Авторы/Басков Юрий

Два рассказа

 

ПАШКИНА ОХОТА

 

С Пашкой мы сидели за одной партой чуть ли не с первого класса. Фамилия у него была Лесников, и я часто безобидно подтрунивал над ним. «Хоть ты и лесник, — говорил я ему, — а в лесу бываешь по заказу, раз в лето, когда ягоды. Может, волков боишься? Ну, тогда, конечно…»

Началось это еще в седьмом классе. У отца было старенькое ружье двадцатого калибра, и той осенью я получил разрешение охотиться на уток. Каждое воскресенье ни свет ни заря с лихорадочно бьющимся сердцем спешил я на пруд. Положив ружье на дно плоскодонки, я забирался сквозь заросли камыша к заливу, где частенько кормились дикие утки.

Когда пошли в девятый класс, я уже считал себя бывалым охотником. Втайне я хотел, чтобы Пашка составил мне компанию — все-таки вдвоем веселее. Но каждый раз на приглашение пойти со мной на охоту он отвечал одно:

— Ружья у меня нет, а так — что за охота.

Как только я ни пробовал зазвать его с собой, ничего у меня не получалось.

— В конце концов, что ты делаешь по воскресеньям дома? — допытывался я.

— Колю дрова, таскаю воду, учу уроки, читаю что-нибудь, — спокойно перечислял он свои дела, — работа всегда найдется.

— А ты всю работу в субботу сделай, — предлагал я.

— Это можно, — соглашался он. — Но меня совсем не тянет в лес, хотя я и Лесников.

И уж совсем не мог он понять, как можно бродить целый день под моросящим осенним дождем.

Пожалуй, я и сам не смог бы объяснить ему это.

Деревня наша расположилась на пологом склоне, и с огорода пруд был виден почти как с самолета — со всеми заливами, протоками, зелеными островками и полным до краев светлым руслом, которое, извиваясь, уходило вдаль. Минуты две зорко вышаривал я глазами каждый заветный уголок, где могли сидеть дикие утки. В этих заливах, протоках я помнил каждую кочку, и, если где-то появлялась лишняя, это для меня значило, что там сидит утка. И я не спутал бы ее с дворовой, потому что дикая всегда меньше, чернее и беспокойнее.

Если не было даже чирка, я отправлялся на другие пруды. Мелкий дождь сонно шуршал в ольховых листьях, в жесткой осоке, убаюкивал. Я неторопливо шагал по траве, объеденной овцами почти до корней, и под ногами у меня шипела вода, поднимался на холмы, поросшие карликовыми елочками, пил воду из родника под глиняным яром.

Маршрут у меня и летом, и зимой был один.

Есть какая-то необъяснимая прелесть в таком хождении. Каждая встреча с сосновым бором, с полусгоревшей одинокой липой на дальнем поле воспринимается по-новому. И чем ближе подходишь к знакомым местам, тем сильнее бьется сердце в предвкушении открытий.

Как-то в январе, в десятом уже классе, Пашка сообщил мне невероятную новость.

— Вчера братан ружье привез, — сказал он.

— Купил? — удивился я.

— Нет, его премировали.

— Ну, теперь ты пойдешь за зайцем? — тут же пошел я в наступление. — Ружье у вас есть, к тому же совершенно новое. Ну?

— А патроны?

— Найдем.

— А порох, дробь?

— У меня есть.

— Ну, тогда….

В воскресенье утренняя заря разгорелась малиновой широкой полосой. Вершины тополей, растущих перед воротами Лесниковых, казались черными на огненном фоне неба. Когда мы на лыжах, оба в телогрейках и туго подпоясанные вышли за околицу, Пашка оглянулся и остановился.

— Как здорово! — воскликнул он негромко. — Небо-то горит! А тополя… Первый раз вижу такое. А ты? — обратился он ко мне.

— Я тоже, — покривил я душой.

С минуту мы стояли молча, любуясь горячими красками зари. Потом Пашка еще несколько раз оглядывался, пока мы не дошли до сухого длинного лога, плоское дно которого заросло кустами ольхи и ивы.

Лог мы прошли почти до вершины. Ни лисы, ни зайца нам поднять не удалось.

В одном месте Пашка увидел бисер следов, похожих на куриные, спросил: «Откуда здесь куры?» Я объяснил, что тут прошли цепью серые куропатки. А на самом дне лога, куда не достает ветер, мы нашли их ночлег. Снег прижал к земле ветви небольшой елки, и получился миниатюрный шалашик из веток и снега. В нем Пашка насчитал двенадцать колокольцев птичьего помета. Они были расположены по кругу. Мой друг поднял на меня удивленный взгляд — почему?

— В морозные дни куропатки спят сгрудившись, спрятав голову под крылья: так им теплее.

— А если подкрадется лиса?

— Старая куропатка, должно быть, не спит, — не очень уверенно ответил я.

В лесу Пашка восхищался искусной работой недавних метелей, подолгу рассматривал снежные фигуры, похожие то на медведя, то на большого кота. Я не торопил его, а он радостно восклицал: «Гляди, гляди! Вон тот ком смахивает на собаку, а этот — на Деда Мороза. Так ведь?..» Я соглашался, и мы двигались дальше.

К вечеру, усталые, мы возвращались домой берегом замерзшей реки. Я уже потерял надежду на удачу, но на всякий случай сказал: «Иногда в русле бывают зайцы…» В это время в русле что-то промелькнуло. Затем на берег, перед самым носом Пашки, выскочил заяц-русак и будто нехотя, небольшими прыжками запрыгал к ольховнику. Пашка шел впереди меня, в пяти шагах, из-за его спины я не мог стрелять.

Я видел черные кончики заячьих ушей до тех пор, пока они не растаяли в серых кустах — выстрел не раздался. Тогда я быстро взглянул на Пашку. Он даже ружье с плеча не снял; стоял и смотрел туда, где только что скрылся косой.

— Чего же ты не стрелял? — в сердцах крикнул я на него.

Крик вывел его из оцепенения, он обернулся. Я увидел на его лице глупую, радостную улыбку, глаза его были расширены и блестели.

— Какой большой! Как ягненок! — восхищенно проговорил он, по-прежнему глупо улыбаясь. Но, встретив мой сердитый взгляд, видимо, понял, что дал маху, и тут же сделал виноватый вид.

В понедельник я хотел рассказать в классе, как Пашка чуть ружье не выронил, увидев зайца: «Вот уж ребята посмеются». Но по глазам друга понял, что рассказывать нельзя.

А в следующую субботу он несмело спросил:

— Завтра на охоту пойдешь?

— Пойду, — ответил я.

— А меня возьмешь?

Я посмотрел на него. Серые глаза говорили: «Уж теперь-то я не растеряюсь». И я сказал:

— Айда.

И до тех пор, пока мы с аттестатами в руках не покинули родную школу, Пашка был моим неизменным спутником в однодневных походах. Я был рад его обществу.

ТРЕТИЙ ДЕНЬ

Мы скирдуем ржаную солому, но сейчас у нас перекур. Я лежу на копне, запрокинув голову. В высоком голубом небе летит маленький светящийся самолетик, оставляя за собой тонкий след молочного цвета.

Рядом со мной пристроился Григорий, крепкий мужчина в латаной гимнастерке. Он курит, положив перед собой старенькую кепку, которая служит ему пепельницей. Сидор Васильевич, шестидесятилетний кряж, сидит на клочке соломы, привалившись спиной к копне и вытянув ноги. Седые усы его ровно подстрижены. Старик неспешно ест ломоть, отрезанный от каравая. Ломоть густо сдобрен маслом. Возле старика растянулся рыжий Максим, длинный и худой. Он не курит, не ест, а лишь покусывает соломинку, светлую, как его брови.

На соседней копне уединились две девочки и подросток. Они подвозят к скирдам копны, сейчас тоже отдыхают.

Скирда, начатая сегодня с утра, еще не завершена. На ней сидят две женщины и о чем-то негромко беседуют. Головы у них повязаны белыми платками: у одной узел на подбородке, у другой — на затылке. Обе смуглы, широкоскулы, у обеих темные глаза расставлены широко, только у одной лицо всё в морщинках, а у другой гладкое, нежное. Это мать и дочь, скирдоправы.

Вот и вся наша бригада. Почти у самой моей головы крупная белая кобыла выбирает из стерни сочные стебли вьюнков и с хрустом рвет их. Губы у нее светло-розовые, замшевые, в большом дымчатом глазу я вижу себя, синее небо и даже тоненький след самолета.

Солнце тянется к зениту, жара. Какая-то колючка скребет мне спину. Я достаю ее из-под майки. Она оказывается сухой головкой василька. Я снова ложусь, сладкая истома разливается по телу, связывает. Словно сквозь сон слышу разговор мужиков.

— Да-а, силенок-то у нас маловато, ребятишки, а долго ли такая погодка продержится, сказать трудно.

Это Сидор Васильевич. Он уже разделался со своим полдником и тоже прилег отдохнуть.

— Стогометатель бы сюда, — растягивая слова, говорит Максим, — он за три дня всё сметал бы, а мы-ы…

— А что мы? — вступает в разговор Григорий. — Сколько сделаем, столько и ладно.

Пора уже кончать перекур. Мне кажется, все это чувствуют, всем уже немного неудобно лежать, и все-таки никто не встает. Я могу подняться первым, позвать остальных к работе, но по неписаному закону не имею на то права: старшие не любят этого. В то же время стоит Сидору Васильевичу сказать: «Хватит, ребята, отдохнули, надо еще поработать», — как мы без единого слова повинуемся. А он лежит, прикрыв глаза, видно, его тоже разморило на солнце.

Наконец мы оставляем копну, осевшую, примятую. Не спеша, к обеду дометываем единственную скирду.

После полудня всё повторяется, с той разницей, что вечером взглянуть на нашу работу приезжает бригадир Кирилл Фотеич. Ему под пятьдесят, у него есть прозвище — старшина. В этом звании и без левой ноги вернулся он с фронта. Кирилл Фотеич грузно вылезает из ивовой корзины тарантаса, встает на землю, держась за поручни. Не выпуская из рук вожжей, минуты две оглядывает поле. Светло-голубые глаза его посажены глубоко, из-под выжженных солнцем бровей, как из-под маленьких козырьков, смотрит бригадир на две скирды. На густо заросшей переносице его появляются и тут же исчезают две поперечные морщины.

— Всего два… скирдишка… — произнес он, ни к кому не обращаясь, — маловато ведь, а?

— А сколько бы вы хотели, Кирилл Фотеич? — склонив голову набок, спрашивает Григорий.

— Ну, пять или шесть…

— Вон куда хватил… Думаешь, мы железные? — в голосе Григория слышится вызов.

— Ну ладно, ладно, я ведь так, — отступает бригадир. Мы молчим. Старшина уезжает. За тарантасом дымком вьется пыль.

На следующее утро в поле, облепив новую копну, мы долго перебираем деревенские новости. В работе часто отдыхаем, десятиминутные перекуры затягиваются на час и даже больше. Говорим много, обо всем, откуда что и берется. За длинный еще по-летнему день у опушки леса прибавляются две скирды. Мне начинает казаться, что на большее мы не способны.

Солому в бригаде скирдуют две группы — наша и еще одна, в которой работает мой дружок Виталий. С ним мы встречаемся лишь по утрам, на конном дворе, перед тем как отправляться в поля.

На третий день утром, в ожидании остальных, мы сидим с Виталием в телеге, и я безразличным тоном спрашиваю:

— Сколько вчера поставили?

— Две. А вы?

— Тоже.

С вилами на плечах подходят Сидор Васильевич, Григорий, Максим, скирдоправы. Мужики закуривают, ведут негромкий разговор. Вот уже все в сборе. Бригадир делает распоряжения, переводя взгляд на каждого, к кому обращается. Нам, работающим на скирдовании, указание новое: «Вы сегодня все будете метать солому у леса. Там скорее надо поднять да трактор пустить».

Из деревни на этот раз уходим грудно, но на опушке молодого ельника делимся на две группы. По старой привычке наши хотят присесть, немного отдохнуть с дороги. И тут, словно сговорившись, мы оглядываемся на соседей. А они и не думают отдыхать, уже начали подтягивать в кучу копны для основания будущей скирды. Нам хорошо видно, как от натуги прогибается спина гнедого мерина, как он встряхивает густой рыжей гривой. Расправив плечи, поплевав на ладони, мы тоже приступаем к делу.

В нашем стане сегодня заметно оживление. Не шагом, как в прошлые дни, а рысью подъезжает к копнам коновод. А пока к нему подходят его помощники — девчата, он проворно соскакивает с коня, быстро опоясывает копну веревкой и свободный конец ее привязывает к гужу. Девчата просовывают под веревку черенки вил, чтобы она в пути не соскользнула и не развалила копну, звонко кричат: «Трогай!» У мальчика нет кнута, он понужает кобылу одними возгласами: «Айда, оп, оп!». Лошадь подается вперед, на задних ногах, на животе у нее взбухают вены — веревка натягивается струной. «Айда, оп, оп!» — криком помогает кобыле коновод, и копна трогается, медленно ползет по полю, похожая на черепаху. Подтянув ее к нам, мальчик и девочки отправляются за другой копной.

Григорий, с размаху всадив в солому четырехпалые вилы, чуть ли не половину копны вскидывает над головой. Конец длинного черня, до блеска отполированного шершавыми ладонями, приставлен к ноге. Когда навильник, добрых два пуда весом, перестает покачиваться, Григорий поднимает его на вытянутые руки и подает на скирду. Мать с дочерью ловко подхватывают ношу на вилы, укладывают. То же повторяют Сидор Васильевич, Максим, но навильники у них поменьше. А Григорий уже налаживает себе другую, тоже большую ношу. Кажется, что работает он без особого напряжения. Может быть, и так, ведь у него крутые плечи, мускулистые, обросшие черным волосом руки.

Я завидую его силе, пытаюсь подражать ему, но у меня плохо получается. Я то возьму такую охапку, что не могу докинуть до верха, то такую маленькую, что он, пока несу, рассыпается.

— Что-то ты подпругу ослабил, — видя это, говорит мне Сидор Васильевич. — Вон дружок-то твой, Виталий, пока ты один навильник подаешь, успевает два подать. Я приглядываю за ним… — он подмигивает Максиму, тот подзадоривает меня:

— Не выспался, видать, лето ведь…

Григорий смеется, улыбаются вишневыми глазами скирдоправы. Я стараюсь изо всех сил, но на меня уже никто не смотрит. Сидор Васильевич, Григорий, Максим, скирдоправы — все в беспрерывном движении: одни подают солому, другие принимают.

Скирда растет на глазах, но немного погодя наш старшой подливает масла в огонь:

— Ребятишки, а ведь у тех скирда-то выше нашей уже. Давайте еще поднажмем.

И мы нажимаем. У меня шум в голове, устала шея, оттого что много приходится смотреть вверх, в коленках странная легкость. Это бы еще можно стерпеть, если бы не соломенная труха. Она тучей сыплется из навильника и набивается за ворот. Мелкая, колючая, эта труха липнет к телу, вызывая неприятный зуд. Снять бы сейчас рубашку, майку, встряхнуть их, дать телу передышку на ветерке, но нельзя, самолюбие не позволяет: неужели мы слабее тех, наших соседей?

Небо — голубой луг с пышными цветами — бутонами белых облаков. Наверное, можно пролежать весь день вот так, на прогретой солнцем ржаной копне и без устали смотреть в небо, на эти облака. Какие чудные, чистые краски!

— Подъем! — неожиданно и громко командует Сидор Васильевич.

И снова мы работаем, боясь отстать от той группы. До обеда сметываем еще по одной хорошей скирде. Домой идем повеселевшие (не подкачали, даже немного раньше тех подняли вторую), а перед тем как разойтись, Сидор Васильевич наказывает: «За столом долго не рассиживайтесь».

Во второй половине дня перекуры редки, да и те минут по пять-шесть, не более. До вечера у нас и у тех вырастают по две скирды.

Перед самым закатом солнца в своем неизменном тарантасе приезжает Кирилл Фотеич. Опять оглядев поле, он улыбается и говорит:

— Сидор Васильевич, видно, есть еще порох в пороховницах, а? — на щеках его появляются складки-полумесяцы.

— А что, — отвечает Сидор Васильевич, поглаживая ус, — разве мы не хлеб едим?

Он подмигивает мне, глаза его тоже смеются.

Я замечаю, что Григорий, Максим, скирдоправы, я — все мы стоим, опустив вилы на землю, и удивленно смотрим на дело своих рук. Восемь скирд… Неужели это мы?