Генрих ПЕРЕВОЩИКОВ
ЩЕПКА
— Васиилич... Слышь, Василич!..
— А?! Что?! — встрепенулся Романтик от толчка в бок — не толчка даже, скорее от робкого прикосновения, словно Профессору отказывали последние силы. Слаб был и его скрипучий, сиплый шепот:
— О-ох... Помираю, Василич... У нас со вчерашнего капли какой не осталось?
Сообразивший, в чем дело, Андрей, окончательно сгоняя дрему, протер глаза, уныло поскреб пятерней неопрятную щетину.
— Сказано ведь было вчера: хоть пиво на опохмелку придержи. Так и его выглохтил! Вот и майся.
— О-ох... и не поминай. Может, на пиво-то, коль стеклотару сдать, хватит? — Профессор положил трясущуюся руку на плечо Андрея. — Да и светает, как бы закрома наши не обчистили, так и так идти надо, — моляще попросил он.
— Твоя сегодня очередь — в закрома. — Андрей тряхнул плечом, освобождаясь от одеяла и прикуривая сигарету.
— Моя-а? — ахнул Профессор. — Смерть моя сегодня, вот что! Свету белого не вижу, в глазах мошки летают. — Голос его рвался, был глух, словно доносился из подземелья, а зубы выбивали отчетливую дробь.
Самочувствие Андрея, не кривя душою, не многим слаще: и голова гудит, и сердце бухает. Каждая клеточка тела натужно вопит, что она отравлена, отравлена... и молит о милосердии и поправке.
«Да-а, этак и я скоро — с копыт долой, — передернуло Андрея. — Поллитра на двух мужиков — это ли доза, с чего бы так ломает? Хотя погоди-ка... два “пузыря” мы с вечера приняли, два! Еще и пивком подмолодили, вот башку-то с “ерша” и ломит... Да и у Светланы я позавчера лишку на грудь принял, а потом еще утром, по пути сюда, так что здешнюю выпивку вчера как на горячую каменку плеснул. Тут да там — и набежало на сегодняшнее колотилово! Совсем уж с Профессором сравнялся, оба в очередь в винный бочонок окунаемся...»
Вновь вспомнив о встрече со Светланой, Андрей вздрогнул, ибо резким ожогом стыда полоснула услужливая память, как отплатил он добром за добро.
«Бог ты мой, что же теперь-то?!»
Тяжелую испарину похмелья сменила «гусиная кожа» озноба — погоды во дворе стояли не летние. Издерганное сердце продолжало отзываться хрипением и гулом в ушах. Не худо было бы и в самом деле вышибить клин клином. Андрей покосился на свернувшегося калачи-кОм, скулящего собачонкой приятеля. «Принять, принять по махонькой! Но наскребется ли по карманам мелочишки?»
Он кропотливо, точно опасаясь загасить огонек надежды, исследовал боковые карманы куртки. Ни полушки. Торопясь, полез в карманы брюк — пустой номер. Уже безнадежно просунул пальцы в тесноту потайного кармашка на поясе — «пистона». И — о чудо! о диво! — не нащупал, а сердцем ощутил хруст — так сочно хрустят только денежки! Но сколько там у него, в заначке, он напрочь запамятовал, как забыл и обстоятельства откладывания запаса. Вытянув трепетными пальцами вчетверо сложенную банкноту, он покосился на мутный прямоугольник чердачного окошка (темно!), зажег спичку... Десятка! Полноценная, «пригодная к обращению на всей территории...», почти сокровище! Да еще и мелочи сколько-то на донышке «пистона». Ну, будем жи-ить!..
— Василич... ой, тошнехонько!
— Не скули, схожу, пошукаю чего.
— Сходи-и... — В чердачном полумраке глаза Профессора сверкнули на манер кошачьих. — Токо моментом, а? Силов никаких нету...
— Вперед наука. Ладно, стриженая девка косы не заплетет — принесу чего. — Андрей нашарил четыре порожних бутылки, уложил в «суму переметную», с оханьем и скрипом поднялся с замызганного полуистлевшего тюфяка и поковылял к чердачному люку. Подняв творило, он напряженно вслушался в тишину подъезда. Порядок. Спят еще все сверху донизу, квартира за квартирой, вкушают мирный сон люди, счастливо имеющие собственный кров. Самая пора таким вот, как он с приятелем, обитателям «шестого угла», подпольникам да чердачникам, расползаться из своих щелей: таких не жалуют. Хотя пока что им с Профессором никто из добропорядочных жильцов никакого лиха не учинил. Андрей и сам норовил лишний раз не мозолить глаза обитателям дома, и «сочердачника» своего к этому же приучил. Ибо не буди лихо, покуда оно тихо. Недолго любому из здешних законных обитателей шепнуть пару слов хоть домкому, хоть участковому, и — продолжение следует... А в эту минуту опасение схлопотать неприятность еще усугублялось и похмельной маятой. «Абстинентный синдром», вспомнил Андрей ученое звание своей хвори, бесшумно спускаясь: лифт в подъезде встал уже незапамятно когда. Ступеньки одолевал он наработанно мягкой, кошачьей стопой, словно опытный вор-домушник, внимая всякому шороху, отчего восемнадцать лестничных маршей девятиэтажки показались ему бесконечными.
«А не надо было на такую верхотуру лезть», — с иронией подумал он, выбравшись наконец на крыльцо. Благо, никого не встретил. Мало кому приятно глядеть на опухшую от пьянства образину — это с самого-то утра! Ладно, с досады плюнут под ноги — а могут ведь и в морду плюнуть, а то и кулаком в нее въехать: не лезь, куда не положено, мурло! Сам он покуда подобной напасти не испытал, но — наслышан-с, наслышан-с... Изгой, он и в Африке изгой, а уж в родном-то отечестве, мигом освоив неприятное явление «бомж» (ну, словно бы в набат бьют: бомж-ж!.. бомж-ж!..), сограждане принялись препятствовать ему кто во что горазд. Вот вам и набат...
Словом, пронесло и на сей раз. Он сколько-то простоял на крыльце, вдыхая утреннюю свежесть, но вскоре прохлада заставила зябко повести плечами. Много светлее, чем в их закутке, было на улицах, но город еще отдыхал. Молчали покуда пичуги, собаки не брехали, не скрежетали вагоны на трамвайном кольце — чутко и отдохновенно дышала округа, природа благоденствовала, будто и не было пока на свете ее покорителя и погубителя. Но во въевшейся уже в кровь смуте Романтику блазнилось, что из всех окон многоэтажек, из всех подъездов следят за ним полные недоброй, презрительной усмешки глаза. Они прищурены, в них издевка и унизительная, брезгливая жалость. Даже птицы в кустах, даже укрывшиеся в подворотнях собаки молчат, наверное, не оттого, что не пришло еще им время подать голос — им мерзопакостно, что и они принадлежат к тому же бродячему, бесприютному племени, как и он, теперешний отверженец. Боммж-ж!.. Боммж-ж!.. — точно колокол бьет в ушах. Андрей, ощущая, как снова закипает в нем внутренний жар стыда и обиды, втягивает голову в плечи, невольно ускоряет шаг, будто от самого себя можно куда-то убежать...
Впереди, слева от дороги, возникли контейнеры для отходов любого рода. Склонный к иронии Профессор называет эти мусорные баки «лабазами»: дескать, в старину в лабазах всякую всячину хранили.
— Отбросы быта для отбросов общества сегодня там хранятся, — угрюмо уточнил однажды Романтик, но перечить не стал: лабазы так лабазы.
«Не свернуть ли к ним на минуту-другую? — пронеслось в его гудящей голове. — Ведь опоздаешь чуть, всю посуду уметут». Но внезапно обретенный вожделенный червонец не дал ему остановиться, отдалив миг общения с прелой грязной массой. Он держал путь к магазинчику, из тех, что выросли повсюду, как ядовитые поганки, и в любую пору дня и ночи снабжали жаждущего горячительным, было бы чем оплатить выпивку. Дыша перегаром, как Змей Горыныч огнем, Романтик запаленно встал перед стойкой, и знакомый продавец, зыркнув вокруг (ночью и спозаранку водку на разлив не продавали), набулькал полстакана желанного «снадобья», каковое Андрей незамедлительно и поглотил залпом, после чего сунул в рот ошкамелок ссохшейся, завалявшейся в кармане горбушки хлеба — всё же какая-никакая закусь...
...И вот точно с мертвого якоря стронулось что-то в нем. Оживать принялся через край хвативший отравы организм: обрела способность связно мыслить очугунелая голова, а там и нутро, впитав спасительно малую порцию алкоголя («подобное лечат подобным!»), перестало вопить о муках, словно испил он живой водицы — после мертвой, по сказке. Вместе с телом начал оживать и дух, вскоре невесть куда подевался терзавший настроение стыд, пропало паническое желание скрыться с чужих глаз. И отрада заступила место подавленности: хорошо все-таки на свете жить! А уж если вид его кому-то претит, то что ж...
Тут размышления Романтика уперлись в беспокойную мысль: Профессор-то, дорогой его Трофимыч, как бы и в самом деле не окочурился. Молись не молись — опохмелись! Наличности в обрез хватило на бутылку пива, с нею, чувствуя себя спасителем, Романтик поспешил к пристанищу. И уже никакие досужие взгляды его не жгли, ничьи голоса не осуждали — хотя были, впрочем, и те и эти, жизнь-то катила своей обычной колеей. Просто прошла хворь сивушной отравы, и на волне облегчения его несло, как лодку в прилив. Не опасаясь столкнуться ни с кем на этажах, смело, как в дом родной, спешил он на чердак. Перед лазом наверх перевел дух и, просунув голову в вечный полумрак, позвал:
— Ты тут живой у меня?
— О-ох... — исчерпывающе ответил Профессор, и столько мучительного страдания нес этот звук, что Романтик, нащупав руку приятеля, сунул в нее бутылку.
— Поправляйся вот...
И снова, словно бы кошачьи, просверкнули глаза похмельного — он почти вырвал посудину, и зубы горячечно застучали о горлышко бутылки, силясь содрать с него жестяную рифленую пробку. Та оказалась строптивой, и, вожделея, Профессор взмолился:
— Помогай уж до конца, Василич — эту пробку черт молотком заколачивал!
Андрей привычно вскрыл крышечку, пивной дух ударил в ноздри, и Профессор, запрокинув голову и глубоко уставив горлышко в глотку, принялся звучно глотать тепловатое пойло. Но счастье его длилось недолго — велика ли пивная бутылка? Профессор утробно рыгнул, шумно — у-фф-ф! — выдохнул и с сожалением оглядел бутылку на свет, но ничего не обнаружив, печально вздохнул. Эхом ответил на вздох и Романтик, сокрушаясь не только о «сочердачнике», но и о собственной пропавшей головушке — в какую ж прорву они несутся? И встала воочию перед ним картина: как в том же спецмагазине, и тоже спозаранку, вконец сошедший с круга очередной любитель опохмелки пытался влить в себя стакан дрянного «порхвея». С ввалившимися глазами и щеками, дергающимися в тике, полумертвый лохмотник примерялся и так и сяк, но не держали емкость трясущиеся пальцы. Вконец истерзавшись, он оглядел подернутыми слезой глазами хохочущую над его бедой братию и, словно о великой милости моля, попросил:
— Братцы, кто в Бога верует, напойте меня.
Гогот умолк, утренняя пьянь и рвань, переглянувшись, помогла собрату «принять дозу». А еще спустя несколько дней Романтик узнал, что тот и взаправду отдал концы...
...Профессор меж тем, опустив голову, блаженно вслушивался во внутренние ощущения. «Снадобье» живительным потоком оросило пищевод, согрело желудок и вообще весь, как имел обыкновение выражаться Профессор, «ливер». Наконец приятель со всхлипом в голосе оценил:
— Ровно святой водичкой душу сполоснул. Хо-ро-шо пошло, Романтик! Форма обращения знаменовала, что житье-бытье его стало окрашиваться в более яркий, чем до опохмела, колер. Потому что обычно именовали они друг друга по отчеству. Прозвища же свои, как приобретенные насильственно, предпочитали оставлять на минуту жизни особенную, отрадную, горькую ли — всё равно. Сейчас произнесенное «Романтик» означало, что Трофимыч оживает. Как бы в подтверждение он неуверенно осведомился:
— А полопать... ничего нету?.. С собой принес, может?
— Вот о поесть-то я запамятовал, — опечалился Андрей. — Как-то не до еды было, да и в «лабазы» еще не заглядывал, с «поправкой» к тебе торопился. — Он ободряюще похлопал «сочердачника» по плечу. — На вот, разговейся покамест, — он протянул ссохшийся огрызок хлеба, которым и сам закусил водку в магазине, — а я на добычу схожу, авось покормимся.
Он поднялся, уложил порожние целлофановые пакеты в «суму переметную», но застыл на месте, заслышав утробный стон Профессора — странный стон, не похожий на тот, которым сегодня приятель его разбудил. Согнувшись калачиком, подтянув колени к подбородку, Трофимыч мотал головой в приступе нестерпимой боли.
— А-а-а!.. О-о-о!.. — тянул он на одной ноте.
— Опять прихватило желудок? — встревоженно присел Романтик на корточки подле Профессора.
— Он, проклятый... Вконец замучил... Ф-фу-у!.. Живот как ножом режет... И без тебя подступало, пронесло... — хлещет, как из гуся, — признался Трофимыч.
— Во-от откуда дерьмецом-то несет, — повел носом Андрей, — а то я думаю, с чего бы? Тут и сбегал побольшому?
— Какое «по-большому», говорю ведь, одной водичкой сходил. Да и не тут, а там вон, в дальнем углу, — конфузливо сознался Профессор. — До лога еще добежать надо, а если в штаны — где тут их простирнуть да высушить?
— Да не дизентерия ли у тебя? — невольно отстранился Андрей.
— Язва!.. Язва у меня! — горячо разуверил Трофимыч. — Разве ж рисковал бы я тобой? Не первый год она у меня, — доложил он, будто медалью похвалился.
— Чего ж не идешь в больницу, особого приглашения ждешь?
— Не жду, вот и не иду! — опустил глаза приятель. — Там нынче что язва, что триппер — денежки, слыхать, в первую очередь подавай. Эх, жись — хоть в гроб живой ложись... — Профессор вдруг ойкнул и, бурча утробой, мелко засеменил в угол чердака, где и присел...
«Прав он: какая сейчас нашему брату больница? — потупился Андрей. — Но попытка не пытка — показать его медикам надо. Как и куда только? Хоть в ветлечебницу веди, как собаку бездомную! Прописка ж не сохранилась. И на койку бомжа точно не положат! И меня за “так” лечить не станут. Говорят, сейчас в процедурный кабинет со своими шприцами-лекарствами ходят, а в стационар со своим бельем и медикаментами ложатся... Господи! Всё смешалось в доме Облонских...» — Андрей помотал головой. В его речи часто проскакивали, выдавая прочные былые основы образования, такие вот летучие выражения и афоризмы, огрузившие память долгим, основательным чтением, институтской скамьей, родом деятельности. Теперь он пытался обуздать эту привычку, понимая ее неуместность в сегодняшней своей норе обитания, но навыки цивилизованной речи оказались сильнее тех злосчастных обстоятельств, которые поставили в стране всё с ног на голову. Хаос бесновался на месте привычного, мирного течения жизни, и не было конца беснованию...
* * *
«Земную жизнь пройдя до половины...» — цитируя великого итальянца, а проще, разменяв пятьдесят второй год бытия, сегодня он поставил жирную точку в конце своего нового романа. Ребячески счастливая улыбка играла при этом на лице Андрея Васильевича Соловьева, знаменуя окончание труда.
— Финита! — он бодро потер ладони. — Завтра — в издательство!
Оправданными были и бодрость, и радость: тяжко, неспешно подвигалась работа, детище рождалось капризным, с болячками, выматывая писательские жилы буквально и переносно. Художественный материал ложился на бумагу столь долго, своевольно, неподвластно авторской воле, что в перерыве между прологом и эпилогом романа Андрей успел «накропать», как это он называл, две небольшие повестушки. Всё теперь за спиной: бессонные ночи с полными окурков пепельницами, чашками остывающего кофе, комками черновиков на письменном столе, рядом с креслом на полу, на подоконнике и, грех сказать, в туалете. Теперь единым семейством из сестренок-повестушек и последнего дитяти — романа эту прозу предстояло вывести в люди. Если, понятно, будет на то издательская добрая воля. По размышлении об этом коренном обстоятельстве улыбка отрады на лице Соловьева почти погасла и приобрела оттенок мученический. Поскольку теперь везде царила пе-ре-строй-ка...
Она даже и звучала словно бы с прописной буквы, эта очередная «революция оздоровления государственных устоев» (официальная терминология!), леший его знает, какая по счету; в приземленном же быту, на низовке именовалась она то «перестройкой», то «неустройкой», то еще как-то язвительно и ядовито. Потому что, спутав и сметав в невообразимый гордиев узел довольно понятные и приемлемые основы жизни, распутаться никак не давалась. Изменилось устойчивое, размеренное бытование и в столь великом и древнем деле, как книгоиздание. Гарантий на издание, и раньше-то не больно надежных, теперь у авторов не стало вовсе. Рукопись вносили в журнал входящих и, сообщив, что она поставлена в очередь на публикацию, с поклоном возвращали автору. До востребования, так сказать. Каковое не приходило фактически никогда. Издателей в этом казусе тоже винить не приходилось: книгоиздание стала финансировать пе-ре-строй-ка... Первым делом она отказала печатному слову в печатном станке «нахаляву». Печатай за свои кровные — это пожалуйста. У кого они есть. Блик надежды давало Андрею Васильевичу то обстоятельство, что издатели были отлично осведомлены, как Соловьев беден: они знали, что он существует лишь на профессиональный литературный заработок, и ведали, насколько он, этот государственно отмеряемый писателю гонорар, ничтожен. Может быть, и на этот раз учтут его безденежье да и вставят рукопись в очередной издательский план.
Эти надежды оказались только литературными мечтаниями.
— Никак не получится, Андрей Васильевич. — Директор издательства был величав, холоден и вежлив. Перед Соловьевым сидел арктический торос. — Хоть сейчас я отослал бы рукопись в набор, но тебе ли объяснять (давность знакомства позволяла панибратство!) — в очереди на публикацию живые люди... — Он сокрушенно развел руками. — Башки нам пооткручивают. Иные авторы десяток лет ждут издания новой книги по гослимиту. А он теперь — с гулькин нос! Вот если б у тебя, — директор пощелкал ногтем по папке с соловьевской рукописью, — юбилей! Да и то... — Он сожалеюще вздохнул. — Слушай, — взгляд собеседника отчего-то стал уклончивым, а голос ласковым, — а не поискать ли тебе средства на издание самому, ведь не в пустыне живем, средь людей. Чего вскинулся? Обычная сегодня, вполне распространенная практика. Вот тогда живо-два состряпаем, рукопись через квартал-другой книгой станет. Ищи, право, толстосума, проверено...
— А сколько надо на этот... на «самсебяиздат»? — поинтересовался Андрей и, когда директор завернул та-кое, что ни в какие ворота не лезло, вспыхнул порохом.
— Где взять такие средства человеку, которому ты же издательские гроши платишь? — гаркнул он. — Сам понимаешь: издам книжку, раздам долги, и снова гол как сокол до очередного книжного заработка, — сбавил он тон, понимая, что орать тут не на кого.
— Да что ты на меня-то голос повышаешь? — не совладал с нервами и издатель. — Ты с неба-то опустись, глянь, что под ногами творится. Ну нет у нас сегодня ни копейки на госиздание, и не появится. Крутимся, как все: заказные издания, реклама, то-сё... Чуть ли не этикетки вон спичечные печатаем! Ищи, говорю, мецената, стыд не дым, глаза не выест! А достанешь деньги — весь практически тираж твой! Продавать в розницу станешь, сын у тебя, я наслышан, этому ремеслу не чужд. — Стекла очков директора льдисто блеснули. — Вспоминать придется: раньше-то писатель с чего жил? Это советская власть вашего брата к гонорарным авансам да гарантии распродаж книги привадила. Теперь, брат, всему этому шабаш... — криво усмехнулся издатель. — Э-эх, Андрей Васильевич, у каждой избушки свои поскрипушки, а ты только одни собственные и слышишь.
— Торгова-ать? — недоверчиво протянул Соловьев, точно смакуя на вкус эту новость.
— Вот именно! — поддакнул директор. — Все-таки будет подспорье. Конечно, неприятно превращаться писателю в книгоноши, в коробейники, да раз уж дошли до жизни такой... — Директор снял и протер очки с очень сильными линзами. Беспомощный без очков взгляд его наполнил сердце Андрея жалостью: давно знал и уважал Соловьев этого человека, жизнь которого и должность тоже была подобна каторге — всем угоди, а всех и солнышко разом не греет...
— Или вот что! — директор вдруг ожил. — Ты в правительство обратись, в республиканское! Авось лауреату Госпремии, заслуженному работнику культуры... да мало ли у тебя еще там регалий — отказу в дотации на доброе дело не будет! С них сейчас, как с паршивой овцы, хоть шерсти клок... А тут я сам догляжу за движением рукописи, тянуть с набором не будут, ну и всё прочее. Давай, давай, обращайся, не скромничай. — Он протянул на прощанье руку. Ладонь, отметил Соловьев, была влажна — видать, и издателю разговор был не легок.
В паршивом настроении покинул Андрей Васильевич издательство. И даже не оттого, что были перечеркнуты надежды на скорый заработок и книгу — это бы еще пережил. Но впервые с ледяной беспощадностью, в полном масштабе встал перед ним факт: всё искусство-ремесло пошло, похоже, псу под хвост! Писательство отныне в кормах ему отказывало! Это раньше шла кое-какая денежка за публикацию сотворенной им вещи — теперь требуется, чтобы он же за ее издание платил. Окаянство какое! Ичтоб он торговал после этого своей книжкой — с лотка, — пресмыкаясь, чтоб купили, сбрасывая цену до грошей, навязывая автограф... Западло!.. Андрей Васильевич даже пустил матерок, предвидя грядущие мытарства. Строптивый, неподатливый по части «целования чужих рук», он мучительно не хотел идти и за правительственной дотацией: еще неизвестно, задастся ли там удача. Пообождется... Раз уж вольное творчество теперь побоку, надо искать постоянное место, службу-службицу: газета, журнал, радио, телевидение... Зарплата по тарифу, два выходных в неделю. И мучительная мысль, что дома, в ящике стола, киснет самая, может быть, великая его вещь...
Уже наутро отправился он искать работу. Пришлось раз за разом обить пороги в трех редакциях газет, побывал в журнале. Нигде его не чурались, даже рады были видеть (свой ведь в доску!), но, прознав причину визита, мрачнели: в штатах и так дыхнуть нечем, предлагают — не-определенный кивок наверх — сотрудников сокращать...
Сюрприз был неприятен: ниша газетчиков, оказывается, заполнена. И даже переполнена. Что дальше? Радио, телевидение, какие-то, рассказывают, пресс-службы да информбюро при коммерциалах организуются. Но интуиция подсказывала: толку от странствий и по таким адресам не будет. Хотя кое-где для очистки совести он всё же побывал. Но нет, работы не было и не предвиделось. Часть изданий дышали на ладан, часть всё же прикрыла бедность, даже листки-однодневки «желтой прессы», куда и на порог-то раньше ступать было пакостно, и те лопались пузырями. Пе-ре-строй-ка...
Правда, слов добрых коллеги всё ж не жалели:
— Твори, Андрей Васильевич! Всё готовое к нам неси, зеленую дорогу откроем, тиснем за милую душу! Мастерство твое ведомо, напечатаем. Вот икусок хлеба, чем вот так напрасно ноги давить да душу травить. Ну, не век же простоит этот бардак!
Ласковое слово и кошке приятно, но только оно не насытит. Ведь что-то солидное «сотворить» — не лапоть сплесть! Не только настроение необходимо, но и времени год-другой. С последним-то детищем, к примеру, шесть лет валандался. А есть-пить надо уже сейчас. То-то и оно! «Стукнешь по карману — не звенит, стукнешь по другому — не слыхать...» Это Рубцов, один как перст, сокрушался. А у Соловьева семья, сын, тоже семейный. Супружнице, Лидии Григорьевне, в школе который месяц вместо зарплаты кукиш кажут, да и зарплата там курам на смех, раз-другой по рынку продуктовому пройтись. Много при таких харчах насочиняешь?
И поскольку рабочее место не подворачивалось, а рукопись как-никак была готова, всё же решился он в конце концов побывать в Доме правительства, в Совмине еще недавних дней. По дороге, правда, вспомнив прошлогоднее, едва не переменил намерение и лишь большим усилием воли заставил себя продолжить путь (деваться-то было некуда!) и сесть наконец пред светлые очи зампреда. Пиетета и особливого почтения к собеседнику Андрей Васильевич не испытывал (добра от начальства он и в прошлом своем видел немного, руководство высокого ранга в тайности, про себя именовал «шишкарями» — шишки на ровном месте), но, вопреки ожиданию, встречен был очень даже приветливо, гостеприимно. Зампред, расспросив, казалось бы, очень заинтересованно о житье-бытье писателя в новых, так сказать, условиях, о проблемах «на литературном фронте», выслушал Соловьева внимательно и сказал:
— Что ж, дело стоящее, очень нужное, Андрей Васильевич. Ясно, что книга не должна пылиться в столе. Так что обмозгуем твою просьбу, прикинем, что и как, и сообщим...
Месяц с лишком светлячок надежды не угасал в Соловьеве, но обещанной правительственной весточки всё не было. И Андрей Васильевич, решив, что, коль гора не идет к Магомету, позвонил «шишкарю» сам. На этот раз импульсы от почтенного абонента исходили жесткие, холодные, и его неприязненный тон словно ледяным душем окатил Соловьева:
— Нет пока денег на вашу книжку. Будут, нет ли — трудно сказать.
Стало быть, и тут дело долгое. И еще его осенило: зампред-то из новеньких, не в курсе былых «битв», потому и уважительно приветил в своем кабинете, но когда довела ему старая чиновная гвардия, что он, Соловьев, не их бора сосенка, голос его и посуровел. И, как видно, не только голос...
Начальству и в самом деле не за что было благодарить Соловьева, совсем даже наоборот. Вот и в прошлом году нашла у них коса на камень. Тогда представители Госсовета и Правительства республики — «Великие Шишкари», по Соловьеву, — решили пообщаться с работниками разных творческих союзов: писателями, музыкантами, художниками... Народ склочный, вечно недовольный, в общем, «гнилая интеллигенция», на пульсе которой надо постоянно держать начальственную руку — того и гляди новый фортель выкинут. Надо бы вместе засевать святое поле пе-ре-строй-ки и заодно выяснить, чего они опять горланят, культуртрегеры паршивые. Встречу определили как творческий пленум, в числе приглашенных оказался и Соловьев.
Понимали друг друга заинтересованные стороны, как оказалось, плохо. Начальствующая сторона баррикады плавно повествовала о том, сколь близки руководящему сердцу заботы и чаяния народные, как, недоедая и недосыпая, сегодняшнее руководство региона печется, чтоб деятели культурного фронта тоже были на высоте момента. («Мажу утром бутерброд, а в душе: а как народ?»
— смешливо шепнул на ухо Соловьеву его сосед по месту в зале, гривастый художник). Рать же «культуртрегеров» в ответных речах с ожесточением и гневом клеймила провальную ситуацию в центре и на местах, вела себя «неинтеллигентно», о чем кто-то в президиуме, состоящем в основном из «шишкарей», не преминул отозваться раздраженно. Аудитория в ответ загалдела сильней, а Андрей Васильевич, сам не заметив как, оказался вдруг на трибуне.
— От нас здесь всего-навсего требуют, оказывается, интеллигентно поддакнуть начальству в его печалях, — сразу взял он быка за рога. — Точнее, как и прежде, заставляют играть в «одобрям-с!» по прежним правилам. — Аудитория смолкла, внимательно вслушиваясь, понимая, что новый оратор намерен залить «миротворцам» из Дома правительства сала под шкуру, и готовясь его поддержать в таком намерении. — Речь же должна вестись в первую очередь о выживании национальной культуры. У нас, национальных писателей, специфика особая: наши читатели — удмурты обитают в основном на селе. Может, для кого это новость, — метнул он взгляд на президиум, — только вот зарплату селянам теперь дают раз в полгода: людям не то что книгу — газету купить не на что. Так это? — Та-ак!.. — гулко выдохнул в поддержку зал.
— Деревенскому книгочею остается лишь сельская библиотека — с обветшалым и устарелым книжным фондом, дефицитом кадров — задарма никто не работает. К вам что, руководящие товарищи, с подобными вопросами никто не обращался? Лично знаю людей, что обивали ваши пороги. Просили, умоляли, чтоб хотя бы один экземпляр новой книги каждого автора поступал в библиотеки централизованным, так сказать, порядком. Ответом было ваше обычное: «подумаем», «постараемся помочь». И что? Поле национальной культуры покрылось бурьяном, заросло сорняками. Два года назад я и сам в составе депутации сельских библиотекарей слушал в Доме правительства искренние уверения прежнего руководства: знаем и поможем! Но ни копейки на библиотечное дело с той поры так и не выделено, ни гроша! Вот и скажу я сейчас напрямую: уж коль вы взялись руководить общественными переменами, правды мы о ваших подлинных действиях когда-нибудь от вас дождемся?! Собравшиеся в зале грохнули аплодисментами, отделенные же от них кумачовой скатертью президиумского стола тяжело задвигались, как сомы в омуте, полезли за платками отирать внезапный пот. Выступающий ощутил на себе злые, колючие взгляды.
— Средств на всё недостает, — уклончиво отозвался шишкарь из Великих. — Тяжелое положение не только в этом секторе, оно... э-э-э... столь же безрадостно в образовании или, скажем, в здравоохранении. Так что, к сведению уважаемого оратора: наладится должным образом производство — ситуация тут же переменится. Ну а пока выше пупа, как говорится, не прыгнешь. — Он развел руками. «И это говорит один из тех, кто решает, определяет!» — ярость всколыхнула Андрея Васильевича, и он, еще наддав в голосе, бросил в сторону президиума:
— Тогда и налаживайте, коль взялись, за это вам не-маленькие деньги платят. А то вы вместо конкретной работы, похоже, всё меж собой соревнуетесь, кто выше пупа прыгнет. — Зал ответил дружным хохотом. — А не получается налаживать производство — милости просим к нам, в народ, так сказать, — он гостеприимным жестом обвел зал с аудиторией. — Уступите место тем, кто не прыгает, а работает. Что, слабо?
— Дело ведь не только в нас, господин Соловьев...
— «Господи-ин»! — зло сощурился Андрей Васильевич. — Господа не побираются! «Где это видано: слуги народные лучше хозяев живут!», — процитировал он хлесткую, облетевшую страну шутку известного сатирика.
— Суть не в обращении, товарищ Соловьев, если уж вам так угодно, — трудно дыша, парировал госсоветовец. — Я о том говорю, что не только у нас — по всей России пока что неустройство.
— Так ведь и я не только о вас рассуждаю — я всё начальство, в том числе и центровое, призываю взяться за гуж! Поразительная творится история: земля в забросе, заводы дышат на ладан или вовсе стоят, нравы людские, извините, норовят шерстью обрасти, буквально всё катится в пропасть — и только доходы начальства да чиновничества до небес вскинулись! Вы неплохо устроились, гос-по-да. Пир на костях — вот как это называется. Теперь понятно, кто и зачем весь этот содом затевал. Получается: стряпали и ложки спрятали! — пустил он последнюю стрелу сарказма в сторону президиума. — Демагогия чистой воды... Это безобразие!.. — раздалось сразу несколько начальственных голосов, но зал заглушил руководящее недовольство «выкриками с мест» в пользу оратора. А он уже и позабыл начальный запал о плачевной доле библиотек. Так ведь много невысказанного скопилось в душе, словно перегретый пар в котле. И потому он, готовый уж было покинуть трибуну, почувствовав поддержку зала, вдруг передумал и вновь понесло его, точно полноводная река опрометчивого пловца, и он торопился выговориться, ударить правдой в нужную точку.
— Читаю недавно: только отпускных депутаты Госдумы получают, сколько рядовому учителю либо врачу начисляется за пятнадцать лет беспорочной работы. За что? Почему? Да потому, что совести нет. А люди без должностных портфелей, без «мохнатой лапы» в руководстве стали рабами! — голос Соловьева трепетал, ибо он понимал, что за жесткую прямоту придется непременно и дорого ответить — его постараются втоптать в грязь.
«Ну что ж, ответим...» — он сцепил зубы.
Зал меж тем «зажегся». Еще бы, начальство гласно гладили против шерсти, и оно имело смелость в ответ только шипеть, точно угли в костре, на который плеснули водой.
— Рабов на галерах хоть кормили! — прорезал общий гвалт чей-то выкрик. — А тут хоть с голоду подыхай! Ведь даже нищенскую зарплату месяцами не выдают. Это вы и есть прямые демагоги, провались ваша перестройка вместе с вами в тартарары!.. Чем нам детей кормить? Что самим есть? Пойти воровать? А что остается?.. Будет или нет положен конец безобразиям?..
Аудитория бузила уже безоглядно, тем более что отмерить потом «всем сестрам по серьгам» начальство не имело реальной возможности: творческих союзов не прикроешь...
— Верно! — подхватил взметенный общей волной оратор. — Да и одна ли безропотная интеллигенция бедствует? А рабочий человек?.. Тут начальство перед нами своими печалями козыряло. Только разная у нас беда, гос-по-да: у одних — суп жидок, у других — жемчуг мелок! — усмехнулся Соловьев. — А на высотах благодушие, там с олимпийским спокойствием взирают, как люди в мусорных контейнерах копошатся, попрошайничают, мрут, наконец, от недоедания... На тысячу голодных один сытый, на сто тысяч безденежных — один миллионщик, и так далее. Худую вы арифметику придумали, господа, — заключил свою, для самого себя неожиданную речь Соловьев...
Вспомнив обо всем этом, Андрей Васильевич тяжко вздохнул. Вот теперь и вышло ему боком то «соло на трибуне» — сейчас, когда позарез нужны оказались деньги. А не кусай руку дающую! — намекнули ему по телефону. О, как он понимал злопыхателей-шишкарей! Ведь тогда он вывернул наружу целый ком грязного белья «всесильных», дал над ними вдоволь нахохотаться озлобленным, обездоленным братьям по творческому клану, в глаза назвав лицемеров лицемерами, хапунов хапунами. И вот — отомстили. Тихомолком, по-подлому. «Эх, зря сунулся туда! Ведь не хотел же, не хотел!..»
И что теперь? К кому еще обратиться? Кто поможет ему издать эту злополучную книгу? Поможет ли кто?..
* * *
— Дак... идешь ты или нет, Василич? — спустил Романтика на грешную землю голос Профессора, вернувшегося из «отхожего» угла. — Снимут, гляди, сметану с наших лабазов.
— А, да-да, иду, Трофимыч. Но учти: последний раз тебя подменяю. Очередь-то твоя. Стало быть, и две ходки теперь — твои...
Жизнь на улице меж тем уже била ключом, и Андрей невольно прибавил шагу: как бы к «застолбленным» ими контейнерам не прикоснулась рука собрата-изгоя. Но нет, приблудных бомжей возле «лабазов» не было...
А ведь с Трофимычем их на такой же свалке судьба свела, подумалось Романтику. Тощий очкарик в надтреснутых «окулярах» получил прозвище Профессора от «мусорного братства», и теперь его уже не смоешь, хотя и очки свои Трофимыч давненько додавил, будучи под «мухой». Имя же ему крещеное — Степан, но кого это теперь интересует?
Все контейнеры на месте, счетом четыре. Кормильцы, ржа их пожри!
«Ма-ать честная, курица мясная!..» — Романтик окаменел на месте, завидев у ржавой стенки «лабаза» батарею стеклотары.
— Добра-то, добра — как на выставке! — он в восторге хлопал себя по бедрам. Не блазнит ли, часом, с перепоя-то?.. Нет, вот они, родимые, охотно, с веселым звоном идут в «суму переметную», святители! Сколько ж их тут?.. Семь... одиннадцать... шестнадцать... Два десятка ровно, как одна копеечка. Ай да Профессор! Спровадил с чердака вовремя, увели бы это богатство как пить дать. Романтик с запоздалым смятением огляделся. — Не-ет, больше до обеда прохлаждаться на чердаке не дело, надо и Трофимычу то же сказать, чтоб долго не дрыхнул...
«Свадьбу играли... или на именины полон дом гостей собрали», — Романтик прижмурился и щелкнул языком, представив себе лукуллов пир, имевший быть при таком скоплении выпивки. «Пельменей небось налепили, поросеночка молочного в духовке подрумянили...» — слюна наполнила рот, и, чтобы сбить соблазн, он перевел мысли в прозу: да скорей копили-копили по бутылке, а там и вынесли на помойку разом...
Насвистывая «Итальяно веро», самую забойную вещь из своего репертуара, когда бывал в духе, Андрей собрал нежданный фарт в сумку, а потом приступил к детальному обследованию «лабаза», действуя проволочной кочережкой. Ага... еще пустая поллитровка... другая... ничего, отмоем... Вот полбулки хлеба... руки отрывать людям за такое, еще и на времена сетуют... спасибо хоть в целлофане выкинули, не грязный... плесень сверху ножиком пообрежется, остальное за милую душу оплетохом... Еще подвернулось ему в «помойхранилище» пяток желтых, броневой крепости огурцов, несколько помидоров с терпимо подгнившими боками, несколько жухлых луковых прядок — всё это, порядочно помытое, покрошенное, сдобренное постным маслицем, будет для чердачников салатом. А вот солидный кус копченой колбасы... высохшей, правда, с запашком, наверное... но и это уже подарок небес. «Наша невестка всё стрескат!» — вспомнил он любимую, мамину еще, поговорку, и на сердце еще более потеплело. Да-а, Трофимычу сюрприз, он вкусно полопать горазд!
Тем временем из-за бака прозвучало робкое мяуканье. Романтик глянул — господи, животина, вчем у тебя душа держится? Ходячий остов кошки! Сухой гороховый стручок... На мордочке парша. Не стригун-лишай, часом? А вот глаза — бусины дымчато-зеленого топаза, словно хранящие горе всех «братьев наших меньших», выдворенных пинком подыхать где придется. «Мя-яу... мия-у-у...» — голосишко жиденький, и не то чтобы звучит он в поисках жалости человечьей, нет, зверушка заранее умоляет: не тронь меня... ты сильный... не бей, ладно? Дай мне еще немного порадоваться теплому солнышку, Великий Хозяин жизни, мне ведь осталось жить до первых холодов, мой трупик растащат по косточке вороны...
«Мы с тобой одной крови — ты и я!» — в глазах Андрея потемнело от сострадания, он ясно понимал, о чем молит голос полосатой доходяги. «Не трону... конечно, пальцем не задену...» — он торопливо полез в сумку, добыл только что обретенную колбасу и, мелко порезав, — гвозди, право, забивать! — выложил на асфальт перед кошуркой угощенье. Должно быть, не веря своим глазам, кошка глянула на лакомство, на Андрея и, припав к угощению, урча, давясь от жадности, принялась поглощать еду, почти не жуя.
«Сама-то, видать, вовсе больная... — бормотал Андрей, — сил нет в контейнер забраться... вот и питайся, сестра печали, копи силенку...» Живая, маятная душа, которой еще хуже, чем ему. Он замечал: отщепенцев кошачье-собачьего племени, недомогающих всеми хворями, поддерживающих свою жалкую жизнь бок о бок с людскими «отбросами общества» в царстве отбросов, становится всё больше. Гнило всё сверху донизу общество впавшего в черную немочь славного некогда государства, в том числе и четвероногое его население. И высокомерно сытые, с иголочки одетые-обутые «сливки общества» только подчеркивали рвань и убожество общего одеяния страны, словно бриллиантовая пуговка на лоскутном рубище попрошайки...
Кто-то робко коснулся его давно не чищенных «говнодавов». Андрей глянул — о его обувку трется махонький котенок, той же масти, что и кошурка, которую он подкормил. Мамка, может, а то малыш гуляет сам по себе, как в известной сказке...
— Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! — торжественно возгласил Андрей, подсыпая угощение и малышу — останется еще толика для Профессора. А на диковинный дух прибрела невесть откуда еще и патлатая невеликая дворняжка, вся в репьях, с умными, страдальческими глазами животного, нет которого, кроме человека, умнее, которое единственное на свете любит хозяина сильнее, чем себя... Хозяин же этой дворняги был, наверное, редкостная гадина...
— Вот тебе, милая, колбаски-то не достанется, — опечаленно сообщил песику Андрей. — Ну-ка, глянем в «лабаз», может, на наше счастье, что подвернется для тебя?.. Да ты у нас удачница — мосол, гляди, есть еще на нем что погрызть, держи вот!
Дворняга взяла угощение из рук осторожно, деликатно, устроилась возле кошек, легко снесших такое соседство, и принялась смаковать кость...
Андрей вдруг как бы со стороны глянул на всю собравшуюся у баков гоп-компанию: лохматая голодная собачонка, бездомные кошки в парше, при последнем издыхании — и он с ними — венец творения, Хомо сапиенс, в дурно пахнущей одеже, питающийся от той же помойки, что и эти горькие, неразумные бедолажки... И такой карикатурой, такой жалкой дрянью показались ему «счастливые» находки стеклотары, каменного куска колбасы, что он готов был тут же взвыть волком от тоски. Он злобно плюнул, закурил, пытаясь табачной отравой заглушить ароматы «помойного царства»... Да, он — животное, он опустился почти до уровня этих вот безмысленных скотов... Но ведь у всех них, равно бомжей, не вина, а беда... Андрей глянул на кошку с котенком, блаженно задремавших после еды... Мать с сыном... И тут из дымки забвения стали проступать, обретая всё боль-Шую ясность, лица, дороже которых не было у него на свете — жена и сын...
(Продолжение следует.)
|