Коротков Михаил

ОТПУСКНИК

рис. Татьяны Зобовой


 

(повествование)

 

Памяти Валерия Болтышева.

 

Пролог

 

Забор был старый. Вдоль его чёрных, неровных досок, изъеденных временем, среди непонятных колючих кустов, тянулась еле заметная тропка. Он долго шёл. Солнышко ещё не поднялось, и в неуютной утренней тишине каждый его шаг делал звук. Человек раздвигал руками встречавшиеся на пути ветки и холодная вода скатывалась с них.

Человек не был старым. Человеку было тридцать шесть лет. Он имел сухое, обветренное лицо, не лишённое правильности черт, тёмные внимательные глаза, и маленькую, с козырьком, кепку на голове. Остальной его одеждой была защитная куртка защитного же цвета и чёрные штаны, с большим количеством нашитых карманов, из жёсткого материала от парашютных ранцев. Сапоги были обычные – военные. Человека звали Виктор Серёгин.

 

В это утро он забрёл на брошенные пруды, где давно уже не был. Заметил, что утки нынче мало, и что – «пруды» это по привычке. Маленькие болотца и только. Мостик сгнил. Трубу, вложенную под него неизвестным мастером, затащило илом и всякой дрянью. Придуманная жизнь искусственного водоёма остановилась. Речушка, больше похожая на ручей, пробила себе иное русло.

Он прошёл по плотине. Заросшая травой и забытая людьми дорога вела на вырубки, где, с краю от леса, гнили бытовки бывшего тут когда-то леспромхоза. Название леспромхозу было «ЗАРЯ». Хотя, точно никто не помнил, и иные из старожилов называли другое слово: «УТРО». Отчего Виктор окрестил это место по-своему: «УТРО ЗАРИ».

 

«Утро зари» в лице Леспромхоза имел удивительную историю. Организован он был сразу после запрещения мужикам близлежащих деревень пилить и рубить в государственном лесу. Лес же стал государственным с началом эпохи переворотов.

Первыми обитателями временных жилищ леспромхоза явились народные застрельщики – члены идеологических бригад вышеупомянутого периода. Они приезжали на деревянных грузовиках и пригоняли колоннами недостойных для новой жизни. Недостойные валили лес для государства и являли собой удобное и недорогое удобрение для вышеуказанного государственного леса. Гениальный круг замыкался…

Но не долго. В этой истории ничего не было долгим. На последующих исторических и пересыльных этапах, ряды недостойных пополнялись из числа НЗ (народных застрельщиков) и государственная машина Леспромхоза работала, перевыполняя спускаемые сверху планы. В военные годы Леспромхоз обзавелся Ложевым участком, где точили ложу для винтовок и автоматов. В послевоенные годы на выработанных делянках выращивали кукурузу… «Жизнь налаживалась» – шутили ложейники. У них вообще в обиходе было много шуток со словами «Ложа» и «Лажа».

Бытность Леспромхоза окончилась также неожиданно, как и началась – после очередного переворота и начала организации конкуренции для добывания валюты. Но из последней затеи ничего не вышло. То ли по причине демократизации каторжного труда и одновременной либерализации цен, то ли ещё по какой производственно-исторической причине, но случилось так, что заваленные гектары порубщикам, оказалось, не на чем вывозить.

Местные жители из посёлка «Радостный», что в нескольких километрах, пытались пользоваться загубленной древесиной, но им запретили. Через шесть лет поселком опомнился и разрешил торговать направо и налево заваленными стволами по новой директиве, но время было упущено… Да и стволы погнили.

 

Глава 1

 

Одноглазый спал в сенях на жёстком полке, потому что в дом не пускала жена. Одноглазый боялся жены, как боятся жён все, не повзрослевшие вовремя, мужчины, и потому, когда приходил домой ночью «выпимши», смирно ложился на полок. До утра. А утро в тот день выдалось радостное, как и положено было по штатному расписанию.

Открыв зрячий глаз, Нюдин проснулся и снова почувствовал себя инспектором, как это всегда с ним по утрам и бывало. Он ещё не успел встать, а лишь лежал с открытым глазом, и думал про «который час», когда в дверь постучали. Толкнув её ногой, Нюдин увидел на пороге отпускника Серёгина.

 

Серёгин был действительно отпускником, со всеми вытекающими последствиями. Последствий было шесть:

Последствие 1

Отпускник, являясь лицом особого социального положения, является лицом временным, учитывая потребности.

Последствие 2

Отпускник, являясь лицом особого социального положения, несёт полную ответственность и отчетность перед органом его отпустившим.

Последствие 3

Отпускник, являясь лицом особого социального положения, должен помнить о своей паразитической сущности.

Последствие 4

Отпускник, являясь лицом особого социального положения, обязан фиксироваться по фактическому месту с отметкой.

Последствие 5

Отпускник, являясь лицом особого социального положения, обязан выполнять обязательства, и несёт уголовную ответственность за невыполнение обязательств.

Последствие 6

Отпускник имеет право иметь собаку, ружьё одноствольное – гладкоствольное.

 

- Ну и что? – Нюдин одновременно с вопросом, ловко перевернулся на полке и сел.

- Вызывали меня, Пётр Иннокентьевич? – Серёгин старался быть серьёзным и не улыбаться, глядя на Нюдина.

- Вызывали, вызывали, Витюша, – Нюдин надел кирзачи и встал, – пойдём к руководству, сам будешь оправдываться…

 

Шли задними дворами. Посёлок спал, потому что было воскресенье, и до десяти была директива на отдых. Посёлок был небольшой, но главная улица вела вокруг посёлка и потому шли долго. Слева от дороги посёлка не было, там было кладбище, а чуть дальше, за мусорным полем, штабелями лежали сломанные трактора и другая железная техника. Слева посёлка не было, потому, что шли по часовой стрелке. Солнышки светили весело. Плакат гласил: «Коровы! Давайте больше молока!»

 

Посёлок «Радостный», в принципе, не был радостным посёлком. Складывался он совершено просто, то есть, из отдельно взятых вместе этапов пройденного пути и представлял собой мясо-молочное поселение скота вместе с теми, кто его откармливал, отдаивал и забивал, по определённом прошествии определённого времени. Фактически и схематически, то есть, с высоты хоть какого полёта боевого вертолёта, посёлок выглядел некоторым пространством суши, отделённым от лесного массива полем, кладбищем и свалкой. В посёлке имелась центральная площадь с комендатурой, маленькая поселковая роща, росшая в тылу комендатуры и поселковый раздаточный пункт еды за этой рощей, совмещенный с магазином, в котором (по утверждению поселкома) «всё продаётся и всё покупается».

Остальные строения «Радостного» выглядели скоплением вытянутых в длину сооружений, именуемых в народе фермами, и строений, в длину не вытянутых, а укороченных, в которых жили представители упомянутого народа – фермеры. Такова беглая картина.

 

Комендатура находилась в центре центральной площади за высоким зелёным забором. Само здание комендатуры из крупных бетонных блоков было окрашено в болотно-защитный цвет, как и асфальт перед ней.

Поселковый комендант товарищ Якушев спал в бункере комендатуры. Зазвенел звонок и он, вырванный из финальных сцен утренних сновидений, проснулся. Нюдин дважды извинился во внутренний телефон и через почтительную паузу протянул с плохо скрываемым удовольствием: «Всё как велели…»

- Ага, – бросил в микрофон товарищ Якушев и пошёл к лифту, потому что имел привычку просыпаться неожиданно в разных ситуациях и сразу же отдавать указания и принимать решения.

Лифт вытащил его наверх – туда, где весело светили солнышки. Солнышки светили через щели пулемётных гнёзд. Это был малый внешний зал комендатуры, вполне обычный, несмотря на цветы в пластиковых горшочках по круговой стене. Цветы эти и горшочки, совершенно неуставные, были делом рук Наденьки. Наденьке исполнилось уже двадцать восемь, но она всё ещё служила персоналом комендатуры районного наблюдения. Наденькина скромность заставляла её бояться неожиданного повышения по службе. Именно поэтому девушка имела привычку туго прибинтовывать грудь и ходить, косолапя ступнями ног, когда приезжали комиссии из центра.

Якушев прекрасно знал Наденькины шалости, однако карательных мер не принимал и покрывал её хитрости с возрастом, требующим повышения, потому как не был к ней равнодушен сам. И ещё ему подумалось, шагая по бетонным плитам зала в направлении входного выхода, что, стоит Наденьке избавиться от своей дремучей скромности и он, Якушев, станет счастлив, несмотря на свои бесконечные дела и неприятности. «Дремучей скромностью» Якушев называл её отвратительную бумазейную рубаху, в которой Наденька всегда приходила по ночам и которую всегда отказывалась снимать под любым предлогом.

 

Отворив тяжёлую бронированную дверь, Поселком сразу узнал Серёгина. Внимательно оглядевшись по сторонам, Якушев кивнул инспектору и впустил «делегацию» внутрь.

- Почтение Олегу Борисовичу, – бодро пропел Нюдин.

- Здравствуйте, начальник! – выговорил отпускник Виктор Серёгин.

«Здрасьте», – подумал Якушев.

 

«Беседа» происходила в кабинете Поселкового коменданта товарища Якушева Олега Борисовича. Оформление кабинета, выполненное по уставу, блистало слоями слоёной фанеры под толстым слоем паркетного лака с красивой красной обивкой поверхностей для сидения и для хождения по полу.

- Ну, значит, стало быть, Серёгин, вы, то есть, ты, умный человек. Я правильно думаю?

Серёгин был в духе:

- Начальники постоянно правильно думают, – бодро заявил он и заработал искоса одобрительный Нюдинский зырк.

В духе он был потому, что догадывался наперёд обо всём предстоявшем.

Он понимал, что в самом конце беседы (но не раньше, чтобы не подняли норму) ему придётся оказаться прижатым к «стене безвыходности» и согласиться. Таковы правила.

- Ну, положим, не всегда, не все, но… – тут Якушев широко зевнул, – но в основном, Серёгин, вы, то есть, ты – правы. Хотя, опять же говорю, ошибаться сейчас можно, время не то… Хватит, пожили… Так что вы говорите?

- Он согласен, – Нюдин сел и раскинулся на стуле чуть поодаль от места беседы. – Возражений есть? Возражений нет! – он выразительно глянул на Виктора. – Оформляйте всё, Олег Борисович! Одноглазый был счастлив и это счастье позволило ему постучать по столу пальчиками марш юных охранников. Он умел стучать, когда это было можно, и всегда стучал изящно и виртуозно. А вот в школе Нюдин учился плохо…

 

В школе Нюдин действительно учился плохо. А ещё Нюдина звали паразитом. В школе так звали. В шутку. А на самом деле его звали Петром.

Пётр Нюдин родился в государственном детоприёмнике для служащих лиц. С первых, вторых и третьих дней своей жизни он был окружён заботой государства. Государственным было всё: грудь, кровать, распашонки и жёлтая непромокаемая клеёнка. Он, Пётр, упорно считал, что клеёнка была жёлтой. И ещё он считал, что было много света: сверху, сбоку, отовсюду. Про мать Пётр всегда говорил, что помнит её плохо. Это он говорил, если спрашивали.

Игрушки были государственными. Игрушку хотелось иметь свою. Пётр знал, что это грех – иметь. Но хотелось всё равно. Даже ещё больше хотелось. Драться Нюдин боялся, и поэтому играть в игрушки мог лишь по ночам, тайком выползая из одеяла и пробираясь меж кроватей в заветный угол. Но и это его счастье длилось не долго, потому что однажды он заигрался с пулемётом и уснул в засаде за шкафом. После того случая на ночь его стали привязывать к кровати. Нянечка, пеленая на сон грядущий, повторяла мягким диктаторским голосом: «По ночам, Петечечка, пора спать…»

«Детство пошло насмарку», – не без основания считал Нюдин. Вспоминая себя по прошествии этих многих лет.

Паразитом Нюдина прозвали за то, что он любил тараканов и носил их с собой в спичечных коробках. При чём здесь было такое определение, Пётр не догадывался, но справедливо считал, что «детям виднее». И потом «паразит» это ещё было ничего – у Лёшки Заикина была кликуха «очкарик».

Тараканов же Петруша любил чисто с исторической точки зрения – как самых древних животных, которые старше всех.

 

Глава 2

 

Серёгин вернулся к вечеру. Пёс встретил его голодными глазами, и Виктор вспомнил про выпрошенную и выпотрошенную курицу, которую взял на ферме. Он снял с себя рюкзак, пошарил в нём рукой и вытащил её. Курица была синяя, но пёс жадно и быстро её съел.

Вечерами была темнота. Каждый раз она наступала с одинаковой неизбежностью, похожей на смерть. И это было хорошо. Хорошо это было потому, что можно было целый день знать о том, что наступит вечер и всё будет как вечером.

 

Совсем давно, в детстве, Виктор закрывался в своей маленькой соцкомнате и подолгу играл один. Позднее, во дворе, он успешно играл в войну и не без основания считал, что из него получится хороший солдат или хороший полководец. Он, конечно, ошибался, потому что когда вырос, стал задумчивым…

 

Лабаз, в котором Серёгин жил в лесу, он построил сам. Выбрал полянку в назначенном ему квадрате, привёз два топора, на которые ушла вся государственная ссуда, пилу, которую сумел утаить дед от государства, и ящик гвоздей, самопальных, накусанных из проволоки: частично тупых, и частично безголовых. Привёз себя вместе с псом и этим добром он в самом конце весны пять лет назад. Лабаз строил всё лето до самых дождей. Тот помещался на четырёх довольно толстых стволах-сваях, вкопанных в землю на такой высоте, что под ним беспрепятственно и в полный рост мог гулять Джой. И ещё он мог отлёживаться (и отлёживался) в тени во время летнего режима.

Как городской житель всю жизнь проживший в городе, Серёгин употребил на строительство своего жилья все имеющиеся теоретические знания, а когда их оказывалось недостаточно – додумывал остальное сам. Так, пол он выложил из жердин в три слоя, а крышу укрыл насушенной впрок корой. Крышу сделал простенькую – односкатную, натаскав предварительно глины вперемешку с землёй на такой же, как и пол, жердевой потолок. Завершением картины явилась лесенка с двумя перилами, маленькое банное окошко, больше похожее на амбразуру и вполне для этого годное, с той лишь условностью, что перед выстрелом нужно было вынимать стёклышко.

Позднее Серёгин сподобился и смастерил нечто похожее на рамку, и хотя это изделие больше походило на форточку, но всё же было значительно удобнее гвоздиковой конструкции. Печку он установил к середине осени. Печка состояла из железного шкафчика вытянутой формы с кладбища комбайнов и жестяной трубы, торчавшей из шкафчика до самого потолка и выше – в небо, сквозь крышу. Установка трубы, найденной на той же свалке, заняла отдельное количество времени и принесла отдельные проектировочные хлопоты.

 

Темнота действительно была чёрного цвета и действительно наступала вечером, в тёмное время суток, сразу после выключения солнышек. Если бы Виктор был художником слова, он наверняка смог бы подобрать отдельные какие-нибудь эпитеты и выражения просто с тем, чтобы передать и донести (до кого?) «вот это вот всё». А так, без эпитетов, получалось только противное и пронзительное щемление в горле. То есть, можно было открыть дверь, сесть на порог, но всё равно было жалко смотреть в пустоту и жалко было понимать, что это всё правда – что всё ерунда. А от этого хотелось выть, и горло напрягалось, бессильное произвести разговор с небом.

Такого чувства не было днём. Днём нужно было охотиться, обманывать инспектора, прикидываться простачком, и ещё многое другое. Для того чтобы жить.

Впрочем, вечерами Серёгин мог не думать о борьбе с инспектором, а наоборот, сознавать свою удачливость и хвалить себя за то, что, чёрт побери, можешь, мол, и ничего, выживаешь потихоньку. Такие были вечера.

Иногда Джой выл, и тогда приходилось стрелять волков, которые подходили близко. За волков давали патроны и грамоты. А бумага была нужна для того, чтобы писать дневник. «Грамотным и даём грамоты», – шутил Нюдин, подписывая всякий раз долго и неразборчиво бумагу с фотографией коменданта.

Утренний разговор с начальством не отличался особыми неприятностями и потому думать о нём долго не было смысла и желания. Виктор ещё три дня назад завалил лишнего лося, что не значился (и не будет, разумеется, нигде значиться) в отчётах и бумагах.

Лося того он разделал и спрятал в глубокой яме недалеко от лабаза, решив предварительно, что шкуру всё равно оставит себе. Во время беседы же упирал на то, что: «…ну, если сверх весовой нормы от фактического веса, то, пожалуй, можно что-нибудь придумать. А так – полная невозможность. Сами понимаете – порядок». – «Понимаем», – улыбался добродушно Якушев.

 

Глава 3

 

Нюдин пришёл на заре. Нюдин любил приходить неожиданно и расхаживать по хозяйски вдоль лабаза, выговорив предварительно «цыть» – Джою и стукнув кулаком в дверь – Серёгину. Неожиданность была хороша уже тем, что его, Нюдина, не ждали.

Не вполне выспавшимся, но вполне зрячим глазом инспектор произвёл визуальную инспекцию вверенного ему отпускника. Отпускник этот, Серёгин, то есть, был малым особенным, в чём Нюдин убедился ещё при первой встрече. Первая встреча относилась к временам строительства лабаза и имела нюдинскую цель «обломать» и «пужнуть» новичка с тем, чтобы: «знал зараза».

Пужнуть в той степени, в которой замышлял Петруша, ему не удалось, но дальнейшие отношения с Серёгиным он уже выстраивал по определённой, как ему казалось, схеме, которая и привела Нюдина к успеху, т.е. к послушности отпускника Серёгина. На самом же деле, за те пять лет, что они сосуществовали на одной территории, между ними завязалась определённая игра, которая обоих устраивала при всей своей видимой фальшивости. Петруша не мог не понимать этого, потому что был человеком хитрым и людей знал как облупленных.

 

Людей Нюдин знал действительно хорошо. Да и как ему было их не знать, если с детства Пётр рос среди людей и страдал всю жизнь через это. Людей Нюдин не любил. Люди с детства обижали его и всячески способствовали становлению в Петруше убеждённости в ненужности его личности и «лишности» или «лишённости». Через свой же опыт Нюдин считал человека животным единственно способным на обиду и схоронение её в своём сердце. Ему даже казалось иногда, что люди и рождаются уже с обидой. Маленькой, конечно, но также способной к росту и размножению. Так ему думалось.

От рождения Петру Нюдину было тридцать один год и несколько месяцев. «Несколько» – потому, что точной даты своего рождения он не знал, а записанной цифре в удостоверении личности верить не хотел. Государственную жизнь Пётр начал рано – в тот день, когда его вызвали в государственный отдел детоприёмника для служащих лиц. Шла тогда Нюдину шестнадцатая весна. События той весны Нюдин помнил особенно хорошо. В ту весну он любил. По своему, конечно, и оригинально, но любил всё-таки, и потому весна помнилась. Оригинальность заключалась в одновременной ненависти к объекту своей любви – однокласснице Леночке. Леночка была красивой девушкой – высокой и стройной. Не толстой и очень соблазнительной. На соблазн же Пётр был слаб. Нет, он знал, конечно, про переживания разные, романы и чувства, например, но на соблазн был слаб. А хотелось очень сильно. От этого получалась ненависть, то есть от невозможности быть любимым. Ухаживать же Нюдин боялся, да и не умел, да и стеснялся, считая такое занятие стыдным.

 

Начальник государственного отдела так и спросил:

- Государство тебя кормило?

- Кормило, – ответил Нюдин.

- Поило?

- Поило.

- Нужды знать не давало?

- Не давало, – согласился Нюдин.

- Бесплатно? – уточнил начальник.

- Бесплатно, бесплатно… – эхом отозвалось помещение.

- Так послужи же ему и ты! – закричал на Петрушу казённым голосом начальник с усами и в мундире. Над его столом и головой, на стене выше шкафа улыбался с портрета другой начальник. Без усов.

 

Серёгин знал, что Нюдин придёт на заре, точнее чуть-чуть позднее её, при утреннем свете неба, а именно – неожиданно. Подсветку зари включали в четыре часа.

На стук он немного помедлил, поделал рукой звуки, похожие на растерянное искание вещей и одевание, и, отворив дверь, появился совершенно одетый, выспавшийся, зевая, однако, и неестественно потягиваясь. Нюдин доброжелательно хмыкнул. Виктор изобразил удивление на своём лице, и, зная всё равно, что изобразил его плохо и неубедительно, произнёс вслух:

- В такую рань? Как это вы, Пётр Иннокентьевич?

- Работа такая, – ещё раз хмыкнул Нюдин, окончательно уже довольный собой.

- Как-то вы неожиданно это всё… Я вас утром ждал.

- А сейчас и есть утро, – инспектор сделал логическое ударение на последнем слове и тем дал понять, что пора.

 

Мясо лежало в кустах. Оно лежало как бы нечаянно, прикрытое большими лопухами от посторонних глаз. (Для Нюдина в основном. Петруше везде виделись посторонние глаза.) И было поднято из ямы примерно за час до появления инспектора.

Виктор поправил сдвинутую Джоем будку (Роль будки играл большой оружейный ящик военного производства. Ящик был очень удобен для создания будки, т.к. совсем не протекал, не гнил и был, в принципе, вечным), и, кивнув Нюдину в направлении тропинки, пошёл не спеша по ней, сунув руки в карманы.

 

Если описывать прилегающие к лабазу окрестности, то в первую очередь надо говорить о соснах. Сосны окружали Серёгинское жилище со всех сторон. Сосны были разные. Были малолетки (от которых Виктор почти сразу и избавился), были и пожилые деревья. Они стояли особенно серьёзно, почти без движений, даже во время ветра, сохраняя невозмутимость и безмолвное согласие со всем происходящим. Молодая поросль, толпившаяся под ними и дожидавшаяся их смерти, больше походила на неловкий суетящийся без дела кустарник.

Виктор хотел вырубить и его, но не решился, хотя и во вред себе, потому что лёжа Нюдин мог прятаться и хуже того – фотографировать. Фотоаппарат же у Нюдина был, а фотографии были важной уликой по причине своего наличия.

 

Дорога на Радостный тянулась метрах в ста пятидесяти от Серёгинского жилища и имела сообщение с ним в виде тропки, петляющей для непонятности то вправо, то влево и как бы ненароком открывающей неслучайному путнику особняк на четырёх столбах и уводя путника дальше в чащобу. После чащобы тропинка выводила неслучайного путника на грань. По грани можно было идти или направо, или налево. Чаще всего неслучайным путником был Петруша, как про себя за глаза (точнее за глаз) звал Нюдина Серёгин.

- Здесь, то есть вон, – Виктор остановился и показал рукой подошедшему Нюдину на кусты.

- Не вижу, – радостно отозвался Петруша, и это означало: «Всё. Свободен!». И Серёгин действительно пошёл обратно по тропке к лабазу, оставив за спиной воодушевлённого инспектора.

 

Солнышко приподнялось над лесом и проникло лучами в пространство близлежащего воздуха, отчего между деревьями стало легко и просторно, трава под ногами заблестела водой, а небо утратило тяжесть. Если бы солнышко не было таким лубочным, оно вполне могло бы походить на настоящее, то есть прежнее, прошлое солнце, которое уже далеко и светит теперь впустую.

 

Тропка была самой обычной, протоптанной в траве между деревьев. Лес по-утреннему, и потому необманчиво, был свеж, а птицы маленького размера пели свои весёлые и простые песни.

Солнышко прошло по небосводу и скрылось на западе. Опережая близкую темноту, на востоке выплыло другое солнышко, и тени деревьев побежали новой чехардой, вытягиваясь и разворачиваясь вокруг стволов. Беготня теней вызывала в душе неприятные мысли, мысли эти переходили в грусть, грусть же никуда не переходила, а оставалась в душе. В душе Виктора Серёгина.

У лабаза Виктора встретил Джой. Он сильно скалил в улыбке рот и громко стукал хвостом по ящику. Серёгин отвязал пса (ночь прошла, а днём он привязывал Джоя, лишь когда уходил) и, поднявшись по лесенке внутрь лабаза, выбросил на поляну кость от Нюдинского мяса. (Нюдин брезговал костями, потому что они были скелетом, и требовал всегда разделывать мясо на суповые порции – он называл это «сервисом». Так и говорил: «Не забудь сделать сервис»). В лабазе Виктор улёгся на топчан и стал лежать, никуда не глядя и думая обо всём сразу и потому ни о чём.

 

В тёмном холоде космоса планета двигалась в незнакомом направлении, сдвинутая силами разума раз и навсегда с насиженной орбиты. А над ней, согревая и облучая её, двигались стеклянные солнышки – протезы, за которыми на шлангах тянулись резервуары. Грузовые корабли еженедельно делали рейсы, доставляя с земли новые контейнеры с газом и ядерным топливом. И был тому десяток лет от отмены пришествия.

 

Глава 4

 

Вертолёт прилетел ночью. Он завис над поляной перед лабазом. Вертолёт всегда прилетал ночью и, получив спущенный на верёвочке фонарик, нужно было, сигналя фонариком, показать место, а потом подцепить сброшенные крюки к холодильнику. Холодильник поднимался из ямы медленно, и на металлическом корпусе его Виктор заметил непонятное слово. Слово было написано снизу, и раньше он его не видел.

После погрузки следовало показать яму для нового холодильника, так как, согласно конспирации, место складирования менялось. Из пяти имеющихся ям Виктор пошёл к яме номер три.

На борт он поднялся по верёвочной лестнице и, поздоровавшись с кем-то в новой темноте бронированного салона, уселся против двери на мешок с вонючими тряпками. Дверь захлопнулась. Её захлопнул тот угрюмец, который в ответ не поздоровался.

В темноте настойчиво и неприятно пахло. Виктор пытался бороться с этим запахом, но силы были не равны, потому что не дышать он всё равно не мог. На какое-то время Серёгину удалось задремать, но дрёма его была непрочной и прерывалась неожиданными виражами металлической машины. Последний раз он стукнулся головой уже перед самой посадкой и, стукнувшись, увидел в тускло-красном свете бортового освещения то место, куда стукнулся. На нём было написано: «БОРТ 56». Серёгин начал вспоминать, но вспомнив, успокоился. С 56-м он в этом месяце рассчитался.

Человек в чёрном авиационном комбинезоне сидел в хвостовой части салона, навалившись на холодильник и закрыв глаза. Лицо его было незнакомо Серёгину. Виктор знал почти всех бойцов вертолётного отряда. По лицу человеку можно было дать больше сорока – лет сорок пять. «А ещё можно было дать просто по лицу», – нехорошо пошутил про себя Виктор, потому, что лицо было не приятное и не дружелюбное. Серёгин подумал так, потому что давно не видел своего лица. А грузчик был действительно новичком.

Вертолёт остановился в своём движении, напоминавшем плавное падение, завис над бетонным квадратом и, коснувшись колёсами плиты, помедлил, а потом разом обрёл вес и силу тяжести. Сел.

Свист винта прекратился, и вместо него появился другой звук – звук останавливающихся о воздух лопастей. Грузчик поднял голову, открыл глаза и, внимательно посмотрев на Серёгина, спросил:

- Дашь ру-быль?

Серёгин не понял, слышит он эти слова или это ему кажется, но на всякий случай повернул лицо и переспросил:

- Что-о?

- Мясо мне всё равно не нужно, – угрюмец оживился. При жёлтом нормальном свете лицо его приобрело черты более благородные, чем это показалось в полёте.

- Давай всё по порядку, – предложил Серёгин.

- Ру-быль дашь?

И тут Виктор увидел жёлтую нашивку на комбинезоне «угрюмца». Нашивка была на левом плече подобно погону и обозначала принадлежность к отдельному сводному рабочему отряду. Серёгин усмехнулся своей невнимательности и с облегчением кивнул головой:

- Дам-дам! – он забыл, что их тоже привлекали к работам, в основном грузовым. Официально их называли «передовиками» и отправляли на все виды опасных работ. Опасность не доставляла никакого неудобства этим закалённым психическими расстройствами людям. Буйных, конечно, не брали, а вот тупым и старательным давали зелёный свет.

- Давай! – сказал грузчик.

- Потом, – ласково как мог, Виктор повёл глазами в сторону и успокаивающе махнул рукой сверху вниз.

- Тогда не дам! – незнакомец насупился и зажал руками левый нагрудный карман.

Серёгин решил продолжить игру и, с нетерпением посмотрев на дверь салона, которая не открывалась, предложил:

- А ты сначала покажи…

- А-а-а, – сказал, обнаружив идиотскую интонацию, мужик в робе и осторожно вынул из кармана связку ключей.

Виктор узнал связку. Он достал рубль и, быстро шагнув к неожиданному собеседнику, сунул бумажку ему в ладонь и выхватил ключи.

Дверь открылась. Шагнувший в салон похоронный агент был упакован в резиновую робу. Он не спеша проверил бумаги у «экспедитора-грузчика» и снова удалился. Следом явились идентично одетые двое и, схватив мешок, на котором сидел Серёгин, энергично выволокли его наружу и бросили в небольшую, изуродованную тяжестями, четырёхколёсную тележку.

 

Аничкин был таким же отпускником, как и Серёгин, только совсем новым и совсем неудачливым. Неудачливость заключалась в Павлушиной честности и неспособности на какие-либо хитрости. Случалось же всё в ключе Нюдинской гениальности просто и обстоятельно. Нюдин угрозами и заверениями вытягивал из Павлуши добытое по плану мясо, а потом, при контроле, сам же штрафовал его за недовес. При этом инспектор Нюдин весело смеялся и заявлял: «Учу я тебя, дурака, разуму…»

 

Оказавшись глубокой и холодной ночью во дворе хозяйственных служб аэродрома, Серёгин первым делом замёрз. Ветер, проникающий всюду между строениями на этой возвышенной местности, казалось, нёс весь холод ближайшего космоса и потому доставал даже сквозь брезентовую куртку. Чтобы укрыться от ветра, он быстрее зашагал к входу в подземный тоннель. Под землёй теплее не стало, а к холоду прибавилась сырость. Отопление не работало. Он знал, что в этом холодном и ночном лабиринте потеряет не меньше часа. Час этот уйдёт на поиски приёмщицы, которая в конце всех концов окажется в каком-нибудь неожиданном месте, за кружкой кипятка или за складским грузчиком, но обязательно в месте совершенно новом, в таком, которое нельзя было ожидать или, по крайней мере, предположить. Приёмщица скучно и обыночно выматерившись и, нехотя натянув штаны или бросив кружку, попрётся впереди Серёгина в комнату, с которой всегда начинаются поиски, отбрасывая квадратную фуфаечную тень на голые крашеные стены и голый некрашеный пол. И на этом почти всё кончится. Почти, потому что, хряпнув треугольной печатью с корявым и непонятным оттиском по бумажке с надписью «квитанция», приёмщица ласковым голосом скажет: «наверх», и каждый раз эта ласковость будет казаться одинаково нелепой, как и слово, сказанное при этом.

Наверху в отдельном кабинете добродушный лысый человек попросит показать ему килограмм мяса и, оставив его на «экспертизу», поставит на квитанцию самодельную неразборчивую подпись с фамилией какого-нибудь Кузебякина.

Теперь будет всё, то есть полтора часа минус или утренние четыре часа от начала ночи. В четыре включат утренний свет неба…

Это был обычный график, и Виктор успевал до шести добраться до бывшей своей квартиры и неслышным шагом героя индейских прерий из романов детства подняться по лестницам подъезда.

Квартира была очень старой планировки – такой старой, что в ней был коридор и отдельная комната под унитаз. (Унитаз на кухне, хоть и за ширмой – это неудобно.) Комната для унитаза была маленькой, но всё же отдельной. Так теперь не строили, потому что с началом второго этапа государство утратило интерес к строительству человеческих домов. Административные дома ещё строились, но тоже уже не регулярно.

В квартире было тихо. Виктор неслышно прикрыл за собой дверь и направился на кухню. Кухня была самой дальней комнатой и, проходя по коридору мимо детской, Серёгин не удержался и заглянул на миг. Дочка спала, укрытая одеялом белого цвета. Одеяло прикрывало её не ровно и утренний свет неба, попадавший сквозь стеклянное окно, делал на одеяле пятна.

На кухне Виктор достал из рюкзака мясо и положил его в холодильник. Потом он посмотрел в окно на здание школы с большими неровными изломами штукатурки на стенах…

 

Это бывало весной и в юности. Совсем в юности, потому что потом этого быть уже не могло. Это приходило как болезнь, болезнь, которая длилась вместе с тающим снегом, ручьями воды и солнцем. Старым, настоящим солнцем. Это можно было назвать хандрой. Хандрой это не было. Это было предчувствием будущей жизни. Мысль эта (о предчувствии) появилась у Серёгина гораздо позднее, уже в отпускниках, и не показалась ему ни сентиментальной, ни излишне красивой. «Всё правильно», – решил он.

Было грустно. Это чувство, до безобразности простое и затасканное, возникало откуда-то из воздуха, подкрашенное романтическим восприятием мира и пребывало внутри тела и в самой окружающей природе помимо всего. Грустность была беспричинной и потому безвыходной. То есть, можно было о ней забыть на какое-то, не видимое глазу, время, но приходил час, и она напоминала, что она здесь, то есть, везде. Грустность эта была жалостью над собой, над снегом, который тает, и над спичкой, которая по подобию всего сущего, кружась и подпрыгивая на ручейковых волнах, мчится в грязную лужу. Так было в юности, во времена ШКОЛЫ. Из ШКОЛЫ Витюша вынес ОКНО. ОКНО он вынес из ШКОЛЫ как символ вольной жизни за его стёклами, потому что за окном были листья деревьев, которые трепетали на ветру… Нахождение за ОКНОМ было невозможно во время уроков, и в этом был символ другой жизни – человеческой. Вообще же невозможность во всей своей глубине Серёгин стал понимать позднее.

Он вытянул ящик кухонного стола и, порывшись в нём среди старого хлама, вытащил то, что искал – маленький кусочек синей изоленты. Он сел у батареи и почувствовал спиной мягкое и приятное тепло. Закрыл глаза. Его слегка мутило после ночи и хотелось спать. Уснуть не получилось. Виктор услышал шаги в коридоре и открыл глаза. Бывшая жена Агалина появилась в дверях кухни.

 

Бывшая жена Агалина была неплохой женой раньше. Они прожили вместе шесть лет до того самого случая шесть лет назад, о котором Серёгин не любил вспоминать. Собственно, случай не был случаем. То был итог, неизбежный по многим причинам, но всё равно для обоих неожиданный. Он бы теперь не смог вспомнить, с чего именно всё началось. Но, даже и вспомнив, не смог объяснить почему.

Сошлись они от какой-то обоюдной тоски, одиночества и осени. Именно сошлись, как сходятся на середине дороги два путника, чтобы потом иметь возможность бросить её, эту дорогу и, оказавшись на её обочине, развести костёр и согреться. Обоюдный интерес делает путников на какое-то время близкими людьми, а общее дело по собиранию дров и обустройству ночлега роднит их не хуже занятий в каком-нибудь драматическом кружке. Но всё это до утра, потому что утром каждый путник проснётся наедине со своим одиночеством…

Пожалуй, главной причиной, заставившей его совершить «уход» была причина денежная или, точнее, безденежная. Той зарплаты, которую Серёгин получал за работу в кочегарке, едва хватало на неделю скудного питания. Купить же на эти месячные деньги можно было разве что половину пары резиновых сапог, то есть, например, правый. На другую работу, связанную с любовью к государству и потому оплачиваемую лучше, Серёгин не мог устроиться, потому что не мог любить государство. Агалина к тому времени стала делать неплохую карьеру, и её перестали посылать на чистку канализации (канализация постоянно засорялась, и трубы лопались, потому что их делали из фанеры), а днём она стала спать с заместителем начальника цеха. Одним словом, Серёгин не хотел быть лишней обузой.

 

Глава 5

 

Он увидел её раньше, чем она успела что-либо сказать. Он увидел её такой, какой она была всегда в прежнее время, когда просыпалась утром и накидывала на себя розовый маленький халатик, чтобы идти в ванную. На её спокойном утреннем лице не было следов тяжёлого труда, голода и недосыпания, как у других людей, которых Серёгин встречал в других местах. Он почти обрадовался за неё. Она сказала: «Ты?» – и это получилось немного фальшиво, потому что она с самого начала знала, что это он. Он сказал: «Я», – и это был выдох.

 

Когда в кочегарке устраивали ночной шмон – он уходил спать в подвал соседнего дома, а потом и совсем перебрался туда жить, то есть, спать по ночам, потому что днём он работал. Среди постоянных жителей подвала были такие, кто не работал вовсе, и их немного опасались те, кто всё же находил где-то копеечный приработок. Опасались, потому что среди «нерабочих», как их называли, были и весёлые балагурчивые воры, которые особенно душевно умели завязать беседу, поделиться горем и обчистить до нитки в лучших традициях. К душевным беседам в среде «подвальных» потому относились с большой осторожностью. Серёгин никогда не был особенно разговорчивым человеком, и «подвальные» приняли его к себе без лишних подозрений. Здесь Виктор и познакомился с Иваном Лапшаковым, пожилым медлительным мужиком в грубой серой шинели. Позднее они, услышав из средств информации о нововведениях нового коменданта, рванули в «отпускники». Но до этого был год подвальной жизни, в течение которого Лапшаков упорно кормил Серёгина, не смотря на его отказы и протесты. Сам же Лапшаков был человеком вдовым, не нарожавшим детей, и работал грузчиком в овощном магазине. Там же и добывал съестное. Родом Лапшаков был из крестьянской семьи. С детства он знал о жизни государства такое, что не могли знать жители городов его страны и даже жители крупных посёлков городского типа его страны. Он с детства привык, что у его семьи государство отбирало выращенный хлеб, а если кто-то возражал, то их убивали, стреляя в живот из наганов, модных пистолетов первого этапа эпохи переворотов.

Именно по причине этих знаний у деревенских людей государство отбирало паспорта, чтобы они не могли ездить по стране и рассказывать о жизни в деревне и о том, какой хлеб приходиться есть городским жителям страны.

Лапшакову повезло в предпоследнее время жизни. Он сумел записаться мёртвым и пропавшим без вести после смерти жены. Так удачно сложились обстоятельства, что на лесосплаве, где он тогда работал, потонула куча народа. Их убило брёвнами и водой. А Иван ушёл бродяжничать в город…

 

Агалина налила воду в чайник и поставила его на плиту, где горели язычки газового пламени. Она села за стол и не спросила, как это бывало обычно, про его дела. Потом она начала говорить и, проглотив звуки первых двух слов, сказала: «Замуж». Он кивнул. Она сказала: «Не надо волноваться… больше… ходить…» Он ещё раз кивнул и подумал о том, что когда в спину греет, то это хорошо. Он подумал, что нужно открыть глаза и посмотреть на неё, чтобы потом больше уже не делать этого.

 

Пришлось идти днём, потому что в прихожей Серёгин не заметил пары лишних ботинок и это было опасно. То есть, опасны были не ботинки, а опасно было идти днём по городу, потому что документов у Серёгина не было и не полагалось. Наличие же отпускной книжки разрешало передвижение по улицам городской черты лишь в тёмное время суток, а именно после десяти часов…

Большие полуразрушенные дома стояли по обеим сторонам улицы. Улица эта, окружная, была менее опасной с точки зрения нежелательной встречи с милицией, но была самым длинным вариантом пути к противоположной окраине города. Милиция здесь действительно появлялась редко, потому что район этот имени трёх кварталов заселён был по профессиональному признаку бывшими ворами и убийцами, вставшими на путь «гуманизации» и взятыми на «поруки» государством. Предпоследний комендант решил участь тюремщиков таким образом, поселив их вместе, чтобы: «воры воровали у воров, а убийцы убивали убийц». Хорошее было решение, но тюремщиков всё время «тянуло на сторону», к добрым согражданам.

Серёгин шагал быстрым городским шагом, руками, однако, на манер служащих, не размахивал. Он, конечно, мог бы привлечь чужое внимание, если бы это внимание было кому проявить… Убийцы не ходили на улицу, потому что боялись быть убитыми. Гравий под ногами шуршал по мышиному, но громче и противнее.

 

Глава 6

 

Агалина приходила на работу всегда к девяти часам и никогда не опаздывала. Агалина была аккуратной женщиной в смысле прихода на работу. В коридоре она увидела новое объявление на доске объявлений и, взяв карандаш, подвешенный на верёвочке, вывела в нижней части листа под другими фамилиями свою. Объявление объявляло про учения обороны, и это значило, что завтра надо будет вставать на два часа раньше и переться на службу пешком, чтобы выстоять свои полчаса в противогазе и резиновых сапогах ДО, а не ПОСЛЕ работы.

 

Утром Валерьянчик ругался из-за Серёгина, и это было противно. Вообще, с тех пор, как Валерьянчик стал спать у неё, он стал ругаться и раздражаться по любому поводу. Агалина не любила Валерьянчика, как не любит тех мужчин, с которыми живёт большинство женщин, но и одиночества тоже не хотела. От одиночества же её мог спасти только мужчина, как впрочем, и любую другую женщину. Мужчина Валерьянчик, как она его ласково прозвала, был на самом деле Семёном Валерьяновичем Вострокнутовым, генеральным директором городского склада. Он встретил её на одной из посиделок у начальника цеха, в котором Агалина работала бухгалтером. В тот же вечер он дал ей понять всё насчёт себя сначала бойким выражением глаз, а затем таким же бойким заигрыванием в течение всего вечера. Заместителю начальника при этом пришлось от Агалины уклониться, потому что Семён Валерьянович был человеком большим, по понятиям заместителя начальника. Агалина такому раскладу событий обрадовалось, а дневное лежание на кабинетном столе ей уже порядком надоело.

Поначалу были звонки, в основном утренние, когда Валерьянчик звал её покататься на «би-би» и говорил, что на работе у неё он всё уладил и её не потеряют. Агалина отводила дочку в заводской садик, помещённый за острой железной решёткой завода, и шла на условленное место.

Катались они в городском лесу, и поначалу ей это нравилось, потому что она давно уже не бывала в лесу и не дышала свежим воздухом деревьев.

Можно было, конечно, сказать насчёт учений Валерьянчику, но Агалина не хотела упускать возможность встать утром на два часа раньше и избежать тем самым ежедневных утренних ласк, потому что всё, что делалось утром, Агалине активно не нравилось. Она прошла по коридору, отчётливо стукая каблуками по бетонному настилу, и заглянула в свою комнату. В её комнате, на приёмном стуле сидел Иванников. Он был взволнован и нервно ломал ладони рук между коленями ног.

Агалина вошла и закрыла за собой дверь.

- Видите ли, – сказал быстро Иванников, при этом также быстро встал и обратно сел.

- Вижу, – Агалина уловила в голосе Иванникова тревожную паникёрскую нотку и сказала как можно спокойнее:

- Эдуард Панкратович! Мы с вами обо всём договорились. Вам нечего волноваться. Я вам ручаюсь…

В мыслях она выругала себя за то, что вообще взялась его спасать, потому, что с тех пор Иванников изводил её своими испуганными глазами и боязнью ареста.

- Да нет, – он опять вскочил со стула, не находя выхода своим эмоциям, и опять сел, но по-другому – нога на ногу:

- Я её уже выбросил… Тут дело вот в чём…

 

Иванников был пятидесятитрёхлетним интеллигентом из семьи старых интеллигентов. Когда первый комендант перевёрнутой страны назвал интеллигентов «говном», то самый старший Иванников, профессор биологии, сказал, что таких безмозглых авантюристов он слушать не желает, и чтобы не слушать больше – застрелился. С тех пор в семье Иванниковых происходило много различных само- и просто убийств. Эдуард Панкратович постоянно чувствовал в себе присутствие этих родовых трагических генов и от этого жизнь его была драматической.

Последним несчастьем Иванникова была туалетная проверка, на которой он как пацан попался бы, если бы не Агалина Ивановна. Агалина Ивановна же, в свою очередь, сама не знала, зачем она решила Иванникова спасти. Возможно, этот стареющий неуверенный в себе человек вызвал в её сердце жалость, а может быть, что-то подсказывало ей, что тюрьма и откровенный позор слишком строгое наказание за расстройство мочевого пузыря. Случилось же всё совершенно случайно: и тот телефонный звонок сверху, который она нечаянно подслушала в кабинете начальника, и та гордость за себя и откровенное раздражение, которое толкнуло её попросить Валерьянчика, чтобы он всё устроил, и, наконец, назначение её командиром всей этой проверки на территории своего отдела. Впрочем, назначение как раз и не было случайностью – Валерьянчик успел позвонить кому надо.

Эдуард Панкратович позднее, когда вся опасность была позади, пытался до подробностей вспомнить, как всё было в тот проверочный день, но вспомнить всё равно не мог, а мог лишь представить себе, как всё это было, потому, что это было, в принципе, каждый день, и каждый день, в принципе, одинаково. Всё было по распорядку. Вернее, по распорядку было всё до некоторого времени, а именно до появления в цехе молодых специалистов с крепкими мочевыми пузырями и нежеланием работать, таким же крепким. Они всё и портили.

Тогда, в начале очередного этапа на общем собрании коллектива, коллектив решил (а такая возможность допускалась указом о радостях), что в связи с тем, что… и так далее, они, то есть коллектив, постановляют радоваться на работе успехам государства в рабочее время три раза. Им удалось тогда протащить эти три раза, именно три, а не шесть и даже не десять, как в соседнем цехе, откуда чаще всего пропадали люди. И вот это завоевание полгода назад рухнуло. Рухнуло только потому, что трое молодых кретинов стали мотаться в туалет чаще условленного. Инженер хотел было их остановить, но подумал и не стал связываться, потому что радость успехам государства, согласно негласным установкам, выражалась наиболее бесхитростно именно вот в этом, то есть в хождении за малой нуждой.

Он помнил, как всё это бывало. Сам Иванников всегда ориентировался по Петровичу, и когда Петрович убирал бумаги в стол, то Иванников тоже убирал бумаги, потому что Петровичу лучше всех было видно со своего места молодых и потому что, значит, «это» уже могло случиться. Срывались же молодые неожиданно. Петрович всегда успевал идти за ними вторым и редко отставал больше чем на три корпуса. Иванников бегал плохо, но, благодаря наблюдательности, последним никогда не оказывался. Трудность у него была в другом. Трудность заключалась в нежелании, то есть он «этого» не хотел, и получалось, что он не хотел радоваться успехам, то есть был не рад. О том же, что он был не рад, Иванников даже боялся подумать.

Клизмочка была настоящим спасением, и когда он её случайно купил на базаре у спившегося невропатолога, то почувствовал под сердцем радость, и ещё подумал о том, что Бог его совсем-таки не оставил и как-то о нём, Иванникове Эдуарде Панкратовиче, бывшем Эдике, пусть иногда, но заботится. Клизмочку он носил в правом кармане брюк. Это было очень удобно, и с этих пор, которые он сам для себя в шутку окрестил «клизмочкиной эрой», Иванников чувствовал себя в жизни гораздо уверенней и спокойнее. Разумеется, это длилось до той самой проверки со скрытыми видеокамерами.

Что могли видеть ОНИ и что ОНИ не увидели, а увидела Агалина и стёрла в этом месте плёнку, записав позднее в образовавшуюся пустоту вполне здорового по этой части Кукушкина?

Можно было видеть человека, который, войдя в сортир, вовсе не расстегнул брюк, а из кармана достал жёлтый предмет в виде груши и, затянув в него, медленно и не слышно, из бачка воду, громко затем и добросовестно ударил звонкой струёй по железному и ржавому унитазу. Самая безобидная трактовка такой записи могла называться «оборотень» и иметь самые широкие губительные последствия, вплоть до пропадания без вести.

 

- Да, тут дело вот в чём, – он ещё раз повторил эту пустую фразу и замолчал на две секунды, потому что задумался.

Агалина прошла к своему столу и села в кресло.

- Должно быть, вы знаете, да или я вам как-нибудь говорил, что брат у меня работает в полку…

Агалина была милой женщиной и потому она мило улыбнулась и кивнула:

- Да, знаю.

- Я же, в свою очередь, могу предположить, – тут он осёкся, поднял глаза и умоляюще посмотрел на Агалину, – лишь предположить, что кто-то из ваших родственников находится в отпускниках.

Агалина улыбнулась.

- Так вот, – по лицу Иванникова, по тем жестам, которые он делал, и по срывающемуся голосу можно было заключить, что Эдуард Панкратович относился к своей речи серьёзно и продумал её заранее.

- Я бы хотел сообщить нечто, что вам, возможно, будет полезно или даже интересно, если конечно… – тут он осёкся опять, упёрся теперь взглядом в пол перед ногами, пытаясь найти в нём опору, и сказал тихим, но твёрдым шёпотом: – Агалина Ивановна, я должен вас предупредить, что скоро будут менять коменданта. Очень скоро.

Последние слова он сказал с очевидным напряжением и быстро, мельком, посмотрел на дверь:

- Вы знаете, как у нас тут всё бывает… Одним словом, это очень даже точно… И очень скоро…

Агалина выдержала паузу и сказала как бы в никуда:

- Это всё хорошо, а как вы теперь выходите из положения?

Иванников обрадовался перемене разговора и, таким образом, исполненному, а точнее, уплаченному долгу:

- О, теперь всё отлично. Я пью гоночное…

Агалина засмеялась его рассеянности и поправила его:

- Мочегонное.

- Ну да, ну да, – заторопился опять Иванников, – конечно-конечно, точно, мочегоночное…

Агалина расхохоталась.

 

Глава 7

 

Большая улица кончилась. День наступил, и яркие солнышки неслись над головой, раскаляя асфальт. С самого утра к сердцу подступала тошнотворная тоска и теперь, наконец, подступила. Он свернул в узкие пригородные переулки и почувствовал себя в безопасности.

Это был бывший район матбазы. Он назывался так раньше потому, что по плану тут решено было построить материальную базу, чтобы потом выдавать из неё материал людям на одежду. Базу не построили, так как строили её долго, и когда, наконец, поставили вторую стену, то первая, в скором времени, упала. Название же своё район в просторечии сохранил, и случилось это скорее даже не от какой-то любви населения к планам правительства, а, наоборот, от того, что как-то этот район надо было называть. Да и по привычке.

Матбазовцы были так называемым частным сектором, потому что у каждого была какая-то часть своей земли с домом. Им не давали талонов на еду, но «корову» питьевого одеколона на праздники два раза в год привозили. Одну «корову» на одну длинную и узкую улицу. Время от времени по району ползли различные слухи. Последний слух был о том, что четырнадцатую улицу собираются асфальтировать. Слух этот, как и все другие, не подтвердился. И это тоже не было удивительным – министерство слухов распространяло свою продукцию через спецагентов регулярно в неправдоподобном количестве для «скрашивания народного досуга». Серёгин знал про последний слух, потому что Василич жил в четырнадцатой улице, в самом её конце, там, где огороды выходили в поле, а поле упиралось в лес, и город заканчивался…

Васильевича дома не было, он был на базарном рынке. Виктор вытащил из условленного места ключи и поднялся по скрипучим лесенкам в избу. В избе он лёг на диван и уснул.

 

Васильевич был дядей, то есть братом отца, которого Виктор помнил маленькими кадриками из детства. Вообще Василича звали «дядя Миша», но так уж сложилось, что Василичем Виктору называть дядю нравилось больше. К тому же «Василич – дядя Миша» носил теперь другую фамилию, и такая конспирация родственных отношений его вполне устраивала. Фамилию дядя сменил, чтобы выжить. А вот младшего брата Миша спасти не успел.

Отец родился в ссылке позднее брата Миши на три года. Теперь Василичу было 61, а значит, отцу могло бы исполниться 58. Таким «старым» отца Виктор представить не мог. По тем затёртым временем припоминаниям, которые Серёгин в себе хранил, он помнил отца большим и сильным, и всегда молодым. В 26 лет отца уже убили. За 26 отец успел повидать все 58. Когда в детстве его семью освободили от плановой ссылки и без вещей разрешили уезжать в восточном направлении, то четырнадцатилетнего Вову посадили в учебный лагерь, за то, что он сломал нос сыну надзирателя. Так началась политическая жизнь отца. В лагере Вова научился всему, что было необходимо для дальнейшей жизни, а именно: «Горячо любить свою родину, быть честным и бороться…» Боролся же он всегда отважно, и не только боролся, но и дрался. За это его любили, боялись и уважали. И именно эти качества позволили отцу стать тем, кем он стал: начальником отдела по поимке убийц. Отцу тогда шёл двадцать первый год, и в том же году, окрылённый свалившейся на него карьерой и квартирой, он завёл семью, встретив перед этим застенчивую и добрую девушку по имени Варя с завода автомобильных частей, куда гонял на ремонт свой подержанный служебный «форд». Отец был, в принципе, хорошим человеком. Хорошим он был ещё и потому, что носил в себе некую «обречённость» свыше. Позднее именно эта обречённость делала память об отце особенной и значимой для Виктора. Про обречённость отца с детства твердила мать. Матери можно было верить, несмотря даже на то, что последние годы перед смертью она не была здорова по части рассудка.

 

Виктор проснулся от звука, который производит шифер, когда его тащат. Он встал и подошёл к окну. Во дворе стоял дядя Миша-Василич и грустными глазами смотрел на разбросанные доски. У него был растерянный вид и неопрятные усы. И синяя телогрейка из ваты. Он отбросил сапогом доску и пошёл в дом. Виктору он не удивился, хотя удивиться был должен, потому, что Виктор приходил всегда с наступлением темноты, после выключения солнышек в разрешённое время суток. День Серёгин проводил дома, то есть у Агалины, в бывшей квартире бывшей жены с дочкой. Это был «видательный день» – день после ночной еженедельной сдачи мяса.

- Сволочи! – сказал Василич, войдя в избу. Лицо у него было таким, каким оно бывает у человека, которого обворовали, то есть из штабеля досок во дворе умыкнули автомат имени Калашникова, за который Василич отдал на базаре свою любимую свинью.

- Ты никого, Витюш, во дворе не видел? – со слабой надеждой спросил дядя Миша. Виктор в ответ только покачал головой и пожал плечами…

 

Дядя был когда-то типичным опером – функционером в отделе внутренних органов. В «органы» он попал, потому что тогда был братом Витюшиного отца. Из времени отца Василич вышел живым только потому, что работал с секретными агентами, которые знали все секреты, и, узнав о следующих «перевыборах» после смерти брата, Василич всё бросил, сменил фамилию, уехал в другой город и «лёг на дно». С «дном» же у Василича связи имелись по долгу службы. Вернулся дядя из своей «эвакуации» лишь десять лет спустя, и тогда же рассказал вдове Варе о том, как убили «младшего». Витюше было тогда четырнадцать лет и он запомнил тот первый визит в их двухкомнатную квартиру подвальной планировки очень осторожного и очень внимательного человека с грустными глазами и детской улыбкой. Это и был дядя Миша – Василич.

А отца убили просто. Это была совершенно рядовая операция по задержанию и обычная перестрелка на трамвайном кольце. Отца убили в спину во время той перестрелки. Василич тайно ходил в «холодильник» и сам убедился, что пули (их было три), влетели в сердце через спину с близкого расстояния. И это значило, что стрелял свой. Этого, конечно, можно было ожидать. Но отца тогда убили чуть раньше, потому что боялись.

Когда Василич вернулся со «дна», то присмотрел себе старушку на самом краю города и поселился у неё, поначалу приживальщиком, а потом и с пропиской, потому что жить старушке одной было трудно и требовалась каждодневная помощь. Старушку звали Александровна, и когда она умерла, Василич с сыновней заботой похоронил её на местном пригородном кладбище и соорудил ей аккуратный чистенький крест, как она того и хотела. Оставшееся ему хозяйство Василич вёл с толком и вскоре купил лошадь на недалёкой чахлой ферме у разорившегося фермера с замашками отставного майора. Майор был с иностранным уклоном и назвал лошадь «Мэри», так как много воевал за границей. Оттуда же имел контузию головы, которая позволяла голове произвольно дергаться в разные стороны.

А Василич тогда переназвал лошадь в родное: «Мария», «Маша», «Машка».

 

Василича действительно вычислили внутренние разведчики в связи с новой формой работы с населением. Новая форма работы заключалась в том, что специальные агенты меняли на базаре казённое оружие на мясо. Мясо затем употреблялось по назначению, а соответствующие органы проводили отслеживание и взятие покупателей на дому без всякого шума. Агент же Метляков украл автомат раньше времени, потому что был глупым молодым агентом, не познавшим ещё всех премудростей своей каверзной службы. Перед начальством Метляков оправдывался тем, что: «Нельзя же населению иметь оружие».

 

Глава 8

 

В ночном небе были звёзды. Звёзды были настоящие и, казалось, что они вот-вот выпадут из своего небесного полотна. Мария шла спокойной рысью. Серёгин мог видеть дорогу только по той разнице темноты, которая бывает видна, если поднять голову и обнаружить черноту деревьев на фоне черноты неба, то есть относительный просвет на фоне левых и правых силуэтов.

Он вспомнил про луну и про то, какая она была в детстве через окно трамвая, возившего в детский сад. И ещё он подумал, что теперь нельзя сказать про волков, что они воют на луну, потому, что луны больше нет, а вытьё есть. Должно быть, волки теперь воют на отсутствие луны. «Смешно», – подумал он, но смешно не было. Ночью смешно никогда не бывало и лишь в лучшем случае могло быть спокойно. Теперь не было и спокойствия.

 

- На, – дядя Василич всегда прощался сложно и со слезами, отчего Виктор думал, что усатые мужчины излишне сентиментальны. Он протягивал шестизарядный милицейский револьвер Сэмюэля Кольта. У него было серьёзное грустное лицо, по которому серьёзно и медленно текли слёзы.

- Теперь всё, Витюша. Не увидимся. Лошадь береги… – он достал из кармана тряпку и звучно высморкался.

– Ну, давай, сынок… – Он дошёл до калитки, открыл её настежь, махнул издалека рукой и двинулся куда-то вдоль забора к тайнику своему, неразличимый в наступившей уже темноте.

 

Умная лошадь перешла на шаг – лес стал плотнее, а тьма более тёмной. В непроглядной этой темноте от безысходности зрения он отчётливо увидел дочь, потому что теперь думал о ней. Светланка стояла, прижав напряжённые руки к своему телу, и не видела глазами Серёгина, а глядела куда-то сквозь, в пустоту его воображения. Ещё он подумал при этом, что будет, должно быть, лучше, если дочурка его забудет. Эта мысль не была неожиданной и появлялась уже раньше, но теперь он увидел её какой-то особенно доступной к исполнению и простой. Впрочем, большего он придумать и не мог для нового устройства возможного внутреннего порядка. Трудность заключалась в другом. Трудность была в том, чтобы признаться себе самому, что это всё, или в некоторой степени всё, что бы ещё на какое-то время себя спасительно обмануть и оттянуть, таким образом, момент признания.

 

Предчувствие было в самом начале осени, то есть в самом начале того времени, которое раньше было осенью, потому что явление «осень» стало ненужным и само собой исчезло сразу после декрета о зиме. Зима тогда так и не наступила, и с тех пор природа с декабря по февраль находилась в некоем сумрачном состоянии, напоминавшем позднюю сухую осень. Растительность выцветала, сбрасывала свои краски и пребывала в анабиозной задумчивости. Все десять лет. Нынешняя осень была другой. Нынешняя осень началась с дурного предчувствия осени последней и была, не в пример, тёплой осенью. «Была» можно было говорить потому, что последний осенний месяц был практически на исходе. Оставалось чуть меньше недели.

 

Он вытащил руку из кармана вместе с Кольтом. «Человек-пистолет» несколько раз щёлкнул барабаном и замер. Можно было представить, как это будет, то есть в момент прицеливания и нажимания на курок, но «представление» получалось неправдивым, потому, что на самом деле, такой момент бывает моментом убивания чужой жизни. А именно этого представить не удавалось, т.е. убийства, хотя смерть была делом обычным и «вся» проблема заключалась лишь в том, чтобы перед выстрелом меньше думать.

Серёгин переложил револьвер во внутренний карман куртки, потом ощупал это место снаружи, опять достал револьвер, и сунул его за пояс под рубашку. Завершив, таким образом, манипуляции с оружием, Виктор не сильно толкнул Марию сапогом в бок.

Задумчивость, наряду со своим достоинством скрашивать какую угодно дорогу, да ещё в одиночестве, да ещё ночью, имела всё же один недостаток, а именно – отвлекала от мира этого, который требовал неусыпного внимания со стороны путника, да ещё ночью, да ещё в одиночестве.

Виктор привстал в седле, попробовал разглядеть нечто в дали, но всё равно ничего не увидел потому, что ничего и не было, кроме скучно растущего ельника, принимавшего очертания различных, угодных воображению форм.

Нужна была грань. Грань была сразу за поворотом, и любой ночью её можно было не пройти мимо, ввиду брошенного трактора, существовавшего тут с давно прошедших времён. Трактор вдавался насмерть заржавевшим скребком в бурьян.

Потянув повод влево, Виктор ловко обогнул на Марии железное ночное чудовище и невольно вздрогнул от звука в лесу. Звук принадлежал движению зверя, не захотевшего встречаться с человеком в этот час.

Он отвлёкся от того расчёта времени и пути, который держал в голове для того чтобы успеть. Серёгин чувствовал, что сам не может ответить себе на вопрос, почему так важно успеть. Но успеть было нужно. До «сарайчика» Анечкина оставалось чуть больше часа лошадиной ходьбы. На часах было двенадцать минут третьего двадцать седьмого ноября тринадцатого года.

 

Последний разговор происходил очень странно, и потому помнился несколькими деталями. Первой деталью было Павлушино дурное настроение. Он сидел на своём топчане, покрытом старым верблюжьим одеялом, и говорил всякие колкости и цитаты из классиков философского жанра. И это было второй деталью. Серёгин долго не мог тогда подобрать подходящих слов и, молча, выслушивал Павлушины колкости. Он не подал виду, что почти обиделся на Павлушу за сказанное вслух, но вовремя себя одёрнул и даже решил поговорить как-то с Нюдиным, чтобы тот прекратил свои издевательства в Павлушином направлении…

«Видишь, как вышло», – сказал Серёгин самому себе вслух, потому что всё, что он мог сейчас сказать, мог сказать лишь себе, той пустоте, которая его окружала, или Марии. Но Марии было всё это неинтересным. Она честно шагала во тьме по проломанной грани, непонятным способом находя место пригодное для следующего шага. Шаг за шагом.

- Видишь, как… – Виктор действительно пытался утешить себя всё это последнее время. Он придумал целую утешительную фразу, которую так и не успел сказать, и теперь носился с этой строчечкой, к месту и не к месту вспоминая о том, что: «Никто не узнает твоего одиночества и страха. И потому ничего не надо. Ни страха, ни одиночества. Это всё для кого-то. Для чужой жалости над собой». Он её, фразу эту, как придумал и записал, так сразу же и полюбил и держался теперь за неё.

 

Глава 9

 

«Сарайчик» был самодостаточным строением. В том смысле, что его наличия было достаточно, чтобы жить, трудиться и трудиться, как цитировал Павлуша. Мало того, что он имел неправильную, в геометрическом плане, форму – он был сложен из неободранных еловых стволиков. Углами «сарайчика» и несущими его элементами являлись три близкостоящие ёлки. Четвёртым углом был ствол, спиленный и вкопанный специально, то есть в качестве сваи. Щели «сарайчика» были заткнуты сушёным мхом, а крыша, по Серёгинскому совету, засыпана землёй. В небе же над крышей было естественное и надёжное укрытие от стихии – в виде трёх раскидистых еловых крон. Пол в «сарайчике» Павлуша не делал, а менял время от времени еловые ветки, которыми застилал землю.

 

В детстве Аничкин был желанным ребёнком, которого все любили. Семья, в которой он появился на свет, была семьёй культурной и грамотной – родители в своё время получили образование. Мать у Павлуши работала в библиотеке и имела характер не по-современному мягкий и женственный. В ней была та душевная ловкость и чуткость, которая позволяет детям любить матерей ещё долгое время после того, как они перестанут быть детьми. Отец служил в инженерном корпусе иженером связи. Раньше. Теперь он был на пособии по инвалидности по зрению. Отец был тонким и ранимым человеком, и Аничкин всегда отзывался о нём, как о самом дорогом человеке. Но отец был ещё и несчастным человеком, которому не нравилось в этом мире абсолютно всё и перед которым он был абсолютно беспомощен.

Вообще Аничкин до болезненности любил родителей и переживал за них. Серёгин это знал, потому что сам был лишён и родителей и той надрывной нежности к ним, которая была у Павла. «Так нельзя», – часто повторял он ему ответ на свои же мысли.

В «отпускники» Павлуша ломанулся из желания «настоящей» жизни и желания помочь родителям с едой. Брали лишь безродных и лишённых всего, а потому наличие родителей приходилось держать в тайне и числиться сиротой.

 

Связка ключей, купленная за рубль у вертолётного грузчика, была, конечно, слишком большой связкой для Павлуши. Виктор знал, что Аничкин таскает с собой много лишних ключей. Настоящих было только два: первый от квартиры родителей в городе, второй от навесного замка «сарайчика» (от зверья в основном, потому что сломать такой замок человеку ничего не стоило), остальные ключи были памятью о прошлой юношеской жизни Аничкина.

Дверь была открыта так, будто хозяин только что вышел на минуту и скоро должен вернуться. Серёгин не смог бы ответить внятно, что он почувствовал, но всё, что он чувствовал, было тяжестью.

Оставалось минут десять до рассвета, то есть, до включения утреннего света неба, то есть, подсветки в четверть накала от основного режима.

Виктор оставил Марию у близкого дерева, а сам подошёл к сарайчику, зажёг осветительную спичку и заглянул внутрь. То, что он увидел внутри «сарайчика» при красном спичечном свете, оказалось беспорядком.

 

Это всё началось зря. Аничкин знал, что это зря началось, потому, что это было чувством, то есть слабостью, то есть уязвимостью. Уязвимым он был и без того, то есть, без чувства. Чувство не было любовью в том хрестоматийном прочтении, в котором это принято обычно. Чувство было близким к религиозному.

 

Всё было перемешано в «сарайчике» Аничкина. Стол лежал столешницей на земле, присутствуя в мире четырьмя одинокими ногами, на которых висели: 1) куртка лесная, 2) хлам какой-то, 3)одеяло верблюжье. Топчан был разворошён, т.е. разрушен до основания. Видно было, что грузчик искал папиросы и видно было, что он их не нашёл, потому, что разбитый стул валялся у самого входа, и потому, что Аничкин не курил. Под ногами была маленькая засохшая лужа из крови. Виктор угадал глазами то место, где лежал Павлуша: под углом к двери, наискосок от косого угла «сарайчика», в который он упирал (это было видно по сделанной зарубке) приклад ружья. В углу лужа крови была большой. В принципе, всё было ясным – понятным, включая механизм произошедшего. Из вещей Серёгин не нашёл глазами лишь будильник, будивший, по-видимому, в этот час нового своего хозяина, и ружьё, которое, понятное дело, забрали с телом как улику, а также для конфискации.

 

Любонька была фермерской дочерью и жила всю свою девятнадцатилетнюю жизнь в посёлке Радостном. Кроме нежности и ласковости, Любонька имела хрупенькие плечики, которые немедленно хотелось приобнять, трогательную (в смысле чувств) талию и миленькие стройные ножки. А также глазки серенько-бархатные, чувственные маленькие губки и длинные солнечные волосы.

Надо ли говорить, что Аничкин обалдел от такой красоты и «милости». Любоньку же в Павлуше заинтриговало его, во-первых, романтическое социальное положение, а, во-вторых, романтическая оригинальность самого Павлуши. Особенно ей нравилось, когда Павлик читал стихи собственного сочинения, написанные специально для неё. Встречались они два раза в неделю, а местом их уединённых встреч и разговоров «про бесконечные миры и светила» был небольшой брошенный дом на самой западной окраине Радостного. В тёплые вечера они сидели на скамейке перед ним, а в холодные ветряные – целовались внутри дома, но о звёздах говорить тоже не забывали, потому что: «Эх, молодость, молодость», – как говорил один штатный мудрец, успевший за свою жизнь состариться.

 

Лапшаков не имел обыкновения вскакивать на заре, как Серёгин, а на Петрушины хитрости ему было наплевать. Иван обычно спал крепко и без сновидений, т.е. без всякого самообмана воображением. Вчера он взял лося лишь к вечеру и, добирая подранка, добил его только третьим выстрелом, уже в сумерках вечернего режима. Вытаскивать зверя пришлось из часто-мелкого, растущего плотным забором, ельника, и на это он употребил последние вчерашние силы, то есть, на разделку туши и таскание мяса до контейнера.

Стучать не было смысла. Серёгин не стал стучать и производить всякий шум, потому что знал, что занятие это будет напрасным. Протолкнув ладонь под дверь, Виктор нащупал, и затем двинул пальцем защёлку. Дверь открылась и обнажила взору заведение, называвшееся на языке хозяина – «бунгало». «Бунгало» было просторным, уютным внутри и грамотным, крепким строением снаружи. Самым грамотным среди местных строений «отпускников».

Лапшакова нужно было толкать. Виктор толкнул Ивана в плечо. Иван открыл глаза и сказал: «Ну?»

- Не «ну», а вставай, – попросил Серёгин.

- Встаю, – Лапшаков повернулся на другой бок – к стене.

 

Глава 10

 

Серёгин опоздал. Он не собирался уже никуда успевать и никуда больше не торопился, но Петруша хотел считать именно так. И считал. Ему так хотелось. Он всё заранее придумал, и когда Серёгин появился у лабаза, то Нюдин лихо выскочил из засады в высокой траве и крикнул с чувством: «Раз, два, три – ты опоздал!»

 

В инспекторской школе, в которой Нюдин оказался после распределения по госслужбе, его учили всему. Так считалось. На самом же деле трёхлетнее пребывание в бывшей тюрьме особого режима, где помещалась школа, кроме многочисленных побоев для укрепления плоти и выбитого по ошибке другого глаза ничего Петруше не принесли. Глаз по ошибке выбили другой, потому что нигде не было записано, что Петруша левша, а спросить не успели. Для устранения помех при прицеливании у правшей, выбивался именно левый глаз. Позднее Нюдину пришлось переучиваться стрелять правой рукой, хотя и не безуспешно, но результаты оставляли желать лучшего.

Что же касалось его остальной «школьной» жизни, то к концу второго года обучения Петруша мог левой рукой положить любого обидчика, и инструктор по кулачному бою, бывший диверсионный солдат Брутов, ставил сотоварищам Петрушу в пример.

Надо сказать, что левую руку Нюдин и теперь держал в форме. Для этой цели он вкапывал во дворе столб и стучал по нему боковыми левыми каждое утро. Когда столб ломался, он вкапывал другой. Так же заслуживает внимание тот факт, что когда дворник Едибей утаскивал со скотобойни ножик, то зарезальщицы всегда звали Нюдина, и тот, никогда не отказываясь, делал всю доверенную работу совершенно без крови. Одной левой.

 

- На тебя бумага, – сказал Петруша.

Серёгин ничего не ответил, а лишь подумал, что поступил предусмотрительно, оставив Марию на отдалённой делянке.

- Ты правильно делаешь, что не возражаешь, – Нюдин встряхнул служебным пистолетом в воздухе около штанов. – Против бумаги нельзя что-нибудь говорить…

Он не закончил и хотел, по всей видимости, сказать что-то ещё, но в этот момент Серёгин вынул из-за пояса милицейский шестизарядный револьвер и несколько раз выстрелил.

Самым примечательным в этой ситуации было, пожалуй, то, что ни Нюдин, ни Серёгин не думали о том, что всё может так случиться. Всё произошло совершенно случайно, неожиданно для обоих.

Нюдин выронил свой пистолет, взмахнул руками, словно сдаваясь в плен, и неловко свалился на спину, потому что револьвер был большого калибра. Туловище его несколько раз двинулось, привыкая к новому своему состоянию, и остановилось лежать на земле, в жухлой, непонятно уже какого цвета траве.

Первую минуту Серёгин просто стоял и смотрел на то, что сам сделал. Потом Виктор подошёл к убитому инспектору, отпнул ногой в сторону его пистолет и, наклонившись, достал из внутреннего кармана пиджака конверт почтовый. На конверте значилась надпись: «Инспектору Нюдину докладная записка отпускника 16 квадрата Радостной области Аничкина П.И.» Сама докладная записка имела следующий текст: «…Довожу до вашего сведения, что отпускник вверенного Вам 14-го квадрата Серёгин В.В. имеет быть нечист на руку, т.к. отстреливает продукт сверх плана, употребляя его затем на личные корыстные нужды…» Подпись и число позавчерашней давности.

 

А дневник действительно был, если ту связку бумаги, разносортной по качеству и размеру и содержащей отнюдь не ежедневные пометки, а временные (время от времени) размышления, можно было назвать дневником. Но тем не менее.

Записи условно делились на три периода. Первый период заключал в себе первые впечатления и мысли относительно нового своего положения – лесного изгоя. «Ерунда», – писал тогда Серёгин, – «У них ничего и теперь не получится, потому что ничего больше нет. И одному богу известно – что будет вообще…»

Это было время его первых неудачных охот и первых стычек с «одноглазым». Счастливое, вообщем, время, ибо он был доволен уже тем, что вырвался из прежней жизни. Когда проехали первые восторги и на смену им пришла усталость, сознание собственной обречённости и тоска, то Серёгин привык и к этому. Это был период следующий. В записях того времени можно было усмотреть (если бы кто-то мог это сделать) покорность всяческой судьбе и размышления по поводу того, что он, Серёгин, что-то ещё может и зачем-то ещё выживает.

В третьем периоде не было уже и этого. «…Эта система, конечно, не является никакой системой вовсе, а в тот бред, что они этим мясом кормят народ, они и сами не верят».

 

Он собирался совсем не долго. Около лабаза бегал освобождено беспокойный Джой, шкурой своей собачьей чувствуя перемены и ветер, о котором давно уже говорили, ибо близился сезон ветров. Сезон ветров был принят в это время года и холодом своим отчасти заменял зимние неудобства, хотя и бесснежные. Ветер срывал коричневые посохшие листья, некоторое время носил их в воздухе и с остервенением уставшего ухажёра бросал всю эту лиственную жухлость под ноги, волоча на прощание по земле за собой, словно из жалости.

Немного отойдя, Серёгин оглянулся на свой лабаз, поляну свою с чужим телом Нюдина и ему стало неприятно. Он окликнул Джоя и двинулся по тропе дальше, к отдалённой делянке.

 

Мария стояла там, где её оставили, объев всю мало-мальски пригодную растительность в радиусе своего тела. Серёгин возложил на неё рюкзак и привязал его к седлу, а, секундой помедлив, втолкнул под него ружьё, т.к. вспомнил про револьвер. План действий, который должен был быть, а в подобной ситуации человеку необходим рассчитанный до мелочей план, отсутствовал по той простой причине, что Серёгин не знал, что он будет делать дальше. Можно было предположить свой путь к Лапшакову (куда Серёгин и направлялся вместе с Марией и Джоем), но большего пока в голову не приходило. Всё ещё только предстояло придумать. Джой носился с жутким хрустом между корявостями деревьев и по виду был доволен всем предстоящим, т.е. будущим, т.е. тем, что будет потом.

 

Глава 11

 

Якушев проснулся среди ночи от кошмарного сна. Якушева съел волк. Во сне. Комендант встал с постели, воткнув наугад ноги в растоптанные тапки, и всем своим тощим и несчастным телом подошёл к окну, выходившему во внутренний дворик. Во внутреннем дворике было темно. Он включил во дворике свет и сел на подоконник.

Этот сон снился Олегу Борисовичу третий раз, и Якушев знал, зачем этот сон. Он подумал о том, сколько ему будут платить теперь, и с жалостью посмотрел на спящую Наденьку. Он понял, что хотел бы что-нибудь помоложе.

Не сумев справиться с охватившим его волнением, Олег Борисович не ложился больше уже вовсе, и утреннее шарахание в небе электрических запалов застал в той же самой расслабленной позе на подоконнике. Тотчас он встал, то есть слез с подоконника и, не одеваясь, а лишь прихватив с собой одежду, вышел, как можно неслышнее, вон из комнаты.

В кабинете было прохладно после ночи, но это не было неудобством, и Якушев вовсе не чувствовал себя замёрзающим, как обычно, потому, что чувствовал, наоборот, жар и волнение.

Когда приехал зелёный фургон, Олег Борисович уже стоял на пороге комендатуры с маленьким ручным транспорантиком. На транспорантике было написано: «Смерть марионеткам прежнего режима!»

Пока солдаты меняли официальную табличку на дверях комендатуры, выносили из кабинета бумаги и жгли их на площади, Олег Борисович задумчиво сидел в кустах недалеко от крыльца. Он пытался вспомнить всю-всю свою жизнь, но у него не получалось. «Это потому, что не перед смертью», – подумал Якушев. Потом он стал думать о Наденьке, и когда её, наконец, вывели, в той самой бумазейной рубахе, с завязанными за спиной руками, Олег Борисович незаметно для себя пригнулся и даже слегка прилёг за куст, не отводя, впрочем, глаз от фургона, куда втолкнули Наденьку. Ему стало грустно, и он заплакал. Когда он перестал плакать, то почувствовал на себе чужой взгляд. Он подался телом вверх и увидел сапоги.

Якушев сел. Офицер, уставший дожидаться Якушева, присел тоже. Офицер имел выпуклое лицо с маленькими колкими глазёнками, острым носом и крепко посаженными под него усами.

- Вот, соратник…

- Что-оо? – испуганно вопросил Якушев, подумав, что его ругают…

- Соратник, говорю, теперь ты!

- Понял. Соратник, конечно. Полный соратник. Ещё какой соратник! – посветлев, воодушевился Якушев.

- Вот, соратник, тебе бумаги! – продолжил офицер, – здесь всё как теперь надо. Штат обеспечим.

- Желательно помоложе, – улыбнулся заискивающе Якушев.

Офицер встал и направился к фургону. Он почти уже дошёл до него, когда обернулся:

- Два дня сидеть на телефоне… Или около него, – офицер погладил усы, довольный своим остроумием и ещё раз осмотрел этим своим довольным взглядом наполняющиеся светом дня окрестности.

Машина завелась и уехала. Олег же Борисович остался недвижим и просидел так в кустах до полудня, то есть, до самого начала праздничной демонстрации.

 

Лапшаков не любил снов и поэтому они ему никогда не снились. Лапшаков не любил и того бреда, который с ним повторялся каждый день, но избавиться от него не мог, потому что бред был жизнью. Конечно, можно было думать наоборот, но от этого ничего не менялось.

Иван Лапшаков не относился к тому типу людей с болезненной психикой, которые всерьёз могли размышлять о том, зачем нужно жить, и где та грань, через которую переступать нельзя ради того, чтобы жить дальше. Иван Лапшаков был душевно здоровым человеком. При этом его душевное здоровье не являлось степенью тупости, как это было принято. Он производил впечатление человека, знавшего нечто такое, что позволяло ему не мучиться, а делать в этой непостоянной жизни всё так, будто это всё всерьёз и надолго. Будь то лесное жильё или деревянные стулья, чтобы сидеть.

Под утро приснился Серёгин. Во сне Лапшаков этому удивился. Витюша долго толкал его в плечо, а потом бубнил про какую-то совесть и про Аничкина. И Лапшаков понял, что она его убила. Серёгин был совсем недолго и вскорости ушёл, сказав, что им пора куда-то собираться и куда-то идти. Иван хотел переспросить Серёгина, зачем нужно куда-то идти, но Серёгин исчез.

 

Из машины, въехавшей во двор, выпрыгнули солдаты и велели Лапшакову выйти наружу. Лапшаков не любил и солдат, и поэтому хотел притвориться спящим крепко-крепко. Офицер же слишком громко стучал в окно палкой и разбил стекло. Иван выбрался из-под одеяла и долго искал свой пиджак и брюки в шифоньере. Когда он оделся и вышел в сени, то через стекло веранды увидел всю деревню, в которой когда-то вырос, торчащую вниз по улице крышами… Лапшаков решил, что зря нацепил на шею эту бабочку и, расстегнув резинку, скомкал её и бросил в угол рядом с сапожной щеткой…

Он слишком поздно заметил, что по нему начали стрелять, и сначала не поверил и испугался. Он перестал спускаться по ступенькам, потому что понял, что мёртв. Он видел, как сам же упал и съехал вниз в траву. Он увидел маленькую поляну внизу, «бунгало» и солдат перед ним. И зелёный фургон. И это не было грустно.

 

Речушку не повернули по невнимательности в период поворота всех рек. Было такое решение государства, призванное подчеркнуть значение силы и могущества человеческого разума над бессловесной и глупой природой. Комиссия по повёрнутости кружила над лесом на вертолёте, но наличие речушки без названия, отмеченной на старой карте, никак не углядела. Так и записали в журнале проверок: «Не обнаружена… Пересохла от времени». Речушка же без названия текла своими водами в определённом ей Богом направлении и не могла знать, в виду своей бессловесной глупости, о существовании данной комиссии.

Отпускник Серёгин знал это прикрытое от неба сосновыми кронами место. Он часто и раньше бывал здесь мимоходом, сейчас же его привела нужда в укрытии и отдыхе непонятно перед чем.

После того как Серёгин похоронил тело Лапшакова в укромном месте, недалеко от бунгало, для него окончательно стала понятна суть переживаний и опасений последних дней. Застрелится сразу показалось ему слишком банальным и простым поступком, которого от него, скорее всего, ждали. Обречённость, в которую он теперь окунулся окончательно, по мнению органов его отпустивших, должна была уничтожить его изнутри медленно и неизбежно. Он не мог догадываться, что его жизнь и смерть больше никого не интересовали. Все бумаги личных дел были уже сожжены. Приказы и ведомости по выполнению плана на отгрузку мяса постигла та же участь. Ни одна бумага больше не содержала упоминания его имени, кроме однажды сформированного списка пропавших без вести.

Предстояло всё поставить на свои места в том мире, который оставался. Оставалось прожить это оставшееся для жизни время.

Территория брошенного Леспромхоза, куда, по брезгливости ко всему прошлому, не спешили заходить инспекции и органы новой власти, стала приютом и убежищем для Серёгина. В этом новом убежище можно было прожить новую жизнь, наполненную смыслом прежнего времени. Нужно ли это было для того, чтобы жить дальше? В этом был отдельный вопрос, занимавший теперь Виктора Серёгина. Он обнаружил в завалах вагончика леспромхозовской походной библиотеки много книг, из чтения которых можно было сделать заключение о том, что основатели государства, в котором он жил с самого рождения, были малограмотными и очень энергичными людьми с уголовным прошлым. Таких жуликов Серёгин видел и сам в своей жизни. Жулики всегда любили власть и влияние. Без власти им нечем было заниматься, и некуда было себя употребить. Власть, конечно, могла быть разного масштаба, но от этого мало что менялось. Куда при этом смотрели все честные, порядочные и образованные граждане не трудно было предположить. «Порядочные граждане никогда не имеют навыков к борьбе за власть», – Серёгин почувствовал, что придумал какую-то важную человеческую фразу. Но тут его отвлёк Джой, который без разрешения рылся везде в земле и отовсюду выкапывал черепа в большом количестве. Сказывался недостаток земли на территории Леспромхоза для его людских исторических захоронений. Вот и теперь Джой приволок непонятной формы предмет истлевшей жизни и положил его перед хозяином. Что он хотел этим сказать? Пёс, возможно, просто хотел быть полезным…

 

Эпилог

 

Выход где-то должен был быть. Должен был быть вход в этот выход. Он не содержал в себе систем отпирания-запирания, на случай ядерного удара, толстых, наполненных песком, дверей и прочих атрибутов несостоявшейся войны… Он не содержал в себе ничего, кроме веры в то, что он должен быть…

На дальнем кордоне протрубил блуждающий охотник. Какого агнца искал он в этом удалённом пространстве? И какого агнца надобно было ему?

И вот тут всё началось… И второй трубный звук прозвучал, и град, и огонь сделался… Реактивные установки «ГРАД» начали работать по «зелёнке», как военные армейцы называли дикорастущую природу.

…И смолкло всё. И вошёл ОН в обугленные места и увидел кипевшую местами воду. И прошёл через лес тот, поле, и ещё один лес, и вышел к бездне… Бездна начиналась сразу за краем земли и бледные облака плыли по ней. И башня была на самом краю. Белая невысокая башня. И была печать. Сургучная печать на конопляной верёвке с оттиском: «Почтовое отделение посёлка Минутка». И снял ОН печать. И как бы тишина сделалась внутри помещения брошенной почты. И невероятный гвалт рухнул на Серёгина с неба. Бесконечная сотня летучих тварей рванулась к выходу из-под купола башни, роняя оставленную обстановку почты, ударяясь в углы и сбивая предметы…

 

* * *

Сводчатый потолок палаты был наполнен светом настоящего весеннего солнца. Самого лучшего солнца из всех возможных. На стенах травматологического отделения республиканской больницы ещё висели треугольные вымпелы социалистического соревнования, но это было уже не страшно. Медсестра Танечка, заметив открытые глаза пациента, бросилась в коридор за лечащим врачом, на ходу сообщая всем, что пациент вышел из комы.

  рисунки Татьяны Зобовой

Рисунки Татьяны Зобовой