Авторы/Ветрова Тамара

ОСЕННИЕ ИСТОРИИ

ЗАКОЛОЧЕННЫЙ ДОМ

Погожим осенним днём плохо верится в безжалостный случай. В такой именно день, пятого сентября, в пустынном городском сквере на скамейку присел человек, и некоторое время сидел неподвижно, погрузившись в раздумья. Над его головой широко раскинул ветки пламенеющий клён, а ещё выше проглядывало ярко-голубое небо. Ни облачка, ни звука, благодать да и только – но вот, к сожалению, ничего похожего человек не ощущал. Наоборот – был мрачен и сердит, а то и озлоблен…
Как заглянуть в чужую душу, отыскать причины и следствия? А главное – кому заглядывать? Сквер, как уже говорилось, был пуст, поскольку днём основное население города преимущественно было на работе, либо сидели люди по домам-по квартирам…
Итак, человек оказался в сквере один-одинёшенек, не считая нескольких воробьёв на проволочных ножках, пыльных и дерзких, да пары голубей, которые старались держаться от воробьёв подальше. Непросто поверить, но на эту самую скамейку, покрытую зелёной краской в трещинах и порезах, человек уселся, получив от судьбы крепкий удар, а точнее – увесистый пинок – несправедливый, внезапный и болезненный. Дело в том, что до нынешнего сентября человек (его звали Виктор Васильевич Мыльников) служил в городском управлении образованием старшим инспектором – должность не маленькая, хотя и довольно бесполезная: инспекторы, и старшие, и младшие, играли ничтожную роль в образовательном процессе, занимались бумажной, а главное, фиктивной работой, которая не имела отношения ни к детям, ни к учителям, так что Виктор Васильевич, как и его многочисленные коллеги по управлению, можно сказать, курировал то, не знаю что. Эта деятельность, впрочем, оказалась довольно изнурительной – по-видимому, именно в силу своей бессмысленности, а потому изрядно подточила силы Виктора Васильевича и испортила его характер. Те, кто помнил Мыльникова в его молодые годы, представлял его немного наивным и восторженным, но в целом симпатичным поклонником русской поэзии – Виктор Васильевич любил Есенина, но читал и Мандельштама, сомневался в Бродском, который пугал его робкий нрав, но опять-таки тоже читал, пытался вникнуть, полюбить…
В те же незапамятные времена Мыльников нередко влюблялся, хотя и был женат – впрочем, оставался, несмотря на влюбчивость, верен жене – интересной, как тогда выражались, даме, но неумной и амбициозной. Не исключено, ей стоило выйти замуж за офицера – возможно, тогда (конечно, в случае благоприятной карьеры мужа) ей удалось бы удовлетворить свои амбиции. Но Виктор Васильевич, в ту пору обыкновенный и не слишком успешный учитель, явно её раздражал и даже пробуждал в душе что-то вроде агрессивных инстинктов: не зная, как выразить кипящее и растущее недовольство, супруга то и дело выкидывала номера – то до Виктора Васильевича доходили слухи, что она, тогда рядовая сотрудница городской администрации, во время празднования 8 марта танцевала на праздничном столе румбу; а то и вовсе – на целый месяц съезжала из дома, объясняя это тем, что ей «надо подумать»… Однако вместо размышлений, просто-напросто сожительствовала месяц напролёт с собственным начальником, которого начитанный и оскорблённый Виктор Васильевич называл про себя гусаром-одиночкой.
В конце концов, жена возвращалась, и жизнь вроде бы налаживалась – но раз от раза дела шли хуже и хуже, а к началу сентября, о котором идёт речь, семейная жизнь Мыльникова окончательно превратилась в руины, в пустыню, в кладбище… Ни тёплого слова, ни даже простого обмена мнениями о жизни дочери в далеком городе Питере (дочь, надо добавить, поддерживала контакты исключительно с матерью, а Виктор Васильевич был кем-то вроде квартиросъёмщика – посторонним, хотя и раздражающим фактором).
Такое житьё-бытьё, конечно, кого угодно лишит душевного комфорта, а то и обозлит. А если к этому прибавить бессмысленную работу, молчаливое презрение учительского сообщества, с которым, как ни крути, инспектору приходится иметь дело, снисходительность начальства, да пошатнувшееся, в том числе, и в результате злоупотребления спиртным, здоровье – то не приходится удивляться, что Мыльников изменился почти до неузнаваемости. Во-первых, облысел и пожелтел – но это, так сказать, внешние симптомы. Куда важнее, что на место мягкого, увлечённого и деликатного человека явился раздражительный и мнительный, да вдобавок – обиженный на весь белый свет отставной чиновник. Тут самое время вернуться к началу рассказа, в пятое сентября. Именно в этот день слухи об отставке Мыльникова (а эти слухи уже давно реяли над головой Виктора Васильевича, как зловещие тени) подтвердились. Виктор Васильевич, которому в конце августа исполнилось шестьдесят лет, но который, как говорится, ещё готов был не год и не два приносить пользу своему ведомству, был ознакомлен с приказом о сокращении штатов и без единого слова выставлен за порог управления образованием. Конечно, печальное событие уместилось не в один день, это преувеличение. Всё произошло в полном соответствии с действующим законодательством, и Виктор Васильевич был ознакомлен с документом ещё летом, то есть точно за два месяца до отставки. Но правду сказать, эти подробности не особенно интересны, да и ничего они не поменяли в судьбе Мыльникова. Вот он и уселся на скамейку в городском сквере, предварительно допив дома на кухне вчерашнюю початую бутылку водки. Однако выпивка не рассеяла переживания Мыльникова; он сидел под клёном, ничего не видя и не слыша, и только знай себе растравлял раненую несправедливостью душу, да ковырялся в собственных обидах, которые затягивались медленно, как настоящие раны.
Между тем дырявые тени от деревьев, слабое колебание воздуха и некоторые другие – не замеченные Виктором Васильевичем – детали волшебным образом преобразили осенний сквер. Не приходится сомневаться, что будь Мыльников чуть наблюдательнее, а главное – не настолько погружен в свои собственные неприятности, он непременно разглядел бы эти изменения. Да и мудрено было не разглядеть! Прозрачный воздух над увядающим сквером наполнился тончайшими лоскутами светящегося вещества, немного похожего на огромные листья, тусклые и ассимертичные, опадающие с неизвестных и невидимых деревьев. Более всего прочего эти рваные фрагменты таинственной материи напоминали паутину, и остается добавить, что это и была паутина, но не обычная, развешанная на лесных ветках, а особенная. Сам того не зная, Виктор Васильевич оказался свидетелем редкого явления: осенний ветер принёс в одинокий сквер клочья паутины времени – призрачной, едва заметной и к тому же то и дело меняющей свои очертания.
По совести говоря, увидеть опадающие клочья времени было возможно – однако не так-то просто опознать: очень уж искусно маскировались те под осенние листья – тусклые, хрупкие и словно тающие в воздухе. Вот и кружились над головой Виктора Васильевича эти лоскутья, оставаясь неопознанными, а иные мягко опускались прямо на скамейку или ложились к ногам человека – листья не листья, хлопья не хлопья…
Итак, Мыльников – по-прежнему, надо сказать, ничего не примечая – остался сидеть на скамейке под клёном, а вокруг кружился таинственный листопад, и наконец дело дошло до того, что бывший инспектор уронил голову на грудь и погрузился в короткий беспокойный сон. Очнувшись, Виктор Васильевич бессознательно огляделся, словно предчувствуя – нет, конечно, не перемену в своей судьбе, но, безусловно, какой-то сюрприз.
Откуда взялось это ощущение? Поди пойми… Но возможно, так подействовал на Мыльникова короткий сон, или уж сам воздух одинокого сквера, наполненный кружащейся паутиной времени – тусклой, слабо светящейся и как бы деформирующей окружающее пространство – обострил дремлющие чувства человека?
Так или иначе, Мыльников огляделся и тут же, не без удивления, сделал небольшое открытие. Моргая глазами, он обнаружил, что в доме, стоявшем на другой стороне улицы, зажёгся свет. Жёлтые квадраты окон были ясно видны сквозь полуоголённые деревья осеннего сквера, и это было тем удивительнее, что дом – бывшая малокомплектная школа – пустовал уже лет пятнадцать, наверное. Или, наконец, в школу явились рабочие, и того гляди начнётся реконструкция?
Рассуждая таким образом, Виктор Васильевич и не заметил, что ведёт свой внутренний монолог словно от лица действующего чиновника, а не безработного пенсионера. И вправду, можно было подумать, что его – в новом нынешнем положении – хоть как-то могли затронуть «реконструкции» и прочие свершения! Хотя на деле – на деле плевать он теперь хотел на любые – самые благотворные – перемены… Его дело десятое.
Подумав так, Виктор Васильевич облизал губы и встал на нетвёрдые после долгого сидения ноги. Свет в бывшей школе по-прежнему горел, только теперь в окнах как будто прибавилось жизни – тени, что ли, мелькнули? Что ж, очень может быть. Значит, сердито заключил Мыльников, это точно рабочие.
Медленно двигаясь по аллее, по-прежнему заметаемой листьями, Виктор Васильевич против воли призадумался: в этой школе, что напротив сквера, он сорок лет назад начинал работать. Первые муки радости, так сказать… О, сколько нам открытий чудных!..
«Только школа уже давненько заколочена. Впрочем, её, говорят, время от времени оккупируют местные бомжи… Протоптали дорожку – и это, между прочим, почти в центре города!».
Так, испытывая по переменке то негодование, то изумление, но главным, как ни странно, образом – растущую сонливость, Виктор Васильевич и сам не заметил, как очутился в знакомом дворе. Конечно, от прежних аккуратных клумб и стриженых деревьев тут не осталось и следа – территория буйно заросла лопухами, крапивой и даже осокой, уместной, скорее, на болоте, чем в центре города. Что же касается небольшой бетонной площадки, где в прежние времена проводили торжественные линейки на первое сентября, – она сохранилась, хотя и её кое-где пробила трава; так что теперь, пожалуй, этот плац (как, мрачно усмехнувшись, подумал Мыльников) больше походил на огромную кладбищенскую плиту.
Безрадостную картину запустения не спасал ясный день и неуместный свет в оконных провалах.
– Корабль-призрак какой-то, – вновь обнаруживая поэтическую жилку, проворчал бывший инспектор.
Зевая, будто от нехватки воздуха, Мыльников пересёк бетонную площадку, попутно оцарапавшись о малиновый куст (у медведя во бору, да и только), затем поднялся на ветхое в три ступеньки деревянное крыльцо бывшей школы и довольно отчётливо, будто прибавили звук в невидимом радио, услыхал несущиеся изнутри звуки и голоса. Слов, впрочем, было не разобрать – но голоса никак не походили на речь рабочих, в этом Виктор Васильевич не усомнился.
Некоторое время бывший инспектор, наклонив голову, прислушиваясь и зевая, простоял на крыльце. Звуки, напоминающие сдержанный гул, то нарастали, то словно бы откатывались назад. Между тем листопад усилился, и надо ли добавлять, что, одновременно с листьями клёнов и тополей, над головой Виктора Васильевича парили обрывки паутины времени. Постепенно они наполнили воздух слабым свечением, от которого у Мыльникова немного закружилась голова, и он, сам не зная для чего, довольно внимательно обследовал заколоченную деревянную дверь в школьное помещение. Этот осмотр почти сразу дал результаты: дверь, как выяснилось, легко поддавалась воздействию, поскольку доски висели, что называется, на одном гвозде. Не прошло и минуты, как ноги внесли Мыльникова в бывшую школу, и сразу к голосам и звукам добавились запахи: из маленькой школьной столовой потянуло щами и ненавистными рыбными котлетами, а из раздевалки, находившейся за тонкой фанерной перегородкой, понесся дух не просохших после дождя пальто.
Запахи, надо сказать, едва не доконали Виктора Васильевича. Словно невидимая рука перебросила его через пропасть прожитых лет, и вот он высадился там, откуда начинал свою немудрящую карьеру: в старенькой деревянной школе, насквозь пропахшей дешёвыми кушаньями и повешенными друг на друга пальто… Эта смесь ароматов, как сказано, поразила Мыльникова, он сморщился и машинально поднёс руку к горлу, как человек, которому тяжело дышать. Затем, кое-как справившись с собой, Виктор Васильевич сделал несколько шагов почти в полной темноте узкого коридора, ведущего, как ему помнилось, в рекреацию первого этажа. Память его не обманула, и вот уже он стоит в рекреации, освещенной довольно нелепой стеклянной люстрой на три рожка, света от которой определённо не хватает, поэтому по углам помещения густеет сумрак – странное, надо сказать, зрелище… Но не странно ли, если вдуматься, что в школе, давным-давно закрытой и даже заколоченной, вообще теплится какая-то жизнь? В этом Виктору Васильевичу пришлось убедиться, как только мимо него проковыляла старуха Дрямина – хромая, ворчливая и вздорная учительница, которую он, молодой выпускник педвуза, боялся до оскомины… Вот и сейчас она пристально оглядела его фигуру, словно суммируя изъяны и недочеты; Виктор Васильевич, позабыв, что он давно не молоденький выпускник, вытянул руки по швам и ответил Дряминой искательной улыбкой.
Без сомнения, Виктор Васильевич застал школу в разгар большой перемены. Мимо него то и дело сновали фигуры взрослых и вяло прохаживались дети, не рискуя, надо думать, бегать под взглядами педагогов. Знакомых, исключая Дрямину, видно не было, либо он их не узнал; да и как узнаешь, когда те, что скользили мимо, словно высматривали что-то под ногами, либо глядели в сторону, и их взгляды ускользали от Мыльникова, как и их фигуры, ныряющие в сумрак рекреации. В конце концов, Виктору Васильевичу, уставшему от бесполезного созерцания, пришла в голову мысль заглянуть в свой прежний класс. Это помещение на первом этаже с портретом Пушкина над классной доской нередко снилось Мыльникову. Но, как это и бывает обычно во сне, в реальность вторгалась какая-то ошибка или неточность, которая коренным образом меняла картину. И вот знакомый класс, преображённый сновидением, казался Виктору Васильевичу чуть ли не минным полем, а всё потому, что – по какой-то внутренней ассоциации – он вообразил, будто в полу классной комнаты имеется одна подгнившая доска, на которую не приведи бог наступить – провалишься в чёртову смрадную дыру, и не заметишь!
И вот теперь, как бы заново обследуя старую школу, Мыльников не позабыл свой сон и ступал с осторожностью, так же, как и прочие, бросая взгляды под ноги. Однако осторожность не спасла Мыльникова. Нога его всё-таки ступила на предательскую гнилую доску, что Виктор Васильевич и осознал, оглушённый дьявольским треском. Осознать-то осознал, да поздно было: доска, а за ней ещё одна проломились под грузом Мыльникова, и несчастный (как и предсказывал давнишний сон) провалился в какое-то смрадное углубление, очутившись под полом, в вонючей и смрадной глубине…
Некоторое время Мыльников не произносил ни звука, окружённый глухим сумраком и тяжёлым сырым духом. Признаться, он сомневался, не понял толком, во сне ли оказался в тёмном провале или наяву. Вскоре, однако, пришлось убедиться, что, к большому сожалению, всё происходящее не сон, а явь.
Виктор Васильевич вздохнул несколько раз и – это может показаться удивительным – отчасти успокоился. Можно подумать, что темнота и тишина сыграли роль одеяла, под которое ребёнок прячет голову от страхов или плохого сна. Так и Мыльников: очутившись в подвале, он вообразил, что самое страшное уже позади. Да и чего было бояться, если вдуматься? Ну, расстроился человек, немного выпил и забрёл сдуру в старую школу, заколоченную и пустую… А там – что опять-таки не удивительно – ступил ногой на подгнившую доску и провалился в подвал. Ну – провалился и провалился, ноги и руки, кажется, целы – и на том спасибо, как говорится… Так что остаётся найти выход… выход.
Виктор Васильевич осторожно встал на ноги и отряхнулся. Тело болело, в особенности саднила правая нога под брючиной, сквозь которую, похоже, даже проступила кровь. («Заражения не хватало… надо бы рану поскорее обработать»).
Итак, положение было неприятное, но не безнадёжное. Выбраться самостоятельно наверх Мыльников не мог – подвал был довольно глубоким, а бывший инспектор – немолодым и не спортивным человеком. Однако тут наверняка имелся выход, решил Виктор Васильевич, стараясь гнать от себя мысль, что дополнительный вход скорее всего заколочен, как и основные… Это, впрочем, не помешало ему войти в школу – не помешает и выйти. Так, то мрачнея, то лихорадочно надеясь поскорее убраться из смрадной дыры, Мыльников медленно и с удвоенной осторожностью двигался вдоль подвальной стены, обследуя рукой каждый участок.
Подвал показался измученному человеку очень большим, но стоит ли удивляться, что восприятие окружающего в непривычных и малоприятных условиях отличается от нашего обыденного взгляда на явления и предметы? Раздумывать, впрочем, было некогда, поскольку Виктор Васильевич, несмотря на растущую боль в ноге, начал подгонять себя – так остро захотелось ему вырваться из дурацкой ловушки. Двигаясь насколько возможно быстро (да и попривык он уже к темноте), Мыльников внезапно запнулся и едва вторично не полетел на грязный и вонючий пол! Предмет, о который он запнулся, перегораживал дорогу, как разросшийся ствол дерева, и Виктор Васильевич на мгновение даже и подумал, что запнулся именно о поваленное дерево. Но эту мысль пришлось отвергнуть, так как бывший инспектор ко времени своего открытия уже окончательно протрезвел: неоткуда было взяться дереву в заколоченном доме. Предмет не мог быть деревом, и не был деревом. Виктор Васильевич неохотно и настороженно наклонился и увидел тело человека, перевернутое на бок, но странно затвердевшее – потому и принял его Мыльников за древесный ствол…
«Это Илюшкин, больше некому», – с тоской подумал Виктор Васильевич и едва не лёг рядом с мёртвым на пол. Но всё-таки удержался на ногах и даже сделал шаг назад, словно это отступление могло от чего-то спасти или уберечь.
Илюшкин, Илюшкин, повторял между тем Мыльников, и губы его затряслись и пересохли, и на некоторое время он почти утратил способность рассуждать здраво.
Дрожа, он стоял, прислонившись к холодной стене, и знай себе повторял фамилию, которую, как ему казалось, позабыл много лет назад. Да и с какой стати вспоминать, когда Володя уже лет сорок, как мёртв, да и его убийца (тут Мыльников скривил во тьме губы) – и убийца его тоже умер, а школа вон заколочена… Но вот, однако, как сошлось: он, Мыльников, снова в старой школе, окаменевший Илюшкин – в двух шагах от него, а кругом вонючая тьма, непроглядная и глухая…
…Терентьева, голубоглазого убийцу, тремя годами старше Володи Илюшкина, тогда оправдали. То есть отделался он условным приговором, хотя, по возрасту, вполне мог получить полноценный срок. Показания Виктора Васильевича в суде сыграли определяющую роль: он стал на сторону Терентьева, хотя точно знал, что тот сознательно забил Илюшкина на смерть в подвале! Спровоцировал на «честный» бой – а потом забил… «Увлёкся», – как выразился Виталий Терентьев, голубоглазый подонок и убийца (спустя три года после истории в подвале, кстати говоря, Терентьев, наконец, сел – за второе, уже не «случайное» убийство).
Да, Мыльников высказался в суде на стороне Терентьева. А что ему было делать, спрашивается? Илюшкина было не вернуть, его матери (пережившей единственного сына всего на полгода) – не помочь… Так что губить ещё одну жизнь…
…Помочь, впрочем, было возможно раньше… хотя – как сказать.
Дело в том, что Виктор Васильевич случайно узнал о предстоящем «поединке» в подвале. Илюшкин, очкарик, как тогда говорили, и местный чемпион по шахматам, принял вызов крепкого качка Терентьева, и в принципе Мыльников мог вмешаться… Но не вмешался вот, успокаивая себя тем, что «ребята сами разберутся»… Хотя, чего уж там греха таить, боялся связываться с Терентьевым молодой учитель. И с Терентьевым, и с его взрослыми дружками…
Господи, какой бред! Прошло сорок лет, никого и ничего от тех дел не осталось – а откуда же, спрашивается, тут Володька? То есть именно в этом подвале, за его спиной?
Виктор Васильевич вздрогнул, как бы освобождаясь от наваждения, и тут его ожидало второе неприятное открытие: выяснилось, что ступать на пострадавшую ногу он не может, боль стала почти нестерпимой, и чтобы выбраться, ему следовало опуститься на четвереньки и ползти по поганому полу – до подвального окна или до выхода из подвала, чёрт возьми!
Стараясь не думать о мёртвом теле, оставшемся в глубине подвала, Мыльников так и поступил: опустился на четвереньки и, постанывая и чуть не плача, пополз во тьму. Через некоторое время он, наконец, достиг дверного проёма – низкого и плотно закрытого дощатой дверью. Толкнув, а потом стукнув несколько раз подряд в проклятую дверь, Мыльников убедился, что та не поддаётся его усилиям. Стуча и плача, бедняга понимал бесполезность своих действий: дверь выходила на задний заросший дворик, где народ почти не ходил. Но Мыльников, обнаруживая не свойственные ему в обычной жизни качества – упорство и несгибаемую волю, – без устали колотил и колотил в заколоченную дверь.
Наверное, узник бы не поверил своим глазам, если бы мог видеть сквозь стены.
Прямо перед заколоченной дверью стояли два человека. Оба были довольно потрёпаны и длинноволосы, одеты в старые кроссовки и вытянутые куртки – словом, типичные городские бомжи. Это и были бомжи, облюбовавшие старую школу для своего временного зимнего пристанища. Некоторое время назад их было трое, но с третьим – во время обследования пустого помещения – произошел несчастный случай: бедняга провалился, ступив на гнилые доски, в подпол, и свернул себе шею.
Неожиданный покойник перепугал товарищей. Не могло быть и речи, чтобы остаться с ним ночевать в доме… Вот двое дружков и порешили покрепче заколотить входы и выходы в дом и в подвальные помещения. Оба слышали глухие удары, доносившиеся изнутри, а услышав – переглянулись. Некому там было колотиться, поскольку товарищ их умер, в чём не было сомнений. Ну а те, другие, которые там колотятся – это уж не их ума дело.
– Давай для крепости ещё одну доску притараним, – заметил один, а второй кивнул.
– Чтобы Васюню попусту не тревожили, – добавил первый, а другой вторично кивнул, соглашаясь.

ХУДОЖНИК И ВЭС

Осенью вдруг – трудно сказать, по каким причинам – всплыло имя Володи Городца. Одновременно припомнили и его внешний облик, будто он нежданно-негаданно вылепился из клубящегося осеннего тумана – угрюмый человек в поношенной штормовке и вытянутых спортивных брюках, с острым носом и подбородком, небольшими глазами, бледными, как голубоватые льдинки, и тонким, слабо усмехающимся ртом.
Уместно заметить, однако, что разговоры о Городце были тем удивительнее, что, казалось, о нём успели позабыть. Да и как не забыть, когда в городе Володя имел обыкновение появляться редко, да и то преимущественно на рынке, где он зорко высматривал самый дешёвый в округе сахар и закупал его объемистыми бумажными пакетами. Случалось, встречали Володю и в магазине специализированных товаров – но там он как раз ничего не брал, разве что с презрением осматривал дорогой современный спиннинг… Что же касается товаров первой необходимости – сахара, муки или круп – то Городец, как уже говорилось, предпочитал закупаться крупными партиями, словно готовился отбыть на зимовку. Собственно говоря, так оно и было: наступление зимы для Городца означало окончательное устранение от внешней жизни и редкие, лишь в случае крайней необходимости, появления в городе.
Попросту говоря, запирался человек в собственном доме, как в крепости, а лучше сказать – как в берлоге…
Дом Володи Городца стоял на окраине Нижней Эквы – небольшого городка с двумя некогда действовавшими, а ныне мёртвыми заводами, один из которых прежде выпускал электрооборудование, а другой – вентиляторы. Но это, надо повторить, было в прошлом; теперь же опустевшие и почти мёртвые заводские корпуса, выстроенные из красноватого кирпича, возвышались среди увядшей травы и строительного мусора, будто потерпевшие крушение инопланетные корабли.
Исключая территорию бывших заводов, ландшафт Нижней Эквы представлял собой пологий берег одноименной реки, довольно беспорядочно застроенный одноэтажными деревянными домами, иные из которых казались такими состарившимися, точно были заложены во времена первых поселенцев, в конце 18 века. Однако справедливость требует признать, что ветхость в Нижней Экве не носила, если можно так выразиться, исторического характера, а только и была ветхостью. Отсутствие ли денег сыграло свою роль, либо ленивые, равнодушные к созидательному труду домовладельцы? Так или иначе, городок – особенно, когда отцветали черемуха, яблони и сирень, а улицы покрывались, будто одеялом, пылью – производил тягостное впечатление. Тем более это ощущалось осенью, в самый беспросветный сезон на пологом берегу речки Эквы. Свинцовые облака, отражаясь в воде, скрывали солнце, и каждый луч, казалось, был последним сигналом гибнущего светила… Таким образом над северным городком устанавливалась долгая кромешная осень, прошитая ледяными дождями и щедрая на непролазную грязь.
В такую именно пору в Нижней Экве и заговорили вдруг о Володе Городце, притом, заговорили таким образом, будто тот давно зарыт на городском кладбище, да только могила не помечена. Как-то само собой стало ясно, что Городца было не видно в городе уже очень давно; уже, наверное, несколько месяцев. Дом, однако, не перешёл к другому хозяину, да и содержался, если судить по палисаднику, в относительном порядке. Вдобавок изредка из-за забора раздавался собачий лай – ну а собака, как известно, без человека не живёт. Между тем, несмотря даже на эти проявления жизни за воротами, имя Городца казалось так прочно переплетено со смертью, что сосед, увидевши однажды фигуру Володи на крыльце, разинул рот и едва не прикипел к месту, будто и впрямь увидал не живого человека, а покойника.
Удивляться, впрочем, было чему. Показавшийся на крыльце хозяин крепкого деревянного дома был страшен: волосы отросли чуть не до плеч и свисали серыми прядями вдоль измождённого лица, нос и подбородок заострились пуще прежнего, а глаза, наоборот, словно ушли внутрь лица – колючие и холодные. Одет Городец был в форменные лохмотья, исключительные даже для жителей Нижней Эквы, не склонных, по правде говоря, к франтовству… На острых плечах болталась штормовка, изношенная и истончившаяся до такой степени, что казалась истлевшей; ещё немного – и превратится материя в прах; прежние спортивные брюки приобрели странный фиолетовый оттенок – то ли вылиняв, то ли, наоборот, вернув первоначальный цвет. Но больше всего наблюдательного соседа поразило выражение лица Володи: словно тот свою смерть увидал, так выразился сосед.
Иначе говоря, хочешь-не хочешь, а приходится задаться вопросом: что же стряслось с Володей Городцом – самым угрюмым жителем Нижней Эквы, нелюдимым, молчаливым и подозрительным? Куда он подевался на довольно продолжительный, судя по наблюдениям горожан, срок? И почему в конце концов так разительно поменял свой и без того малопривлекательный облик? Приди кому-нибудь в голову провести расследование перечисленных обстоятельств, он наверняка натолкнулся бы на любопытные, хотя и необычные факты. Но так уж сложилось, что в Нижней Экве от Городца старались держаться подальше; не располагал, как хотите, Володя к тесному общению и досужим разговорам… Вот и получилось, что, показавшись на крыльце собственного дома, Городец вызвал оторопь у соседа; не лишне добавить, что над головами обоих раскинулось набухшее грязноватыми тучами осеннее небо, придававшее лицам и предметам довольно унылый оттенок.
Ошибочно, впрочем, списывать Володины обстоятельства на одну только тёмную осень да на общее запустение городка. В таинственном деле (а дело Городца, как вы скоро убедитесь, было именно таинственным) сыграли роль характер Володи и его профессия, соединившись, как это нередко случается, в тесно переплетённый клубок.
Городец, как уже говорилось, жил на окраине Нижней Эквы, а именно – на улице Пионерской, плавно переходившей в просторное, покрытое дикой травой поле. Это поле, как ни странно, давало Городцу что-то вроде дополнительного дыхания: проводивший половину жизни в доме за запертыми воротами, Володя не без удовлетворения ощущал – по ту сторону – «ветры буйные», которые время от времени пробегали над бледной желтоватой травой; вдобавок, чуткий к природным проявлениям, он угадывал дух близкой реки (а дикое поле переходило в низкий заболоченный берег реки Эквы).
Итак, половина Володиной жизни протекала в запертом деревянном доме, который он недурно обустроил и в котором занимался своим ремеслом. Об этом ремесле свидетельствовали десятки глиняных животных, птиц, рыб и существ неизвестной породы – зловещих, забавных и уродливых, которыми были заставлены деревянные полки мастерской. В жилых помещениях и в огороде глиняных жильцов тоже хватало: они стояли на родительском комоде, на телевизоре, на зашторенном подоконнике; посредине огорода на широком заросшем пне, который остался памятью родительской дурости (отец спьяну поклялся срубить единственную сосну на участке; и срубил в конце концов, хотя и провозился с непокорным деревом чёрт знает сколько времени, да вдобавок едва не обрубил себе палец). На пне, впрочем, расположился только один жилец, который назывался Хозяин: маленький, кривой и непомерно разросшийся, как нарост на дереве, он ухмылялся широким ртом и таращил глиняные глаза на длинные грядки.
С глиняными жильцами Володя считался, принимал их во внимание. Это важное обстоятельство в какой-то степени позволяет понять дальнейшее, а потому имеет смысл повторить: всё, что Городец вылепил своими талантливыми руками, обладало в его глазах (а художник был весьма высокого мнения о собственных творениях) не только художественной выразительностью, но и подлинной силой. Не исключено, что это языческое представление служило Городцу дополнительным источником вдохновения; довольно низко ставя собственных соседей, с которыми он сталкивался почаще, и далеких коллег-художников из областного центра (с ними соответственно он виделся реже), – Володя уважал только то, что сделал сам: свой дом, свой огород, а главное – свои действительно мастерски выполненные работы. Надо ли удивляться, что художник твердо верил, будто его создания не просто плод фантазии, не одна игра воображения… Да и прочитал он как-то у одного писателя: «я верю во всё, что человеческий мозг способен вообразить. Иначе зачем бы мозгу такая способность?».
Прочитав, Володя кивнул головой и постарался запомнить прочитанное. Это было важно, поскольку совпадало с его собственными умозаключениями.
Так мастер и жил, окружённый рыбами, зверями, птицами да неведомыми существами, сбывая помаленьку изделия заезжим покупателям, а затем устанавливая на их место новые, ещё более диковинные создания. Покидал он дом не часто и преимущественно по серьёзной надобности: либо подкупить продуктов на рынке, либо – ради выезда в тайгу (выходы эти обычно отличались продолжительностью и много значили для Городца).
Надо заметить, что лес Володя любил страстно и застенчиво, будто молодой жених невесту: таёжные пейзажи значили для него куда больше, чем место для собирательства или рыбной ловли; больше даже, чем объекты творчества (а среди работ художника имелись и живописные произведения, на которых его любимая речка Шайтанка пенилась и бурлила серебряными струями, а прибрежные камни смотрели с полотна, оскалившись, точно окаменевшие черепа).
Вообще говоря, Володины выходы в тайгу были, пожалуй, самой существенной, самой значимой частью его жизни, а потому нечего удивляться, что именно там довелось увидеть Городцу речного духа Вэса, который, впрочем, в осеннюю пору нередко показывается из воды для непонятной, с нашей точки зрения, цели: Вэс пробует на вкус лесные грибы, которые для него всё равно что для человека солома. Попробует, выплюнет, а затем сидит и хохочет на берегу неприятным смехом. Этот скрежет и урчание – смех Вэса – производит довольно зловещее впечатление на случайного путника, хотя опять-таки: если ты случайно забрел в таежные дебри, бессмысленно жаловаться – куда лучше убраться восвояси подобру-поздорову. Но то-то и оно, что Городец не считал себя в тайге посторонним человеком. Скорее, наоборот: вообразил, что его регулярные походы в тёмный лес дали ему право смотреть на тайгу, будто на собственный дом, где каждый предмет для тебя не чужой. Нечего и говорить, что такое мнение было по сути своей ошибочно, и не могло не довести до беды.
Что же произошло однажды осенью на крутом берегу бурной речки Шайтанки? Для начала представьте себе реку и берег – а это не так-то просто, в особенности, если вы – городской житель. Итак, осень, Шайтанка петляет, бурлит и пенится, хотя, конечно, не так неистово, как это случается весной. Так или иначе, серебряные брызги рассыпаются веером над скользящей поверхностью, и это, вместе с кипением струй, словно помогает речке продемонстрировать своенравный характер.
Лес над рекой, включая и поляну с костром и человеком, бесшумен. Таково свойство осеннего леса: накануне зимы у него наступает, как сказали бы политики, день тишины. Да что там день – несколько долгих дней и ночей тайга живёт, будто затаившись, не шелохнув сухим листом или веткой… Прозрачный воздух над костром и рекой словно вылепляет призраков – хрустальные прозрачные фигуры, которые, подрожав над берегом, над костром, вскоре улетучиваются и растворяются в небесных пустотах…
Таков был день, когда Городец сидел около костра и готовил себе обед – суп с вермишелью и тушёнкой в железном котелке. Его лицо слегка порозовело от костра, к тому же он улыбался по какому-то ему одному известному поводу – иначе говоря, чувствовал себя расслабленным и счастливым. Суп закипал, оставалось бросить в котелок горку нарезанных красноголовиков, горсть соли и лавровый лист; а потом можно было прилечь, немного отодвинувшись от огня, на плоский спальник и подремать несколько минут… Примерно так рассуждал художник – но рассуждал, надо повторить, неопределённо, потому что поддался воздействию гибнущего осеннего дня, полного призраков и неясных видений.
Итак, спустя немного времени, Городец задремал на тощем спальнике. Точнее, это был не сон, а именно дрёма – пограничное между сном и явью состояние. Собственно говоря, Володя даже видел сквозь полузакрытые глаза бегущие тени облаков и отчетливо слышал звук потрескивающего в лесном безмолвии костра. Но при этом – дрёма есть дрёма – он будто растворился, растёкся в дрожащем воздухе, который закипал, как ему почудилось, не хуже непокорной Шайтанки… Вот в эту минуту и мелькнуло в сознании художника короткое, но крайне неприятное воспоминание: ему припомнился один несчастливый день – дело было четыре года назад, тоже осенью – когда он вернулся из тайги в свой дом на окраине Нижней Эквы и обнаружил в комнате незваного гостя. Было довольно темно, но и в сумраке Городец разглядел, что гость сидит в кресле прямо, только голова свешена на грудь, так что лица было не видно, оно оставалось в густой тени. Из губ неизвестного типа вырывалось редкое и хриплое дыхание.
Перед неизвестным ублюдком (так в бешенстве назвал незнакомца рачительный хозяин Городец) на полированном (родительском, между прочим) столике были навалены продукты из холодильника: открытые рыбные консервы, буханка хлеба и допитая бутылка водки, которая хранилась чуть не с майских праздников… Надо добавить, что в печи тлели угли, а в комнате было жарко и душно, к тому же воздух, как тогда показалось Городцу, был густой, хоть топор вешай.
Не больше минуты понадобилось Володе, чтобы сообразить, что к чему.
Бомж, урод, ублюдок чёртов забрался в дом со стороны огорода, через окошко в мастерской – собирался же, блин, забрать окно решёткой, да всё руки не доходили… Потом уселся, козел, в комнате, да ещё печку разжёг погреться… Набрал жратвы и устроил пир горой.
Чтоб ты сдох, успокаиваясь и отступая прочь из комнаты, подумал Городец. А потом, ухмыльнувшись, добавил про себя: сдохнешь, куда денешься.
Мешкать, однако, было нечего, тем более что у Городца нешуточно закружилась голова. Придурок позабыл убрать печную заслонку, и комната была полна угарным газом – ну, если ещё не полна, то ждать недолго… Надо было сматываться, а этого…
Нет уж, с новым приступом злобы подумал Городец. Он его тут в кресло не сажал, печку не разжигал, и вообще. Вполне мог вернуться из леса не сегодня, а завтра, так что пропади эта тварь пропадом.
Повернувшись на пятках, художник отступил из комнаты и захлопнул дверь. «А пса в следующий раз, буду уходить, отвяжу, – подумал Володя. – Толку-то от длинной цепи… Только и дотягивается до миски со жратвой, скотина…».
Остаётся прибавить ещё одну, последнюю деталь. Покидая комнату, Городец бросил – без особой на то причины – короткий взгляд через плечо на угоревшего бомжа. Тут-то и полоснуло его нелепое сходство сидящего с собственным, давным-давно покойным отцом. Пиджак ли тут сыграл свою роль – а отец частенько, даже и в огороде напяливал на себя старый, утративший цвет и форму пиджак… Или худое и длинное лицо ворюги-бомжа (Володя всё-таки, хотя и не чётко, рассмотрел его физиономию)? Именно таков был его отец на портрете, который сделал Городец незадолго перед отцовой смертью – измождённый, мрачный человек, неприязненно взирающий на мир и даже на собственного сына…
Сходство до того поразило Володю, что он чуть было не ринулся обратно в задымлённую комнату вызволять отца. Но тут же себя и одёрнул: откуда? с какой стати? Покойник, который лезет за жратвой в холодильник? Да и потом, в некотором смятении подумал Городец, батя никогда не позабыл бы про заслонку… Впрочем, откуда ему знать, насколько меняется человек после смерти?
Короче говоря, направление мыслей художника ясно свидетельствовало, что происшествие произвело на него тягостное впечатление.
Позднее, когда бомжа вывозила из квартиры вызванная Володей бригада труповозов со скорой, он подумал было вторично заглянуть в лицо пришельцу, но того уже прикрыли резиновой простынёй, а приподымать её Володя не решился. Да и с чего, если вдуматься, ему глядеть в лицо тому, кто без спросу вломился в его дом и сдуру угорел?!

Вспыхнувшее на границе сна и яви воспоминание обожгло Володю Городца. С неприятным чувством (удовольствие от реки, от костра и от безмолвного леса словно улетучилось) художник уселся на спальник и протёр глаза. Около костра, одним боком к огню, а другим к Володе сидел человек с длинными путаными волосами, закрывающими лицо. Вздрогнув, Городец поднялся на нетвёрдые ноги. Неизвестно почему, он первым делом подумал про речного Вэса и только следом – про случайного рыбака, пожаловавшего на огонёк. Очень может быть, что художник принял незнакомца за Вэса, потому что накануне вылепил из глины этого самого Вэса – речное чудо-юдо, заросшее волосами-водорослями; подобие человека – но при этом с жабрами, сквозь которые, согласно старой сказке, однажды вылез на белый свет рыбак, проглоченный Вэсом. Таким образом, понятно, что собственный недавно реализованный замысел на фоне осеннего дня, бурлящей реки и торжественного безмолвного леса зажёг в сознании художника фантастическую картину – Вэс около его костра…
На запах супа, что ли, пожаловал?
Неприятной деталью, словно перечеркивающей сказочное видение, был, однако, привидевшийся сон-воспоминание про угоревшего бомжа. Неуместное и гадкое, оно саднило в мыслях художника, как саднит незажившая рана.
Но вернемся на лесную поляну к догорающему костру. Суп, надо сказать, к тому моменту, когда Городец очнулся ото сна, едва не выкипел. Грибы, соль и лавровый лист по-прежнему лежали на полиэтиленовом пакете – Володя так и не доварил свое варево… Что же касается Вэса – или кто там был волосатый пришелец? – то он действовал следующим образом: выкинул вбок довольно длинную безволосую лапу и ухватил бледной ладонью сразу всю увесистую горсть красноголовиков. Затем ткнулся лицом в грибы и, обнюхав добычу, укусил гриб или два, пожевал некоторое время и смачно выплюнул в костер. В ту же минуту Городец услыхал треск и хлюпанье, которые издал незнакомец, уминая грибы широкими ладонями.
Художник наблюдал за этими действиями не дыша. У него немного ныла грудь, и слезились глаза. Вдобавок густеющий вечер не давал возможности разглядеть детали. А Городцу – впрочем, неясно, для чего – хотелось воочию убедиться, что перед ним настоящий, а не липовый Вэс. Хотя сомневаться вроде бы не приходилось, все детали совпадали как одна: волосатый и гадкий до невозможности, пробует гриб на вкус, а затем заливается смехом на всю округу…
Неожиданно кое-что в картине поменялось. Волосатый поднялся на ноги и молча протянул мятые красноголовики Володе, причем таким образом, что те оказались у самых его губ.
– Не ем сырые, – буркнул Городец, отвергая угощение.
Однако волосатый продолжал молча тыкать ему грибы в физиономию.
– Не ешь, хоть дружка покормишь, – послышалось художнику.
И вот, охваченный колдовской обстановкой вечереющего леса, Володя с трепетом и отвращением подумал, что ему велят накормить проклятого бомжа, угоревшего в его доме. События, прошлые и теперешние, связались какой-то путаной, но прочной нитью. Бомж, понятное дело, был сам виноват; влез без спросу в чужой дом, сунулся в чужой холодильник… Ну а он, Володя, не спас его – хотя для какой такой цели было спасать ублюдка? Однако теперь вот это чудо-юдо требует, чтобы Володя хоть грибками дал полакомиться тому типу… Что ж, может, так тому и следует быть. Неспроста он принял урода за собственного отца. Покойников не разберёшь, сходство между ними разительное (чего не скажешь о живых)…

Отсутствовал Володя Городец довольно долго и вернулся домой, насколько могли заметить настороженные соседи, только следующей осенью – ещё более мрачной, чем предыдущая, дождливой и безысходной. Не всякий бы уловил на фоне этих природных перемен те изменения, которые произошли в художнике, но сам он, правду сказать, почти не узнавал себя; а бросив однажды равнодушный взгляд в тёмный осколок зеркала, лишь пожал худыми плечами. Из зеркала на Володю глядел Вэс, облепленный волосами-водорослями – ну да для Вэса это обычное дело… Сосед, впрочем, как уже говорилось, завидев Володину фигуру на крыльце, оцепенел и отпрянул, а затем молча двинулся своей дорогой по разъезженной колее улицы Пионерской в сторону города. Городец же, наоборот, никуда не пошел: его немного пожелтевшее лицо повернулось в ту сторону, где поле, покрытое мёртвой травой, переходило в речной берег. Вот туда он и глядел с непонятным выражением, будто толком не узнавая родные места.
Тем временем сосед – тот, что давеча с испугом глазел на Городца, – остановился. К этому моменту он прошёл, наверное, метров двадцать по мокрой дороге – и вот ни с того ни с сего стал столбом. Дождь продолжал поливать улицу и пешехода, а тот знай себе стоял, время от времени утирая мокрое лицо. По совести говоря, больше всего бедняге хотелось бежать без оглядки, но ноги словно набухли от воды вместе с отяжелевшими резиновыми сапогами. Хлопая глазами, путник будто вновь увидал фигуру художника – длинноволосого, с желтоватым лицом и опущенными вдоль туловища руками. Но главное – шея, будто обернутая мокрым полиэтиленовым пакетом, который слабо шевелился под порывами холодного ветра…
– Какой такой пакет, на фиг… Не пакет, а жабры, блин! Жабры, вон и шевелятся, как жабры, и к коже натурально приросли… Рыба-кит, ё-моё, – повторял сосед и с тоской прикидывал, где бы добыть бутылку водки, чтобы запить поганое видение.