Прежде мне казалось, что прожитое время украшает мужчин не только сединой, но и знанием. Седой – значит поживший, умный, опытный, знающий. Потом я убедился в том, что та моя юношеская мысль была заблуждением. Среди седовласых старцев идиотов никак не меньше, чем среди старцев курчавых, длинноволосых, брюнетов, шатенов, рыжих и отчаянно лысых. Дело в другом. Чем больше мы знаем, тем меньше понимаем, понимаете? Понимание приходит не от знания, а от чего-то другого, от того же, от чего рождается любовь, ненависть, вообще любая страсть.

Вот история, которая поможет вам понять (ха!..), о чём я тут толкую.

 

Была пятница, глухая ночь, когда в мою дверь позвонили. Я с трудом проснулся, вылез из-под одеяла, посмотрел на часы, выругался, натянул домашний халат, тапочки и потопал в прихожую.

– Кто там?

– Сто грамм, – ответили из-за двери. – Открывай, Пунцов. Старый друг на пороге.

Я распахнул дверь. Мне в лицо улыбался Сева Ромов, собственной персоной. Скала, ледокол, «Титаник» – как называли его в институте. Метр восемьдесят восемь ростом, густые каштановые волосы, синие глаза в канте почти золотых ресниц, нос-хищник и рот-соблазнитель с пираньями тонких и жарких губ. Вообще, лицо у него было того свойства, что видевшие Севу впервые, как правило, говорили: «Это же знаменитый актёр. Вот только забыл, как его зовут?»

Он был эпически храбр, мелок характером и фантастически ленив. Его любили все, не отдавая себе в этом отчёта. Я часто задумывался, почему? И ничего, кроме глупого довода «судьба», придумать не мог.

Сева не стоял рядом с вами, а, что называется, высился. Парни умолкали при его появлении, а девицы падали в обморок, услышав его шаги.

– Что-нибудь случилось? – спросил я. – Ты знаешь, который час?

– Алла меня выгнала. Можно у тебя переночевать?

– Вы поссорились?

– Нет. Я у неё спрашиваю: «Тебе со мной интересно?» А она отвечает: «Мне спокойно». – «Как?» – «А вот так». – «Что ты хочешь этим сказать?» – «А что ты хочешь услышать?» Вот так слово за слово дошли до точки кипения. Представляешь? Она – в слёзы, я – в дверь. Поймал такси, приехал к тебе.

– Значит, не она тебя выгнала, а ты сам ушёл.

– Да? А мне показалось, что выгнала.

– Знаешь, почему?

– Ну?

– Потому что ты сам хотел, чтобы Алла тебя выгнала. Нарывался – вот и получил по сусалам.

Сева рассмеялся, сверкнув синим небесным взглядом.

– Кто там, Пунцов?

Крик моей жены из спальни разбудил меня окончательно. Я отступил в прихожую и поманил за собою Ромова.

– Коллега по работе. Спи, Лена. Всё в порядке.

Ромов встал у зеркала и принялся себя разглядывать.

Я заметил глубокую свежую царапину у него на правой щеке.

– Ты что, подрался с Аллой?

Он высокомерно посмотрел на меня, потом в зеркало на свою раненую щёку и, вынув из кармана белый платок, приложил его к ране.

– Ты же знаешь, что женщинам я возражаю только на вербальном уровне.

– Тогда откуда это?

– Кажется, упал на улице и оцарапался. Там кругом торчат когти Фредди Крюгера.

Тут я заметил, что Ромов пьян. Выпив, он становится чересчур весел и несёт околесицу.

Я отвёл его в комнату дочери, разобрал постель и попросил укладываться спать.

– А где ваша Коломбина? – он раздевался и продолжал нести пургу. – Какую барышню вы произвели на свет, Пунцовы! В двадцать лет – одни достоинства. Редкость в нашем амо… (он икнул) аморальном мире. Если бы не мои брачные обязательства, я наверняка предложил ей руку. Ты стал бы моим тестем, Пунцов?

– Ложись спать, Ромов. У меня завтра три лекции на переводческом.

– Три лекции на переводческом… – Ромов в трусах, футболке и с босыми ногами сидел на постели и никак не успокаивался. – Ваша Коломбина тоже будет переводчицей? Ну да, само собой. Фамильная династия, семейные традиции. Так всё-таки где ваша наследница?

– В Рупольдинге. Поехала с друзьями на Рождественский биатлон.

– Она ещё и биатлонистка? – он в шутку прицелился в меня из пальца. – Сколько бьёт в стойке из пяти?

– Коломба знает четыре языка. Поехала попрактиковаться в гуще европейского зрителя.

– Понятно, понятно, – он изобразил звук заряжаемого оружия и спросил: – Вы, наверное, тоже хорошо стреляете, Азазелло?

Ромов продолжал в меня целиться, и я вдруг понял, что это уже не шутка. Людей всегда выдают глаза. В данном случае небесная синева Ромовских глаз померкла и приобрела сине-чернильную густоту. В этой густоте я разглядел презрение и какую-то заношенную, стародавнюю ненависть.

Время шло, а мы всё продолжали торчать друг перед другом в этой глупой мизансцене: один в спальном халате, другой в трусах и с пальцем, выставленным в виде пистолетного дула.

– Хватит дрочить одну и ту же историю, – зло сказал я. – Мне это надоело.

Ромов раскрыл ладонь, потом резко лёг, завернулся в одеяло, отвернулся к стене и глухо простонал:

– Ты прав, хватит. Надо было убить тебя тогда, а не корчить из себя добряка-самоубийцу.

Мы учились в одном классе: я, Сева и Алла Фокина. Алла и я ещё в школе по-настоящему влюбились друг в друга и через два года после выпускного решили расписаться. Дело было на мази, но тут чёрте откуда вынырнул Сева Ромов. Уже тогда, в девятнадцать лет, он казался настоящим Казановой. Внешность его я уже описал, но, кроме того, он учился на втором курсе Щукинского театрального училища и уже выходил на сцену в двух спектаклях театра имени Вахтангова с Лановым и Борисовой. Короче, в его колоде были только козыри. За неделю до нашей свадьбы я застукал Аллу и Ромова в одной постели. Родители Фокиной, геологи, должны были вернуться к свадьбе дочери с Ямала, а она жила в трёхкомнатной квартире одна с полуслепой и полуглухой бабушкой Марфой Павловной.

Сейчас я не помню ту мерзкую сцену, когда я накрыл любовников, в подробностях. Я нервный тип, и тогда меня трясло не хуже, чем настоящего эпилептика. Пены у рта, слава богу, не было, но я порвал в буйном припадке простынь, разбил трюмо с тройным зеркалом и вывихнул себе правую руку.

– Как ты могла, б… очкастая? – кричал я Алле в каком-то дурном замешательстве. В классе она и я носили очки, и теперь мне пришло в голову лепить словесную грязь из этого теста. – Я же любил тебя, а ты, шлюха длинноногая, что натворила? Неужели ты не могла найти себе другого любовника, а не этого мудилу с глазами Иуды?

Алла плакала с каким-то театральным надрывом, а Ромов следил за мной, чтобы я не повредил его породистую физию. Я бесился до тех пор, пока в комнату не вползла полуглухая Марфа Павловна с мельхиоровым подносом, заставленным чашками, и не пригласила нас к столу пить чай. Именно подносом я расколотил трюмо, почему и помню его сверкающую мельхиоровую поверхность.

Ромов тогда оделся и ушёл.

– Придёшь в себя, тогда поговорим, – заявил он перед уходом.

А мы с Аллой ещё полдня терзали и мучили друг друга. Я шипел змеем, она плакала, кусала ногти и визжала, что никогда не любила меня, а согласилась на свадьбу, только чтобы мне не было обидно. В конце концов я засветил локтем в стену, повредил руку, взвыл от боли и бежал, можно сказать, с поля боя не солоно хлебавши.

Во время той сцены двадцать пять лет назад она крикнула, что я – трус, а Ромов – сорвиголова.

Дальше же вообще была комедия.

 

Представьте себе осеннее утро, около шести часов. На улице только-только рассвело, зашуршал транспорт, загремел трамвай. Жёлтая занавеска наполовину светится, наполовину серая.

Я слышу длинный, злой звонок в дверь, и у меня падает сердце. Такие звонки ничего хорошего не сулят. Родители в своей комнате почему-то не реагируют. Уши забили ватой, что ли? Иду, открываю. На пороге парочка: Ромов и Фокина. И в глазах у обоих – восторг на уровне ужаса. Они в высоких ботинках, джинсах и куртках-парках. В Севиных руках – объёмистый чёрный портфель.

Я внутри содрогаюсь и пытаюсь, конечно же, шутить:

– Идёте расписываться? Рановато, да и костюмчики не для бракосочетания.

Тут Сева раскрывает портфель и показывает мне содержимое.

– Видишь там, на дне? – спрашивает он. – Знаешь, что это?

Я стараюсь оттянуть завязку кошмара и мекаю неуверенно:

– Ну, вижу. И что?

– Это я тебя спрашиваю, Пунцов, что ты видишь? Смелее, смелее. Ну?

Я хочу захлопнуть дверь, но Ромов ставит ногу, и дверь остаётся открытой.

– Ну? – продолжает он. – Видишь или нет?

– Вижу.

– Ну?

Я вижу две штуки из серебристого металла на чёрном дне портфеля, но никак не могу произнести, что это. Мне кажется, назови я их верно, моя жизнь на этом кончится. Поэтому я всё тяну и тяну, всё мекаю и мекаю, как баран, которого ведут под нож:

– Здесь темно. Я вижу, что это, но, может быть, всё-таки ошибаюсь.

И тут Алла, моя Алла, плюёт мне в лицо и шипит, а губы у неё ползают под носом, как червяки:

– Утрись, Пунцов, утрись и скажи нам, что это? Ну, что? Что?

Я вытираю её плевок, тёплый и мерзкий, как лопнувшая жаба, и почти кричу:

– Там два револьвера. Два.

– С полными обоймами, – добавляет Ромов.

– Ну и что?

– Один из них твой. Одевайся. Мы ждём тебя внизу. Поедем на станцию «Горенки» под Балашихой, подальше от людей.

– Зачем?

– Я желаю с тобой стреляться, – Ромов говорит это тихо и, кажется, всерьёз.

Тут они уходят.

Внизу хлопает дверь подъезда, а я стою в трусах и шлёпанцах на босу ногу, близкий к настоящему помешательству.

Каждому из нас по 19 лет, мы знаем друг дружку как облупленных, ни один из нас психически не болен и, следовательно… Ездить никуда не надо! Они разыгрывают меня! Какая дуэль в двадцатом столетии!

Я думаю об этом, пока одеваюсь. То есть собираюсь ехать в эти самые сраные Горенки с этими ёкнутыми полоумными, понимая, что ехать никуда не надо. Одевшись, я стою перед зеркалом в прихожей и всерьёз прикидываю, не написать ли прощальное письмо маме с папой. Причём понимаю, что ничего более комичного, чем мысль о письме, сейчас нет. «Мама и папа! Ваш сын уехал стреляться на дуэли и, может быть, не вернётся». Или так: «Если меня убьют сегодня на дуэли, знайте, что я любил вас больше всего на свете как сын и наследник». И подпись: «Студент (нет!)… Корнет Максимилиан Пунцов».

Вообще-то я Максим, Максон, Макс, но тут нужно будет соответствовать жанру и временно перевоплотиться в аристократически преображённое и стильное привидение.

– Ждать себя заставляешь, Пунцов. Боишься, что ли? Зря. Пуля, как известно, дура и кого из нас с тобой выберет, неизвестно.

Я делаю вид, что не слушаю Ромова и уверенно иду к арке соседнего дома, через которую можно выйти на улицу. Придурки спешат за мной, о чём-то на ходу переговариваясь. До меня долетает аромат «Эсти Лаудер», духов, которые я подарил Фокиной перед нашей несостоявшейся свадьбой.

Есть во всех женщинах какая-то мстительность, на уровне подножки в тёмной комнате всё-таки.

Мы едем трамваем на Курский вокзал. В салоне полно народу, и пахнет жарким потом и всё теми же «Эсти Лаудер». Ромов стоит ко мне боком и то и дело колотит меня по ноге портфелем во время поворотов, торможения и разгона. Я отпихиваю портфель коленом. Алла буквально висит у Ромова на руке и жмётся к нему, словно приклеенная.

«Остановка «Красные ворота». Следующая остановка…» – звучит электрический голос диктора. Лермонтов родился в Москве в районе Красных ворот. Был убит на дуэли у горы Машук. Мы едем мимо Красных ворот в Горенки, чтобы убить друг друга. Какая нелепость! Бронзовый Лермонтов удивлённо смотрит нам вслед, уперев подбородок в высокий воротник офицерского сюртука.

«Следующая остановка «Курский вокзал», конечная. Просьба не забывать вещи в салоне трамвая».

Приехали. Трамвай звенит и прощально шипит дверями. Мы в плотной кишке пассажирского потока вытекаем на улицу. Оказывается, начался дождь. Рядом хлопают открывающиеся зонты, нам в лица летит мелкая и холодная вода. Алла и Ромов опускают капюшоны на головы и выжидательно смотрят в мою сторону. Как будто я могу отменить московский дождик! Сами выбрали этот день, мерзавцы!

– Может быть, хватит? – спрашиваю я.

Они отворачиваются и идут в сторону вокзала, даже не сомневаясь, что я пойду за ними. Всё-таки мир принадлежит уверенным людям, даже если они низкого сорта. Следовательно, и весь мир вокруг них такого же пошиба.

А если, скажем, я сейчас развернусь и пойду в другую сторону? Изменится ли от этого мир? В записках современников: «Мартынов напрасно прождал Лермонтова на месте дуэли. Поэт так и не явился на склон горы Машук. Русский гений опозорил себя в глазах своих сослуживцев-бретёров, но теперь мы имеем возможность наслаждаться двадцатитомником его неповторимых литературных шедевров».

Мне ещё долго жить и, возможно, я ещё совершу то, ради чего стоило родиться.

Лермонтова мне не переплюнуть, но пару хороших переводов литературных алмазов я ещё сделаю.

Чёрт с ними, поедем в Горенки! Пуля, действительно, дура и сама разберётся, кто из нас с Ромовым больший болван!

Купив билеты, мы проходим в тупик № 2. Здесь пусто, потому что в столь раннее утро народ едет в Москву, а не наоборот. Потом мы садимся в вагон и располагаемся на сиденьях напротив друг друга. Электричка трогается, набирает ход, в ушах растёт перестук колёс и железный дребезг вагонной обшивки. Свет не горит. Нас освещает серый мигающий и уносящийся сам в себя утренний заоконный полумрак. Мы молчим. В глазах у каждого из нас стоит какая-то холодная хмарь. Русская самоуглублённость, как пишут в романах.

Где-то минут через пять Алла опускает голову на плечо к Ромову и закрывает глаза. Я тоже чувствую, что мной овладевает сон. Внутренность вагона сначала становится голубой, потом жёлтой и почти сразу розовой. Звучит клавесин, по проходу движутся балерины в серебристых коронах и белых пачках. Они плавно вздымают голые руки и смотрят куда-то вверх.

Потом балерины уплывают, и я вижу своих родителей. У мамы в руках торт со свечами, а у папы автомат Калашникова. Они останавливаются передо мной, и мама говорит:

– С днём рождения, Максим. Ты не написал нам прощального письма, но мы всё поняли. Сегодня ты родился второй раз. Вот наши тебе подарки!

Она разламывает торт, внутри которого я вижу мёртвую голову Ромова. Я плачу и хочу бежать вон из вагона. Но папа перегораживает мне дорогу и радостно кричит:

– Теперь твоё имя будет жить в веках, как имя поэта Михаила Юрьевича Лермонтова.

Потом он передёргивает затвор автомата и даёт очередь в потолок. Сверху сыплется пластик вместе с алюминием, и этот тяжёлый мусор колотит меня по плечам.

– Проснись, Пунцов, выходим.

Я открываю глаза. Передо мной стоит Ромов и трясёт меня за плечо:

– Через минуту Горенки. Вставай, пошли.

Поднявшись с нагретого сиденья, вдруг всем телом я чувствую озноб. Кажется, даже зубы выбивают мелкую дробь. На ходу я делаю несколько приседаний, чтобы согреться. Ромов и Фокина держатся сзади, точно конвоиры. Вот и свежий утренний воздух, перрон, какая-то стёртая природа впереди и справа, мышиного цвета и небольшого размера. Я вижу синие дыры в сером небе, словно капли краски на выцветшем холсте. На металлической табличке надпись «Гренки». Букву «о» заменяет ржавистый овал со следами давно отвалившихся скоб.

– Подождите! – говорит Ромов. Он зажимает портфель между ног и закуривает. В его глазах – смурь. Мне кажется, ему не хочется идти дальше, поэтому он долго растягивает сигарету, закидывает голову вверх и курит, курит, как матрос перед отплытием в кругосветку.

Я смотрю на Аллу и понимаю, что она страшно трусит сейчас. Её красивое в общем-то лицо невыразительно и серо, как вот это небо над нами. Она молчит, и её молчание ещё раз подтверждает мою догадку о том, что они сами не стремятся к тому, что задумали.

Сначала я задумываю блефовать и разыграть недовольство всеми затяжками и заторами. Мол, хочу стреляться, и немедленно! Но тут же мне приходит в голову говорить правду и именно так, как я её себе и представляю. Дело-то нешуточное. Игра не в фантики, а со смертью. Если Ромов и Фокина хотят любить друг друга, то я им не помеха. Просто не надо было делать всё это так беспардонно, то есть бросать мне вызов или ставить меня перед фактом – считайте, как хотите – накануне свадьбы. Психовал я не потому, что хотел облить грязью их любовь, а из-за своего бешеного характера. Да-да, я самолюбив и эгоистичен до крайности! Я реву, как медведь, и исхожу пеной, как бык, даже если в толпе мне случайно наступают на ногу! Вот и сорвался с катушек, застав их в постели! А так… Так я всё понимаю… Если бы меня выволокли из кровати моей возлюбленной и начали орать в мой адрес всякие пошлости, я не то чтобы вызвал противника на дуэль… Я бы… Я… Я порвал бы ему горло зубами и намотал окровавленные связки на локоть! Вот что бы я сделал с этим подонком!

– Пунцов! Что ты сверлишь Аллу глазами, словно тупым сверлом? Хочешь взбесить меня окончательно?

Ромов курит, пускает дым мне в лицо и смотрит так, словно увидел позорную лужу у меня под ногами. Взгляд его – это взгляд короля на шута, голос тоже полон высокомерия и прямо-таки нечеловеческого презрения.

Алла также приободрилась и взирает на меня с насмешкой.

Прихожу в себя и отбрасываю прочь сопливые мыслишки о примирении. Хорош бы я был, поддавшись своему фальшивому гуманизму. Я до сих пор не верю в возможность дуэли, но отбрасываю мысль о каком бы то ни было примирении долой. Я не отвечаю Ромову на его вопрос, а задаю свой, как можно равнодушнее и отвлечённей:

– Долго ещё? – и добавляю, словно в насмешку: – Кстати, откуда у тебя эти револьверы, такое старьё дремучее? Они не развалятся, часом, при стрельбе, Ромов? Их не будут искать в музее, из которого ты их слямзил?

– Не развалятся. Это американский «Смит и Вессон», подарок командования моему дяде-кавалеру. Он в деменции и этих игрушек никогда не хватится.

– Тогда пошли.

– Пошли, – он сплёвывает на окурок и прячет его в кармане своей парки. – Чтобы не было лишних следов, – поясняет он мне. – Оставшемуся в живых не уйти от следствия. Поэтому надо застраховаться.

Я качаю головой, как бы поражаясь очередной глупости, и спрашиваю:

– Куда теперь?

– Вон к тому лесу. Пройдём его и выйдем к старым отстойникам. Там самое подходящее место. Труп затянет в отстойник, и его там, в гуще грязи, искать не будут. Давай шагай. Тут полчаса ходу.

В лесу тихо и сыро. Под ногами всё время хлюпает вода или мокрая грязь. Через полчаса мы выходим на поле, изрытое и уставленное небольшими глиняными кратерами. Это и есть отстойники, куда сливают говно из городской московской канализации. Теперь в воздухе пахнет какими-то несвежими тряпками и как будто солидолом. Это наша гора Машук, только порядком истоптанная и обосранная.

Ромов сначала приостанавливается, точно вспоминая, куда идти дальше. Потом взмахивает рукой, указывает направление, и мы все идём влево. Вот перед нами кратер радиусом в десять метров, заполненный ржаво-бурой жижей. Над жижей поднимаются земляные стены высотой метра в два.

Ромов останавливается и смотрит на жижу, словно убеждается в её качестве. Фокина стоит рядом с ним ни жива ни мертва. До неё дошло, наконец, что её избранник – псих на воле и сейчас начнёт буянить. Она смотрит дрожащими глазами то на него, то на меня и всё ещё не верит в происходящее.

А я молчу, потому что ощущаю приступ той медвежье-бычьей злобы, когда вся реальность концентрируется в одной фигуре, которая и является моим смертным врагом.

Я потираю руки, разогревая их, и мрачно говорю:

– Дальше.

– Дальше? – он корчит из себя хозяина положения, отчего его голос начинает трещать, как старая фанера, но он сам этого не слышит, как я понимаю, от страха. – Дальше я бы на твоём месте извинился перед нами – и всё в ажуре.

Я грубо посылаю его на три буквы и требую начинать то, что он назвал дуэлью.

Фокина отходит в сторону. Ромов вынимает из портфеля два револьвера, коробку с патронами, заряжает обоймы и протягивает мне оружие на выбор. Я забираю тот, что справа, и опять говорю:

– Дальше.

– Кинем жребий. Алла, иди сюда.

Она послушно идёт к нему, а я, чтобы не брать в голову лишнего, рассматриваю свой «Смит и Вессон». Ромов копается в кармане, достаёт пятак и передаёт его Фокиной.

– Ну? – спрашивает он меня.

– Решка.

– Значит, у меня орёл. Швыряй, Алла!

Она подбрасывает монетку. Дальше они ищут её в грязи и, найдя, смотрят друг на друга растерянно, словно иностранцы. Итак, я угадал. Мой выстрел первый.

– Где барьер?

– Стоим у краёв отстойника, с разных сторон. Стреляем по команде секунданта. Секундант – Алла. Труп падает вниз и тонет. На том и разойдёмся. Всё ясно?

Боже, как мне холодно. Я буквально бегу на ту сторону вонючего земляного корыта и, заняв позицию, кричу:

– Я готов.

Ромов целует Аллу в губы, потом отталкивает её, с ненавистью, и кричит:

– Я тоже готов!

Фокина вдруг бросается к нему и кричит в истерике, что мы сошли с ума, что надо прекратить дуэль, что она не перенесёт, если один из нас погибнет. Ромов хватает её за горло, зажимает рот и с силой отбрасывает в сторону. Она вопит ещё что-то в том же роде, но Ромов вдруг наводит на неё свой «Смит и Вессон» и орёт:

– Иди на место! Убью!

Она, спотыкаясь, бежит и встаёт на середине дуги между нами. Она ревёт с такими затяжными воплями, что над полем вдали с возмущёнными криками взлетает вверх туча ворон.

– Маши рукой! – требует Ромов. Она нелепо взмахивает ладонью и начинает в истерике бить сапогом в землю. – Начали! Стреляй, Пунцов!

Я опускаю затвор до щелчка, свидетельствующего о том, что патрон вошёл в патронник, поднимаю руку с револьвером вертикально вверх и палю в небо. Стая ворон, очумев, несётся куда-то в сторону и скрывается из виду. Мы остаёмся среди тишины, смрадной вони и серого утреннего света.

«Теперь надо встать к Ромову в профиль», – командую я себе и с трудом поворачиваюсь на мёртвых ногах. Ещё я приказываю себе не смотреть на противника, но смотрю на него не отрываясь. И вижу, как он щёлкает затвором, подносит дуло револьвера к своему правому виску и жмёт на курок.

Дальше ничего не происходит. Железный щелчок, пустой и какой-то игрушечный. Ромов стоит, приложив руку к виску, словно отдаёт мне честь. И больше – ничего.

Осечка!

Вдруг я слышу долгий крик: «И-и-и-!» – как будто младенца засасывает в пасть какое-то длинное, похожее на мясную трубу, животное. «И-и-и» – несётся с того места, где только что стояла Фокина. Вмиг я прихожу в себя и вижу, как она съезжает по текучей глине вниз, в пасть зловонной жиже. Я ору: «Ромов! Алка тонет! За мной!» – и бегу к девушке. Потом я успеваю заметить её голову и выпученные от страха глаза над жижей. Потом я ныряю с разбега, в лоб мне бьёт что-то вроде моря говна, я ловлю Алку за волосы и тяну, тяну, тяну её вверх.

Мы карабкаемся с нею вверх по склону, причём Фокина лупит меня подошвой сапога в лицо, но это уже ничего, потому что мы вне опасности. Я первым переваливаюсь через земляной борт отстойника и волоку девушку за собой. Наконец мы лежим на глине и друг на друге, обдавая себя вонью и жижей. Мы спасены! Мы выплыли из этой срани!

Краем глаза я вижу Ромова, который стоит там, где он и стоял во время дуэли. В нашу сторону он даже не смотрит, а трясущимися руками прячет револьвер в портфеле, по-собачьи оглядываясь по сторонам. Точно трусит, не засекли ли его хулиганства?

Я обнимаю Фокину и чувствую, как её рвёт прямо мне на плечо.

Ну и пусть! Всё лучше, чем видеть труп любимой девушки, который засасывает в грязный и блевотный отстойник!

Как Ромов поймал грузовик, как на нём мы вернулись в Москву, как мы притащили девушку ко мне, отмыли её и привели в чувство – неважно. Важно другое. Проводив её до дома, мы с Ромовым – два друга, два врага – стоим под козырьком подъезда и всё ждём, что кто-то из нас скажет сейчас главное слово. Я чувствую, что он не только не понимает своей вины, а считает меня виновником того, что случилось. Даже в осенней темноте его синие глаза светятся бессовестной чистотой.

Надо развернуться и молча уйти, но я, девятнадцатилетний, тогда ещё верю в сермяжную правду и говорю:

– Она могла бы утонуть.

И слышу в ответ:

– Я мог бы застрелиться.

Ни один мускул при этом не сокращается на его лице, только глаза становятся ещё более яркими и чистыми.

Через полгода Ромов и Фокина сыграли свадьбу. Я был приглашён, но сказал, что тяжело болен, и там не был.

Думал, что она проклянёт его навеки, но, как видите, в очередной раз сильно заблуждался.