Гусев снял новую квартиру в начале марта.
Стоял на балконе, курил и смотрел на улицу, узкую, уже сейчас пыльную — весна выдалась ранняя и сухая, — плотно заставленную машинами с обеих сторон — проехать только одной и очень аккуратно. Слева он видел здание Московского дома молодежи, там же — метро. Рядом с ним были высотки сразу двух банков. Чутье подсказывало Гусеву, что весь автотранспорт под окнами принадлежит работникам этих банков. Возле метро строили большой жилой дом, к стройке протискивались друг за другом бетономешалки и грузовики, над улицей стоял шум моторов, грохот забиваемых свай.
Прямо, как знал Гусев по карте, должна быть Фрунзенская набережная, но всё, что он видел перед собой, была крыша дома через дорогу — низкой хрущобы, крыша со скатом, крытая металлическими листами, с тонкими перилами по периметру. Гусев представил, как зимой промышленные альпинисты счищают снег с такой крыши: цепляются за перила страховкой, поддевают лопатой целые пласты и вовремя отскакивают в сторону, чтобы вместе со снегом не слететь вниз. Гусев знал, как это делается, Колян рассказывал.
Удаляясь от метро, улица теряла оживленность, становилась как будто более провинциальной и старела. Всё сплошь такие вот хрущовки. Кончалась она хлебозаводом. Оттуда пахло закваской — кисло. В перспективе над улицей возвышалась громада Университета — но это уже далеко, на другом берегу Москва-реки.
Хозяйка Анна, хваля жилье, говорила, что дом этот элитный. Скорее всего, она имела в виду, что был он единственной девятиэтажкой на улице. Единственным высоким домом, покуда не существовало банков. Гусева же удивил архаичный лифт: кабина с двустворчатой дверью, открытая шахта, затянутая сеткой. Гусев долго еще будет привыкать, что лифт надо закрывать за собой, иначе никуда не поедешь, привыкать к окошкам в стенах кабины и дверцах.
— Вы видите, квартира в идеальном состоянии. И ведь это исторический центр.
Задев дверь, на балкон бочком вышла Анна. Она была за сорок, высохшая, с кожей на лице нездорового древесного цвета, седеющие волосы не крашены, что Гусева удивляло тоже. Ее глаза прятались где-то в глубине лица. Ее глаза извинялись, что она просит за квартиру так дорого.
— Здесь совсем рядом Новодевичий монастырь, а еще — буквально через две улицы — дом графа Льва Николаевича, он здесь жил, — продолжала она. Но Гусеву не было дела до исторических соседей: он прикидывал в уме, сколько сэкономит времени на дорогу до офиса. Выходило больше двух часов в день. Гусев был собою доволен, кивал Анне и с чувством хозяина оглядывал узкую улицу под балконом.
— Это квартира моего дяди, — говорила Анна. — Он в МГУ профессором работал. Вот ему здесь квартиру и дали, очень близко, вы видите, вон оно, МГУ.
Гусев достал еще одну сигарету. Анна моментально извлекла неизвестно откуда пустую консервную жестянку и взглядом предложила Гусеву в качестве пепельницы.
— Обычно с долгосрочных жильцов я порядка не требую, — говорила она, закрепляя жестянку на перилах. — Живите, как вам удобно. Но одно условие непременно: я вас умоляю, здесь может быть что угодно, но никаких котов. Вы представить себе не можете, как долго потом держится запах! Мой дядя держал двух котов, мы не могли сдать квартиру целый год после его смерти, жильцы сбегали, только за порог перешагнув. Поэтому одно условие: никаких котов!
— Я вам обещаю, их не будет, — сказал Гусев и сделал шаг в квартиру. Анна сразу поняла и стала собираться.
— Ну, я уверена, у нас с вами всё будет хорошо. Соседи тут тихие, в основном одни старушки, — говорила она, уже выйдя на площадку к лифту. Гусев готов был закрыть дверь, как отворилась квартира напротив, и из нее вышел старик в черном грязном пальто и с нейлоновой грязнейшей сумкой. Помимо свой воли Гусев брезгливо скривился: даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, как часто старик заглядывает в мусорные баки на улицах.
— А, Сергей Артемич! А это ваш новый сосед, — громко сказала Анна, будто дед был глухой. Он замер, как пойманный, кивнул через силу, на Гусева не глядя, и поспешил вниз, не вызывая лифта.
— Ну, звоните, — обернулась Анна. — Думаю, вам тут понравится.
— А вы уверены, что он тут живет? — спросил Гусев.
— Сергей-то Артемич? Давно-давно. Он тихий. Бутылки на улицах собирает. И она села в лифт. Гусев за-крыл дверь.
Ему было двадцать шесть, он прожил в Москве три года, уже купил машину в кредит и снял квартиру почти в центре. «В историческом центре», вспомнил Анну и усмехнулся. Ему было за что собой гордиться. Когда батя десять лет назад уезжал из дома в Москву, думал ли он, что сын так далеко пойдет? Он тогда был худощавый, очкастый, отличник, смотрел на папку снизу вверх и не понимал: что, навсегда, что ли? А ты думаешь, погулять? Давай, учись, потом всё равно ко мне приедешь. Здесь-то что, а вот там!.. Для тебя же стараюсь. Становись человеком! Гусев-старший был в тот момент бодр и весел: сын школу закончил, больше смысла не имело скрывать, что живут с женой только ради него. Он чувствовал за спиной крылья. Он хотел начать новую жизнь. А Гусев-маленький в тот день понял: всё кончилось и теперь будет по-другому. Надо становиться человеком. Надо ехать в Москву. Ведь здесь-то что? А там…
Батя до сих пор на однушку в Кузьминках горбатится. Что толку было ехать, если ничего не сделал за десять-то лет. За три года, что Гусев-младший прожил вместе с отцом, он успел узнать его так, каким не знал раньше. Как знают друг друга только взрослые люди. Чужие и разные. И теперь он был вдвойне счастлив: что снял квартиру и что съехал наконец от отца.
Квартира ему нравилась вся: две небольшие комнаты со сквозной дверью, минимум мебели, старый нелакированный паркет, окно на свалку и балкон на пыльную улицу; ему нравилось, что по утрам слышно будильник у соседей снизу, а вечером соседка сверху цокает каблуками над его потолком туда-сюда. Он любил эту квартиру, как любил свою первую машину: не оценивая, такой, как она есть.
Сначала думал позвать гостей и устроить новоселье. Стал перечислять в уме, кого бы ему хотелось позвать. Получилось, что коллег по работе не стоит: кто-то начнет завидовать, кто-то подхалимничать, с другими ему просто скучно, с кем-то не так близок, чтобы звать в гости, а кто-то еще и не пойдет к Гусеву. Отец исключался. Оставался один Колян, земляк, товарищ детства. Других знакомых в Москве у него не было. Но он подумал, что с Коляном отметить еще успеют, а в новой квартире ему хорошо и одному. И еще: что он был бы абсолютно счаст-лив, если бы не тот отвратительного вида старик, его сосед напротив.
Он встречал его каждый день, хотя мечтал бы не видеть никогда. Он видел его утром, когда пил кофе и выглядывал на улицу: дед уже рылся в мусорных баках прямо у Гусева под окном. Спускаясь к машине, Гусев сталкивался с ним в подъезде: дед шел с полными сумками. Вечером они встречались у лифта. Даже выходя на площадку вынести мусор, Гусев умудрялся застать соседа. Превозмогая себя, он выдавливал приветствие. Старик отвечал невнятно и тоже, как казалось, через силу.
Сам факт существования этого человека, то, что он живет совсем рядом, отравляло Гусеву жизнь. Он не понимал, почему это существо с образом жизни бомжа, опустившееся до отбросов, грязное, живет в таком районе Москвы. Гусеву казалось, что лучшие места всегда должны принадлежать лучшим. Ему казалось, что он, сменив квартиру, будет жить среди равных, успешных и перспективных. Старик рушил не только это его представление о жизни. Он рушил гусевское представление о самом себе.
Однако уже через десять дней Гусев узнал наверняка, что дом ему достался странный.
Начались его подозрения с того, что он догадался: квартира справа — пустая. В четвертой квартире на площадке жила пожилая женщина, которая не выходила из дома. Он видел однажды, как вечером от нее ушла медсестра, и слышал голос хозяйки, когда они прощались, а в выходные к ней пришли мужчина и женщина средних лет с полными сумками продуктов. Дети, наверное, подумал Гусев.
На неделе позвонила немолодая женщина, сказала, что живет под ним, попросила приклеить к ножкам стульев мягкую ткань. «А то вы так по полу мебелью скребете, мурашки по коже бегут. Вы меня понимаете, молодой человек?» Гусев понял, стал передвигать стулья аккуратно.
Потом он начал встречать у подъезда одну и ту же да-му лет семидесяти. Может, меньше, может, больше — Гусев не разбирался в возрасте стариков. Он выходил теперь на работу не рано, и она всякий раз сидела на припеке у крыльца. Гусева поражала ее архаичная сиреневая шляпка с вуалькой. На вуальке были даже искусственные мушки. Из-под нее он видел только белые обмякшие скулы, крашенные розовой помадой губы и полную шею, обвитую фиолетовым прозрачным шарфиком. Шея казалась Гусеву даже красивой. Дама была дородна, сидела с удивительно прямой спиной и, чтобы приветствовать Гусева, поворачивалась к нему всем корпусом. В руках у нее была небольшая сумочка, от вида которой у Гусева в памяти всплывало древнее слово ридикюль. Другого названия он такому предмету не знал. Разве что косметичка.
Она начинала разговор словами: «Приятный сегодня денек, молодой человек, не находите?» — и продолжала, не дожидаясь ответа, какой-либо новостью из жизни их дома. Голос у нее был сильный. Вопросы Гусеву она задавала редко и не навязывалась с беседой: стоило ему заикнуться, что торопится, как дама смолкала, будто ее выключили, и только продолжала благосклонно ему вслед улыбаться.
Через неделю Гусев знал, кто держит кошек, а кто собак, к кому приехали родственники, а кто из соседей забыл батон хлеба на кассе. Но главное, что Гусев совершенно четко понял, это что дом населен стариками. Две-три квартиры вообще пустуют. Одну снимает молодая относительно пара, но они иностранцы. Детей и подростков в доме вообще нет.
Когда он это осознал, ему будто бы что-то открылось. Некая суть этого места, которую он никак не мог уловить. Почему дом такой тихий, даже по выходным, когда обычно в других местах, где он жил, за стенами слышны разговоры, музыка, телевизор. Не такая ведь тут идеальная звукоизоляция. Почему в подъезде, у лестницы к лифту — перила, которых обычно не бывает. Почему, если возвращаться домой в темноте, в большинстве окон не горит уже свет.
Всегда, сталкиваясь лицом к лицу с пожилым, немощным человеком, Гусев чувствовал себя неуютно и будто совестно, что самому ему было непонятно. Теперь это чувство преследовало его, стоило войти в подъезд. Потом он стал ловить себя на том, что думает о соседях даже на работе. Он чувствовал, что у них у всех есть нечто общее, чего нет в Гусеве, что было ему чуждо. И что было чуждо всему тому миру, к которому Гусев принадлежал: энергичному, процветающему миру. Гусев задумывался над этим и не понимал: как же так?
Если эти люди живут совсем не так, как живет сам Гусев и такие, как он, как они живут? О чем они думают и чего хотят? Если они вообще чего-то хотят. А если хотят, то зачем? Зачем им что-то, если они уже всё равно ни к чему не стремятся? Чем дальше он углублялся в эти вопросы, тем более странным казалось ему само существование этих людей. Ему было бы проще, если бы их вообще рядом с ним не было.
А однажды Гусев представил дом в разрезе, как кукольный, чтобы видны были квартиры и жильцы. И понял: он окружен. Купил пива и позвонил Коляну.
Колян был метр девяносто ростом, косая сажень в плечах и с каким-то бесовским огнем в глазах. Ухарь и альпинист, он попал в Москву после армии, работал высотником и очень любил показывать фотографии, где он висит под козырьком крыши, улыбается во весь рот, а ветер выбивает из глаз слезу. За его спиной непременно видна какая-нибудь панорама: Пушкинская площадь, Цветной бульвар, кусочек какого-то парка или Садового кольца. Из таких фотографий Колян мог уже собирать альбом с видами Москвы. Он держал их всегда при себе, в телефоне: на девушек эти фотографии действовали безотказно.
С Гусевым они учились когда-то в одном классе, но в те времена у них было мало общего. В Москве сошлись по принципу землячества, старой памяти и от неимения других альтернатив.
— Мы тут как-то висели! — заявил Колян с порога. — Вон тот банк, стекляшка, пару недель назад окна мыли. — Он показал самое высокое здание на улице, затянутое в тонированное стекло.
Он приходил, они пили пиво, сидели до упора, потом Колян бегом бежал на метро, а Гусев не мог вспомнить, о чем говорили, но помнил, что было весело. Раньше ему было бы дико так проводить время. Теперь он боялся вечеров, когда Колян не приходил. Ему стало неуютно в этой квартире, в этом доме. Он даже попытался однажды рассказать Коляну, в каком странном месте живет, но тот только хлопнул его по плечу:
— Ничё, вот увидишь: ты станешь свидетелем, как все они тут сменятся.
— В каком смысле? — не понял Гусев.
— Ну, в смысле вымрут, — сказал Колян и заржал. Но, заметив, что Гусеву не смешно, сделался вдруг серьезным. — Девушку тебе надо найти, Вовчик. А то ты не о том что-то думаешь.
Гусев только вздохнул: последнюю свою девушку он оставил, когда уезжал в Москву. Ведь не мог же он всё увезти с собой, в самом деле?
Он стал примечать людей, с кем встречался в подъезде. У него даже появилась игра: он пытался догадаться, кем они были раньше, когда выглядели по-другому. В основном попадались тихие старушки с сумками на колесиках, они тушевались и отводили глаза, когда он с ними здоровался. Или же крепкие старики, по взгляду и голосу которых он узнавал старых начальников с высоких постов. Сейчас это были выцветшие оболочки, содержащие память о собственном прошлом и ничего настоящего.
Элитный дом, вспоминал Гусев, усмехаясь.
Его соседка по площадке, которую он ни разу не видел, играла на арфе. Он не сразу понял, что это за странный инструмент. К роялю снизу он уже привык. На первом этаже, слева от подъезда, на балкон с наступлением теплых дней была выставлена целая рота горшков с цветами. Хотя жил в этой квартире старик: Гусев видел иногда его силуэт за занавеской.
Но самое удивительное существо, которое он встречал, была одна старушка, такая низенькая и худая, не выше девятилетней девочки. Гусеву она попадалась вечером, когда шел домой. Старушка так медленно, аккуратно поднималась по лестнице к лифту, держась за перила, что Гусев впадал в какой-то приступ неисполнимой заботы. Ему хотелось взять эту бабушку и понести, но это было неприлично. Сумок у нее никогда не было, и потому каждый раз, смущенный и пристыженный своей ненужной силой, которую Гусев чувствовал в себе в эти моменты даже преувеличенно, он кивал ей небрежное драсте и шел на свой этаж пешком. При этом он замечал удивительно светлый, детский взгляд бабушки.
Эта бабулька стала для Гусева светлым, нежным и хрупким образом дома. И ее полной противоположностью был дед, что жил напротив.
Гусев стал замечать, что всякий раз, когда злился или раздражался по любому поводу, его мысли сами собой обращались к этому старику. Будто он злится и раздражен именно на него. Потом, непонятно зачем, он начал за ним следить. Стал выходить специально пораньше, подольше беседовал с сиреневой дамой, выкуривал сигаретку перед тем, как сесть в машину. Старик в это время был у мусорных баков, шагах в двадцати. Гусеву было удобно за ним наблюдать.
Он заметил странную вещь: вовсе не все подряд бутылки из-под пива дед брал. К тому же собирал он и другой мусор: упаковки от йогуртов, пластиковые бутылки из-под воды, коробки от соков, бутылки от шампуней, обертки от шоколадных батончиков, коробки из-под сухих завтраков… Он всегда внимательно изучал этикетки, будто это имело для него значение. Уходил домой, груженый до предела.
Однажды Гусев не выдержал и спросил у «сиреневой» про старика.
Это было вечером, он только приехал и увидел ее у крыльца. Он тут же понял, что другого шанса не будет. Ведь утром, когда старик близко, расспрашивать возможности нет.
«Сиреневая» была не одна. Незнакомая Гусеву бабка с бесцветным лицом и бегающими глазами сидела рядом. У «сиреневой» была откинута вуалька, но на лице были большие очки-хамелеоны, почти сейчас черные. Гусев с удивлением отметил, насколько эффектна в своей архаичной пышности «сиреневая» по сравнению с этой клушкой. Ему даже захотелось сделать ей комплимент, но он сдержался и спросил, как только обменялись приветствиями:
— А известно ли вам что-нибудь про моего соседа? Ну того… неблагополучного вида мужчину с моего этажа.
— Сергей Артемич? — спросила «сиреневая» и выглянула поверх «хамелеонов». — О, он милый, хотя вы верно подметили — неблагополучный человек.
— Пф! — фыркнула ее товарка. — Он подозрительный тип! Грубиян, никогда со мной не здоровается, никогда не заговорит, буркнет что-то под нос — и побежал. Бегает целый день, будто белены объелся. И сам с собой разговаривает. Не все у него дома!
— Ну что ты, Катя, — сказала «сиреневая», и Гусев опять с удовольствием отметил, что его знакомая говорит тише, спокойней и приятней второй женщины. — У него жена умерла, вот он и стал нелюдимым. Горе замыкает человека.
— Она умерла семь лет назад, — сморщилась Катя.
— А что вас интересует, молодой человек? — обернулась «сиреневая» к Гусеву, и он смутился.
— Ну, не знаю… Давно ли он тут живет…
— Всегда, — опять влезла Катя.
— Неправда, не всегда. Они заехали после Орловых с тридцать пятой квартиры, это я точно помню.
— Сколько я здесь живу, столько его помню.
— Катя, но ведь ты въехала только в семьдесят девятом году! — устыдила ее «сиреневая».
— А родственники у него есть? — перебил Гусев.
— Детей у них с Машей не было. Приезжала когда-то Машина сестра, но она умерла, кажется, еще в девяносто третьем. И тоже без детей была.
— Это ты с ним на почту никогда не попадала, — вдруг заявила Катя. — Он же посылки, конверты всякие, и пребольшущие, чуть не раз в месяц получает. А то и два. И на праздники всё ему обязательно открытки приходят. Я сама видела, как он на Новый год ее из ящика доставал.
— Вот не знаю, откуда бы, — пожала плечами «сиреневая», но было видно, что она обескуражена. — Я точно знаю: детей не было у них. И не приезжал никто к нему никогда. Да ведь он и бедный совсем. Разве, были бы родные, они бы оставили так, чтоб он бутылки по помойкам собирал?
— Ох, много ты современную молодежь знаешь! Но что-то ведь они ему присылают. Я уж не знаю, кто и что, но посылки — вот такие — своими глазами видела. И сам он письма отправляет тоже. Я сама, сама видала, да, как он конверты покупал!
Гусев думал, что бы еще спросить, но тут за шторкой первого этажа, за балконом с цветами, мелькнул силуэт. Гусев вгляделся, но старик понял, что его заметили, и резко задернул штору. Гусеву стало не по себе, он попрощался и ушел.
На следующий день вечером, когда он парковался, вдруг отворился балкон слева от подъезда, и там показался лысый старик в байковом, замасленном на обшлагах женском халате. Оглянувшись по сторонам, он поманил Гусева к себе. Когда тот подошел, убрал с бортика пару горшков, наклонился и поманил Гусева еще ближе. Только когда он встал на цыпочки, дед прошептал, глядя в глаза:
— Я имею информацию касательно Кузнецова.
— Какого Кузнецова? — спросил Гусев, и старик весь сморщился, махая руками перед лицом, — дал понять, что это слишком громко.
— Сергея Артемича, из сорок девятой квартиры.
— А. Ну?
— Я хочу сообщить вам, что этот Кузнецов — сторонник.
Последнее было сказано на грани слышимости. После чего дед отпрянул и посмотрел на Гусева значительно. Будто для Гусева всё должно теперь проясниться. Но Гусеву ничего не прояснилось.
— Какой еще сторонник?
— Тшш, — болезненно зашипел старик в палец. — Я не знаю. Счел нужным. Вы же интересовались.
— А-а, — закивал Гусев, будто догадался. — И при каких обстоятельствах… это было сказано?
— Мы столкнулись в подъезде, — быстро зашептал дед, снова склонившись. — У почтовых ящиков. Кузнецов шарил в своем и сердито говорил: опять нет, который день. И в таком роде. Я спросил, ждет ли он письма. Кузнецов ответил, что да. От кого же, спросил я. Очень ненавязчиво, как вы понимаете. Мол, тебе-то ведь не от кого. Объект изменился в лице, захихикал и говорит: а мне полагается. Я сторонник.
Дед опять замолчал, только теперь еще более значительно.
— Так и сказал? — спросил Гусев.
— Именно так.
— Хорошо. Благодарю. — Он опустился на пятки и пошел к подъезду.
— Ну вы уж потом того! Вы меня уж не забудьте!
— Не забудем, — пообещал Гусев, отпирая подъезд.
Вечером он рассказал об этом случае Коляну.
— Может, тебе съездить куда, а? — с неугасаемой улыбкой поинтересовался тот. — Вот, смотри: отправь пять крышек — выиграешь путевку на Райские острова. Да еще на двоих. Хочешь? — Колян потряс перед Гусевым бутылкой из-под минеральной воды. — На худой конец часы получишь.
— Ну тебя, Колян. Тут всё серьезно. — Гусев почти обиделся. — Что может быть за сторонник? Сторонник чего? Это партия, что ли, какая?
— Действительно, — пожал плечами Колян равнодушно. — В эту лабуду только уроды играют. — И выбросил бутылку в форточку. — А что тебе дался этот старик?
Тогда Гусев решился и рассказал про свои мучения. Про то, как ненавидит соседа с первого дня. За его нищету. Грязь. Убожество. Как следит за ним. Замечает всякие странности. Как по вечерам мучает себя, представляя его квартиру. У них должны быть похожие квартиры. Зеркальное отражение. Но у старика она грязная, темная. Совсем без мебели, потому что мебель он пропил.
Нет, наоборот.
В ней должно быть очень много барахла, ненужного и поломанного, горы тряпья по углам, он всё это тащит со свалки вместе с коробками и бутылками.
Да, бутылки там должны быть везде.
Нищая лампочка еле освещает черный пол, узкий проход между нагромождением стульев, ломаных кресел, тумбочек и диванов. На кухне — засаленная плита. И запах. Да, там обязательно должно чем-то вонять.
Помойкой. Гусев почти чуял, как воняет в той квартире помойкой. И весь старик должен вонять так же, потому что не моется и вечно ходит в одном и том же пальто. Он весь насквозь пропах самыми отвратительными запахами. Помойки и — что может быть еще хуже? Котами. Да. Он весь насквозь пропах котами.
— Ты извращенец, Вовчик, — ухмыльнулся Колян. — Ты чего-то не то себе представляешь. Ты бы лучше телку представил. Вон у тебя по крыше каждый вечер цокает какая. Не знаешь ее? А вдруг это такая вот вся из себя цыпочка?
Гусев только вздохнул. От «сиреневой» он знал, что цыпочка эта — ровесница революции, что весит она около центнера, а на каблуки встает, чтобы избавиться от геморроя. Отчего-то она уверена, что это поможет. Говорит, старый дворянский метод. Даже если когда-то у Гусева был интерес к соседке сверху, он давно пропал.
— Вовчик, ведь ты же православный человек! — хлопнул себя вдруг Колян по лбу.
— В смысле? — не понял Гусев. — Я в церкви не был, как меня крестили в два года.
— Это неважно. У тебя архетип христианина. И комплексы. Ты подсознательно чувствуешь вину перед этим стариком. Поэтому ты его ненавидишь.
— Да он мне мерзок просто. Отвратителен. Никакой вины, боже упаси!
— Нет, смотри: у тебя есть всё, ты молод, здоров, а у него — ничего, он нищий и собирает отбросы. Тебя совесть мучает.
— Ты больной, Колян: ничего меня не мучает. Таких же тыщи! Что, у меня за всех должна совесть болеть?
— А он рядом, как ты не допрешь! Ты его каждый день видишь, вот и мучаешься. Тебе надо ему что-нибудь подать. Типа милостыню. Ты вроде как ему ничего уже должен не станешь. И совесть твоя успокоится.
— Я и так ничего ему не должен!
— Это на подсознательном уровне.
После долгих споров решено было отдать деду старые Гусевы летние ботинки. «Чтобы и не совсем отстой, но и не очень жалко», — сказал Колян. Сделать это необходимо было ненавязчиво, «а то он оскорбится, только хуже будет», но так, чтобы обязательно попали по адресу.
— Ну и давай ему по почте пошлем, — предложил Гусев.
— Ты что, опух? — удивился Колян. — Где ты видел, чтобы милостыню по почте слали?
— Ну, типа гуманитарная помощь…
— Нет, надо, чтобы ты сам видел, как он их в руки возьмет, как примерит, какое у него лицо при этом станет. Тогда тебя отпустит.
Решено было подкинуть ему ботинки в мусорку. И чтобы это сделать незаметно, Колян присудил Гусеву ежедневную утреннюю пробежку.
Он должен был встать в шесть утра и бежать в парк, к метро. Старика еще не было. Он должен был делать по парку пару кругов и возвращаться назад. Старик уже был на месте. Через неделю, когда старик привыкнет к нему, Гусев должен был, выбегая, поставить обувь у мусорки, а возвращаясь, увидеть, как обрадуется находке дед.
Для Гусева, который был весь мягкий и округлый, бег всегда был испытанием. Он сам не понял, как согласился. Добегая до парка, он уже чувствовал одышку. У ворот закуривал, делал медленным шагом круг по берегу пруда, выходил из парка и бежал назад. Расстояния до дома ему хватало, чтобы взмокнуть. Для деда иллюзия была полной.
Гусев понял, что пора выносить ботинки, когда одним утром дед не поднял головы на его приветствие.
На следующее утро он вынес обувь и большой пакет с бутылками, стеклянными и пластиковыми, остатками их с Коляном вечеров. Он поставил ботинки на парапете у бака. Так, чтобы было ясно, что их выбросили, но чтобы и не в самую грязь.
Подбегая назад, он увидел ботинки нетронутыми. Дед доставал бутылки из пакета. Гусев удивился. Подумал, что он рано и старик еще подарок не нашел, и решил сделать круг вокруг дома.
Когда вернулся, старик разбирал бутылки по группам. Групп было три. Причем в каждую попали как стеклянные, так и пластиковые. К гусевским уже прибавилось изрядно других. Ботинки стояли на месте. Почувствовав раздражение, Гусев решил пробежаться еще.
Со второго раза не изменилось ничего: дед разбирал тару. Одну группу он уже упаковал в пакет. На ботинки не смотрел, читал, сощурившись и отставив на вытянутую руку, что написано на упаковке от сока. Гусев был зол и не остановился.
На третий раз он понял, что больше бежать не в силах. Затормозил в десяти шагах от мусорки, облокотился рукой на березу. Тело тряслось от напряжения и злос-ти. На ботинки стало уже плевать. Они сиротливо стояли на своем месте. Дед кормил булкой голубей, повернувшись к Гусеву спиной.
— Их сколько всё едут, едут, и еще ведь больше приедут, — услышал Гусев. — Как медом им тут намазано. Ведь это ж надо смелость иметь: всё дома бросить, где жил, — всё бросить и в чужой город укатить. Это ведь было бы зачем. Значит, есть зачем. Пива вона сколько, а толку мало. Бегают потом. Бегом от инфаркта.
Гусев даже перестал задыхаться. Он раньше и не думал, что дед вообще его замечает. Он ощупал в кармане зажигалку, но курить не хотелось. Старик бросил голубям горбушку, поднял пакет и заспешил к подъезду.
— Сторонник! — бушевал Гусев. — Интеллигенты хреновы! Элитный, блин, дом. Профессора, музыканты. Стукачи и сплетники! Я вас всех понял! Всех я вас раскусил. Аборигены. Коренные жители столицы. Да вымрете, как мамонты, и никому вы все не нужны! Пережитки. Старье.
Он зол был, как собака. Он взмок от бега. Долго тер себя в душе. Он опоздал на работу. Это будет отмечено на его пропуске, и из зарплаты вычтут двести рублей. Обидно не это. Обидно, что это первое его опоздание. И всё из-за старика! Он ненавидел теперь и его, и весь дом.
«Съеду, — решил он твердо. — Это какой-то дом престарелых. Для молодого человека нездорово жить среди старья».
Он сообщил о своем решении Анне, и та расстроилась. Захотела узнать, что ему не понравилось. Сказать правду Гусев не мог, потому соврал, что неудобно ездить на работу, что нашел более близкое место. Анна расстроилась совсем и попросила подождать, пока она найдет других жильцов. Гусев согласился легко, потому что сам еще не знал, где будет жить. Возвращаться к отцу ему не хотелось.
Они дали друг другу срок неделю, и за это время Гусев не сделал ни одного звонка в поисках жилья. Он продолжал по утрам бегать. Теперь ему это нравилось: в парке зацвели яблони по берегам пруда, это было бешено красиво. Он беседовал с «сиреневой», здоровался со всеми соседями, помогал старушкам добираться до лифта. Ему стало вдруг легко и просто всё это делать. Никакого неудобства, стыда или жалости. Потому что он постоянно помнил: он скоро отсюда съедет и оставит это царство старости навсегда.
А в конце недели Гусев проверил свой почтовый ящик и извлек оттуда вместе с горой листовок конверт на имя Кузнецова Сергея Артемьевича.
Вообще-то Гусев редко проверял здесь почту: ему никто не писал, а в газетах он не нуждался. Изредка чистил ящик от мусора. Письмо тоже хотел сначала выбросить, но узнал имя и остановился.
Это был фирменный конверт с пандой и знаком WWF России. Перед фамилией соседа стояло одно слово: сторонник.
«Стороннику», — повторил Гусев про себя и ухмыльнулся. Он почувствовал себя так, будто нашел недостающий элемент мозаики. Больше никаких неясностей, никаких раздражающих тайн: Кузнецов — сторонник Гринписа. Только и всего.
Сердце колотилось, пока Гусев поднимался в лифте на свой этаж. Было сладко и томительно от предвкушения полной, неопровержимой победы. И это победа не над одним стариком. Для Гусева это была его личная победа над всем домом, над их старостью, над тем, что все они скрывали за собой, от чего он постоянно чувствовал себя приниженным, сжатым. Над тем загадочным чем-то, что было у них и чего у Гусева не было.
Он позвонил в квартиру сорок девять, улыбаясь во весь рот. Старик открыл не сразу, сначала разглядывал Гусева в глазок. Открыл с выражением досады на лице. «Мизантроп», — подумал Гусев умиротворенно и протянул конверт.
— Добрый день. Я нашел в своем ящике это. Вероятно, по ошибке положили.
Он смотрел на старика в упор. Он хотел уничтожить его своей лучезарной улыбкой. Он ждал полной капитуляции, растерянности. Может, даже скандала.
Но увидел, как недоверие сменилось в глазах соседа радостью. Дед заулыбался неожиданно наивной, смущенной улыбкой, трепетно взял конверт и сказал еле слышно: «Я за очками схожу».
Он ушел, оставив дверь открытой, и Гусев остался один на один с квартирой, которую так часто себе представлял.
Это была такая же, как у него, квартира, только со старой мебелью и советскими еще обоями на стенах. Такая же квартира, как у него до ремонта. Никакого хлама, мусора, только несколько чистых бутылок из-под пива скромно стояли у двери, под вешалкой. Коридор был просторен, а через открытую дверь Гусев видел комнату, почти пустую от мебели, со старым телевизором «Рекорд» на треноге.
И еще множество деталей увидел Гусев, которые поразили его: огромное количество дешевых безделушек заполняли квартиру. На вешалке у двери висел шарф с эмблемой пива, на стене — часы с эмблемой йогурта. На телевизоре стоял термос с логотипом чая и кружка с названием марки кофе. Кепка с символикой известного сыра, расческа с названием шампуня, тарелка с крышкой, отмеченная производителем плавленых сырков. Рядом с собой, на тумбочке, Гусев увидел только что распечатанную бандероль, в которой старик получил дешевые китайские часы, уродливо-огромные, с подписью названия минеральной воды. «Спасибо, что приняли участие в нашей акции», — прочел Гусев на торчавшей из-под часов бумаге.
Господи, подумал Гусев. От чувства победы не осталось и следа. Он стоял пристыженный, как маленький мальчик. Как будто он сам притащил сюда всё это. Как будто он сам заставил старика участвовать в акциях. Обманывал его, говоря, что это и есть предметы его, гусевского, мира. Модные и настоящие. Поздравлял с победой, присылая весь этот суррогат.
Сергей Артемич вышел из комнаты в очках, на ходу читая открытку, держа ее почти на вытянутых руках.
— Дошла ж таки, — говорил он довольно и, сдвинув очки на кончик носа, посмотрел на Гусева. — А я ждал, бояться уже начал, что не придет. Ведь триста рублей заплачено, а нет и нет. Они обычно на все праздники шлют, и еще газетки свои, календарики там и еще это. — Он показал треугольный флажок на стенке, унизанный металлическими пандами. — А тут — нет и нет. Я каждый день ящик проверял, на почту ходил, может, потерялось где. У меня же двадцать пятого день рождения. Но вот ведь, прислали! Смотрите, что пишут: дорогой — слышите: дорогой! — Сергей Артемьевич, благодарим за ваш добровольный вклад в дело спасения дикой природы и поздравляем вас с праздником… Вот ведь как!
Дед светился от радости. Гусев смотрел на него и силился улыбнуться.
— Скажите, — спросил он вдруг, — а вам всё это зачем? — Он обвел взглядом квартиру, но дед не понял.
— А, так ведь это в год всего триста рублей. Мне не жалко. В год. Зато регулярно: и открытки, и газетка, и календарики бесплатно. Глядишь, потом и еще что пришлют. Ведь по рекламе еще не всякий раз получишь. А я уж очень люблю посылки получать. Вы знаете: как назад с почты идешь, так сердце радуется! Всё будто помнит о тебе кто-то. А нам-то много ли надо?
Гусев кивнул, вышел спиной и закрыл за собой дверь. Отошел к своей квартире, вставил ключ в замок, но замер и посмотрел в подъездное окно.
На улице бушевала зелень. Там было солнечно. Гусев вспомнил вдруг, что скоро майские праздники. День Победы. Он представил, как выйдут все его старики, весь дом, с орденами на груди, как им будут дарить цветы праздничные школьники, которых они увидят в тот день впервые, первоклассницы с белыми здоровыми бантами, и ему захотелось плакать. Он вынул ключ и вызвал лифт.
Спустившись на первый этаж, через окошко в дверце лифта он увидел, что подъезд открыт и у дверей стоит скорая, а на лестнице столпились жильцы. Они стояли очень тихо, и лица были кроткие. Они смотрели на что-то, что было перед ними, на лестнице, над чем склонился белый санитар. Гусев понял, что там, и ему расхотелось выходить из лифта. Но один мужчина начал подниматься, Гусеву пришлось выйти.
Он пошел вниз, обещая себе, что смотреть не станет, и всё же не сводил глаз. Он был уверен почему-то, что увидит на ступеньках ту самую крошечную бабулечку, которой так ни разу и не удалось ему помочь. Он боялся увидеть ее еще более сжавшейся, совсем маленькой и невесомой.
Но он прошел две ступеньки и увидел сиреневую шляпку, аккуратно положенную на пол. Даже вуалька поднята. Полная женщина сидела на лестнице, прислонившись к стене беспомощно, голова откинута неудобно. Рот приоткрыт. Губы синие. Бледное лицо, искаженное, Гусев не узнал без очков и вуальки. Даже подумал, что, может быть, это не та совсем женщина. Другая. Но он узнал мягкую шею, нежную, обвисшую, словно тесто, неестественно заломленную и сейчас совсем неживую.
Люди, стоявшие вокруг, были спокойны, почти равнодушны. Гусев узнал Катю. Она тоже не выглядела расстроенной. Но показалась Гусеву строже, чем видел он ее до того.
— Уносить надо, — сказал санитар и поднялся. Они встретились с Гусевым глазами, тот отвел взгляд и вышел из подъезда.
Гусев шел к парку как мог быстро. На улице было солнечно, пели птицы. В лицо дул прохладный ветерок. На улице было тепло.
Кажется, знобит, подумал Гусев.