Коряков Геннадий

НЕ ЗАБЫТЬ МНЕ РОДНЫЕ ГЛАЗА

 

Перед самым отходом поезда в купе, шумно дыша, с потным, раскрасневшимся лицом, ввалился довольно-таки пожилой мужчина. По-хозяйски окинув взглядом купе, он приподнял крышку свободной полки и поставил под неё свою объёмистую сумку. Затем снял пиджак и аккуратно, даже как-то заботливо, повесил его на крюк у двери. Всё это он проделал молча, не произнеся ни единого слова. «Вот ведь какой нелюдимый дед», – подумалось мне и, не выдержав, я первым поздоровался:

– Здравствуйте. Коль соседями будем, давайте знакомиться. Меня Михаилом зовут.

– Та, так и я Мишка! – протянул мне не по годам крепкую и тяжёлую руку дед. От такой простоты (человеку всё-таки уже сильно за шестьдесят) я слегка опешил. Но потом подумал: «Некоторые люди, стараясь скрыть свою стеснительность, прикидываются этаким рубахой парнем, которым всё нипочём». А сосед между тем продолжал:

– Куда едешь, хлопец? В Ижевск? Ну, так и я тудой же. Сам-то откуда будешь? Значит, домой катишь? Я з Белоруссии, з Гомельской области, з городу Жлобин, може, слыхал?

– Нет, не приходилось.

– Та ты що, Мишка, Белоруссию не знаешь?!

– Белоруссию и Гомельскую область знаю, а вот про Жлобин не слышал.

– Ну не беда, вот уже узнал от меня. А можа и увидишь, если я тебя в гости позову.

От такой напористой бесцеремонности я даже не опешил, а растерялся. Но мой сосед ещё больше усугубил моё состояние, заявив:

– Вот что, Мишка, мне мамка (???) в дорогу кое-какой снеди собрала. Давай-ка мы с тобой по чарке «наркомовских» примем да перекусим.

При этих словах он достал свой объёмистый баул, извлёк из него не менее объёмистую пластмассовую баклажку и несколько свёртков. В них оказались приличный шмат сала, домашняя колбаса, варёная курица, помидоры, огурцы – всё это с трудом уместилось на купейном столике.

– Всё это не магазинное, а своё, своими руками зробленное, – не без гордости сообщил мой попутчик.

– Так вы же сказали, что в городе живёте? Откуда же своё?

– Ну, а я що говорю? Конечно, в Жлобине. Но мы живём в своей хате. Держим огород, кой-какую скотину. Мы же с жёнкой из деревни родом, привычные к земле, своему хозяйству. Ну ладно, забалакались мы с тобой. Ты давай сходи к проводнице за стаканами, а я здесь всё нарежу.

Когда я вернулся со стаканами, на столе всё уже было готово. Дед Мишка сноровисто налил по полстакана из баклажки. Я полюбопытствовал: мол, «наркомовские» тоже сами зробили?

– А як же? Сами, сами, – охотно ответил попутчик. – У меня жёнка по этому делу большая мастерица. Так что попробуй ейную горилку.

При последнем слове я насторожился, потому что от кого-то слышал о зверской крепости горилки. Поэтому, перед тем как её принять, на всякий случай настроился на соответствующий лад. И не напрасно. Горилка действительно оказалась зверской: как огнём обожгло не только глотку, но и пищевод, или как он там называется. На глазах непроизвольно выступили слёзы. Дед Мишка, держа не выпитый стакан в руке, цепко наблюдал за моей реакцией. Увиденным остался явно доволен:

– Ну як, добре? Ну вот, я же ж говорил! Ну добре, теперь и я выпью, бывай здоров, хлопец!

Я решил отвлечь деда от чрезмерно скорой второй чарки.

 

 

– Как вас всё-таки по батюшке, а то как-то язык не поворачивается вас Мишкой называть.

– Ну, коли тебе так уж надо, называй – Михаил Фёдорович. А тебя как?

– Так ведь вы уже называете Мишкой, вот и продолжайте так же.

– Ну и добре! Давай-ка, Миша, под это дело повторим.

– Нет, Михаил Фёдорович, вы как хотите, а я так не могу – раз за разом.

– Ну вот, опять не повезло. До Москвы ехал, в купе одни тётки были, при них же как-то совестно выпивать. Да я и не привык один этим делом заниматься. А тут увидел тебя в купе, да одного, обрадовался, подумал, не так скучно будет ехать. Эх, Миша, не жалеешь ты старого деда Мишку, – тут хитрый дед изобразил глубокую обиду.

– Хорошо, хорошо, Михаил Фёдорович. Но прошу вас, наливайте по чуть-чуть вашей термоядерной, а то, не дай бог, свалюсь на пол.

– Как ты сказал – термоядерной? Ну, хлопец, ты и сказанул! Обязательно скажу своей матке об этом. Пусть лучше возле своего аппарата сидит, чем костыли забивать.

– Какие костыли, куда забивать?

– В шпалы, куды же ещё? Мы ведь железнодорожники оба. Я вот смазчиком работал до самой пенсии.

Здесь Михаил Фёдорович коротко вздохнул, явно что-то вспомнив. А за окном вагона уже проплывали буйствующие зеленью на начало лета перелески, луга и поля ближнего Подмосковья. Было очевидно, что деду Мишке вспомнилось что-то грустное. Действительно, картины летнего вечера за окном навевали что-то грустное и светлое.

Не хотелось нарушать неуместным словом этот обоюдный настрой, но вдруг Михаил Фёдорович встрепенулся, как бы очнувшись от какой-то хмари:

– Давай, сынок, допьём наши «наркомовские», что-то мне по дому скучно стало.

Выпили.

– Михаил Фёдорович, вы всё про «наркомовские» да «наркомовские». Надо полагать, вы воевали? Рассказали бы. Мне всегда интересно беседовать с фронтовиками.

– Да, пришлось. Воевал с японцами, на Дальнем Востоке, точнее, в Корее.

– Вы же в Белоруссии жили, почему не с немцами воевали? Или по возрасту не вышло?

– Сначала по годам, а потом и совсем не вышло.

– Оккупация?

– Да, будь она проклята.

– Тяжело досталось?

– Не то слово, хлопец, – вздохнул Михаил Фёдорович и надолго замолчал, невидящими глазами уставившись в окно. Чувствовалось, что вспоминает и не первый раз, конечно, те далёкие годы. Потом, опять вздохнув, заговорил:

– Ты знаешь, Миша, я очень редко кому рассказываю о том, что было со мной в оккупации. У нас, в Белоруссии, пожилые люди и так всё знают о тех годах, а молодым почему-то совсем неинтересно, и это даже обидно. Мне вот приятно, что ты хочешь узнать, как и что было у нас. Так вот, Миша, слухай.

Родился я в 25-м году. Стало быть, в 41-м мне было 16 лет. В семье нас было пятеро детей: три брата и две сестры. Я самый старший. Мать нас растила одна: батьку убили на чьей-то свадьбе, в пьяной драке. Конечно, не жировали, но кто тогда легко жил, все мыкались.

Немцы пришли в нашу деревню в июле 41-го. Вошли без единого выстрела, воевать им не с кем было. Да мы и сами не видели красноармейцев, видно, они отступали стороной от нас. Вначале немцы не лютовали, можно сказать, вели себя по-человечески. Ну, конечно, курей, уток переловили, кабанчиков вывезли, правда, по одному хозяевам оставляли. А вот коров не тронули, только колхозных увели. Потом мы поняли, почему они нам коров оставили: им молоко надо было.

Немцы нас заставили работать как при колхозе. Всей деревней убирали, молотили жито, потом копали бульбу, бураки, рубили капусту. Весь урожай заложили в колхозные амбары и хранилища. А зимой мы же все запасы вывозили на станцию. И так все годы оккупации. Сами же пропитание добывали на своих подворьях и наделах. Да-да, не удивляйся. Немцы крестьянам выделяли землю, чтобы мы, значит, для себя жито сеяли.

Так мы первый год худо-бедно прожили. Конечно, по чужой воле жить не сладко. Хотя в колхозе жизнь тоже не мёдом была. Но там какая-никакая, а своя власть. А здесь чужаки. Только услышишь, как немцы гергечут на своём лающем языке, так и с души воротит. Ладно, как бы там ни было, жить мы вроде приноровились.

Но в 42-м в одночасье всё переменилось. Как-то к нам в хату пришёл староста, дядя Василь, нашей матки дальний родственник. Хороший был дядька, даром что староста. Да и на должность он сам не просился. Немцы узнали, что он был раскулачен советской властью, перед самой войной вернулся из ссылки. Вот его немцы и поставили старостой, вроде как свой для них. Так вот дядько Василь и начал такой разговор.

– Вот что, Ганна, тебе надо немедля женить Мишку, спешно.

– Ты чего это, Василь?

– А ничего! Не перебивай, коли ласка. Немцы приказали мне подготовить списки хлопцев и девчат, кому уже есть 16 годов. Их погонят в Германию, работать на немцев. Кого к помещику, кого на завод, кого в шахту.

– Так чего же бояться? Здесь ведь тоже на немца работаем. Поработают да и вернутся. Вот ты тоже в империалистическую в плену был, на немца работал, а вернулся ведь живой.

– Дура ты, Ганна, вот что я тебе скажу. Те немцы – это не теперешние. Эти – фашисты. Никто и никуда наших хлопцев не отпустит, они никогда не вернутся. Немцы из них всё выжмут до последней капли, пока они не умрут, а нет, немцы их кормить не будут, поубивают – и всё.

– Да что ты такое говоришь, Василь? Неужели так можно?

– У них всё можно, они нелюди, Ганна. Ты давай торопись, подыщите Мишке жёнку, а я справку выпишу. Думать некогда!

– Ну ладно. Но жениться-то зачем?

– Понимаешь, Ганна, немцы угоняют только холостых, семейных трогать не велено. Почему, я не ведаю.

Дядько Василь ушёл. Мы с маткой долго молчали, как будто онемели.

– Ну что же, Миша, Василь правду говорит. На ком же ты женишься?

– Так откуда я знаю, никогда не думал об этом.

– Но ведь кто-то нравится тебе, ты уже не маленький.

– Да не знаю ничего!

– Ладно, давайте все повечеряем да спать ляжем. Може, что путное приснится.

– Матка как нагадала. Мне приснилась Катька, соседская дивчинка. Мы с ней всё детство вместе провели, в школу ходили, в игры играли. Да и матери наши ладили меж собой. Но я ничего такого к ней не чувствовал, хотя она очень хорошая. Для меня она как друг, как хлопец. И тут меня как ударило: Катьке ведь уже есть шестнадцать, значит, и её в Германию? Тут уж выбирать не приходилось, надо и себя, и Катьку спасать.

Утром мать спрашивает, что я надумал. Я постеснялся говорить про свой сон, просто сказал, что на соседской Катьке лучше всего жениться. Мать согласилась, к тому же оказалось, что и она так же думала. Не мешкая собрались и пошли к соседям. Тётка Евдокия, узнав о наших намерениях, всполошилась и даже осерчала: дескать, какая женитьба может быть в такое время и в таком возрасте. Мать так и этак ей намекает, прямо не говорит, не хочет дядьку Василия подводить, а та никак не может понять, в чём дело. Тут уже мама моя не выдержала, напрямик выпалила: так, мол, и так, если детки не поженятся, их ждёт рабство в неметчине. Тётка Евдокия поникла, залилась слезами, причитает:

 – Как же так, Ганна? Ведь Кате всего семнадцатый год пошёл, куда ей замуж, да и батька наш на фронте, разве можно без родительского благословения под венец идти?

­– Слухай, Дуся, ну что ты болтаешь абы что! – матка уже вскипела, как дядько Василь давеча. – Тут судьбу детей надо решать, а ты причитаешь как старая баба. Надо всё скоренько сделать, староста уже завтра должен списки подать!

Тётка Евдокия наконец опомнилась, пришла в себя, посмотрела на Катю жалобными, слезливыми глазами:

– Ну что ты скажешь, доча? Пойдёшь за Мишу?

 Та, не по годам разумная дивчина, отвечает:

– А разве есть какой-то другой выход, мама? Я его не вижу. Да и нравится мне Миша…

Мы скоренько приоделись, направились к старосте, в бывший сельсовет. Там написали заявление, дали старосте. Тот прочитал и позвал полицаев: дескать, пусть свидетелями будут, на всякий случай. При них дядька Василь нам с Катей стал пенять, мол, с чего это вам приспичило жениться так рано да в такое время. Мы не знаем, что отвечать. Тут моя матка нашлась:

– Так, пан староста, согрешили они, дитятко у них будет.

– Ай-яй-яй, тут для победы над большевиками все силы надо отдавать, а они любовь крутят, детей строгают. Ну что ты будешь делать, а? Ладно, возьму грех на душу, распишу я вас. Но смотри, Мишка, за двоих будешь работать.

А с вас, бабы, магарыч причитается.

Наши матери согласно закивали, в один голос заговорили:

– Конечно, конечно, пан староста. Хай и господа полицаи приходят, сделают милость. Ждём вас к вечеру.

Полицаи только загоготали в ответ, радуются даровой выпивке.

К вечеру собрали стол, из чего смогли. Созвали родню, соседей. Пришли и староста с полицаями. Это была, конечно, не та шумная, весёлая довоенная свадьба, а так, вечеринка, больше похожая на поминки. Только полицаи от души веселились, пили горилку в два горла, лихо отплясывали да песни горланили, пока на пол не свалились.

И опять потекли постылые дни оккупации, как две капли воды похожие один на другой. Работа, сон, скудная еда. И так изо дня в день. Из последующих двух лет мне только работа и запомнилась больше всего. С весны до осени в поле да на лугу на немцев пахали. Вернёшься домой затемно, а и тут работы невпроворот, семью ведь надо кормить, к тому же и тёщино хозяйство на мои плечи легло. Хоть одно событие украсило нашу унылую жизнь. В 1943-м у нас родился сын, назвали его Василем, в честь нашего спасителя, значит. Кстати, насчёт угона в Германию он был прав. Через два дня после нашей женитьбы немцы собрали возле сельсовета, согласно списку старосты, 34 человека. Переводчик объявил, что они поедут трудиться на благо Германии, что все они будут получать достойную зарплату, будут хорошо одеты-обуты, сыты и обеспечены жильём. Почти все поверили в эту брехню. Дядька Василь стоял рядом с переводчиком, понурив голову. Я представляю, что творилось в его душе. Но не мог же он крикнуть, что всё, сказанное переводчиком, – это враньё. Да и что бы это изменило? Разве что дядька Василь оказался бы на виселице. Так же не мог он всех переженить.

После отправки первой партии молодёжи у некоторых наших селян возникли сомнения. Дело в том, что жители Жлобина, выходцы из нашей деревни, видели, как наших хлопцев и девчат увозили в телячьих вагонах. А переводчик говорил, что они поедут в пассажирских вагонах, с чистым бельём и горячей пищей.

Через полгода староста опять получил приказ подготовить списки на угон. К этому времени подозрения селян заметно усилились. Ведь за эти полгода никто не получил ни одной весточки от угнанных. Все решили, что здесь что-то не так. Да, немцы тут дали маху. Надо было угнанным разрешить писать письма, пусть хоть под диктовку. После переписи кандидатов на угон несколько хлопцев и девчат ушли в лес, к партизанам. В деревне многие знали, где они прячутся. Это были не местные жители, а попавшие в окружение или отставшие от своих частей красноармейцы и командиры. Их было мало, и они не очень беспокоили немцев. Разве что прибьют где-нибудь полицая или захватят обоз, чтобы раздобыть оружие и продукты. По ночам они иногда пробирались и в нашу деревню, чтобы попросить харчей. Наши тётки, по своей извечной доброте душевной, помогали им, чем могли. Вот к этим партизанам и подались наши ребята.

На следующий день угоняемых собрали на площади. Тут-то и обнаружилась нехватка. Немцы накинулись на старосту. Тот им говорит: «Вы приказали мне составить списки, я сделал это, но мне никто не приказывал караулить людей. Это дело полицаев, а у них своё начальство». Делать нечего, отвязались немцы от старосты. Молодец дядька Василь, утёр нос супостатам. А наших полицаев увезли, и мы больше их не видели. Вместо них прислали чужаков, из других местностей. Ох и ж лютовали гады, житья не давали людям. Но это, как говорится, уже другой разговор.

А немцы повадились каждые полгода, а то и чаще, приезжать за новыми партиями рабочей силы. Как хищники выжидали, кому исполнится шестнадцать. Как только кто выйдет годами, того сразу хватали и увозили. Бывало, что и помоложе брали. И схитрить-то никак невозможно: сельсоветские книги учёта у немцев. Вот и прятались, кто где мог, а большинство к партизанам уходило.

В лесу теперь уже не маленькая группа окруженцев была, а целый отряд. Партизаны, видимо, наладили связь с другими отрядами, а через них и с большой землёй. Потому что ночью над деревней время от времени пролетали самолёты без огней и тут же летели обратно. Немцы так не летали, ясно, что свои. Значит, сбрасывали партизанам оружие, боеприпасы и всё другое.

Вскоре это подтвердилось. Пошли слухи о смелых действиях партизан: в такой-то деревне полицаев поубивали, в другой – старосту наказали, на такой-то дороге машину с солдатами уничтожили, там-то мост взорвали. А вот нашу деревню не трогали: видно, наши хлопцы, а в отряде их было большинство, не хотели навлекать гнев оккупантов на своих сельчан. Но немцы сами, на свою голову, напортачили. Они стали вымещать свою ненависть к партизанам на мирном населении. Им, видно, мало показалось того, что мы для них выращивали в поле, что отдавали со своих дворов. Они начали буквально грабить народ, последнее отбирать. Приходилось всё прятать от этих кровососов. Дошло до того, что полицаи стали проверять даже чугуны с варевом. Если нет ничего аппетитного, со злости опрокинут посудину. Теперь женщины вынуждены были по ночам готовить. Вот до чего дожили.

Хлопцы в лесу прознали о наших мытарствах и решили наказать мародёров. Пришли в деревню тёмной порой и без единого выстрела повязали полицаев, всех шестерых, и увели в лес. Потом вернулись обратно, уже на подводах. Посшибали замки с амбаров, погрузили все припасы, заготовленные для немцев, и тоже в лес. Пока возились со всеми этими делами, наступило утро. На выезде из деревни напоролись на грузовик с немцами. Но те даже из кузова выпрыгнуть не успели: партизаны всех посекли из автоматов, гранатами забросали.

Я всего этого не видел. Мы с Катей накануне ушли в другую деревню, километров за двадцать, к бабке-знахарке, Васятка у нас животом замаялся. Через два дня возвращаемся. Но что такое? По всей деревне крики, плач, люди мечутся, а немцы их хватают и куда-то волокут. Мы как остановились, так и стоим как вкопанные, ничего не понимая. Но тут и на нас накинулись, погнали прикладами за околицу. Подвели к одному из амбаров, затолкали вовнутрь. Там уже было, наверное, человек пятьдесят, а может, и больше. А на улице всё ещё крики, вой, трескотня автоматов, немецкая ругань. И всё бросают и бросают людей в амбар. Я шарю глазами, высматриваю своих. Но ни матки, ни малых наших не вижу. И тёщи не видно. Неужели, думаю, их прямо на дворе побили? Спрашиваю у людей. Нет, отвечают, не видели. А нас зачем сюда загнали? Никто ничего не понимает. Мы тогда ещё не слыхали, чтобы фашисты людей целыми деревнями сжигали. Вероятно, наша была первая.

Вскоре на улице поутихло, слышны были только лающие команды офицеров. К амбару подъехал грузовик. В щели ворот видно, как с него сбрасывают солому и подтаскивают к стенам амбара. Кто-то ахнул: неужто палить собираются?! Никто не мог поверить в это, разве можно жечь живых людей?!

Но вот потянуло дымом. Значит, правда?! Несколько мужиков ломанулись в ворота, доски затрещали, но тут хлестнули автоматные очереди, и мужики попадали как снопы. Что тут началось! Крики, нечеловеческие вопли, сплошной плач и рыдания. Что-то надо делать! Но что, что?! Я вспомнил, что в одном углу бочки стояли. Вот оно, спасение! Я стал проталкиваться в тот угол. По пути наткнулся на Федьку, хлопца с нашей улицы. Тикать надо, говорю, Федька. А он – а как? Я, ни слова не говоря, поволок его в угол. Там мы одну бочку поставили, опрокинули кверху днищем и Федька, взобравшись на неё, полз на верхний венец. Следом я. С вички увидел Катю. Она, прижав сына к груди, толкалась, металась в толпе как безумная. Я кричу ей изо всех сил:

– Катя! Катя! Иди сюда!

Ничего не слышит. Я опять ору. Опять не слышит или не понимает. А дым всё гуще и гуще, в щели уже и огонь пробивается. Катя, вместо того, чтобы пробиваться ко мне, протолкалась совсем в другую сторону и затерялась в толпе. Но что же мне делать, что?! Кинуться в толпу? Но Катю с сыном я уже не смогу вытащить. От понимания своего бессилия я и сам как обезумел. Не знаю, что меня заставило вскарабкаться на стену – то ли страх сгореть заживо, то ли неосознанное желание жить.

Между стрехой и срубком была дыра, знал об этом, на это и рассчитывал. Федька первым спрыгнул вниз, и тут же раздалась очередь. Я не мог видеть, что творилось внизу, но был уверен – стреляли в Федьку. Я немного выждал. Перед тем как спрыгнуть, я ещё раз посмотрел в толпу. Не знаю, померещилось мне в дыму или я в самом деле увидел Катю, её глаза, огромные, молящие, полные ужаса и слёз. Я до самой смерти не забуду эти глаза…

Я спрыгнул и замер в ожидании выстрелов. Их не было. Ни через минуту, ни через две. Я медленно обернулся. Метрах в десяти стоял солдат. Он махнул рукой: мол, уходи. Я глазам своим не поверил. С трудом двинулся с места, потом пошёл быстрее. Но далеко уйти не успел: что-то тяжёлое и рычащее навалилось на меня сзади, и я упал. Псина меня стала терзать и таскать из стороны в сторону. Немец отозвал собаку. Я поднялся. Он целился в меня из пистолета. Рука у меня как-то сама собой поднялась к груди. Раздался выстрел и я упал, потерял сознание.

Когда очнулся, я ещё услышал крики и стоны сжигаемых людей. Потом опять забылся. Когда пришёл в себя, уже темнело. Невдалеке догорали брёвна амбара. Когда окончательно стемнело, я двинулся в сторону леса. Нестерпимо болела рука, онемели пальцы, и я понял, что рука перебита. Оторвав рукав, кое-как перетянул рану. Брёл как в тумане, с кровавыми кругами перед глазами. А в ушах всё стояли предсмертные крики сельчан.

К утру дошёл до партизанского лагеря. Когда меня окликнул часовой, я упал и опять, в который уже раз, потерял сознание. Пришёл в себя в большом шалаше. Вокруг сидели и стояли партизаны, многие из нашей деревни. Они уже знали о том, что произошло. Один из них со злостью выкрикнул:

– Ну и чего ты приплёлся, погорелец? Ты два года под боком молодой жены грелся, а мы всё это время в лесу мёрзли, голодали, в сырости гнили. Когда тебя жареный петух в задницу клюнул, к нам – помощи, защиты просить пришёл? А на какой хрен ты нам нужен? Вали, откуда приполз!

Больно и обидно было слышать такие слова, тем более, от своего сельчанина. Хотя я и признавал его правоту. Но, с другой стороны, как я мог уйти в лес, бросив на произвол судьбы, обрекая на голодную смерть больную мать, малых братьев и сестёр, ведь я был один кормилец в семье. Но я промолчал, ничего не сказал. Вмешался комиссар:

– Вот что, хлопцы, может, вы и в чём-то правы. Но мы не можем бросить, а тем более выгнать раненого человека. Ему надо помочь, а там разберёмся.

Врача в отряде не было, только фельдшер. Он осмотрел мою начавшую синеть руку и только головой покачал. Ушёл и скоро вернулся с каким-то дедом. Тот внимательно посмотрел на мою руку и молча налил из фляжки чуть ли не полную кружку. Сильно запахло горилкой. Я очень быстро захмелел. Старик взялся за мою руку. Такой боли я, кажется, не испытал даже в момент попадания пули. Долго терзал мне руку молчаливый дед. Наконец, объявил:

– У тебя кость раздроблена, но я её собрал. Ну-ка, пошевели пальцами. Вот и добре. Значит, жилы не задеты. Радуйся, хлопчик, рука будет работать. Помни деда Фильку, костоправа из Ершовичей.

– Спасибо, дед.

Через месяц наши места освободили советские войска. Всё это время я находился в лагере. Понятно, в боях я участвовать не мог, и от этого тошно было на душе, я чувствовал себя нахлебником.

Вскоре меня определили в военный госпиталь. Но перед этим я сходил в деревню. К моему удивлению, все хаты стояли целые. Непонятно, почему их немцы не спалили, видимо, рассчитывали жить в них, задержав наступление наших.

Я зашёл на свой двор. Думал увидеть пустую хату. Но из неё вышла матка, за ней высыпали малые, все и плачут, и смеются. Я спрашиваю, где они были. Оказывается, дядька Василь накануне казни увёл их и мою тёщу к своему куму-леснику на дальний кордон. Там и прятались до прихода наших.

– А ты… вы у бабки-знахарки до сих пор были? – с надеждой и затаённым страхом спросила матка. – Где же Катя и дитятко?

– Нет их уже, мама, – с трудом я выдавил из себя, – сожгли их.

– А как же ты уцелел?

– Я смог убежать из амбара, – я виновато опустил глаза.

В этот момент во двор вошла моя тёща, тётка Евдокия. Она, видимо, по нашим лицам всё поняла и беззвучно зарыдала. До чего же тяжело было смотреть на этих пожилых, близких мне женщин, придавленных неподъёмным горем…

На следующий день я пошагал в Жлобин, в госпиталь. Господи, я с трудом узнал наш райцентр. До войны очень красивый, уютный, маленький городок лежал весь в руинах, чернел пожарищами. Я с трудом нашёл среди развалин чудом уцелевшее одноэтажное здание школы, где размещался госпиталь. Меня приняли без лишних расспросов и проволочек, поместили в коридоре, в палатах, то есть в классах, мест не было. На следующий день хирург, посмотрев мой рентгеновский снимок, спросил только:

– Кто тебе руку собрал, хлопец?

В партизанском отряде, говорю, был деревенский костоправ, дед Филипп.

– Ну надо же, какой самородок! Далеко не каждый наш брат-хирург на такое способен. Повезло тебе, парень, очень повезло. Всю жизнь благодари этого деда, спасителя-самородка.

В госпитале я пробыл три недели. Оттуда меня направили в военкомат. Там меня очень быстренько оформили в призывники и направили в Действующую армию. Правда, перед отправкой разрешили сходить в деревню, попрощаться с родными.

Вскоре я уже ехал в теплушке вместе с такими же, как я, освобождёнными из-под оккупации. Но что такое, почему мы едем на восток, а не в сторону фронта? Может, не доверяют нам, как бывшим в оккупации? На наши расспросы сопровождающий нас пожилой старшина лишь отшучивался: «На ваш век, сынки, войны ещё хватит, никто вас не обделит». Но, видно, он и сам не знал, куда и зачем нас везут.

Через неделю пути нас выгрузили на станции Чебаркуль Челябинской области. Как потом выяснилось, там формировалась новая дивизия. Я попал в артполк, стал учиться на наводчика гаубицы. Но через пару недель в штабе что-то переиграли, и меня с другими пятью хлопцами определили на шофёрские курсы. Проучились мы два месяца. Ну, думаю, теперь на фронт. Но нас никуда не отправляют. Чтобы мы не маялись от безделья, приказали заниматься изучением пушки: дескать, пригодится, на фронте должна быть взаимозаменяемость.

А через месяц и война кончилась. Я, конечно, вместе со всеми радовался Победе, но в душе всё-таки досада была: не успел немцам отомстить.

В конце июня нас погрузили в эшелон и повезли опять на восток. Но зачем? Откуда же нам, простым солдатам, было знать о планах высшего командования, о будущей войне с Японией.

Через неделю мы уже были в Приморье, недалеко от корейской границы. Здесь мы на скорую руку обустроились, вырыли землянки, поставили навесы. А вскоре и война с Японией началась. Я, можно сказать, в боевых действиях и не участвовал, возил на американском «додже» начальника штаба. Ну а кто у солдата спрашивает, где он хочет воевать? Куда прикажут, туда и идёшь. Но и нельзя сказать, что пороху совсем не нюхал. Пару раз попадал под хороший артобстрел. Ну а так особо и рассказывать нечего. Служил как все.

Война вскоре кончилась. Но не моя служба. Демобилизовался я только в 47-м году. Приехал домой, в свою деревню. Думал, здесь же и буду жить, в колхозе работать, но по-моему не вышло. Планы мои нарушил военком, когда я вставал на учёт. Он у меня спросил:

– Ты шофёр? Права на руках?

- При себе, – говорю.

– Ну так вот, будешь шоферить в Жлобинке; видишь ведь, город ещё только начинает оживать. Работы – непочатый край. А в колхоз вернуться ещё успеешь, сейчас там всё равно машин нет. А теперь иди в стройконтору, направление я тебе дам. Давай работай, отдохнёшь, когда город отстроим.

Так я нежданно-негаданно стал городским. В стройконторе мне дали потрёпаный «ЗИС», ещё успевший «повоевать». В основном возил стройматериалы. С жильём тоже определилось: на «фатеру» приняла одинокая, не старая ещё женщина. Мужа и старшего сына убили на фронте в первый же год войны, а младшенький погиб в партизанах; сноху, жену старшего, угнали в Германию, оттуда она не вернулась. Хорошая была тётка Оля, царствие ей небесное, как к сыну ко мне относилась. А когда узнала она о моей семье, так и вовсе мы с ней как родные стали. Горе-то, оно сближает, роднит людей. Может быть, потому и нашему народу удалось в короткое время поднять порушенную родную Белоруссию. А горя было – хоть отбавляй. Война ни одну хату, ни одну семью не обошла стороной, всем досталось, все досыта хлебнули.

А я всё места себе не находил, душа измаялась. Ей-богу, на службе, вдали от родных мест, как-то легче было. Нельзя сказать, что я не думал о своих родных, жене и сыне, но мне казалось, что всё то страшное не с нами, а с кем-то другим произошло. Днём на работе, куда ни шло, всё-таки работа отвлекает от тяжёлых мыслей, а вечером хоть волком вой. Стал я находить утешение в горилке. Не поверишь, каждый вечер по бутылке выпивал и не пьянел. Тётка Оля почуяла неладное, первая заговорила со мной:

– Миша, послушай меня, вот что я тебе скажу. Я понимаю, у тебя большое горе, оно мучит тебя. Но ты же не один такой, у всех несчастье. Горе ты горилкой всё равно не зальёшь, а себя погубишь. Кому от этого лучше? Мой тебе совет – женись, Миша. Попадётся добрая жёнка, она и отогреет тебя. Да и легче вдвоём-то будет всякую тяжесть нести.

Я тогда не особенно прислушался к словам тётки Оли. Какая там женитьба, когда каждую ночь вижу глаза Кати, Василь у неё на руках, там, в амбаре…

Я изредка, когда случался выходной, ездил к своим, в деревню. И вот в один из приездов на улице встретил красивую, статную дивчину. Я не узнал её, думал, какая-нибудь приезжая. А мы тогда с маткой были, она и спрашивает меня:

– Что ж ты не здороваешься? Или не узнал её? Так это же Лида, с лесного конца деревни, тётки Ёги дочь. Они от немцев прятались в Минской области, у родных. Коля-то, ихний старший, ещё в 42-м в партизаны ушёл. А перед этим сказал своим, чтоб убегли, иначе немцы, мол, их из-за него, из-за Коли, поубивают. Вот так и спаслись.

… В общем, через полгода мы с Лидой поженились. Она, конечно, знала о моей первой семье, но никогда ни о чём не расспрашивала. Душа у неё умная оказалась.

Лида переехала ко мне в город. Стали мы жить также у тётки Оли. Она очень обрадовалась перемене в моей жизни:

– Я очень рада за тебя, Миша. Вот ты и обзавёлся семьёй, будете жить-поживать да детей наживать. Живите у меня, не вздумайте никуда уходить, хата большая, места хватит. Да и мне с вами легче будет. Бог даст, ещё с вашими малыми понянчусь. Живите, коли ласка.

Вот так и стали мы жить. Лида устроилась на железную дорогу, я продолжал шоферить. Жизнь, конечно, не была лёгкой, всего не хватало – ни еды, ни одежды. Вот не поверишь, Миша, я два года проходил в армейской одёжке, ничего другого не было. Но как-то удержались, руки не опустили. Главное – не было войны.

Потихоньку жизнь стала налаживаться. Вскоре у нас родился первенец, дочь. А через три года – и вторая. Стали мы с Лидой думать о своей крыше над головой. О казённой квартире нечего было и мечтать, приходилось рассчитывать только на самих себя. Мне пришлось перейти на работу на железную дорогу: там давали шпалы на строительство.

Вскоре мне выделили участок под хату. Выписал шпалы, доски, другой материал и стал строиться. Работал вечерами да по выходным. Помогали, конечно, друзья с работы, да и Лида, чем могла, подсобляла. Но в основном я один воз тянул. Ничего, вытянул. Через два года вселились в свою хату. Со временем я поставил сарай, вырыл и устроил погреб. Мы обзавелись коровой, кабанчиками, курами, разбили сад, огород обиходили. Третья дочь, к которой сейчас еду, родилась уже в своей хате. А там и хлопчики, один за другим народились. Вот так и вырастили пятерых. Нормальные детки, грех обижаться. Они уже все самостоятельные, своим трудом живут. Старшая дочь работает товароведом, вторая – мастером на комбинате, третья – врач, а хлопцы по технической части пошли: один шофёр, другой – механизатор.

– А сейчас вы, стало быть, к младшей из дочерей едете?

– Да, к ней, Танюшке. Она врач, почки лечит. Училась в Минске, после института в Ижевск направили. Второй год уже она там живёт, а я ещё ни разу не был у неё. Сейчас я тебе её адрес покажу, подскажешь, как добраться.

– Хм, так это же общежитие республиканской больницы. Туда надо с пересадками ехать. Ну ничего, я вас провожу, всё равно мне в ту сторону надо.

Поезд прибыл в Ижевск. Мы с Михаилом Фёдоровичем пошли на трамвай. Уже в трамвае я спросил у своего попутчика:

– А что, у вашей дочери в общежитии отдельная комната?

– Да не! Вдвоём они живут, с такой же докторшей.

– И как же вы там будете жить, в одной комнате с двумя девушками?

– Да как-нибудь. Я и на полу могу спать, не барин.

– Вот что, Михаил Фёдорович! Вы остановитесь у меня. Правда, я живу за городом, но недалеко, всего лишь полчаса езды. По утрам вместе будем ездить в город, вы – к дочери, я – на работу, а вечером домой. Годится? А в общежитии жить, стесняя молодых девчонок, – это не дело. Да ещё неизвестно, как на это посмотрит комендант. Ну что, согласны?

– Ну, я не знаю, что и сказать… Неудобно вас с матерью стеснять, да и не знаю, как на это посмотрит дочь.

– Ладно, мы это ещё успеем обсудить.

… После сумбура первых минут встречи отца с дочерью, я деликатно напомнил о себе: дескать не буду вам мешать, поеду домой. Михаил Фёдорович спохватился, познакомил меня с дочерью. Потом добавил, что я предлагаю ему пожить у меня. Татьяне эта затея поначалу не очень понравилась, но после некоторых размышлений и моих доводов всё-таки согласилась, неохотно. А меня как осенило: а давайте все вместе поедем! Аргумент у меня был более чем убедительный: Татьяна днём на работе, стало быть, они с отцом не смогут быть вместе. А вечером Михаилу Фёдоровичу на автобус надо. На том и порешили, правда, не без колебаний и сомнений.

Белорусские гости прожили у меня две недели. Когда мы с Татьяной провожали её отца на вокзале, Михаил Фёдорович очень настойчиво звал меня в гости. Я отвечал неопределённо, хотя я уже предчувствовал, что поеду.

… Действительно, я ездил к Михаилу Фёдоровичу, и не раз, а почти каждый год. И не в качестве простого гостя, а зятя. Вот такие дела.