная. В инстанциях, если не переполох, то замешательство. Кто допустил, с чьей подачи? Ждём накачки. Но есть и утешение. Телеграмма. Как сейчас помню – короткая, в два слова: «Спасибо, Быков.»

В Латвии очередная идеологическая встряска. Или националисты оживились, или без повода – для профилактики. И в разгар кампании – «Дружба народов» со статьей Л.Копелева о празднике Лиго. Люби­мом народном празднике латышей, который прочно угодил в разряд крамольных за то, что, по мнению местного руководства, будил не те эмоции и вообще отдавал язычеством. Обиды в верхах – слово при­знательности в писательских кулуарах.

Вот вам и новый редактор, вот вам и роль личности в истории.

Годами «Дружба народов» (в прежнем разговорном обиходе «Брат­ская могила») была заповедником тишины, этаким приложением к «неделям» и «декадам». И вдруг на тебе – начали читать. И не как-нибудь, а пристально, с пристрастием. Сподобились.

Его установка: «Пусть ругают, хуже – если молчат».

Лихачество, игра на грани фола? Да нет – убеждение. Если хоти­те, сознательное неприятие официальной благостности, традицион­ного замазывания проблем вместо их осмысления,

И не только других призывал – сам подавал пример. Демонстра­тивно, прилюдно.

Что ни поездка, то «телега» вдогонку.

То ли в конце 60-х, то ли в начале 70-х проходил съезд украинских писателей. Съезд как съезд. Ритуальное мероприятие. И всё шло чин­но-ладно, пока не появился гость из Москвы, призванный огласить приветствие собратьям-письменникам.

О чём он сказал тогда? О том, что полагалось в подобных случаях, но с небольшим добавлением от себя. О том, что пора бы, наконец, издать Владимира Винниченко. Того самого, о котором нелестно от­зывался Ленин, того самого, за которым тянулся шлейф смертных грехов: самостийность, национал-коммунизм, а в литературе ещё и «психоложество». Сплошное табу, а после ошарашивающего баруздинского демарша ещё более крепкое. Аж до воцарения Михаила Сер­геевича. Только тогда и настала на – или по-нынешнему – в Украине пора распечатки винниченковских текстов.

А что же, значит, Баруздин? Блефовал, хотел произвести впечат­ление? Я бы сказал иначе – надеялся. На понимание, на здравый смысл. Ведь чушь какая-то – держать в спецхране произведения круп­нейшего украинского прозаика нашего века.

Так или иначе, но «Дружбу народов» начали принимать всерьез.

До сих пор досада – хотели, но не смогли напечатать «Собор» О.Гончара. Тоже абсурд – лауреат Ленинской премии, а роман под запре­том. Цензуру уж как-нибудь уломали бы, но решалось повыше.

Уровень Политбюро.

Зато с мемуарами Юрия Смолича «Рассказы о непокое» осечки не вышло.

Хотя ситуация была хуже некуда, не лучше, чем с Гончаром.

Не хотели в Киеве печатать эти мемуары, ни под каким видом.

И немудрено. Что ни сюжет, то динамит. Даже список реальных героев – и тот детонирует. Блакитный, Плужник, Хвылевой, Досвитный, Семенко, Яловый, Йогансен. Кого успели со скрипом реабилити­ровать, кто по-прежнему в подвешенном состоянии. Да и на прочих страницах не расслабишься. Судьба за судьбой, мытарства за мытар­ствами. То РАПП бесчинствовал, то Каганович, то война исковеркала.

Юрий Корнеевич полагал, что восстанавливает истину, пишет литературную эпоху, каковой она была. Без умолчаний, без белых пятен. Всё рядом – высокий взлет и коварство, горькое и забавное. Чтобы знали, чтобы смотрели на прошлое зрячими глазами, чтобы чувствовали, где завет, а где – заблуждение. Наивный человек. Идеалист. Рассчитывал, что его исповедь, его откровения будут приняты с благодарностью.

А в ответ – раздражение, а в ответ – невнятные отговорки. Не время, могут неправильно понять.

Тут-то и появился (и проявился!) Баруздин с его задором. Без­надежно? Стало быть, как раз для нашего журнала.

Однако хорошенький воз мы на себя взвалили. Ничего не ска­жешь, документы, справки, цитаты. Про того же Винниченко как написать? Или про предсмертную тоску Хвылевого?

Я помню генеральную репетицию штурма инстанции. Что – отсто­им, а на что – пороху не хватит. В больнице это было, под Киевом, с перерывами на медицинские процедуры. Действующие лица: Ю.К.Смолич, Л.Н.Новиченко и аз грешный.

До сих пор благодарен судьбе, что участвовал в этой мозговой ата­ке. Какие страсти кипели в больничной палате, какие споры, как они стояли на своём, мои собеседники.

- Нет, это было не так, Леонид Николаевич. Сам слышал.

- Нет, это вы путаете, Юрий Корнеевич. Не могло такого быть. Ну, никакого компромисса, упёртость до предела. И вдруг – смех, разрядка, байки. И всё как-то само собой решалось. Но какое же это было пиршество ума, эрудиции, опыта.

Два писателя, два украинских интеллигента высшей пробы. Спа­сибо им обоим.

А в Москве еще и Ю.И.Барабаш помог. Так все вместе и одолели цензуру – к удивлению в украинской столице, к торжеству её писате­лей.

Экзотический, в общем, случай. Московский перевод вышел рань­ше украинского оригинала.

Зато последующие части «Рассказа о непокое» шли в Киеве уже по «зелёной улице». Юрий Корнеевич, избранный вскоре председа­телем союза писателей, ехидно посмеивался. Впрочем, недолго. Ну а потом местная власть и ему, деликатнейшему, достойнейшему чело­веку, сказал бы – настоящему коммунисту (Баруздин, кстати, так и сказал бы, не побоялся), сумела отравить остаток жизни. Но это уже другая история.

Мемуары Смолича памятны ещё и тем, что они создали прецедент. Можно печатать произведение до того, как оно будет апробировано в республике. На свой страх и риск. Не оглядываясь на местные власти, ставя их перед свершившимся фактом. После Москвы они, как правило, становились покладистее. А в целом… В целом «Рассказы о непокое» пусть остросюжетный, но эпизод. Один из, звено в череде испытаний.

Сколько их было в перипетиях журнала. Самых разнообразных, но всегда требующих собранности, мобилизационной готовности. Хоть «Дом на набережной» Ю.Трифонова, хоть его же «Старик», хоть «Бре­мя нашей доброты» И.Друцэ, хоть «Каратели» А.Адамовича, хоть «За­кон вечности» Н.Думбадзе, хоть «После бури» С.Залыгина. А при­бавьте к этому «Шестьдесят свечей» В.Тендрякова, или «Разные дни войны» К.Симонова, или «Путешествие дилетантов» плюс «Бедного Авросимова» Б.Окуджавы, или публицистику В.Селюнина, или про­ходивший при угрюмом недовольстве кишинёвского начальства «кру­глый стол» по молдавской поэзии. И это не всё, далеко не всё.

За каждой публикацией – свои подтексты, свои «невидимые миру слёзы». Эквилибристика, балансирование на канате. То в жар, то в холод. И так бывало – сегодня разнос, вызов «на ковёр» – завтра выс­шая государственная премия. Со «Знаком беды» В.Быкова такая ме­таморфоза и произошла.

Читатель, понятно, этого не знал, да и не обязан был знать. Тех­нология производства, редакционная кухня. Но мы-то знали, осязали ухабы всем своим существом. Снимут – не снимут, подпишут или не подпишут очередной номер?

Пишу это и словно возвращаюсь в прошлое. Если говорить слова­ми его романа, – повторение пройденного.

Сейчас и не воссоздашь – почему, но было непреходящее – то на­растающее, то ослабевающее – напряжение. Как при болезни – при­хватит, отпустит. И опять приступ.

Печатали Сергея Бородина. «Молниеносный Баязет». Что и гово­рить – классика исторического жанра, размах событий, эпическая мощь. И ничего, кроме благоговения перед мастером. Ведь чудо же – как он слился с эпохой Тамерлана, как чувствует быт, нравы, по­вадки правителей, говор толпы.

И вдруг – скандал, гром среди ясного неба.

Углядели не что-нибудь, а политическую безответственность, идеа­лизацию, диверсию, выпад, подрыв интернационализма.

С очередного партийного актива, проходившего, кажется в Турк­мении, не окрик, а рык: «Баруздин ответит партбилетом». И никаких аргументов – пришлось пресечь публикацию на по­луслове. Бедный Бородин, бедный полуслепой Сергей Петрович! На склоне лет, в зените славы – и вот так! Правда, через какое-то время правдами-неправдами публикацию завершили. А уже позже, в пору перестройки, инициатор этой катавасии на голубом глазу позвонил в редакцию. Отрекомендовался как давний друг журнала, всегда со­чувствовал. Ничему не удивляюсь. Время перевёртышей, оно не сей­час началось.

Что я пытаюсь воскресить? Неуловимое, летучее, фантомную боль, прошлогодний снег. То, что осталось за скобками, растворилось, ис­таяло. И доказательств нет.

Например, наш с Баруздиным разговор в сферах. Возле его вели­чества сейфа.

Брезгливый жест, с которым была извлечена рукопись. Папка с непристойными завязками, описавшая траекторию перед нашими глазами и снова скрывшаяся в стальном чреве. И в голосе такой же металл: «Забудьте. И не напоминайте никогда».

Пугал нас? Берёг улику, чтобы при случае приобщить к компро­мату? А может, полагал, что выручает нас, спасает, как нашкодивших школяров. Всяко могло быть. Тем более, что собеседник был не из чи­сла патентованных проработчиков, не закоренелый ретроград. На­против, скорее прогрессист, но при служебных обязанностях.

А речь в этом таинственном детективе шла о Тендрякове. О много­страдальной сатирической повести про невидимый град Китеж. Сплош­ные аллюзии, разумеется. Но как тут без них? Специфика жанра.

Так она и канула в недрах сейфа, эта папка, но, к счастью, не сги­нула. При первой же возможности мы выхлопотали у вдовы непри­косновенный экземпляр. И напечатали. Правда, с купюрами. Можно было бы и смелее, но сработал рефлекс памяти. Всё же «никогда» сло­во тяжёлое. Небытием пахнет. Вечным покоем.

Это – фрагмент, штрих, замер подтекста.

Самому хотелось бы последовательности, логики, линии. Но жизнь – она столько же ритм, сколько аритмия, столько же упорядоченность, сколько и хаос.

Ввести бы в повествовательную канву заведомый «поправочный коэффициент», непременную коррекцию на его хворобы, срывы, не­счастья, на смерть сына, на непредсказуемость злоключений. Поехал в Индию и застрял там на месяцы. Вместо запланированных выступлений – экстренная операция, больничная палата на чужбине, написанные там же стихи, наши лихорадочные попытки связаться с посольством, хоть чем-то помочь.

Другой бы надломился, согнулся, рухнул – он нет. Поразительная воля к жизни, способность не поддаваться беде. То ли ген оптимизма, то ли вынесенное с войны отчаянное – где наша ни пропадала.

Однако это за кадром, это – его, личное, хотя рикошетом и нас доставало.

Удивительная всё-таки вещь – атмосфера. Сколько ни растолко­вывай – ускользает. Приблизительно, примерно, похоже, да не совсем то. Ищешь закономерности, а прокалываешься на оттенках, нюансах. И льстящие журнальному патриотизму антиномии – «они» и «мы» – тоже не абсолютны. Все переплеталось – то невпродых, то терпимо, то сами же одолевали просьбами. Квартирный вопрос, или медицин­ский, или подписную кампанию заело. И «втыки» (опять же его лек­сика) получали не только оттуда.

Так после «Дома на набережной» нет, чтобы поддержать редакцию, порадоваться за Юрия Валентиновича. Куда там. В литературных сферах гробовое молчание. Затишье, как перед артподготовкой. Ждут официальной реакции, шушукаются. С нездоровым интересом поглядывают при встречах – допрыгались или ещё нет? Острый на язык Л.Аннинский в сердцах выдал афоризм: «Мало напечатать хороший роман – надо чтобы ещё и главного редактора сняли». По-моему, в точку.

Было такое, было. И письма наших дорогих читателей тоже были. Прямиком на Старую площадь. Чтобы приняли меры.

Е.К.Лигачёв, тот верно наставлял: нужна правда, но полная прав­да. Признаться, я и тогда не слишком понимал смысл этого филосо­фического противопоставления. Однако нутром чую, какое-то глубо­комыслие в нём есть.

Юмор. В том и спасение. Даже в этих приуроченных к очередно­му юбилею писателя заметках.

Иначе сага получится, эпос героический. Или ещё хлеще – за­стрял-таки в голове старый идеологический штамп – лишь видимость правды.

Иногда мне казалось, что сидящий напротив меня, поглаживаю­щий бородку С.А.Баруздин – это какое-то учреждение. Столько писем – входящих и исходящих. Просителям, сочинителям мемуаров о славном собственном пути, робким и нахрапистым графоманам. А ещё авторам только что вышедших у нас произведений, авторам потен­циальным, будущим, авторам рецензий и самим отрецензированным. Характер. Любил быть на связи и чтобы рука на пульсе.

Ну, а в потоке, в запарке чего не случается. Вот и отправил по­здравление писателю, которого наши же критики и разнесли.

Конфуз. Редакционный фольклор. Однако же блюли достоинство: вам, дескать, всё равно должно быть приятно, знак внимания, вы­секли и тем запечатлели.

Можно улыбнуться, а можно и задуматься. Кто сейчас пишет авто­рам, откройте любой журнал: «Редакция не рассматривает и не ре­цензирует рукописи». То ли не хватает средств на почтовые расходы, то ли дефицит отзывчивости.

А Нурекская библиотека? Боюсь, что я же её и спровоцировал, вкупе с Б.Б.Холоповым. Просто перед поездкой в Таджикистан осе­нило: свезём-ка на стройку несколько книг от писателей. Как презент, как подношение.

Нам что? Отвезли и забыли, а он загорелся.

И пошла раскрутка. Сто книг с дарственными надписями, пятьсот, тысяча, три тысячи с лишним. Весь иконостас – Шолохов, Катаев, Мележ, Кулиев, Гамзатов. А дальше больше – бандероли из Болгарии, Польши, Финляндии, Германии. Чистый спорт. Автографы членов Политбюро, Ганди, Арафата, Живкова – вплоть до заморозившего свою страну Чаушеску, с которым как раз тогда и испортились пар­тийно-правительственные отношения. И не печатать нельзя, и печа­тать страху натерпишься. Напечатали. Правда, по-румынски. Никто не разобрал. Пронесло.

И смех, и грех. Но вот я смотрю по телевизору нынешнюю тад­жикскую хронику. Кровь, диверсии, боевики в окрестностях Нурека. А в подсознании – как там наша, имени Рудаки, библиотека. Уни­кальная, по особому архитектурному проекту сооружённая, – весь город выходил на воскресники, на благоустройство. Даже в кошмар­ном сне не мог предположить, что она станет заложницей. Такое бо­гатство, иные писательские автографы на вес золота. Вся наша быв­шая многонациональная литература. Иных уж нет, а те далече. Не­ужто всё прахом? Вандализм как цена преобразований?

И есть в этой баруздинской – для меня именно баруздинской, сколь­ко раз под его нажимом привозил, доставал, выклянчивал, – библиотеке отпечаток, проекция его личности. Собиратель. Не коллекционер – тот для себя любимого, а собиратель. Если метафорически, то – даро­ваний, талантов, сил. Контакт не только с единомышленниками (это не диво), но и с теми, кто писал, кто думал иначе – а это уже редкость.

Перечитываю книги его статей. Бесхитростные – не утруждал се­бя изыском – названная: «Об Алиме Кешокове», «Об Иманте Зиедонисе», «Об Эдуардасе Межелайтисе», «О Савве Дангулове». Десятки имен, целая энциклопедия, и о каждом – где глубже, где в первом приближении, а где и не без артистизма – сказано, выужено что-то своё. Какой-то неистощимый интерес к человеческому разнообразию, жажда сопричастности, способность удивиться то одному, то другому – краске ли, неожиданной строке или подвижничеству.

Но сейчас я не о плюсах-минусах критических этюдов – о психо­логии их автора, о свойстве характера.

Поверх текстов, за ними, сквозь них проступает сверхзадача – может быть, даже не сформулированная, но осязаемая. Соединить, связать, свести воедино.

Наши недоброжелатели, бывало, косились: эк вас заносит, хотите стать позабористее «Нового мира».

Тогда это звучало как острастка, сегодня – как комплимент.

Думаю, что «позабористее» – всё же преувеличение, натяжка.

Но так уж получилось, что с конца 60-х годов весь цвет «Нового мира» (не все, понятно, но многие) оказался с нами: Залыгин, Три­фонов, Семин, Тендряков, Ржевская, Кардин, Крамов, и, к моему лич­ному тщеславию, Лакшин (тот не стал бы печататься в чуждом ему журнале).

«Новый мир» – дубль два? Нет, не сказал бы.

При всём уважении к Твардовскому и его соратникам мы хотели быть самими собой. Открытым домом. Старались завлечь, заманить всех, от кого ждали свежего слова. Так что принадлежность к направ­лению, группе вовсе не была непременным условием.

И Белов у нас печатался, и Личутин, и Солоухин, и Полевой, и Антонов, и Казаков, и Битов, и Давыдов, и Кондратьев (тогда совершен­но новое имя), и Окуджава, и Бакланов, и Рыбаков, и Евдокимов.

А уж о поэтах, о переводчиках и говорить нечего. Напомню лишь о тех, кто работал в штате: Смеляков, Луконин, Жигулин. При их авторитете вся наличная поэзия была под руками. Сам Ярослав Ва­сильевич отбирал. Звучит как аттестация. Знак качества. Сейчас кому-то запросто может прийти в голову потеснить «Друж­бу народов». Или даже выселить. Выходит, что и коммерческий подход может быть безрассудным. А для меня здесь каждый закуток, каждые «полтора квадратных метра» (уж нет и Б.Можаева, который у нас эту повесть печатал. Довольный, что наконец свершилось, он пировал в писательском клубе – мы же выслушивали нотацию: «Полтора ква­дратных метра заметили, а размахом жилищного строительства пренебрегли». И совсем тревожный симптом – как проштрафившихся – не пригласили на встречу главных редакторов с цековским началь­ством) – так вот для меня всё здесь частичка истории. Застенчивая улыбка И.Мележа, рассказывавшего о злоключениях своей «Полесской хроники», потом обошлось – Ленинская премия; иронический прищур Л.Мери (будущего эстонского президента), вернувшегося из очеред­ного путешествия «по кромке Ледовитого океана», жадные сигарет­ные затяжки словно потемневшего от этого зелья П.Севака, приезд Ю.Балтушиса – с тортом, с высоченной башней литовского «хвороста» – праздновал выход своего «Сказания о Юзе», вздох облегчения у Т.Пулатова, который умыл-таки родную узбекскую цензуру и напечатал у нас «И прочие населённые пункты».

Разные измерения – для кого-то невзрачный, приземистый фли­гель с окнами на тротуар, для кого-то – память литературы.

Хоть устанавливай повсюду мемориальные доски: здесь изводил редакторов своей требовательностью А.Нурпеисов, здесь имитировал тембр голоса своего грозного героя А.Рыбаков, здесь пил коньяк и шутил вообще-то очень серьезный, неистовый в жажде совершенства армянский прозаик Г.Матевосян, здесь на своём невообразимом, чу­довищном русском языке (зато без переводчика) замечательный, вы­дающийся (эпитет подберите сами) писатель П.Куусберг печально пожаловался: «Здоровья моя не такая хорошая, как хотелось бы», здесь развивал свои авантюрные сюжеты творец «Даты Туташхиа» Ч.Амирэджиби, а здесь… Здесь в свой последний приезд в Москву скромно, на краешке стула сидел Ф.Мухаммадиев. Вскоре его прикончили в Душанбе какие-то мерзавцы.

Причём здесь, спросите, Баруздин? При всём.

При укрощении гнева Я.Смелякова, при пируэтах вокруг М.Слуцкиса, Я.Кросса, М.Исаковского или М.Карима, при том как он приве­чал, приваживал чистейшего лирика Г.Виеру, при уговорах, чтобы И.Авижюс набрался терпения – чуть раньше, чуть позже, но придёт (и пришла!) пора «Потерянного крова», чтобы К.Кулиев не отказы­вался от поездки в Нурек – там ждут, готовятся вручить «рабочую премию», чтобы замордованный перестраховщиками А.Айлисли не отчаивался, мы-то не дрогнем, отступаться не будем. Скажете – долж­ность такая, по штату положено. В принципе верно, только не у всех получается. Слабо.

Какие же были они разные, нет, не гости, а друзья нашей редак­ции. По складу характера, по темпераменту, по той национальной среде, которая выпестовала их, вывела на орбиту. За каждым – свой мир, своя идея. Но ведь получалось же. Потому что их – строптивых, занудных, качающих права, безропотных, одержимых – всё равно любили. Со всеми их взбрыками, хотя предпочтительнее, если без оных. И редко (увы, нет правил без исключения), чтобы мы не могли договориться. Отзывчивость на отзывчивость – потому и ладилось.

И в этом я вижу главный урок. Не только для журнала. И, может быть, модель для будущего. Некий прототип, прообраз. Неспроста же были некогда произнесены вещие слова «о всечеловечности, всеобъемлемости русского духа», к чему-то они обязывают.

Последние месяцы его жизни прошли не на моих глазах.

Всё вдруг зашаталось: шок Сумгаита, коварное лицедейство Гор­бачёва, моё смятение, как это можно в нашей стране, средневековое варварство в двух шагах от горкома, единственный проблеск – такая же оторопь у моего давнего знакомого – азербайджанца, не буду на­зывать его фамилии, чтобы не навредить. А параллельно – остерве­нение в Союзе писателей, где словно бы унюхали, учуяли запах под­ступающей приватизации. Бесцеремонный подкоп – на совещаниях, на пленумах – под Баруздина, мол, засиделся, молодые хотят долж­ностей. И невозможность ничего изменить. Одно к одному – смута, усталость, боль за набирающие обороты межнациональные распри.

Он не отпускал: «Мы уйдём вместе». Потом сдался: «Ладно. Пусть будет по-вашему».

В конце июня я встретил его собирающимся в Словакию на лече­ние. Измождённое лицо, невероятная худоба, не ходьба — слезы. Тяжело вздохнул, словно с кем-то споря: «А знаете, я решил ниоткуда не выходить и никуда не вступать».

А дальше телефонные разговоры вплоть до последних дней. Бод­рился, храбрился, помогут, в Германии есть врачи, нужна валюта. Никто, разумеется, не помог. Всё шло вразнос. И конец.

Введенское кладбище. Неясное послеполуденное мартовское солн­це. Первая просинь.

Сказал бы: давайте постоим молча. Пусть каждый вспомнит, чем обязан ему. Лично.

Такое долгое получилось бы молчание: тому выхлопотал квартиру, тому – книжку, тому дал рекомендацию в писательский союз, того поддержал, когда другие отвернулись… Но не сказал. Не оратор.

А говорил – и в этом была своя символика – Тимур Аркадьевич Гайдар.

Не просто человек ушёл – менялось, ломалось время.

Он был создан для открытого, для общего пространства – оно рас­палось уже после него. Через считанные месяцы. Так уж совпало – завершение собственной миссии с завершением главы в истории об­щества.

Поди угадай – эпоха ли обогнала, ей ли теперь навёрстывать?

Вопросы без ответа. Но не к нему – к нам.

Он был одним из творцов «Библиотеки “Дружбы народов”». Шест­надцать томов в год – и так на протяжении десятилетий. Русская ли­тература, украинская, эстонская, башкирская, кабардинская, авар­ская – долго перечислять. И не было отбоя от желающих издаться – предлагали, настаивали, закатывали сцены ревности. О нём бы нын­че кто-нибудь позаботился. Хотя бы в год его юбилея, хотя бы книгу стихов.

Говорят, дорого, говорят, нет средств.

Поверил бы, если бы не книжные прилавки, забитые мусорными отходами, макулатурой со всей Европы. Детективы, эротика, дамское рукоделие, оккультизм, гороскопы. Качают деньги, вон какой спрос на лимузины. То-то и оно.

Как же надо не любить свою страну, чтобы наводнять её этим, не лелея, не пестуя своего. Боюсь, что тут и кроется разгадка.

Иногда он говорил даже с некоторой обидой, что я о нём ни разу не написал.

Я делал вид, что не слышу. Неловко, ещё сочтут за подхалимаж.

Сейчас никто не заподозрит, потому и пишу.