Авторы/Кошко Аркадий Францевич/Литературные архивы

ОЧЕРКИ УГОЛОВНОГО МИРА ЦАРСКОЙ РОССИИ

 

(Главы из книги воспоминаний бывшего начальника Московской сыскной полиции и заведующего всем уголовным розыском Империи)

 

 (Окончание. Начало в № 10—12, 2002 г., 1—2, 2003 г.)

 

ДАКТИЛОСКОПИЯ

 

В борьбе с преступным миром дактилоскопия не раз оказывала мне существенные услуги. В этом отношении мне особенно врезался в память следующий случай.

В 1910 году меня как-то известили по телефону, что в только что прибывшем ростовском поезде, в купе I класса, обнаружен труп мужчины лет сорока пяти, убитого кинжалом в грудь. В сопровождении судебного следователя Ч. и полицейского врача М. я немедленно отправился на Курский вокзал. Вагон с убитым оказался отцепленным и стоящим на одном из запасных путей. Отодвинув дверцу купе, мы увидели следующую картину: на нижнем диване, головой к окну, лежал на спине человек, одетый в пиджак без воротника (последний тут же виднелся в сеточке на стенке); правая рука у трупа свисалась и пальцами касалась пола. С левой стороны груди у убитого торчала белая ручка слоновой кости глубоко воткнутого в тело кинжала. Лицо трупа было покойно, он походил на мирно спящего человека, из чего возникло предположение, что смерть последовала мгновенно и, надо думать, во сне. Во всяком случае, ни малейших следов борьбы не имелось. Всё в купе было в порядке: два запертых чемодана лежало на верхней сетке, на столе виднелась раскрытая коробка тульских пряников, что как будто бы давало основание думать, что убийство, вероятно, совершено между Тулой и Москвой. При обыске трупа мы обнаружили в боковом кармане пиджака совершенно новенький бумажник с 275 рублями, с монограммой «К». В левом кармане брюк находился хотя и смятый, но не бывший в употреблении носовой платок с большой красной меткой (тоже «К») и в правом — серебряный гладкий портсигар с большой золотой монограммой, всё с тем же «К», и двумя золотыми украшениями: фигуркой обнаженной женщины и кошечки с крохотными изумрудами вместо глаз. Этот портсигар сразу обратил на себя мое внимание, и я бережно, не касаясь гладкой поверхности и держа его осторожно пальцами за ребра, принялся его осматривать. Мне бросились в глаза два небольших кровавых пятнышка и следы захватов от пальцев. Я тотчас же осмотрел руки убитого, но они оказались чистыми, без малейших следов крови. Невольно напрашивалась мысль, что портсигар этот подсунут убитому убийцей уже после совершения преступления. Ввиду целости вещей: часов (они оказались на убитом), бумажника с 275 рублями и пр., похоже было, что преступление совершено не с целью грабежа. Никаких документов, устанавливающих личность, на покойном не оказалось. Из расспросов проводника вагона, заступившего в Орле, мы узнали, что он видел покойного в последний раз в Туле возвращавшимся в вагон с коробкой пряников в руках. Убийство было обнаружено лишь по прибытии поезда в Москву при обычном обходе вагонов жандармским унтер-офицером. Я велел перенести труп в приемный покой при Курском вокзале и, забрав с собой копию протокола осмотра и отобранные вещи, вернулся на службу к себе. Особенно бережно я вез портсигар.

Приехав в сыскную полицию, я тотчас же вызвал чиновника, специалиста по дактилоскопии, и предложил ему расшифровать следы пальцев на портсигаре убитого. Насыпав осторожно специального особо тонкого и сухого порошку на захватанную поверхность, он осторожно его сдунул, в результате чего тонкий слой порошка остался прилипшим лишь к слегка жирной поверхности металла, не оставив следа в тех местах, где обрисовались спиральные завитки кожи. Получилось черное поле, как бы изрытое спиралеобразными траншеями. Рисунок этот был немедленно сфотографирован и подведен под соответству-ющую формулу, после чего мы приобщили его к группе карточек надлежащих регистров. Он оказался новым, то есть в коллекции нашей подобного не имелось; из этого следовало, что убийца не профессионал, не рецидивист.

Дело это не захватило меня, так как вначале представлялось мне довольно банальным. Раз нет следов наличности грабежа, стало быть, месть на какой-либо почве руководила рукой преступника. Стоит, думалось мне, установить личность убитого, и без особого труда картина преступления раскроется. Смущал меня несколько портсигар, как будто подсунутый убийцей; но подобного рода трюки с целью сбить розыск с правильного пути встречались уже не раз в моей практике.

Во всех московских газетах я сделал сообщение о найденном трупе в ростовском поезде, его приметах и об оказавшемся при нем портсигаре с монограммой «К», фигурой женщины и кошки с изумрудными глазами. Я был уверен, что завтра же явятся ко мне родные или друзья убитого за справками. И в самом деле, на следующий день, часов в двенадцать, мне доложили о какой-то даме, желающей меня видеть по этому делу.

— Проси, — сказал я курьеру.

В мой кабинет вошла молодая еще дама с взволнованным лицом и заплаканными глазами.

— Я пришла к вам, прочтя в газетах о найденном трупе — увы! — думается мне, моего несчастного мужа! — и дама разрыдалась.

Я успокаивал ее как мог.

— Почему же, сударыня, вы думаете, что убитый именно ваш муж?

— Видите ли, с неделю тому назад муж выехал в Ростов по делам и должен был именно вчера вернуться. Он не приехал и не известил меня о причине задержки, что вовсе на него не похоже; затем приметы схожи, а главное — этот портсигар. Относительно портсигара я не знаю, что и думать. По описанию — это точно портсигар мужа, но, с другой стороны, за неделю до своего отъезда муж его потерял и был этим весьма опечален, так как дорожил этой памятью, моим подарком. Каким образом он снова очутился в его кармане — я себе не представляю. Но, во всяком случае, я крайне, крайне встревожена.

Я достал из ящика злополучный портсигар и протянул его ей. Едва увидя его, дама вскрикнула:

— Он, он! Это портсигар Мити! Я даже знаю, что внутри на вызолоченной поверхности в уголке нацарапано мое имя: «Вера».

Действительно, указание было точно, и сомнений не оставалось.

— Скажите, сударыня, не украл ли кто-либо этот портсигар у вашего мужа с неделю назад? Не имели ли вы на кого-нибудь подозрений?

— Нет, муж тогда определенно заявил, что потерял его где-либо на улице, положил в порванный карман пальто.

— Между тем вы видите — он не потерян.

— Не знаю просто, что и думать! Вы разрешите мне отправиться и осмотреть покойника?

— Конечно, сударыня! Я дам вам в сопровождение одного из агентов, поезжайте немедленно!

Мы расстались. «Бедная женщина! — думалось мне. — Вряд ли минует тебя горькая чаша вдовства!» Но каково было мое удивление, когда часа через полтора она вошла вновь в мой служебный кабинет, но сияющая, счастливая и довольная!

— Представьте, какое счастье! Убитый — вовсе не мой муж! О, Господи, ты милосерден ко мне! Я теперь ожила, словно возродилась. Я счастлива, господин начальник, как давно не была!

— Ну, поздравляю! Очень, очень рад за вас! Но прошу всё же немедленно прислать ко мне вашего супруга, как только он вернется из Ростова.

— Конечно, я непременно его пришлю.

— До свидания, сударыня. Что касается портсигара, то пока мне необходимо оставить его, но по ликвидации дела я, надеюсь, смогу вам его вернуть.

На этом мы, распрощавшись, расстались.

К вечеру в этот же день явился ко мне некто Штриндман, совладелец ювелирного магазина близ Кузнецкого моста, и заявил о своей тревоге. Его компаньон Озолин должен был согласно телеграмме вернуться вечером из Ростова, куда он ездил для покупки у одной знакомой дамы бриллиантового колье. Это колье хорошо было знакомо обоим совладельцам магазина, так как еще в прошлом году поднимался вопрос об его приобретении, но тогда не сошлись в цене. Ныне же владелица его снова предложила купить, и, списавшись с нею, Озолин выехал лично в Ростов для совершения сделки. Хотя Штриндман и прочел в газетах о том, что на вещах трупа имелась монограмма «К», но тем не менее просил меня разрешить ему взглянуть на мертвое тело. Я, конечно, разрешил и… убитый оказался именно Озолиным.

Итак, дело неожиданно получало новое освещение. Не месть, а корысть руководила преступником. У меня еще при осмотре трупа на месте мелькнуло предположение, что портсигар убийцей подсунут для отвода глаз; теперь же предположение это перешло в уверенность, и, более того, по всей вероятности, новенький бумажник с 275 рублями и носовой платок положены для той же цели.

— Скажите, — спросил я Штриндмана, — в какую сумму оцениваете вы колье?

— Мы заплатили за него 58 тысяч.

— Кроме вас знал ли еще кто-нибудь о цели поездки убитого?

— Никто, кроме нашего приказчика Ааронова.

— Он не мог совершить этого убийства?

— О нет, господин начальник! Яшу мы знаем давно, он вырос у нас, он честный мальчик. Да, кроме того, всё это время он безотлучно находился при работе, а посему самому хотя бы не мог совершить это преступление.

— Скажите, не подозреваете ли вы кого-нибудь вообще?

— Решительно никого! Я просто ума не приложу ко всему этому!

Подумав, я сказал:

— Видите ли, для пользы дела я не должен пренебрегать ничем, а поэтому, вы меня извините, для очистки совести прошу и вас приложить палец.

— То есть это как же приложить палец?

— А вот сейчас.

Я позвал чиновника, и тот проделал дактилоскопическую операцию над Штриндманом. Полученный отпечаток нам ничего не дал.

— Не видали ли вы у покойного этот портсигар? — и я ему его протянул.

Он внимательно оглядел вещь и отрицательно покачал головой:

— Нет, никогда! Впрочем, покойный и не курил.

— Отлично! Я дам вам агента, который отправится с вами в ваш магазин и приведет мне вашего Ааронова.

Часа через два я допрашивал Ааронова, оказавшегося евреем лет двадцати, весьма скромным и сильно напуганным. Он ничего нового не сообщил мне, сказав, что знает о цели поездки Озолина в Ростов. На мой вопрос, не говорил ли он о ней кому-либо, Ааронов отвечал отрицательно. Снятый отпечаток и с его пальцев не соответствовал отпечатку пальцев на портсигаре. Я отпустил его.

Дело не разъяснилось, а главное — не виделось конца, за который можно было бы ухватиться для ведения дальнейшего розыска с некоторым вероятием на успех.

Все ювелиры, московские и петроградские, все известные нам скупщики драгоценностей были, конечно, оповещены об украденном колье, которое было подробно им описано согласно данным Штриндмана; но я не придавал этому обстоятельству большого значения, так как, во-первых, убийца и похититель мог вынуть камни из гнезд и продавать их поштучно, а во-вторых, и что вернее, мог до поры до времени воздержаться вовсе от ликвидации похищенного или сплавить его в знакомые, ничем не брезгующие руки.

Таким образом прошло безрезультатно дня три-четыре. За это время успел вернуться и побывать у меня «пропавший» было супруг счастливой Веры. Но его показания не внесли ничего нового, а снимок с пальцев подтвердил лишь, конечно, его невиновность.

Я не раз замечал в своей розыскной практике, что не следует пренебрегать способами уловления преступников даже в тех случаях, когда способы эти имеют за собой самые ничтожные шансы на успех. Часто бывало, что самые невероятные комбинации приносили неожиданную пользу. В данном темном случае выбора у меня не было, и я прибег к маловероятной, но сыгравшей, как оказалось впоследствии, капитальную роль уловке. Во всех московских газетах я поместил объявление на видном месте следующего содержания: «1000 рублей тому, кто вернет или укажет точно местонахождение утерянного мною серебряного портсигара с золотой монограммой “К” и золотыми украшениями: обнаженной женщины и кошки с изумрудными глазами. При указании требуется для достоверности точнейшее описание вещи и тайных примет. Вещь крайне дорога как память. Николо-Песковский переулок, дом № 4, кв. 2, спросить артистку Веру Александровну Незнамову».

Само собой понятно, что как артистка Незнамова, так и вечно находящийся при ней концертмейстер, проходящий с ней репертуар, равно как и обтрепанный довольно лакей, — были моими агентами; квартира же на Николо-Песковском принадлежала одному из моих служащих.

Конечно, я не рассчитывал, что на подобную грубую удочку попадется сам убийца, но мне думалось, не соблазнит ли тысяча рублей кого-либо из второстепенных соучастников, если таковые имеются.

На второй же день после этого объявления вбегает ко мне моя агентша и радостно докладывает:

— Мы привезли, кажется, убийцу!

— Ну, ну! Уж и убийцу! Не горячитесь, не увлекайтесь, рассказывайте, как было дело.

— Так вот, господин начальник, сидим мы в квартире и ждем у моря погоды. Чуть послышится шум на лестнице, я сейчас же кидаюсь к роялю неистово вопить гаммы, а концертмейстер мой мне подтягивает. В этакой тоске и вое прошел весь вчерашний день. Сегодня с утра начали с того же. И вот с час тому назад вдруг кто-то позвонил. Силантьев, взяв салфетку под мышку, пошел открывать дверь, а мы с Ивановым затянули не то «Да исправится молитва моя», не то «Не искушай меня без нужды». К нам в комнату вошел молодой человек лет восемнадцати еврейского типа и вопросительно на меня уставился. Я, обратясь к Иванову, томно промолвила: «Вы извините меня, маэстро». — «Пожалуйста, пожалуйста!» — сказал он и вышел из комнаты. Тогда я обратилась к пришедшему:

— Что вам угодно, мосье?

— Скажите, пожалуйста, вы госпожа Незнамова?

— Да.

— Вы дали в газетах объявление о портсигаре?

— Да, я. А что, вы принесли его? — сказала я, симулируя радость.

— Положим, я не принес его, но могу вам указать точно его местонахождение.

Я разочарованно надула губки:

— Да, это прекрасно, конечно. Но, но… почему я должна буду вам верить?

— Уй, да потому, что я точнейшим образом вам опишу его, и вы увидите, что я, несомненно, говорю о вашем дорогом сувенире.

И он самым подробным образом описал мне портсигар, не забыв, конечно, упомянуть о нацарапанном имени «Вера» на внутренней стороне крышки.

— Да, несомненно, вы говорите о моем портсигаре. Где же он находится?

— Уф, нет, мадаменьке, разве можно?! Сначала деньги.

— Маэстро! — крикнула я.

И мой концертмейстер и лакей вошли немедленно в комнату с браунингами в руках. Я, указав пальцем на перепуганного еврея, сказала: «Берите его, господа!..»

Его забрали, надели наручники да и привезли сюда. Назвался он Семеном Шмулевичем, православным, учеником часовых дел мастера Федорова, лавочка коего на Воздвиженке.

— Благодарю вас за хорошо исполненное поручение. А теперь пришлите-ка ко мне этого Шмулевича.

В кабинет вошел трясущийся от страха юноша и растерянно остановился среди комнаты.

— Ну что, Семен, влип, брат, в грязную историю?

Шмулевич подпрыгнул, как на пружинах, и быстро-быстро затараторил:

— Уй, господин начальник, ваше высокопревосходительство, ради Бога, отпустите меня, я не виноват вот ни столечко. Я смирный, бедный еврей, православный, никому горя не делаю. Ну, конечно, хотел сделать маленький гешефт (и Шмулевич прищурил глаз и, округлив пальчики, изобразил величину гешефта). Но что же здесь такого? Мадам в газете обещала тысячу рублей. Я и хотел честно заработать.

— Всё это прекрасно, но портсигар, который ты почему-то так точно описываешь, был найден на убитом человеке. Откуда же ты знаешь даже о нацарапанном имени «Вера» на внутренней стороне крышки? Выходит, что ты, пожалуй, и убил этого человека?

Шмулевич подпрыгнул как ужаленный, истерично завизжал:

— И не говорите мне даже этого, господин граф! Да разве я могу? Что вы, что вы! Убить человека?! Фуй, фэ! Семен в Бога верит и на это не способен. Я расскажу всё, всё, как было, не совру ни капельки!

— Ну, рассказывай.

Шмулевич, захлебываясь от поспешности, с невероятной жестикуляцией принялся говорить:

— Прочел я как-то утречком, господин начальник, в газете об убитом в ростовском поезде, и когда дочитал до портсигара, то сразу почувствовал от страха боль в животе. Как раз такой портсигар за неделю до этого был куплен моим хозяином за 24 рубля у какого-то зашедшего к нам в лавку солдата. Портсигар этот мне очень понравился, и я долго его рассматривал. Через пару дней он исчез, хозяин его куда-то отнес. Как вдруг вчера я прочитал объявление дамочки и сразу подумал: не зевай, Семен, можешь хорошо заработать. А деньги немалые — тысяча рублей. Уй, у меня даже голова закружилась. Конечно, портсигар найден на убитом человеке, но я же в этом не виноват! Я честно укажу дамочке, что он находится в полиции, а она мне заплатит тысячу целковых. Вот и всё. Я честный еврей, господин начальник!

Рассказ походил на правду. Однако я приказал снять отпечаток и с пальцев Шмулевича, и, хотя он ничего не делал, я счел нужным временно задержать еврея.

Два агента были немедленно командированы за часовщиком Федоровым, и через час он предстал передо мной. Это был рослый малый типично русского вида, с широким довольно симпатичным лицом, но несколько неприятным выражением бегающих глаз. Держал он себя довольно спокойно и рассказал, что действительно означенный портсигар купил у какого-то солдата неделю с лишним тому назад, а через день его продал случайному неизвестному покупателю. Большего выудить от него не удалось, и, собираясь его отпустить, я для очистки совести велел сделать дактилоскопический снимок и с его пальцев. Угрюмо сидел я у себя в кабинете, измышляя какой-либо новый подход к не дававшемуся мне в руки делу, как вдруг входит чиновник с двумя снимками (убийцы и Федорова) и взволнованно сообщает об их тождестве. Я внимательно разглядел оба отпечатка. Сомнений не было: убийца Озолина был найден.

Новый двухчасовой допрос Федорова с уговариванием и доказательствами не заставил его признаться и указать местонахождение похищенного. Очевидно, он плохо верил в дактилоскопический метод и не понимал тяжести этой неопровержимой улики.

Я снова вызвал Шмулевича.

— Вот что, Семен, хозяин твой оказался убийцей, и дело его кончено. От каторги ему не отвертеться. В этом деле он может запутать и тебя, так как портсигар-то ты видел и тысячу рублей ходил получать. Для тебя лучше всего ничего не скрывать и отвечать чистосердечно на мои вопросы, иначе, повторяю, упечет он и тебя в тюрьму.

— Спрашивайте, спрашивайте, господин начальник, я ничего скрывать не стану. И зачем мне скрывать? Я не виноват, а укрывать убийцу Семен не станет. Я готов на всё, на всё, господин начальник!

— Отлично! Скажи, пожалуйста, ты давно служишь у Федорова?

— Четвертый год, господин начальник.

— С кем Федоров вел знакомство, куда чаще ходил, кто у него бывал?

— Жил он очень небогато, дела шли плохо, никто у него из приятелей не бывал, и он никуда не ходил, разве только к маменьке.

— Где живет его маменька?

— В слободе, за Драгомиловской заставой.

— И часто он ходил к ней?

— Не очень чтобы, так, разок в неделю.

— А ты почем знаешь? Разве он сообщал тебе, куда ходит?

— Да, хозяин и говорил часто, да и не раз брал меня с собой к ней.

— Скажи, за эти две недели хозяин никуда надолго не отлучался из лавки?

Шмулевич как-то замялся, а потом решительно:

— Нет, господин начальник, отлучался и даже очень отлучался.

— Когда же именно? — спросил я живо.

— Да вот дней шесть или семь тому назад.

— Постарайся точно припомнить день.

Шмулевич закатил глаза, потер лоб и, припомнив, сказал:

— Да-да, это было в тот вторник (день нахождения трупа). В понедельник после закрытия лавки он ушел, а вернулся во вторник, часам к трем дня. Отдохнув часика четыре, он к вечеру опять ушел и к ночи вернулся.

— Куда же это он исчезал?

— Первый раз — сказать не могу, ну а второй, наверно, был у маменьки.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что за заставой грязь непролазная и хозяин возвращается оттуда, всегда ругаясь, весь выпачканный. Так было и во вторник к ночи.

— Вот что, Семен, хозяин твой уйдет на каторгу, лавка его закроется, и ты останешься без работы, если вообще не будешь привлечен по этому делу. Предлагаю тебе следующее: ты получишь от меня сто рублей награды, и если исполнишь в точности мое поручение, то я пристрою тебя в другой часовой магазин. Но, разумеется, ты должен для этого нам помочь.

— Отчего же не заработать сто рублей?

— То-то и оно! Твой хозяин, убив человека, похитил у него бриллиантовое колье и, по всему видно, припрятал его у маменьки, за Драгомиловской заставой. Нам нужно его разыскать. Я, конечно, прикажу произвести обыск в лавке, но почти наверное его там нет.

— Конечно, нет! Бриллианты непременно у маменьки, — с убеждением сказал Шмулевич.

— Производить обыск теперь у маменьки я не хочу, так как при доме в слободе наверное имеется и двор, и огород, а стало быть, маменька с сыном могли камни где-нибудь и зарыть, а ведь всей усадьбы не перероешь!..

— Это так, господин начальник.

— Так вот-с, я придумал следующее: ведь тебя-то они знают хорошо?

— Еще бы, чуть ли не за родного считают!

— Прекрасно! Ты сегодня же к вечеру прибежишь к ней, запыхавшись, и, передав узелочек с фальшивыми драгоценностями, шепнешь ей испуганно: «Хозяин велел мне передать этот узелок с вещами и приказали вам спрятать его скорее туда же, где во вторник он спрятал бриллианты. За ним следит полиция, и он не хотел прийти сам, а прислал меня». После чего ты сунешь ей узелок и без оглядки пустишься бежать обратно сюда. Сумеешь ли ты выполнить всё это?

— Ну и почему же нет? Всё выполню, господин начальник.

Посланные мною агенты через час примерно раздобыли по лавкам десятка два «драгоценностей» в виде серег, колец с цветными фальшивыми камнями, толстых цепочек нового золота и т. д. Шмулевич завязал их в свой грязный носовой платок и помчался за Драгомиловскую заставу в сопровождении (на приличном расстоянии) моего дельного и опытного агента Муратова. Я занялся делами и не заметил, как прошло время. Часам к девяти вечера явился сияющий Шмулевич и сообщил:

— Уф, господин начальник! Всё исполнил, как было велено.

— Расскажи подробнее.

— Да что рассказывать? Маменька ихняя переполошилась, заохала и обещала в точности всё исполнить, как велел сын; поспешно спрятала мой узелок к себе в карман, а я побежал назад.

— Ну, молодец, Семен! Получай обещанное! — и я протянул сияющему Шмулевичу сторублевку.

Утром в кабинет мой явился Муратов и торжественно выложил на письменный стол нитку крупных бриллиантов с красивым, старинной работы фермуаром.

— Ну, Муратов, как было дело?

— Всё обошлось чрезвычайно просто, господин начальник. Чуть только Шмулевич вышел от маменьки и удалился, как я тотчас же занял наблюдательную позицию, спрятавшись за плетнем, окружающим двор и домишко. Сидеть пришлось довольно долго, и я стал уже подумывать, что вещи будут спрятаны где-либо в доме. Как вдруг в одиннадцатом часу маменька вышла на крыльцо, оглядываясь кругом, а затем направилась через двор в сарайчик, взяла там лопату и поплелась в самый конец двора к колодцу. Ночь нынче лунная, и я видел всё как днем. За колодцем она принялась рыть, вырыла вскоре жестяную коробку из-под печенья, вложила в нее узелочек Шмулевича и снова всё закопала на прежнем месте, сравняла землю, набросала всякого хлама и, поставив лопату обратно в сарайчик, вернулась домой. Рано утром, чуть стало светать, я явился к маменьке с понятыми и потребовал от нее выдачи колье. Та упорно стояла на своем: знать не знаю, ведать не ведаю. Тогда мы отправились к колодцу и по моему указанию вырыли спрятанное и составили обо всем протокол. Маменька притворилась крайне удивленной и продолжала упорно запираться.

— Вы прекрасно исполнили поручение, Муратов. Благодарю вас очень!

Мой агент поклонился.

Я приказал привести арестованного Федорова.

— Вот что, милый друг, — сказал я строго, — если ты вздумаешь и теперь еще запираться и не расскажешь, как было дело, то не только тебя, но и мамашу твою, зарывшую за Драгомиловской заставой на дворе у колодца вот эти бриллианты (я указал ему на камни, тут же разложенные), я упеку  в Сибирь. Рассказывай лучше всё по совести. Впрочем, можешь и не рассказывать, как знаешь, это дело твое, — и я лениво зевнул, поглядывая на часы. — Ну так как же? — спросил я, сделав паузу.

Федоров попыхтел, подумал, переступил несколько раз с ноги на ногу и наконец, решительно тряхнув головой, быстро заговорил:

— Что же, раз камни у вас, то, стало быть, шабаш!.. Пропащее дело!

— Рассказывай, как убивал и кто помогал.

— Никто не помогал, сам всё проделал. Думал выйти в люди, да вот сорвалось! Мое часовое дело не шло, едва-едва концы с концами сводил, жил бедно, а хотелось зажить по-людски, ну, вот, дьявол и попутал. Встретил я на Тверском бульваре знакомого своего Ааронова, он в мастерах служил у ювелиров Штриндмана и Озолина, что у Кузнецкого моста. Разговорились. И стал мне Ааронов хвастаться, что вот, мол, у его хозяев какое большое дело, чуть ли не миллионное. Я ему сказал, что врешь ты всё, лавчонка как лавчонка, одна ерунда. А он мне: «Вот так ерунда, когда наш Озолин прислал телеграмму, что приезжает завтра из Ростова и повезет покупку. А знаешь ли, покупка какая? Бриллиантовое ожерелье в 58 тысяч! Вот тебе и лавчонка!» И запал мне в душу этот разговор. Вот ведь случай разбогатеть, лишь бы обмозговать всё да обделать чисто дело. Я тут же на бульваре стал обдумывать план. Если не брать у Озолина ничего из ценных вещей, кроме ожерелья, то не подумают, что тут грабеж, а чтобы не узнали убитого, я собью полицию с толку, подложив убитому фальшивые метки. Я выбрал букву «К», так как под рукой у меня имелся только что купленный серебряный портсигар с таким вензелем, белый платок с этой меткой, да я тут же купил бумажник с той же монограммой. Бумажник мне нужен был, кстати, и для обмена с убитым, так как у последнего могли быть при себе и большие деньги; оставлять же его совсем без бумажника — невозможно, уж больно будет походить на убийство с целью грабежа. Помню, что я спросил еще Ааронова будто невзначай: как это, мол, Озолин не боится возить при себе такие ценности? А он ответил: «Чего же бояться? Озолин возьмет в ростовском поезде маленькое купе и будет ехать в нем один, кто же может украсть у него вещи?»

В эту же ночь я выехал в Тулу, где порешил дождаться ростовского поезда на Москву. Озолина я хорошо знал в лицо. Он действительно ехал в этом поезде и в Туле, выйдя из вагона I класса, купил в буфете коробку пряников, погулял по платформе и сел обратно к себе. Я устроился в том же вагоне. Купе Озолина было третье. Когда поезд отъехал от Тулы верст пятьдесят, я улучил время и, подойдя к озолинскому купе, запасенным железнодорожным ключом тихонько повернул замок и приотодвинул дверь. Озолин лежал на спине, крепко спал и похрапывал. Я тихонько вошел и страшным ударом кинжала в сердце уложил его на месте. Он не вскрикнул, не пошевелился даже. После этого я быстро задвинул дверь, запер ее на ключ и принялся искать ожерелье. Оно оказалось во внутреннем жилетном кармане. Выхватив его бумажник, я подложил ему свой, заранее подготовленный, с 275 рублями. В один карман брюк сунул платок, а в другой — портсигар и, выйдя в коридорчик, снова закрыл дверь на ключ и быстро прошел в уборную. В его бумажнике оказалось немного — только четыреста с чем-то рублей. Я переложил их в карман, а бумажник спустил в клозет. После чего я старательно помылся и прошел к себе в купе. В Москве 2-ой я вышел из поезда и поплелся домой пешком. Что было дальше — не знаю. Рассказал вам чистую правду.

Суд приговорил Федорова к восьми годам каторжных работ за предумышленное убийство.

Желая исполнить свое обещание, я намеревался было пристроить «прославленного» Семена в какой-либо часовой магазин, но Шмулевич, неожиданно войдя во вкус розыскного дела, упросил меня оставить его при сыскной полиции. Впоследствии из него выработался хотя и небольшой, но довольно толковый агент, специализировавшийся по розыску пропавших собак и кошек.

 

 

НАЧАЛЬНИК ОХРАННОГО ОТДЕЛЕНИЯ

 

Мой надзиратель Сокольнического участка Швабо мне как-то докладывает:

— Сегодня, господин начальник, я получил в Сокольниках довольно странные сведения. Зашел это я в трактир «Вену» поболтать с хозяином, что я делаю часто, так как трактирщик поговорить любит и нередко снабжает меня сведениями. Как раз сегодня он рассказал мне любопытную историю. К нему в трактир частенько захаживает некий Иван Прохоров Бородин, человек лет пятидесяти, местный богатей, владелец кирпичного завода. Иван Прохоров пользуется в Сокольниках большим весом. Знакомством с ним трактирщик дорожит и, видимо, гордится. Так вот, с этим Иваном Прохоровым третьего дня приключилось неприятное и странное происшествие. Сидел он в «Вене» и мирно пил с трактирщиком чай. Вдруг подъезжает автомобиль, из которого вылезает жандармский офицер с двумя нижними чинами и каким-то штатским. Войдя в трактир, они без всяких объяснений арестовывают Бородина и увозят его неизвестно куда. Однако через сутки, то есть вчера, Бородин в сильно подавленном настроении опять появился в «Вене» и по секрету рассказал трактирщику, что его жандармы отвезли в охранное отделение, обыскали, припугнули высылкой из Москвы, отобрали находившийся при нем пятитысячный билет ренты и выпустили до завтра под условием доставления в Управление еще пяти тысяч рублей; в противном случае — арест и высылка в Нарымский край неминуемы. Иван Прохоров очень напуган и собирается завтра внести требуемые пять тысяч, лишь бы уцелеть. Такой испуг и покорность трактирщик объясняет тем, что прошлое Ивана Прохорова, согласно молве, не совсем чисто. Как уверяют, богатство его пошло от «гуслицких денег».

Выражение «гуслицкие деньги» давно стало нарицательным. Дело в том, что лет 25—30 тому назад нашумело на всю Россию дело шайки фальшивомонетчиков, занимавшихся выделкой фальшивых кредитных билетов в селе Гуслицы Московского уезда.

Я приказал Швабо сейчас же отправиться к Бородину и в самой мягкой форме пригласить его для переговоров к начальнику сыскной полиции.

Как выполнил мое поручение Швабо, мне точно не известно, но, надо думать, не очень дипломатично. Сужу я об этом по словам Швабо, который, привезя часа через три Бородина в сыскную полицию, зашел доложить о выполненном поручении.

— Сообщив Бородину о вашем, господин начальник, предложении немедленно явиться, я поверг его в ужас. «Господи! — воскликнул он. — Да что же это такое? Вчера начальник охранного отделения, сегодня начальник сыскной полиции! Да ведь этак никаких денег не хватит!»

Но, видимо, спохватившись, он быстро оделся и, не сказав ни слова больше, приехал со мной.

— Позовите, пожалуйста, его.

Ко мне вошел высокий плотный человек с красивым, умным и симпатичным лицом, с седоватой бородой и висками. На лице его я прочел какую-то окаменелость, отражавшую не то горе, не то старательно скрываемую тревогу.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал я возможно приветливее.

— Благодарим покорно! — и он не торопясь сел.

— Расскажите, пожалуйста, что за странная история произошла с вами? Почему отобрали у вас пять тысяч да и намереваются отобрать еще столько же?

— Какие пять тысяч? — спросил Бородин, делая изумленное лицо. — Я даже в толк не возьму, про что это вы изволите говорить! Никаких пяти тысяч у меня не брали, да и вообще, я ни на что не жалуюсь и всем премного доволен.

— Да полно, Иван Прохорович, говорить-то зря! Я вызвал вас для вашей же пользы. Ясно, что вы налетели на мошенников, они чем-то запугали вас — вы и отпираетесь от всего. Если бы вас в «Вене» арестовали настоящие жандармы, то так скоро не выпустили бы, да и денег не потребовали бы. Раскиньте-ка умом хорошенько и расскажите откровенно и подробно, как было дело. Я же добра вам желаю!

Пока я говорил всё это, лицо моего собеседника из бледно-желтого постепенно превратилось в багрово-малиновое и пот мелкими каплями выступил у него на лбу. Он стал дышать тяжело и, хрустнув вдруг пальцами, взволнованно и торопливо заговорил:

— Ваша правда, господин начальник! Что я буду, в самом деле, скрывать. Мне и самому показалось, что тут дело не совсем чисто. Ежели можете — защитите, но Христом Богом молю — не выдавайте, а я всё-всё по совести расскажу.

Вчерашний день меня арестовали в «Вене» какой-то жандармский офицер с двумя солдатами и одним вольным человеком. Посадили в машину и отвезли в Скатертной переулок, как сказали мне, в охранное отделение. Номера дома не припомню, но на вид признаю. Поднялись мы на третий этаж. Там меня сейчас же обыскали и отобрали бумажник; в нем была пятитысячная рента да 300 рублей денег. Бумажник с деньгами обвязали шнурками и запечатали печатями. Затем посадили меня в прихожую и говорят: «Подождите здесь. Начальник сейчас занят». Сижу я так полчаса, сижу час. Мимо меня провели какого-то человека в наручниках, потом прошло два жандармских унтер-офицера. Наконец пришел жандарм и повел меня к начальнику. Вхожу: большая комната, посредине письменный стол, заваленный бумагами, а за ним господин в штатском платье. Я остановился. Он даже не взгля-нул на меня, а продолжал что-то быстро писать. Прошло этак минут десять. В кабинет вошел жандармский офицер и положил на стол огромный портфель и передал какую-то бумагу. Начальник пробежал ее глазами и говорит: «Я сейчас распоряжусь». Затем взял телефонную трубку, назвал какой-то номер. «Это вы, Савельев? — говорит начальник охранного отделения. — Немедленно берите людей и арестуйте Петровского, и, пожалуйста, поживей!» Наконец он поднял голову и обратился ко мне: «Так вот ты какой гусь! Довольно мы за тобой следим да в старом твоем разбираемся. Ну, теперь полно! Погулял — и будет! Давно пора под замок». — «Помилуйте, господин начальник, — взмолился я. — Да за что же это? Я живу, слава Богу, смирно, по-хорошему, зла никому не делаю. За что же меня под замок?» — «Ну, брось дурака валять да невинность разыгрывать! — крикнул он мне. — А “гус-лицкие дела” забыл?» Я так и обмер.

— А что это за «гуслицкие дела»? — спросил я у Бородина самым невинным тоном.

— Да что уж тут таить, господин начальник! Случилось это лет двадцать пять тому назад. Был я тогда еще мальчишкой, и сбили меня с толку фальшивомонетчики, выделывавшие деньги в селе Гуслицах. За это я отбыл наказание и с той поры живу по-честному. Как вспомнили мне про гуслицкие деньги, вижу — дело плохо! Начальник приказал принести мой бумажник, сорвал с него печати, вынул билет и деньги и говорит: «Много к твоим рукам прилипло гуслицких денег, да черт с тобой! Тут у нас завелось благотворительное дело, и деньги нужны, а их нет. Предлагаю тебе следующее: я под эти пять тысяч освобождаю тебя до послезавтра с тем, чтобы к двум часам дня ты доставил сюда еще пять тысяч рублей. Принесешь — я отпущу тебя на все четыре стороны, не принесешь — пеняй на себя! Ты будешь немедленно арестован и выслан в 24 часа из Москвы в Нарымский край доить тюленей».

С этими словами начальник отпустил меня, оставив, однако, у себя ренту и три сотенных билета.

— Вот что, — сказал я Бородину, — идите с моим агентом и укажите в Скатертном переулке дом, куда вас возили, а завтра в 11 часов утра приходите опять ко мне.

Бородин указал дом, и мы навели у дворников справку о жильцах третьего этажа. Они оказались людьми смирными, не внушающими подозрений. Узнали мы и номер телефона квартиры. Но что же было делать дальше? Нагрянуть с неожиданным обыском мне не хотелось, так как мошенников могло случайно и не оказаться дома. Взятая у Бородина рента могла быть тоже унесена, да, наконец, Бородин и не помнил номера своего билета, следовательно, даже при захвате аферистов последние смогут от всего отпереться, тем более что свидетелей не имелось. Поэтому я остановился на ином плане. За домом и особенно за квартирой третьего этажа было установлено наблюдение. Я же стал ждать завтрашнего ко мне визита Бородина.

Через несколько часов по установлении наблюдения прибегает один из агентов и докладывает, что из квартиры третьего этажа вышел Василий Гилевич, хорошо известный нам по ряду мелких мошенничеств. Василий был родным братом Андрея Гилевича, убийцы студента Прилуцкого, громкое дело которого я уже описывал в одном из предыдущих очерков. Очевидно, Бородина шантажировал этот «достойный» представитель не менее «достой-ной» семейки.

Я пригласил к себе в кабинет стенографа и дворника в качестве будущих свидетелей и усадил их к отводным трубкам моего телефона. Когда явился Бородин, я побеседовал с ним минут десять, стараясь уловить его манеру говорить, его язык, интонации голоса и т. п. После чего заявил ему: сидите смирно и слушайте. Агент-стенограф, сидевший у одной из отводных трубок, приготовил лист бумаги и карандаш; дворник деликатно взял свою отводную трубку двумя «пальчиками». Когда всё было готово, я подошел к аппарату.

— Барышня, дайте номер такой-то!

— Готово!

В трубке послышался женский голос:

— Я вас слушаю…

— Нельзя ли попросить к телефону господина начальника?

— Хорошо, сейчас!

Вскоре раздался мужской голос:

— Алло, я вас слушаю!

— Это вы, господин начальник?

— Гм… Кто говорит?

— Это я, Иван Прохоров Бородин, которому вы сегодня приказали явиться.

— Ну что, мошенник, деньги готовы?

— Не серчайте на меня, господин начальник! Ей-богу к двум часам не достать, обещаны они мне в четыре. Вот и звоню. Уж вы позвольте мне опоздать на два часа, ранее никак не справиться! Ведь пять тысяч — капитал, его сразу не соберешь!

— Ах ты растяпа! Ах ты сонная тетеря! Ну, черт с тобой! Но помни, что если в четыре не явишься — в 24 часа вылетишь из Москвы. А откуда ты телефон мой узнал? Разве на станции сообщают номер охранного отделения? (И в голосе послышалась тревога.)

— Никак нет, господин начальник! Я третьего дня, стоя у вашего стола, покуда вы писали, приметил номер вашего телефона, стоящего на столе.

— Ну ладно, проваливай! И помни: в 24 часа!

Затем послышалось глухо: «Ротмистр, установите опять немедленно наблюдение за Бородиным!» После чего трубка была повешена.

— Вы успели всё записать? — спросил я своего агента-стенографа.

— Так точно, всё.

— А ты всё слышал? — спросил я у дворника.

— Известное дело — всё! А только, господин начальник, я понимаю, что тут без убивства не обойтиться! — отвечал глубокомысленно дворник.

— Ну и понимай на здоровье! — сказал я, смеясь.

Бородин, наблюдавший всю эту сцену, сидел ни жив ни мертв. В нем, видимо, боролись разнородные чувства. С одной стороны, еще прочно сидел страх перед грозным начальником охранного отделения, с другой — он видел, что во мне нет и тени сомнения в наличности мошенничества; вместе с тем ему думалось: а что если начальник сыскной полиции ошибается? Всю эту сложную гамму пе-реживаний я прочел на его взволнованном красном лице.

К четырем часам я откомандировал моего помощника В.Е.Андреева с четырьмя агентами в Скатертной переулок для ареста всех людей, находящихся в «охранном отделении». Я рекомендовал ему пригласить с собой и участкового пристава с нарядом городовых, но Андреев нашел, очевидно, это лишним и, понадеясь на собственные силы, отправился один исполнять поручение.

Через час он мне звонит и сообщает:

— Тут, Аркадий Францевич, получается неожиданное затруднение. Дело в том, что мы арестовали трех мужчин, переодетых жандармами, и женщину, находившуюся в квартире, но недоглядели за Гилевичем, который успел проскочить в заднюю комнату, заперся там на ключ и забаррикадировал дверь. Он заявляет, что при малейшей с нашей стороны попытке форсировать его убежище он пристрелит нас как собак из имеющегося якобы при нем револьвера. Что прикажете делать?

Ничего не оставалось, как ехать самому. Зная, что Гилевичи люди довольно «предприимчивые» и не останавливаются ни перед чем, я вытребовал из полицейского депо непробиваемый панцирь, в каковой и облачился. В руки я взял портфель с вложенной в него пластинкой из того же, что и панцирь, состава, и, приехав в Скатертной переулок, я прикрыл голову портфелем и подошел к дверям, за которыми находился Гилевич:

— Эй вы там, осажденный портартурец, сдавайтесь! Не заставляйте понапрасну выламывать дверей!

Гилевич сразу узнал мой голос и злобно отозвался:

— Что, за третьим братом приехали?

— Да уж я и не помню, за которым по счету. Одно знаю, что все хороши!

— Собственно, что вам от меня нужно?

— А вот выйдете, господин начальник охранного отделения, тогда и поговорим.

— Не советую вам, господин Кошко, подходить к двери, а то получите пулю в лоб!

— Полно, Гилевич, дурака валять. Не заставляйте ме-ня прибегать к крайним мерам, вам же хуже будет. Сами знаете, чем пахнет вооруженное сопротивление властям.

Последовала длинная пауза. А затем щелкнул замок, дверь быстро распахнулась (баррикады оказались лишь в воображении Андреева), и на пороге предстал Василий Гилевич.

— Сдаюсь! — было первое его слово. — Ваше счастье, что не было со мной Андрюшиных капель (это был намек на цианистый калий, коим отравился его брат, убийца Прилуцкого), а то не взять бы вам меня живым!

Ему тотчас же одели наручники и повезли в сыскную полицию.

Обыск на квартире решительно ничего не дал.

— Ну-с, Гилевич, а теперь поговорим! — сказал я ему у себя в кабинете. — Прежде всего, где те пять тысяч рублей, что отобраны вами у Бородина?

— Какие пять тысяч?

— Скажите! Не знаете? Быть может, и Бородин вам не знаком и не был у вас третьего дня?

— Бородина я знаю, и третьего дня он действительно у меня был. Я беседовал с ним о заказе на кирпичи, но о пяти тысячах слышу впервые.

— Ну уж это даже глупо! Вы сами понимаете, что в вашем положении лишь чистосердечное признание может облегчить вам предстоящее наказание, а вы вдруг вместо этого несете какую-то ерунду. У меня же есть живые свидетели против вас.

— Послушайте, господин Кошко, вы, кажется, принимаете меня за болвана и пытаетесь наивно ловить! Повторяю вам, что о деньгах слышу впервые, а кроме того, вообще все разговоры с Бородиным я вел с глазу на глаз, а не перед свидетелями.

— Вы так думаете?

— Не только я так думаю, но и вы думать иначе не можете.

Я нажал кнопку звонка.

— Позовите ко мне свидетелей! — приказал я.

В кабинет вошли стенограф и дворник.

— Будьте любезны, — обратился я к стенографу, — прочтите то, что вы слышали и записали.

Агент прочитал запись моего утреннего разговора по телефону с Гилевичем, воспроизведенного им с абсолютной точностью. Я обратился к обоим свидетелям:

— Готовы ли вы принять присягу в том, что собственными ушами слышали этот разговор?

— Да хоть сейчас, господин начальник!

Гилевич долго сидел с раскрытым ртом и выпученными от изумления глазами. Наконец он произнес:

— Ну-у-у… Если так, то, конечно, мне ничего не остается, как рассказать правду. Но, ради бога, удовлетворите мое любопытство, откройте мне эту изумительную тайну!

— Хорошо. Но предварительно дайте ваше откровенное признание.

Гилевич во всем признался, рассказав и о своем самозванстве, и о переодевании своих друзей в жандармскую форму. Квартира ему была предоставлена его приятелем-техником, уехавшим на 28 дней в отпуск и не подозревавшим ничего дурного. Гилевич заявил мне, что, получи он дополнительные пять тысяч рублей от Бородина, и след его простыл бы, так как на следующий же день он намеревался уехать за границу, где, по его словам, подготовлялось им дело мирового масштаба.

— А ваша тайна? — спросил он меня.

— Вот она, — и я указал ему на телефон и две отводные трубки. Гилевич шлепнул себя по лбу и с горечью в голосе расхохотался. Суд приговорил его к полутора годам арестантских рот с лишением права состояния. К сообщникам его присяжные заседатели отнеслись милостиво: они были оправданы.

 

ТРЕФ

 

Одно время московская полиция чрезвычайно носилась с мыслью о применении в розыске собак-ищеек. Был даже разведен целый питомник, где животных дрессировали в соответствующем направлении. Я не препятствовал этой затее, но придавал ей мало значения. Тем не менее несколько дрессированных собак не раз были использованы моими агентами для розыска, и два-три преступления, удачно раскрытых благодаря чутью и нюху знаменитого Трефа, создали этой собаке широкую популярность в Москве. Толпа, падкая до всего нового и необычайного, в стоустой молве принялась разносить по городу слухи о чуть ли не сверхчеловеческом уме и способностях Трефа. Рассказы эти изукрашивались самыми невероятными примерами. Многие журналы помещали его изображения, иногда Треф фигурировал даже в кинематографических фильмах. Повторяю: бравый Треф сделал необычайную карьеру. По виду это был пес довольно неопределенной породы: помесь лайки не то с сеттером, не то с догом. Нрава он был не свирепого, но строгого, серьезного, не то что какая-нибудь трясущаяся, слезливая левретка.

На почве популярности Трефа мне вспоминается следующий забавный случай: проходя как-то к себе в кабинет через приемную, я наткнулся в ней на убого одетую старушку. Завидя меня, она в пояс поклонилась и что-то зашамкала.

— Тебе что, бабушка?

— Я к вашей милости.

— В чем дело?

— Уж вы простите меня, дуру, ваше высокоблагородие, а только я к вам с покорнейшей просьбой, утешьте старушку.

— Да кто ты такая и что тебе нужно?

— Я-то? Да я в кухарках у господ служу, тут недалеко от вас, на Гнездиковском. Господа хорошие, пожаловаться не могу, жалостливые тоже и всякую животную любят и жалеют не меньше моего. И уж очень мы с ними обожаем собак и кошек. Так вот я к вам и пришла, не откажите мне старухе, — и она снова мне поклонилась.

— Ровно ничего не понимаю. Говори толком, что тебе от меня нужно.

— Да вот наслышались мы про вашу знаменитую собачку Трефа. Люди говорят, что как взглянет она на че-ловека, так сразу же насквозь его видит. Тявкнет раз — стало быть, вор, а тявкнет два — убивца.

Я невольно расхохотался.

— Правильно, правильно, бабушка, тебе люди говорили, да только не досказали, что тявкнет три — значит, дурак, а тявкнет четыре — стало быть, умный человек.

— Что же, и очень просто, — сказала старуха, не уловив иронии.

— Так что же, потешить тебя, что ли, бабушка?

— Уж будьте милостивы, утешьте старуху. А то просто до смерти охота поглядеть, какая это такая она из себя есть. Я им котлетку и сахарку принесла, чай, не побрезгают.

Я велел привести Трефа, а сам через открытую дверь соседней комнаты принялся наблюдать за старухой. Она села на стул, стала рыться в корзинке, очевидно приготовляя «дары».

Вскоре в приемную тревожно вошел Треф и молча уставился на старуху. Она почтительно встала и, как показалось мне, даже поклонилась, затем не без робости протянула принесенную пищу и сахар.

Вымуштрованный Треф никогда не принимал пищи от посторонних, а поэтому и на этот раз не обратил на «дары» старухи никакого внимания. Склонив голову сначала на один бок, потом на другой и словно придя к какому-то заключению, он как нарочно трижды свирепо пролаял.

— Мать честная, — всплеснула руками старуха. — Сразу распознал. Правильно, батюшка, правильно. Дура я и есть. Я вот тебе мясца да сахару принесла, а не сообразила того, что ты здесь, поди, чуть ли не апельсинчики кушаешь.

Треф прервал аудиенцию и вышел из комнаты.

Старуха постояла на месте, покачала головой и тихо промолвила: «Ишь, смышленый, сразу определил, ну и чудеса», — тихонько поплелась к выходу.

И пошла по Москве о Трефе слава пуще прежнего.

 

НЕЧТО НОВОГОДНЕЕ

 

Передо мной в кресле сидела женщина лет шестидесяти, полная, по-старомодному одетая, с какой-то затаенной боязнью на лице и, мигая влажными глазами, умильно глядела на меня.

— Чем могу быть полезен? — спросил я ее.

— Я приехала к вам, сударь, по нужному делу: объегорил меня мошенник эдакий, знаете, современный вертопрах. Не успела я, как говорится, косы заплести, как ау! — трех тысяч рублей и бриллиантовых серег не бывало.

— Рассказывайте, рассказывайте, сударыня, я вас слушаю.

Вздохнув, моя просительница начала:

— Я купеческая вдова, живу в собственном доме на Николаевской улице. Зовут меня Олимпиада Петровна, по фамилии Воронова. Живу я тихо, смирно, безбедно. Квартира у меня в семь комнат, обстановка в стиле: там трюмо, граммофон, рояль и прочие безделушки. Я довольно одинока, родни мало, а знакомых — где их взять? Однако людей я люблю, и поговорить мне с хорошим человеком всегда приятно. Моя компаньонка, Ивановна, женщина ворчливая, да и всё с ней переговорено, одна от нее польза, что на фортепьянах играет чувствительно. Давно мы с ней собирались позвать настройщика и вот года полтора тому назад позвали.

А рекомендовал его мне мой старший дворник. Откуда его откопал — не знаю. Одним словом, явился к нам на квартиру молодой человек, чисто одетый, с очень симпатичным выражением в лице. Дело свое он знал, видимо, мастерски. Сел к роялю, ударил по клавишам, и такое приятное туше — просто прелесть!

Возился он долго, работал старательно, а так как нельзя было чужого человека оставлять одного в гостиной (мало ли до греха — сопрет еще что-нибудь!), то мы с Ивановной по очереди присутствовали. Молодой человек оказался разговорчивым и между делом всё беседовал. «Да-с, — говорил он, — вот это ми-бемоль у вас фальшиво звучит-с. Давно вдоветь изволите?» Или: «Страсть люблю минорные тона. Они мне, так сказать, по характеру. А как у вас уютно в квартире!» И т. д., и т. д.

Словом, за три часа времени он и обо мне расспросил, и об Ивановне, и нам рассказал всю свою жизнь. Пожалели мы молодого человека. Жизнь его действительно не баловала: мать умерла в чахотке, отец застрелился, сестра повесилась, а он, сиротой, был отдан чужим людям, претерпел от них немало, но всё же выбился на дорогу и теперь хорошо зарабатывает, получая по пять рублей за настройку; однако и теперь горе его не оставляет, так как он страстно влюблен в барышню высшего круга и аристократического происхождения. Она тоже к нему неравнодушна, и он даже однажды, настраивая у ее родителей инструмент, в сумерках изъяснился ей в любви и под звуки, как говорит, ноктюрна господина Шопена поцеловал ее (тут моя собеседница даже несколько зарумянилась). Одним словом, растрогал и заворожил нас с Ивановной так своими рассказами, что Ивановна прослезилась, а я пригласила молодого человека остаться откушать чаю и велела выставить на столе разных вареньев да печеньев не жалеючи. Просидел он у нас до самого вечера, поужинал и так расположил меня к себе, что, отпуская его, я в конвертике передала ему десять рублей вместо пяти — ведь как-никак целый день от него отняли. Я звала его заходить без стеснения, и он, поблагодарив за угощение и ласку, обещался не забывать. И действительно, зачастил. Сначала по табельным дням, а затем и в будни стал забегать, и месяца через два Михал Михалыч сделался для нас с Ивановной чуть ли не своим человеком. И обязательным же он был! Билетик ли у барышника достать в театр, купон ли с ренты разменять, номер ли выигрышных билетов проверить по табличке — на то Михал Михалыч был первым слугой и помощником.

И вот третьего дня, то есть в первый день Нового года, приезжает с поздравлениями расфранченный Михал Михалыч. «С Новым годом, — говорит, — вас, с новым счастьем!» А сам такой веселый, радостный, оживленный, смеется, как-то потирает руки. «Что это сегодня с вами такое, Михал Михалыч? — спрашиваю. — Вы на себя не похожи нынче, что такое случилось радостное?» А он: «Со мной ничего не случилось, Олимпиада Петровна, а радуюсь я не за себя, а за вас, моих добрых друзей». — «Чему же вы радуетесь?» — «А тому, что я имею сегодня возможность щедро отблагодарить вас и за приют, и за ласку, и за всё то, что я видел хорошего от вас. Да, кстати, и сам смогу тысчонок пять заработать». — «Что вы такое говорите, и в толк не возьму», — а про себя думаю: нализался где-нибудь с новогодними визитами, не иначе! «Я сейчас вам всё объясню, — говорит, — всё по порядку. Сегодня утром я рано проснулся и сейчас же болезненно вспомнил о письме, полученном накануне из Ниццы от моей желанной Наташеньки — вы ведь помните, я вам говорил уже, что она с родителями на Рождество уехала туда и предполагает пробыть там весь январь и февраль. Охота ей цветами пошвыряться. Письмо она написала мне хорошее, теплое, и в нем даже говорится: “Ах, Мишель, если бы вы только были здесь!” Ну а мне куда же, как туда поедешь без денег. Вы знаете, Олимпиада Петровна, я человек глубоко набожный, а и то сегодня утром возроптал на Бога. Посидел в раздумии часок-другой да и направился на Неву к Спасителю. Горячо я там молился, прося чуда. И на душе стало как-то легче, и, представьте, чудо как будто бы совершилось. Но прежде чем продолжать свой рассказ, я должен спросить вас, — и тут Михал Михалыч торжественно встал. — Я ничего не прошу у вас Олимпиада Петровна, но делаю вам деловое серьезное предложение: согласитесь ли вы дать мне пять тысяч рублей, при условии если я укажу вам возможность получить не позднее завтрашнего дня несколько сот тысяч рублей?» — и он пристально на меня посмотрел. Неужели, думаю, спятил с ума? И с чего бы это, казалось? Молодой человек был всегда такой рассудительный, скромный, а эдакое несет! Гляжу на Ивановну, а старушка Божья даже в лице изменилась.

— Итак, Олимпиада Петровна, я жду вашего ответа.

Помолчав, я сказала:

— Сегодня у нас первое января, а не первое апреля, Михал Михалыч, и ваши обманные шутки не по святцам пришлись.

— Я не думаю шутить, говорю самым серьезным образом. Сегодня мне пять тысяч, и завтра у вас чуть ли не четверть миллиона в кармане.

Я растерянно продолжала:

— Вы знаете, что по смерти моего супруга я никакими делами и аферами не занимаюсь, а потому и приобрести таких денег никак завтра не могу.

— Повторяю вам, Олимпиада Петровна, что никаких афер я вам не предлагаю, вам придется лишь завтра сесть на извозчика, отправиться в банк, немедленно получить деньги и положить их на свое имя.

Поколебленная, я снова взглянула на Ивановну. Она робко вымолвила: «Пускай расскажут, в чем дело, выслушать нетрудно, а там сами увидите, как поступить».

— Ну, что ж, Ивановна права, — сказала я, — говорите толком, в чем дело.

— Хорошо, — отвечает, — рассказать я готов, но поклянитесь мне вот на эту икону жизнью своей, что если вы убедитесь в правильности моих слов, то немедленно же дадите мне просимые пять тысяч и не обманете меня, словом, не пойдете на попятный.

Я заколебалась и хотела обуздать свое любопытство, но смутила меня Ивановна: «Что ж, Олимпиада Петровна, — сказала она мне, — хоть пять тысяч деньги немалые, но ежели вы завтра, как говорит Михал Михалыч, можете безо всяких трудов приобрести целый капитал, то почему же и не пожертвовать их, раз дело верное». Тут я не вытерпела и сдалась, встала и торжественно поклялась на икону Божьей Матери Казанской, оговорив, однако, что имею при себе в доме всего лишь три  тысячи, но недостающие могу доплатить серьгами, но, конечно, только в том случае, если слова Михал Михалыча окажутся чистейшей правдой. Он удовлетворился и, сделав мне торжественный поклон, заявил: «Имею честь поздравить вас, Олимпиада Петровна, на вашу долю выпало великое счастье — ваш билет первого займа, серия № 13771, номер же билета 22-й, выиграл сегодня 200 тысяч», — и с этими словами он вытащил из кармана новенькую печатную табличку с номерами выигрышей, свежепахнущую типографской краской, и протянул ее мне. Наступила мертвая тишина. Я сидела с открытым ртом, а Ивановна спешно крестилась. Наконец, опомнившись, я заговорила: «Не может этого быть, тут какая-нибудь ошибка вышла».

— Помилуйте, Олимпиада Петровна, какая ошибка? Я собственными ушами слышал, как был объявлен ваш номер, да, наконец, там же в банке обождал и получил печатную таблицу только окончившегося тиража. Я от Спасителя прямо прошел в Государственный банк, в зал, где производился розыгрыш, уж очень это я люблю следить за этой операцией: вертятся колеса, малые сироты выбирают из них билетики, а там и начинается провозгла-шение выигрышных номеров. А суммы-то каковы! 200, 75, 40, 25 тысяч рублей. Целые капиталы! Не успели назвать сегодня номер главного выигрыша, как меня точно по голове треснуло. Говорю, да ведь это никак номер Олимпиады Петровны, быть не может. Однако справился по записной книжке, куда по вашей просьбе я еще в прошлом году записал номера ваших пяти билетов. Гляжу — точно! И номер серии, и номер вашего четвертого билета те же. Думаю, вот счастье привалило. Полечу сообщить на Николаевскую, и Олимпиада Петровна, наверно, не откажет мне в пяти тысячах. Если вас берут какие-нибудь сомнения, то позвоните по телефону в Государственный банк, справьтесь о номере, выигравшем 200 тысяч.

Господи ты, Боже мой! Такие деньги с неба свалились. И хочу-то я верить Михал Михалычу и не верю. А Ивановна эдаким сладким голоском запела: «Поздравляю вас, Олимпиада Петровна, с эдаким громадным счастьем. Надеюсь, благодетельница, не оставите впредь и меня своими милостями». — «Да ты подожди еще, Ивановна, радоваться, может, что и не так, проверку сделать надо». И я, взяв таблицу, ушла к себе в спальню, заперлась, достала билеты. Руки дрожат, в глазах помутнение, едва совладала с собой. Смотрю — точно! Цифра в цифру. И серия моя, и номер билета мой, а я всё поверить не могу. Вышла опять в гостиную и говорю: «Действительно, как будто подходяще, а все-таки для верности позвоню в банк». Попросила Михал Михалыча из прихожей принести «Весь Петербург» и отыскать номер Государственного банка. Порылся он в книге и говорит: «Тут несколько номеров значится за Государственным банком. Я думаю, что вам лучше бы позвонить вот по этому к швейцару банка, а он, может быть, и вызовет дежурного служащего». Подхожу к телефону сама не своя. Дайте, говорю, барышня, номер такой-то. Готово, говорит. Подождала, и чей-то женский голос спрашивает, что угодно. «Это Государственный банк?» — спрашиваю. «Да, это жена швейцара банка у телефона». — «Нельзя ли мне, голубушка, попросить к телефону чиновника?» — «Какие сегодня чиновники? Новый год, день неприсутственный». Затем: «Вам на что чиновника?» — «По очень важному делу, насчет выигрышей справиться». — «Ну, ежели насчет выигрышей, то я, может быть, какую-нибудь барышню-машинистку отыщу. Хоть розыгрыш и кончился, но, кажись, кой-кто из служащих остался». — «Будьте любезны, — говорю, — голубушка, позовите!» — «Ладно. Подождите у телефона». Прошло минут пять, и подошла какая-то женщина. Я из осторожности говорю ей неправильный номер серии своего билета, называя 13774, и спрашиваю, он ли выиграл 200 тысяч сегодня. Она, взяв, видимо, таблицу и справившись по ней, ответила, что вовсе нет, что этот выигрыш пал на серию номер 13771. Таким образом, сомнений у меня не оставалось — я выиграла 200 тысяч. На радостях я даже расцеловалась с Михаилом Михалычем.

Он еще раз поздравил меня и напомнил о клятве. «Что же, — говорю, — клятва дело святое. Я от нее не отступлюсь, а только вам всё едино — подождите до завтра. Получу деньги, с вами и рассчитаюсь». А он: «Конечно, ваше слово, Олимпиада Петровна, дороже всяких расписок и векселей, но деньги мне необходимо получить с вас сейчас же, и вот почему — скажу вам откровенно: Натальи Павловны моей рожденье четвертого января, и я горю желанием сделать ей сюрприз и пожаловать к этому дню в Ниццу. Есть тут у меня в градоначальстве знакомый чиновник, он мне мигом иностранный паспорт выправит, и я сегодня же в ночь выеду». — «Ну, что же, будь по-вашему. Раз такая спешка, выполню все условия, то есть дам вам имеющиеся у меня три тысячи и бриллиантовые серьги. Хоть серьги и подороже двух тысяч заплачены, да уговор дороже денег, к тому же и случай подходящий: ко дню рождения можете поднести их вашему идолу. Мне, знаете, даже как-то приятно будет». Я по-честному рассчиталась с Михал Михалычем, передав деньги и серьги. Хоть он меня и обманом взял и платить ему по-настоящему не за что, ну да Бог с ним, хороший молодой человек, да и о любви своей он так часто и много убивался. Посидев с полчасика, он распрощался и исчез.

Ночь мы с Ивановной спали плохо. Я всё размышляла, как распределю деньги, думала: учрежду три стипендии в Купеческой богадельне, съезжу в Тихвин на богомолье, на новую церковь пожертвую и разное другое. Утром, напившись наспех чаю, мы с Ивановной уселись в пролетку знакомого извозчика, лошадь у него смирная, сам он непьющий и трамвайные рельсы с оглядкой переезжает. Приехали в банк. Спрашиваю, где здесь по выигрышам получают. Указали окошечко. Подхожу. Протягиваю билет и говорю: «Мне по этому билету следует получить 200 тысяч». Господин почтительно взял билет, развернул его, справился по какой-то книге и затем сухо отвечает: «Цена вашему билету 950 рублей. Если угодно, эту сумму я вам выдам». — «Позвольте, сударь, вы что-то не то говорите. Конечно, я, как женщина одинокая, в ваших делах понимаю мало, но, однако, специалисты заверяли меня, что банк ваш выдаст мне 200 тысяч». А он: «Так вы и обращайтесь к вашим специалистам, а я здесь не при чем». Я отошла в сторонку к Ивановне. «Не выдают», — говорю. «Почему же-с?» — спрашивает. «Не знаю. Пойдем, Ивановна, вместе». Подойдя к тому же господину, я переспросила: «Вы, быть может, господин, надумали? Конечно, меня беззащитную женщину обидеть не трудно, а только имейте в виду, что в случае чего я и к главному директору пройти могу».

— Послушайте, сударыня, скажите ради Бога, что вам от меня угодно?

— Мне? Двести тысяч!

— Вот как! Отчего же не миллион?

— Оттого что у вас таких выигрышей нет. Я выиграла 200 тысяч и желаю их получить.

— Да кто же вам сказал, что вы выиграли?

— Михал Михалыч!

— Какой Михал Михалыч?

Я от волнения тут совсем растерялась да и сказала действительно глупость: «Настройщик», — говорю.

Наконец недоразумение выяснилось, и оказалось, что не только 200 тысяч, но и 500 рублей я не выиграла, а Михал Михалыч подло обжулил меня, подсунув мне фальшивую табличку. Одного понять не могу, как это я сама по телефону из своей квартиры с банком разговаривала? Помогите, сударь, ради Бога распознать эту тайну и, если можно, верните мне деньги и сережки.

— Да, сударыня, вы стали несомненной жертвой весьма ловкого мошенника. Но как вы могли довериться ему?

— Право, и сама не понимаю! Подлинно говорится: и на старуху бывает проруха.

— Вы захватили с собой злополучную табличку?

— Как же, вот она — извольте.

Как и следовало ожидать, на табличке адрес типографии не значился.

— Скажите, вам неизвестно, откуда ваш дворник откопал этого настройщика?

— Господь его ведает. Покойный говорил…

— Как, дворник разве умер?

— Да, от простуды, с полгода тому назад.

Я задумался.

— Вот что, сударыня, обещать не обещаю, но что смогу, сделаю. Оставьте ваш адрес и номер телефона. В случае чего — извещу.

Не подлежало сомнению, что изобретательный мошенник имел сообщника, вернее сообщницу, на Центральной телефонной станции, а потому и розыск я направил в этом направлении. Было установлено, что первого января от трех до девяти вечера за регистром, в который входил номер телефона Вороновой, дежурила барышня, некая Варвара Николаевна Шведова, и вот за ней-то я установил строжайшую слежку. Мои агенты денно и нощно не выпускали ее из виду, и каждый шаг ее заносился в дневники наблюдавших за ней. Жизнь Шведовой казалась безупречной. Телефонная станция, комнатушка в небогатой семье и редкие дешевые удовольствия в виде кинематографа. Мужских знакомств никаких, словом, обычная будничная жизнь честной и бедной барышни. Наблюдение за ней продолжалось около месяца, и я готов был уже его снять, как вдруг от старшей телефонистки моим людям стало известно, что Шведова, ссылаясь на нездоровье, неожиданно подала прошение об увольнении. Я насторожился и приказал усилить надзор и ни на минуту не упускать ее из вида. И хорошо сделал, так как Шведова быстро собралась, купила билет до Москвы и выехала туда. Двое из моих людей за ней последовали. Приехав в Москву, эта скромная и добродетельная на вид барышня прямо с Николаевского вокзала приехала в меблированные комнаты близ Трубной площади и поселилась в номере, уже занятом неким Иваном Николаевичем Солнцевым. Вскоре же московскому полицейскому фотографу удалось снять их обоих на Страстном бульваре. Фотография была мне прислана в Петербург, предъявлена Вороновой, и Солнцев оказался всё тем же Михал Михалычем. Он и Шведова были арестованы, и последняя поведала в слезах, что всему виной ее сожитель, выгнанный ученик консерватории Илья Яковлевич Шейнман (он же Михал Михалыч и Солнцев). Шведова, якобы терроризированная им, вынуждена была разыграть по телефону роль жены швейцара и банковской служащей. Шейнман заранее сообщил ей и номер телефона Вороновой, и номер серии будто бы выигравшей 200 тысяч. Ежедневно в течение недели он репетировал с ней сцену будущего разговора с Вороновой. Фальшивую табличку ему набрал какой-то знакомый типографщик. При обыске у них было найдено две тысячи рублей, причем серьги Вороновой оказались уже в обладании Шведовой.

Суд приговорил обоих к году тюрьмы.

 

 

 

Русский Шерлок Холмс

 

В 1913 году в Швейцарии произошло любопытное событие, ныне за далью лет и напластованиями событий совершенно забывшееся. Событие это — Международный съезд криминалистов, на котором московская сыскная полиция, занявшая первое место по, как принято сейчас говорить, раскрываемости преступлений, была признана лучшей в мире. Автором «звездного часа русской полиции» является Аркадий Францевич Кошко, до этого в течение пяти лет возглавлявший в Первопрестольной уголовный сыск, человек, совершенно по праву называвшийся тогда в отечественной и зарубежной прессе русским Шерлоком Холмсом. <…>

Сегодня воспоминания Аркадия Францевича Кошко возвращаются домой. И что особенно отрадно сознавать, возвращаются на волне духовного возрождения России. Однако нельзя возрождать прошлое наобум, не зная всех его сторон — как светлых, так и темных. И думается, «Очерки уголовного мира царской России», имевшие в свое время большой резонанс в среде русских эмигрантов, смогут еще послужить благому делу <…>

Описывая самые гнусные стороны того общества, в котором ему приходилось жить и работать, автору удалось в полной мере выразить наиболее типические черты разных социальных сословий русских людей. <…> Чего стоят, например, образы Васьки Белоуса, Сашки-Семинариста! И даже совершенно незначительный, просто анекдотический случай с поисками пропавшего кота (рассказ «Психопатка») является той каплей, в которой отражается океан. Он вызывает улыбку и, кажется, ничего более, но и эта улыбка лишний раз показывает, как сильно автор, всю жизнь имевший дело по преимуществу с человеческим отребьем, любит и знает людей, верит в них. И наверняка не один москвич вздохнет с умилением о тех временах, когда в полиции имелись сыщики, специализировавшиеся исключительно на розыске пропавших кошек и собак!..

Аркадий Францевич Кошко родился в 1867 году в Минской губернии. Выбрав карьеру военного, он заканчивает Казанское пехотное юнкерское училище и получает назначение в полк, расквартированный в Симбирске. Об этих годах сам Аркадий Францевич пишет, что они протекали спокойно и беззаботно, однако монотонно. Молодой офицер стал думать о другой профессии, которая больше бы отвечала складу его характера и которая, по его словам, могла бы быть полезна и в мирное время. С детства он зачитывался детективными романами и понял со временем, что его истинное призвание — криминалистика.

В 1894 году он подал в отставку и в марте месяце, ровно через шесть лет после того как поступил на действительную государственную службу, был принят рядовым инспектором в рижскую полицию. Правда, пришлось преодолеть для этого немалое сопротивление семьи, которая поначалу просто отвернулась от него <…> И уже в 1900 году Кошко назначается начальником рижской полиции. Деятельность его на этом посту была столь успешна, что через пять лет, во время волнений, ему пришлось уже думать о безопасности своей семьи: немало уголовников под шумок революции мечтали поквитаться с «господином начальником». Некоторое время Аркадий Францевич служил заместителем начальника полиции в Царском Селе, но вскоре переводится в столицу, получив назначение на должность заместителя начальника петербургской сыскной полиции.

Столичная полиция в те годы обладала большим опытом и серьезными средствами, как вспоминал сам Аркадий Францевич. За время, проведенное в Петербурге, он усовершенствовал свои профессиональные познания в области криминалистики, юриспруденции, приобрел известность опытного сыщика и организатора сыскного дела. Поэтому неудивительно, что после того как сенатской комиссией были вскрыты серьезные упущения и даже правонарушения в работе московской полиции, именно он был направлен в Москву, чтобы вывести сыскное дело во «второй столице» на должный уровень. Царский указ на этот счет был подписан 3 мая 1908 года. Как мы знаем по итогам уже упоминавшегося съезда криминалистов, эта задача ему более чем удалась. Да и сам Аркадий Францевич, вспоминая московский период, считал, что именно тогда, несмотря на все трудности и объем работы, именно тогда он прожил самые интересные и вдохновенные дни своей жизни. Там же происходит действие очень многих рассказов из данной книги. <…>

К этому же периоду относится и первое в криминалистике применение новой системы, которую изобрел сам Аркадий Францевич. Суть ее состояла в особой классификации дактилоскопических и антропометрических данных (см. рассказы «Дактилоскопия» и «Сыскной аппарат»). Эта сис-тема позднее была перенята английским Скотленд-Ярдом, который пользовался ею почти до Второй мировой войны. Когда после революции генерал Кошко вынужден был бежать с семьей из России, англичане предложили ему работать у них, но для этого требовалось принять английское подданство. Аркадий Францевич отказался. Он хотел оставаться русским и служить России. Мысль о том, что он никогда не вернется на Родину, казалась ему кощунственной.

Московский период деятельности принес Кошко не только славу, ордена, но и возвращение в Петербург. Но отныне он — «самый главный сыщик России», заведующий всем уголовным розыском Российской империи.

Октябрьская революция прервала эту столь блестящую карьеру на самом взлете.

Началась бесконечная полоса мытарств и страданий: Киев при гетмане Скоропадском, Одесса и Крым при Врангеле (там короткое время Аркадий Францевич возглавлял сыс-кную полицию) и наконец в 1921 году — бегство в Турцию.

В Константинополе семья Кошко жила, перебиваясь с хлеба на воду, негде было приткнуться, не на что было жить. Однако правдами и неправдами Аркадию Францевичу удалось добиться приема у великого визиря, и тот разрешил ему открыть небольшое частное детективное бюро. В комнатке, разделенной перегородкой на две части, стояли вместо стола деревянный ящик, накрытый клеенкой, два потрепанных соломенных стула и старое кресло для «директора». Вот и вся обстановка бюро частного сыска.

Тем не менее первое же дело, хотя и немного комичное, принесло удачу. Розыски удравшего кота (вот где пригодился московский опыт!) заняли всего пару часов, но денег принесли достаточно, чтобы несколько дней прожить нормально. Клиенты приходили, бюро набирало известность и репутацию, но внезапно всё рухнуло. По городу пронесся слух, что Кемаль-паша вышлет всех русских эмигрантов обратно к большевикам. Новое бегство. На сей раз во Францию, где в 1923 году Кошко было предоставлено политическое убежище. После небольшой остановки в Лионе семья обосновалась в Париже, где с превеликим трудом Аркадию Францевичу удалось устроиться на работу в магазин, торгующий мехами. Жизнь пошла серая, беспросветная. Лишь надежда вернуться домой после свержения власти большевиков придавала силы…

Вспоминает Ольга Ивановна Кошко, внучка автора «Очерков уголовного мира»:

«24 декабря 1928 года скончался в Париже генерал Аркадий Францевич Кошко. Я не сознавала тогда, что исчезла крупная личность, свидетель усопшей эпохи. <…>

Я помню его приятную внешность, теплый глубокий голос, но особенно глаза, от взгляда которых иногда хотелось провалиться под землю, но которые могли вознести и на небо. Я, конечно, не отдавала себе отчета, но мне мои родители рассказывали, что дедушка был роста чуть выше среднего, необычайно прямой осанки, отчего казался выше, чем был на самом деле. Он был очень красив, особенно когда был уже немолодым. Я помню его серебристые волосы, черные густые брови и снова глаза, в которых читалась нередко очень глубокая грусть. Несмотря на это он был жизнерадостным, любил хороший стол, понимал толк в винах, мог часами рассказывать смешные анекдоты, разыгрывая их в лицах, подбирая различные акценты и говоры. Он нравился людям и любил нравиться, что глубоко задевало мою бабушку, которую он обожал. <…>

Конечно, как у всякого, у него были и недостатки. Я помню, как он сердился. Редко, но яростно. И его сконфуженный вид, когда всё улаживалось. В семье говорили, что эта черта характера развилась только после революции, например, помню, как он воспринял и признание Францией большевистской России. Вспоминая эту сцену, я дрожу и сейчас. <…>

Никто не умел, как он, разделять мое горе или радость. Однако — Боже упаси! — если я совершала нехороший поступок и пыталась его скрыть: дедушка молча смотрел на меня такими глазами, что я тут же начинала рыдать и во всем сознавалась. Нечто подобное случалось и с преступниками, которых он допрашивал. И это меня ничуть не удивляет. <…>

Дедушка обожал играть в карты. Он приводил в отчаяние своих партнеров, потому что никогда не проигрывал. Он знал все тонкости виста и покера. И особенно, что было самое удивительное, он знал все последующие ходы своих противников.

Наше бегство из России я помню довольно смутно. У меня болело ухо, я плакала. И только дедушка мог меня успокоить. Он носил меня на руках, качал и согревал своим дыханием мое больное ухо. Мама рассказывала, что это происходило в Севастополе, было очень холодно. <…>

Затем Париж. Мы жили в маленькой гостинице рядом с Люксембургским садом. Дедушка впервые меня посадил на карусель, купил лакированные башмачки… И радовался вместе со мной моему счастью.

Затем еще одна гостиница, где я бегала из одной комнаты в другую. Еще помню гнев моего дедушки. Он порол своего младшего сына, который посмел вернуться домой за полночь. А моему дяде было уже восемнадцать лет.

Наша большая семья разделилась. Мои родители наконец-то нашли работу, и мы поселились в новой квартире. А дедушка с женой и младшим сыном устроились отдельно. Мебель не покупали, революция не могла долго длиться, и всем нам предстояло в скором времени вернуться домой, в Россию.

Затем родился мой брат. Дедушка не помнил себя от радости и гордости. Наконец-то внук, который продолжит род и вернется на любимую Родину. Бедный дедушка! Он умер, так и не имея возможности прикоснуться к родной земле. А та земля, которая стала нам второй родиной, осталась для него навсегда чужбиной…» <…>

Дмитрий Кошко

Париж, 1990