РАССКАЗЫ
МАКАРОВА РАССОХА
Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют, а воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища на небе… ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
Мф; 6, 19—21
Макарова Рассоха течет там, куда Макар телят не гонял.
Макарова Рассоха воробью по колено.
Макарова Рассоха девять месяцев в году не течет.
А три месяца течет.
В янтарных берегах.
Долгой стылою зимой ее глубокий каньон — лишь морщинка на белом лице тундры, но приходит благословенный июнь, и поднимается паводок, бешеный и веселый; как вены на руке рыбака, вздуваются тундровые потоки, и становится Рассоха полноводной рекой, и вымывает из мерзлоты берегов красивые желтые камешки, теплые и приятные на ощупь. Бросишь такой в костер или подожжешь спичкой и услышишь запах древнего знойного лета, давно умершего ветра и давно отшумевших лесов.
И бьют в берега мутные вешние воды и вымывают грубые кости и спиральные полуколеса мамонтовых бивней.
И туго скрученные струи распиливают высокие берега, на которых тундровые кочевники имеют обыкновение хоронить своих мертвых. И схлынут воды, и останутся на черном песке белые косточки живших до нас людей…
* * *
По левому высокому берегу Макаровой Рассохи стоят охотничьи пасти старика Евдокима. Евдоким не признает капканов. Основная деталь пасти — тяжелое падающее бревно. Оно убивает песца на месте. В капкане же песец долго мучается, частенько откручивает себе лапку и уходит, чтобы потом всё же погибнуть в тундре. Поставить капкан относительно легко. Чтобы сделать и настроить пасть, надо много потрудиться.
И капканы, и пасти требуют ежегодного осмотра и ремонта. Охотники занимаются этим в конце лета, когда исчезает комар — мученье для человека и животных и корм для птиц и рыб.
Обычно старик обходит свой участок пешком. Но в этом году у него «пневматик». Три рослых кобеля: белый, черный и рыжий шустро тянут по моховой тундре легкую двухколесную тележку. На тележке от пасти к пасти с комфортом едет сам Евдоким, его лопата, вещмешок и связки колышков для ремонта.
Километров пять-шесть отъехал старик от своей базовой избушки, старой заплесневелой развалюхи, построенной, наверное, еще тем самым Макаром-первопроходцем, как вдруг услышал странные звуки.
Как будто мелкие камешки быстро бросали на железный лист, как будто с треском ломали ветки для костра, как будто лопался от мороза лед на реке. Последние звуки дед распознал. Это «голос» тяжелого охотничьего карабина калибра девять миллиметров.
Вперед, собачки! Совсем рядом большая охота! Достанется и вам на зубок, лохматые!
Собаки рванули и бросились в распадок, где впадает в Рассоху безымянный ручей.
На берегу ручья горел пневматик. Настоящий. Новый. Четырехколесный. Бензобак и камеры, пожираемые огнем, густо чадили в вечернем воздухе.
В стороне от машины, лицом вниз, — неподвижный человек. Собаки обнюхали его, сбились в кучу, перепутав алыки, и завыли. Евдоким подошел.
Кровь уже пропитала мох и гальку и широким языком застывала на песке. Не без труда Евдоким перевернул убитого лицом вверх. Заросшее черной бородой молодое звероватое лицо с перебитым носом и шрамом на левой скуле. Пуля угодила в шею. Из раны всё еще вытекала густеющая кровь, последнее тепло жизни…
— Эх, какой молодой!..
Тундра вокруг — как железным прутом исхлестана. Длинными полосами лежал вырванный мох — пули ложились почти параллельно земле, значит, и тот, второй, стрелял лежа. Но где же он?
А вот! В двухстах шагах, под нависшим козырьком берегом, небольшая палатка. Очень странная палатка. Не поймешь, какого цвета. Вся в бурых, серых, палево-блеклых пятнах, как мундир пограничника или куртка геолога.
— Э-эй, кто-нито живой есть?
Деду никто не ответил, и он, стараясь как можно больше шуметь, покрикивая: «Живой — выходи, однако!» — подошел к палатке. У входа — лопнувший от удара о землю вещмешок со свежим оленьим мясом и густо кровь на мху. Евдоким оттянул тяжелый от грязи и крови полог и, ежесекундно ожидая выстрела в грудь, закрепил его на крыше застежкой…
В палатке на раскладушке сидел крупный тяжелый мужчина. Белобрысый и белобровый. Он раскачивался и мычал, сузив потемневшие от боли глаза. На его груди висела половинка бинокля. Другая половинка кашей из стекла, металла и крови стекала вниз по животу на руки, сжимавшие тяжелый карабин. Увидев тщедушного скуластого старичка, блондин выпустил оружие из рук. Падая, карабин увлек за собой стоявший у примитивного столика пластиковый мешок, и рассыпались веером желтые камешки, каких много на песчаных плесах Макаровой Рассохи и впадающих в нее ручьев.
Мужчина поднял правую руку и промычал:
— Там-м… Б-бинт…
В кармашке на стенке палатки старик отыскал бинт, йод и таблетки.
И здесь — пуля слева в шею. Только чуть пониже, там, где толстое мясо над ключицей. Оба отверстия, входное и выходное, обильно кровоточили. Дед, как мог, забинтовал рану, пропустив бинт по правую руку. Затем уложил раненого, расстегнул на нем рубашку такого же цвета, что и палатка, смыл кровь на груди и выбрал из растерзанной плоти осколки стекла и металла от разбитого бинокля. Лицо незнакомца стало белым, как снег, и он тихо «заснул». Евдоким попытался его растормошить, понимая, что лучше, если раненый будет в сознании, но ничего не добился. Сердце геолога, впрочем, билось ровно, и дед немного успокоился.
Собаки продолжали выть. Евдоким прикрикнул на них, отстегнул алыки, освободив своих лохматых коней, и подошел к убитому. Присев на корточки, как это принято у кочевников, он долго сидел, горестно разглядывая незнакомое угасшее лицо, жалея о молодой жизни, негромко приговаривая на родном языке… С помощью собак выволок он труп на крутой берег Макаровой Рассохи и там похоронил в тесной могилке, прикрыв тело куском брезента. На брезент, в ноги, положил он и оружие неизвестного, автомат с коротким стволом. От своей тележки дед оторвал доску, ножом расщепил ее надвое и водрузил над могилой крест, как это принято у белых людей. Нюча[1] в палатке продолжал спать. Дыхание его стало глубже и ровнее, обморок перешел в сон, а сон исцеляет.
На берегу ручья старик развел костер, сволок поближе к огню рюкзак с мясом, нарубил и бросил собакам по доброму куску оленины и поставил кости вариться в котелке. Нанизав на ивовый прут несколько кусочков мяса, слегка подрумянил их на угольях и так, без соли сжевал.
В середине августа на этих широтах ночи еще не ночи, так, светлые сумерки. Но в палатке темно. Евдоким нащупал и зажег свечу на столике и тогда увидел, что белобровый следит за ним живым настороженным взглядом.
— Кушать будешь, геолуг? — обрадовался дед.
— Нет… — чуть слышно.
— Когда олень больной, когда собака больной — ничего не кушает, только вода мало-мало пьет! Так и человек нада! Шурпа, однако, пей!
И он заставил раненого сделать несколько глотков крепкого мясного бульона.
— Теперь спи, однако. Утро будет — думать будем. Крепко спи — здоровый будешь. Какое тебе имя звать? Андрей? А я — Евдоким Нилович буду. Тут рыбак, тут охотник. Тут свой старуха хоронил, тут сам помирать буду… Еду-еду — стреляют, однако! Много стреляют — большой охота! Быстро-быстро, собачки! Однако, вот какой охота…
Евдоким еще долго возился, подтыкая под раненого спальник и устраивая ему удобное изголовье. Сам он прошел к костру и расстелил подле него оленью шкуру.
— Янго! — позвал негромко.
Рыжий пес, самый крупный, подошел, ласкаясь. Старик погладил его, потрепал и уложил рядом, со спины.
Часа через два заметно похолодало. Дед, пригретый собакой, продолжал спать у потухающего костра. В это время два других пса покончили с обнюхиванием незнакомых предметов и обследованием местности. Как-то незаметно, оба разом, оказались они подле рюкзака с мясом. Некоторое время псы спокойно лежали рядом с лакомством, настороженно пошевеливая ушами, зорко вглядываясь в спину спящего хозяина. Наконец обе морды одновременно рванули плотную ткань. Рюкзак, и без того лопнувший по шву, затрещал и порвался. Спокойно, без драки недозволенное пиршество началось. Но Евдоким не проснулся.
Тогда Янго, через силу терпевший подобное нахальство и давно уже подбиравший слюну, начал помаленьку-потихоньку, миллиметр за миллиметром отодвигаться от спины хозяина. Еще минута — и он поспешил за своей долей. Негромкий рык, демонстрация клыков, и — грабь награбленное! — достался и Янго хороший кус. Через час, оставив на мху чисто обработанные кости, псы разбрелись по своим местам: Ургал и Минго под тележку, Янго опять прикрыл хозяина со спины.
Тут выкатилось пышное кустодиевское солнце и враз пригрело отсыревшую палатку, отдыхающих собак и спящего деда, очень похожего издали просто на кусок оленьей шкуры.
* * *
Евдоким стал прикладывать к ране повязки из мелко нарубленных мясистых листьев полярной ивы. Из пораженного места начали обильно выделяться гной и обрывки ниток от пробитого пулей воротника куртки. Жар у больного прошел, опухоль спала, и на пятый день Евдоким решил возвращаться в зимовье.
Рано утром уложил он раненого и его оружие на тележку, собаки тихо тронули, палатка и могилка остались позади. Белый нюча был крепкий мужчина, он пробовал идти сам, но, видя, как трудно ему держать голову, Евдоким укладывал его в тележку.
Завидев избушку, собаки сильнее натянули алыки, дед радостно всполошился, но Андрей только горестно сомкнул тяжелые веки: над крышей высоко взметнулась тонкая жердь с антенной. Рация…
В зимовье, столь маленьком, что рослый человек, раскинув руки в стороны, свободно достал бы от стены до стены, темно и сыро. Евдоким держал геолога за руку, пробуя пристроить его на нижние нары. Но тот вдруг покачнулся и локтем сбил со стола ящичек рации.
— Ай-я, — запричитал дед, — как теперя доктора визивать буду? — Он поднял аппарат на стол и принялся подсоединять оборванные провода питания, затем уложил Андрея на нары и поспешил к ручью за водой.
Оставшись один, геолог дотянулся до рации, открыл гнездо предохранителя и ногтем выколупнул тонкий стеклянный баллончик. Если рация паче чаяния осталась цела, дед вряд ли догадается сменить предохранитель, да и есть ли у него запасные…
Евдоким, вернувшись с ведром воды, застал геолога таким же слабым, как и в первый день, а из-под повязки опять показалась кровь. Но в дальнейшем дело быстро пошло на поправку. Проснувшись однажды утром от упавшего на лицо солнечного луча, Андрей, вдруг радостно почувствовал себя отдохнувшим и крепким. Осторожно оторвал голову от подушки, повернул ее направо-налево и чуть не рассмеялся: исчезла тупая, тяжелая боль, наконец-то можно будет умыться самому!
Деда не было в избе: он встал еще раньше и сейчас, очевидно, проверял сети на озере.
Убранство избушки было крайне простым. Двое нар, столик у окна, два чурбана вместо стульев, печка, рукомойник и длинная полка над нарами. На полке виднелся ящичек с инструментом, мотки рыбацких шнуров и ниток, несколько старых журналов, прямоугольный сверток из ровдуги и, в самом углу, большая темная шахматная доска!
Фигурки, старательно вырезанные из мамонтовой кости, были все в наличии, видно, когда к Евдокиму наезжали гости, шахматами пользовались.
А в свертке из ровдуги оказалась Библия! Старое, дореволюционное издание на церковно-славянском языке в кожаном переплете с серебряными застежками.
Тяжелая эта книга производила впечатление вещи живой и теплой, как будто сохранила она тепло тысяч рук, впитала свет тысяч глаз представителей самых разных народов, печатавших, перевозивших эту ценность на край света, в таймырскую тундру, где она переходили от отца к сыну, уцелев от всех потрясений века.
В это радостное солнечное утро Андрей умылся сам, и не из рукомойника в избе, а спустился к озеру, пофыркал, поплескался, осторожно растер больное место живою, холодною, звонкою водою, позавтракал куском рыбы и сел чинить бинокль.
Когда вернулся дед Евдоким, Андрей протянул ему уцелевшее «очко» от бинокля:
— Владей, деда!
— Ай, пасиба, сынок!.. Тундра без биноколя плохо! Теперь смотрю — всё вижу! Ты мастер, однако!
— Сыграем? — геолог рассыпал по столу шахматные фигурки и стал расставлять их на первоначальную позицию.
— Давай! — Дед тоже оживился.
Прежде чем сделать первый ход, Андрей снял обе ладьи — медвежьи фигурки — и поставил их на стол.
— Не надо! Я хорошо играю! — без тени юмора похвалил себя старик.
Усмехнувшись, геолог вернул фигурки на место.
Первую партию он проиграл.
Вторую тоже.
Третью свел вничью.
Евдоким не скрывал своей радости, но счел нужным утешить проигравшего:
— Ты молодой, однако. Хорошо думаешь. Только много-много там-там думаешь. Голова другой место ходит. А надо тут думать, крепко думать, тогда совсем хорошо играть будешь!
— Спасибо! — Андрей деланно рассмеялся и собрал фигурки. Евдоким накрошил папиросу в свою трубку и закурил.
— Деда, вот тут у вас Библия. Вы читаете?
— Однако, неграмотный…
— Зачем тогда книгу держите?
— Матеря дала. Береги, говорила, шибко старый книга, Бог пишет. Аггелы.
— Вы, стало быть, верующий, — улыбнулся Андрей.
— Однако, так!
— Я тоже верующий, только в человека!
— Можна, можна,— согласился дед. — Только когда много риба твой сети попадает, кому пасиба говорить будешь? Человек? Когда много песец твой капкан ловил, кому пасиба говорить будешь? Человек? Когда беда попадешь, как риба сети, как песец капкан, кому караул кричать будешь? Тундра большой. Человек нету. Только Бог!
— Но, деда, мне же не Бог помог — вы!
Старик перестал курить и прямо взглянул на собеседника. Внимательный, немного усталый взгляд, каряя радужка и белоснежные, чистейшие белки глаз — признак физического и душевного здоровья.
— Меня, однако, Он послал. Так думаю. Рано — нет. Поздно — нет. Когда надо послал. Сверху смотрел, всё видел, как мы биноколя смотрим… Мой дорога возле твой дорога близко делал… Как дальше будет, тоже Он знает… Зачем, однако, камушки мало-мало воруешь?..
И вот тут геолог почувствовал, как горячий стыд юношеским жаром бросился в голову, зардели щеки, и пересох язык.
«Вор!» Ах ты старый гриб! Но, стоп, Андрюша, разве другим именем называется то, что ты делаешь сейчас в тундре и за что получил пулю? От такого же в общем-то авантюриста, только более жадного и бесцеремонного…
Нет! Я поднял лишь то, что лежит под ногами, что никому не нужно, что всё равно замоет илом или сотрет в порошок река. Разве я виноват, что никому нет дела до минеральных богатств этого края, по сравнению с которыми пушнина и рыба — мелочь, не стоящая внимания?
— Продавать буду, — через силу выдавил Андрей; не имело смысла лгать деду. — Деньги надо. Семья.
— Сынок есть?
— Жена и два сына!
— Хорошо! Только еще сына делай. Один сын — не сын, два сына — полсына. Три сына — это сын! Учить будешь? Геолуг будут?
«Эх, деда, знал бы ты, сколько всего надо для детей и во что обходится учеба! Слишком много веселых молодых парней у меня на глазах стали угрюмыми отцами семейств. Нет! В этой стране на зарплату не проживешь! Но я нашел свой путь. Своими руками и знаниями своими добываю я хлеб. Никому не мешаю и пота проливаю больше, чем иной фермер на своем поле. Да, я не имею разрешения на сбор камешков на земле твоего народа, дедушка, но покажите мне того, у кого такое разрешение есть! Промышленного значения все эти мелкие месторождения не имеют, но старательский сбор янтаря вполне можно бы наладить. Наверняка не я один тихушничаю… А Норильский комбинат, отравивший всё вокруг до самой Канады, имеет он разрешение на разработку недр на земле твоего народа, дедушка? То-то же…» И всё же какая-то заноза, терзающая совесть, оставалась, и Андрей собрался уже всё толком и доступно объяснить собеседнику, но замолк, увидев поникшего деда.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что у Евдокима было два сына и две дочери. Девочки умерли во младенчестве. Жена здесь, на Рассохе, в прошлом году в одночасье умерла «от живота», во-о-н из окошка видно оградку вокруг ее могилки, а оба сына в пьяном виде погибли в несчастливый день. Сели в лодку и на полной скорости налетели на топляк. Лодка перевернулась… Оба «немножко утонули, однако…». В поселке остались у Едокима лишь старшая сестра и с ней — единственный внук, сын старшего сына…
Андрей уже собрался было кинуться в философский спор, что же, мол, за Бог такой, отнимающий у человека самое дорогое? Что же, и за это ему «пасиба» говорить? Но тут заметил, что старик тихо плачет, смаргивая слезы на отмытые в тысячах вод, белые, как у европейца, усталые руки, густо усыпанные старческой гречкой…
* * *
Наутро дед ушел на озеро, а геолог устроил стирку-уборку. Вымыл и вычистил избушку и пристройку, в большом баке нагрел воды. Белья у Евдокима практически не было. Вещей, подлежащих стирке, тоже. Рубашки дед надевал прямо на голое тело да так и носил, пока не сопреют. Но штаны зашивал и ставил заплатки, но и они имели крайне ветхий вид. Всю жизнь проработав в тундре на богатом пушном и рыбном промысле, человек этот ничего не имел за душой. Даже зимнюю теплую одежду шила ему сестра из оленьих шкур.
Белье Андрей полоскал в чистой воде ручья и тут же развешивал сушиться на кустах карликовой ольхи. Привлеченная шумом и бульканьем, приплыла стайка хариусов и стала метрах в пяти выше по течению. Андрей бросил в них камешком — рыбки пустились наутек, но тут же вернулись, спрятались в тень от кустов и там притаились, как котята, караулящие мышь.
…Радуется глаз свету костра, притягивают взор изменчивые формы облаков, но больше всего волнует текучая непостоянная вода. Долго можно просидеть на берегу ручья, слушая его монотонное лопотанье, журчанье, плесканье. Бывает, так и заснешь под тихий перепев струй. Так легко и так хорошо думается под этот «белый шум», древнейший из звуков Земли.
В танце былинок на бегущей волне заметишь ты намек на свою судьбу, в мелькании теней на гладких камешках дна всплывут вдруг картины раннего детства, лицо матери и отчий дом, а в сплетении корней на том берегу видится копна волос, полуулыбка, быстрый взгляд и прорисуется знакомый с юности женский профиль.
Осень уже обильно прошила красным и желтым бисером кусты ивняка и карликовые березки на лугу, долина ручья упиралась в дальний синий хребет, а тот отгораживал синее небо от синего озера. Небесное от земного.
«И ничего этого ты не увидел бы, не появись дед так кстати, так вовремя… “Сверху смотрел — всё видал, как мы биноколя смотрим… Мой дорога возле твой дорога близко делал… Как дальше будет, тоже Он знает…”
Да, парень, тогда ты просто испугался обильно хлынувшей из раны крови и не знал, что делать, как поступить…»
* * *
В тот день, после удачной охоты, Андрей спускался с холма к палатке, как вдруг заметил катящий ему навстречу пневматик. Зрелище для тундры редкое. Он поднял бинокль.
Человек у машины тоже разглядывал его в бинокль, и было в человеке этом что-то зловеще-знакомое… Едва успел Андрей подойти к и палатке и сбросить рюкзак с мясом, как ударила первая очередь, и вдребезги разлетелся бинокль на груди.
* * *
Тогда, в гостинице краевого центра, к нему в номер без стука вошли двое затянутых в кожу парней. Один с перешибленным, почти плоским носом и шрамом на левой скуле, второй — молодой, улыбчивый. Без обиняков плосконосый предложил тридцать процентов за совместную обработку «территории». Андрей лишь рассмеялся, сказал, что понятия не имеет ни о каких территориях, и попросил гостей удалиться. Уходить гости не желали, но желали купить карту. Тогда геолог вышвырнул обоих в коридор.
Но «братки» не кинулись драться. Плосконосый, снизу вверх глядя на геолога, шкафом нависшего в дверном проеме, осклабился:
— Пожалеешь…
Андрей захлопнул дверь и возбужденно зашагал по комнате. Камешки он сбывал всякий раз другому покупателю. Подыскивал клиентов и договаривался о цене старый институтский товарищ, человек надежный. На кого теперь думать?
Вечером следующего дня, возвращаясь в гостиницу, Андрей заметил за собой вчерашних знакомцев. Они и не думали скрываться. Младший даже сделал геологу ручкой!
Примерно за квартал до гостиницы начиналась заброшенная стройка, огороженная высоким глухим забором. Все фонари здесь были разбиты, улица лежала в темноте. Преследователи прибавили шагу.
«Та-ак, значит, здесь… Ну, не думайте, ребятки, что на цыпленка напали…»
Войдя в темноту, Андрей резко оглянулся. Так и есть — бегут! Он повернул назад, и преследователи сами набежали на него. Удар пришелся старшему в перебитый нос. Мешком упал он на тротуар, звякнул и покатился по асфальту нож. Андрей подхватил лезвие и бросился на второго, но парнишка уже улепетывал, да так ловко, что сразу скрылся из глаз.
В гостинице Андрей обнаружил пропажу карты. Пометок на ней, правда, не было, кроме единственной карандашной точки в том месте, где стояла палатка…
* * *
Собрав высохшее белье, Андрей поднялся к избе и здесь в голос рассмеялся: дед Евдоким испуганно отмахивался от огромного шмеля, вылетевшего из какой-то старой шапки, а тот с тяжелым гудением, как бомбардировщик, пикировал на деда то справа, то слева заставляя его отмахиваться и испуганно приседать.
— Деда, — сквозь смех крикнул геолог, — что же вы!.. В пристройку — и дверь закройте!
— Ай, правда! Ай, пустой башка! Совсем, однако, старый стал! — Дед быстро юркнул в пристройку.
Выяснилось, что Евдоким еще весной повесил на улице, на шест свою шапку да и забыл про нее. Сейчас решил взять, а там «шмель свой щенки развел». Старик «щенков» вытряхнул, шмелю не понравилось…
На другой день, с утра, Андрей ушел к палатке, чтобы собрать рассыпанные там камни. Еще два пластиковых мешочка с янтарем были спрятаны километрах в двух от палатки. Весь груз можно было взять за один раз.
Покидая избушку, Андрей не мог не улыбнуться идиллической картине: на зеленой завалинке, угревшись на осеннем солнышке, мирно спали Евдоким и его собаки. Темное мозаичное лицо старого охотника, как бы составленное из кусочков всех оттенков коричневого, казалось частью дерева избы.
* * *
Издалека, очень издалека слышен в тундре гул вертолета. Иногда за двадцать и за тридцать километров.
Этот звук, хотя и не походил на обычный гул турбин МИ-8, всё же шел откуда-то сверху.
Вскоре показался и сам источник шума: низко над землей проплыла картинка из журнала — крошечный вертолетик выписывал над холмами круги и зигзаги.
Геолог сразу понял, кто это такие и чего хотят в тундре. Жаль, не успел… До палатки оставалось меньше километра.
Осторожно дополз Андрей до крупного валуна, снял рюкзак и карабин. Несколько взмахов ножом — и широкий пласт моховой дернины легко отделился от мерзлоты. Под это бурое одеяло он и заполз, положил под живот пустой рюкзак, пристроил под руку карабин и замер.
Вертолетик несколько раз прошел вблизи, затем прямо над головой. Сквозь плексиглас кабины виднелись лица двух человек.
Разглядывая летающую невидаль, Андрей горько усмехнулся: в других странах с этим просто, но попробуй ты у нас, в России получить права на управление любительским воздушным судном! Затаскают по кабинетам и комиссиям. Но деньги делают всё…
Пилоты наконец обнаружили палатку и приземлились на берегу ручья. Держа в руках короткоствольные автоматы, они обследовали окрестности, вошли в палатку. Вынесли оттуда мешок с янтарем и, прихватив лопату, отправились откапывать могилку. Андрей приник к половинке бинокля.
Из могилы был извлечен такой же короткоствольный автомат, — а дед ни словом не обмолвился, — и, погоди-ка! Один из гангстеров спрыгнул в яму и там, наверное, обыскивал труп. Выпрыгнув, он торжествующе развернул перед вторым большой бумажный лист: карта!
Затем тот же «налетчик» принес из кабины вертолетика фотоаппарат и заснял палатку, сгоревший пневматик на склоне и развороченную могилку. Строго с отчетностью в разбойничьей организации! Могилку кое-как забросали землей, отбросив в сторону крест, и забрались в кабину. Следуя извилинам реки, вертолетик пошел вниз по течению.
Андрей прикусил губу. Сейчас наткнутся на зимовье старого охотника… Предчувствие беды сдавило грудь, геолог заспешил назад, и никогда еще пеший способ передвижения не казался ему таким несовершенным, как сейчас.
* * *
Между тем в кабине аппарата происходил такой разговор:
— Глянь, изба! А на карте нету! Может, он здесь? Давай?
Второй кивнул. Вертолетик легко подпрыгнул на моховых кочках у самой избы. Лопасти задрожали и остановились.
— Никого, даже собак, — удивился молодой крепкий парень, летевший «пассажиром», — значит, маску на хрен?
— Ну.
Оба с открытыми лицами вышли из кабины, но тут дверь пристройки открылась, три рослых кобеля с лаем бросились на незнакомцев, а следом показался и сморщенный дедок с трубкой в зубах.
— Ну во-от… — У «пассажира» сразу испортилось настроение. Деда теперь придется убрать, приказ был строгий, а убивать парню не нравилось, не втянулся…
— Здоров был, дедушка! — весело гаркнул пилот. — Показывай свое хозяйство! Чужой человек, высокий, светлый, случаем не заходил сюда?
— Заходите, однако, чай пить будем!..
Гости Евдокиму сразу не понравились, потому что не понравились собакам. Псы, обычно приветливые и любопытные ко всякому новому человеку, сейчас исходили злобным лаем.
С утра было у Евдокима тоскливо на душе. Странный сон приснился. Будто он вновь ребенок. И пурга. И холодно. И бегает, ищет родителей… И будто он — чайка. И летит. И внизу блестит река… И будто Ульяна, умершая жена его, снова здесь. Сидит у воды, чистит рыбу. Но как холодно и одиноко! От холода он и проснулся, хотя, угретый собаками, спал на завалинке…
На деда уже не обращали внимания. Всё перерыли в избе. Парень сунул в сумку шахматы, хотел и Библию, но пилот съязвил:
— Побойся Бога! Сколько народу ее в руках держало! Думаешь, они моются, эти «дети природы»? Через одного — туберкулезники! Подхватишь северный СПИД, не говори потом, что не знал!
Парень брезгливо отбросил книгу в угол, но шахматы всё же взял, уж больно фигурки красивые, и принялся изучать старое дедово ружье.
В пристройке старший разбойник тряс перед лицом деда выстиранной рубашкой геолога, столь большой, что в нее без труда можно было бы поместить двух человек дедовой комплекции.
— Не молчи, дед! Куда ушел этот человек? Раз стирался, значит, давно здесь живет! Или двое их? Вся палатка изнутри кровью измазана… Ранены? Где они?
— Однако, был. Однако, ушел. Кажин человек свое дело есть.
— Знаем ваши дела! Не хочешь здесь говорить, в милиции скажешь, там язык быстро развяжут! — И еще что-то кричал старику и даже топал на него ногами.
«Нет добра от этих нюча на свете… Всю тундру солярой залили, изорвали гусеницами вездеходов… Рыба болеет, олень худой, гусей не стало… Теперь им камушки надо… Тот нарочно рацию разбил, эти бегают, его ищут… Суета сует… Камушки вам? Так я знаю место — хоть лопатой греби… Бери — не жалко!»
Во дворе собаки бросились на младшего разбойника, тащившего сумку с краденым, и белый кобель прокусил ему икру ноги. Ударила очередь, и оба пса, Ургал и Минго, отчаянно скуля и орошая кровью мох, покатились по земле.
— Ты что, сдурел? А если этот рядом? Собак добей, дура, стрелять не умеешь! — Длинной очередью «пассажир» прошил собак еще раз. Истошный визг затих.
Старый охотник, казалось, лишился дара речи. Он не протестовал, когда пилот за шиворот втащил его в вертолетик и втиснул в проем между сиденьями. Аппарат легко поднялся и низко пошел над холмами. Километрах в трех от избы показалась поросшая карликовой ольхой балка, на дне которой блестела нить ручья. Пилот потянул ручку на себя и, когда машина набрала высоту, коротко крикнул «пассажиру»:
— Пошел! Ну!!!
Парень открыл дверцу, схватил деда за плечи и выкинул его из кабины. Еще раз низко прошли над оврагом. В кустах, у самой воды, лежало нечто бесформенное, серое, только что бывшее живым человеком… Младший тихо вытолкнул бледными губами:
— Надо было в озеро — концы в воду!
— Дура! Труп всплывет — улика! А так — песцы растаскают, как и не было!
* * *
Евдоким, упавший на плотные, перевитые между собой кусты ольхи, скоро пришел в себя и, цепляясь руками — ног будто не было, — пополз вверх по склону. Через полчаса он дополз до полянки и повернулся на спину, чтобы видеть небо. Но сразу же понял, что так лежать нельзя. Кровь из проколотого сломанными ребрами легкого обильно заливала рот. Лицом вниз ее удавалось сплевывать, а теперь ее вязкая масса затрудняла дыхание.
Помогая себе руками, Евдоким с трудом повернулся на правый, менее пострадавший бок. Так тоже видно кусочек неба. Всё. Силы кончились. Только глаза еще видят, и сердце бьется.
«…Благодарю тебя, Господи, что даешь мне умереть в сознании, со всеми проститься, у всех попросить прощения…
Но кто это?.. Янго? Я-анго!.. Как хорошо, что пришел ты, Янго! Какая у тебя красивая, теплая, густая шерсть! Как часто грел ты меня зимой и летом… И теперь прибежал…»
Большой рыжий пес, на котором шерсть стояла дыбом от страха, скулил и метался над хозяином. Он облизал старику руки и, тихо поддев легкое тело хозяина носом, принялся вылизывать ему кровь на губах и подбородке.
«…Янго… Не делай так, Янго… Так тяжело, так трудно стало дышать… Правильно, Ульяна, прогони дурного пса, прогони его палкой!.. Дай мне руку, Афанасьевна, дай мне руку, помоги мне встать!»
«Пойдем, — тихо сказала Ульяна,— пойдем со мной. Там тебе не будет больно…»
* * *
Андрей скорее почувствовал, чем услышал далекие выстрелы и побежал. Чувство раскаяния и запоздалая злость удвоили силы. «Осел! Ка-акой ты осел! Знаешь ведь, что эти не ведают жалости. Стрелять надо было, сразу надо было стрелять, а ты…»
Белый пес издох, положив голову на порог… В избе всё раскидано, перерыто, перевернуто…
— Евдоки-им! Де-еда-а! Ургал! Янго! — стал кричать геолог во все стороны и тогда услышал из кустов тихий собачий скулеж.
Черный пес, прошитый многими пулями, лежал у самой воды с перебитым позвоночником. Он слабо лизнул Андрея в руку и снова жалобно заскулил.
— Ах, Ургал, Ургал, что они с тобой сделали, сволочи! — Андрей присел на корточки, набрал пригоршню воды и дал собаке напиться.
— Прости, Ургал! — И выстрелил псу в голову.
Но не успел геолог подняться к избе, как рыжим вихрем налетел Янго. Он выл, скулил, вскакивал лапами па грудь человеку, норовя лизнуть в лицо, отбегал и подбегал вновь.
И когда человек понял и побежал, пес помчался впереди.
* * *
Легкое тело Евдокима Андрей принес на плечах. Могилку выкопал на берегу Макаровой Рассоохи, в оградке, рядом с могилой жены старого охотника.
«Прости меня, дедушка, виноват я перед тобой… Пойдем, Янго, я думаю, они еще вернутся…»
Прибирая вечером в зимовье, Андрей нашел отброшенную в угол, раскрывшуюся на Евангелии от Иоанна Библию. Зажег керосиновую лампу и так и просидел над старой книгой до утра.
«Они» прилетели на следующий день. Андрей, хотя и ждал, едва успел вынуть стекло из окна пристройки и вставить обойму в карабин.
Почти беззвучно, как на санках, скатился вертолетик с холма, и оба вчерашних крутых мужика направились к избе.
«И где же в этой летающей жестянке бензобак?»
И двух шагов не отошли гангстеры от вертолетика, как ударил выстрел, в куски разлетелся плексиглас кабины, полыхнуло огнем, и спины обоих «налетчиков» враз охватило горящим бензином.
Побросав оружие, они стали кататься по земле, срывая с себя одежду. Младший, которому досталось больше, с диким воплем прыгнул в ручей. Его изрубленная осколками плексигласа спина представляла собой сплошную рану. Пилот же, напротив, быстро пришел в себя и сразу потянулся к автомату.
Не надо! Вторая пуля шевельнула мох под самыми пальцами. Только тогда пилот встал с колен и медленно поднял вверх руки.
На лице нет страха. Лишь досада и злость. Не в силах смотреть на черное дуло в окне пристройки, он отвернул голову.
Мушка остановилась на измазанном сажей ухе.
«Сейчас нажму! Не думай с-скотина, что я тебя пожалею! Хватит мне возни и с тем, что сейчас барахтается в ручье и кричит, словно женщина в родах».
Еще секунда. Уже видно, как внезапно выступивший пот протаял дорожку на грязной щеке. Но третьего выстрела всё нет. И уже не будет.
В прорези прицела появляется вдруг печальный дед Евдоким. Тихо, очень тихо что-то он говорит… И сердце возвращается в грудь, и карабин медленно опускается вниз…
* * *
Далеко-далеко на севере течет одна из малых рек моей Родины.
Дикие гуси ее вброд переходят.
Дикие олени вплавь пересекают.
Дикие утки жируют на плесах.
Древний оленный народ кочует на её берегах.
Холодной ветреной зимой ее глубокий каньон — лишь морщинка на белом лице тундры. Но приходит благословенный июнь, и поднимается паводок бешеный и веселый; как вены на руке рыбака, вздуваются тундровые потоки, и становится Рассоха полноводной рекой, и плывут, и плывут на правый берег оленьи стада, и несут, и несут в своем извечном стремлении на Север целые леса тугих тяжелых пантов, налитых хмельной горячей кровью, древней и неукротимой, как весна.
А сойдут воды, и останутся на черном песке легкие теплые камешки, то ярко-желтые, как солнце над тундрой, то темно-красные, будто застывшая кровь живших до нас людей.
Налево от полярной звезды
Оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей, и будут одна плоть.
Бытие; 2, 24
Стойкой чалдонке Тане посвящается
— Мешок рыбы на букет цветов? Конечно, да!
— Видали лоха?
Весь экипаж высыпал посмотреть на редкий случай, но «лох» уже уходил сквозь аэродромный гул, и даже по спине было видно, что вполне доволен судьбой.
Гвоздики из Москвы. В хрустящем целлофане. Пахучие. Свежие. Нежные. Эх, довезти бы!
У себя, в рабочем общежитии, Саша прошел в чулан и выбрал там из хлама поломанный стул. Вахтерша тетя Даша с тревогой наблюдала, как молодой мужчина, оторвав от старого стула полукруглую дужку, запихнул ее себе под парку, так что грудь оттопырилась, как у ядреной бабы.
— Вот! Позальют шары с утра и творят незнамо чё! Ты чё делашь, чё делашь-то, охальник? Ментовка, гля, рядом. А ну — брякну чё?
Саша, смеясь, чмокнул тетю Дашу в вялую щеку и выскочил во двор. Зарокотал снегоход «Буран».
На дворе темно, на душе светло, на спидометре — сорок. Вот уже позади Страна Маленьких Палок — полоса редколесья лесотундры, последние деревца сибирской тайги, и снегоход выбегает в Великую Белую Пустыню. Дальше, до самого Полюса, лишь снег и ветер.
Если держать направление на яркую звездочку примерно на три локтя налево от Полярной звезды, то через триста км попадешь на речку Ханка-Тарида. Там, на крутой излучине, охотничье зимовье. Там, на пороге, стоит Таня и смотрит на юг. И все мысли и чувства — там…
Дужка от стула выгнула парку на груди. В тепле и уюте, не придавленный, не помятый, приник к груди букет из Москвы. Четыре красные и три белые гвоздики. «…Еду, еду, еду к ней, еду к любушке своей!»
Три месяца длится на этой широте полярная ночь, сегодня двадцать второе декабря, самая середина, двадцать пятого Рождество, а двадцать шестого Танин день рождения.
Поженились двадцатого сентября.
Кто сказал, что медовый месяц только один, того остается только пожалеть!
Через сутки Саша подъехал к зимовью старика Прокопия, где собирался отдохнуть. Никого… Ни даже следа собачьего..! Постоял Саша у покинутой избы, постучал ногой о пустые бочки из-под бензина — мда-а…
Топить сейчас выстывший балок, идти на озеро колоть лед, греть воду, готовить ужин, а утром разогревать остывший «Буран»?
Нет! Вон облачность натекает, звезд не видно, как бы не пурга.
…Цвела черемуха, когда он начал ухаживать за своей Таней. Уже под утро, проводив девушку домой, Саша возвращался на речку и, наломав полную охапку тяжелых, полных весеннего томленья цветов, возвращался к ее дому и оставлял букет в старом кувшине у веранды. Проснется— улыбнется…
Потом черемуха стала осыпаться. И он любил встряхивать ветки над головой невесты, наблюдая, как белый цвет мешается с темной медью ее волос.
Милое лицо молодой жены вдруг ясно выступило из темного неба, и зеленый дым сияния дугой лег на рыжие волосы.
Ждешь, Танечка? Я сейчас. Я быстро. Я уже!
Через несколько часов, по начавшему сереть горизонту, Саша вдруг понял, что едет на рассвет, что, не видя «Таниной звездочки», непроизвольно направляет руль снегохода в ту точку горизонта, где через полтора месяца встанет солнце. Вместо северо-запада едет на юг…
Бензина хватило вернуться на правильный путь и подняться к водоразделу до озера, из которого вытекает Ханка-Тарида. Вдоль берега реки стоят его капканы и ловушки на песцов, хорошие ориентиры.
Покинув верный остывающий «Буран», Саша шагнул в ночь.
«…Еду, еду, еду к ней…»
Прямо в лицо дует ровный, плотный хиус. Борода и усы, шарф на груди и опушка капюшона смерзлись в ледяную корку и стали одним целым. И руки… Отрезав кусок шарфа, Саша обмотал им руки, втиснул эти култышки в рукавицы, а затем еще и в карманы парки. Так-то лучше!
Эти шестьдесят километров Саша шел двадцать часов. К своей «избушке-промысловке» — заледенелой палатке из старого брезента — подошел в самый разгар полярного рассвета, когда кажется, что солнце вот-вот появится из-за холмов.
Уф-ф! Наконец можно прислониться к упругой стенке, расправить плечи и снять надоевшую, вросшую в спину двустволку.
Саша хотел было показать тундре кукиш, как делал не раз, уйдя от беды, но вместо этого продолжал стоять и смотреть, как поземок вылизывает бледные щеки сугробов и, вытягиваясь на юго-восток, растут твердые пальцы застругов.
Тундра дышала и двигалась вся в синем снежном дыму. Сто раз виденная и всегда колдовская картина.
Так! Обогреться и спать! На припечке, в полиэтиленовом мешочке, придавленный камешком коробок спичек.
Всего несколько минут, как снял рукавицы, а руки, и в прежние годы уже не раз прихваченные морозом, отказываются шевелить пальцами. Кулечек разорвал зубами. Но пальцы…
Напрасно дул Саша на пальцы, одну за другой роняя спички в снег, напрасно пытался отогреть, запихивая в ледяную щель рта и прикусывая зубами. Для застывших, потерявших чувствительность пальцев спичка — слишком мелкий предмет… «Эх, Таня, твои бы сюда рученьки, твои бы пальчики, твое бы дыхание…»
Поняв, что разжечь огонь не удастся, Саша опустился на оленьи шкуры у стены и мгновенно заснул. Минуту или час продолжалось это забытье, но проснулся Саша от ясного сознания, что замерзает.
Об угол печки разорвал парку на груди, так, что вылетела дужка и брызнули пуговицы. Сунул руки под мышки. Сквозь лихорадочный озноб, сотрясавший всё тело, радостно почувствовал покалывание в кончиках пальцев…
От капкана к капкану, медленно, как в воде, бредет по тундре рослый мужчина. И, если споткнется о заструг и упадет, то, так и быть, отдыхает, а если нет — идет дальше.
Так же дует в лицо безжалостный хиус, так же дымится поземок, и так же сквозь тонкую облачность льется сияние. Но дужка от стула уже не топорщит парку на груди, дуло ружья не торчит над ухом, и целлофан букета давно рассыпался в прах. Но каждый раз мужчина поднимается и проходит еще немножко.
«…Еще не вся черемуха в твое окошко брошена…».
В тысячный, наверное, раз за эту неделю выходила Таня на порог слушать тишину. Двадцать пятого декабря предчувствие беды стало невыносимым.
Все шесть собак лежали в пристройке, уткнув носы в лохматые животы.
Мороз.
Мельком глянула Таня на термометр.
Сорок два.
Ладно.
Сорок два не пятьдесят.
Неохотно встали псы в алыки, но потом разогрелись, ходко пошли знакомым путем вдоль капканов.
Часа через два вожак круто развернул упряжку, так, что Таня чуть не выпала из саней, и завыл, вскинув голову к размытой облаками луне.
На склоне сугроба на коленях стоял человек и неловкими слепыми движениями старался поднять упавшую с головы шапку.
«Пьяный, что ли?.. Господи, да это же…»
— Саша?
Медленно поднял он голову. Толчком вылетел пар и белой пылью рассыпался в воздухе.
«…Заря моя вечерняя, любовь неугасимая…»
— Саша!!!
В ответ полувздох-полустон.
Таня уже рядом.
Руки! Что с руками у него? Где рукавицы? Шарфом замотал… И что это? Свитер, что ли, разрезал?.. Ни «Бурана», ни ружья, и пустая ножна на поясе…
— Больно тебе, миленький? Дай-ка руки сюда, дай их сюда, сейчас отогреем под моей паркой!..
Долго ждут собаки прильнувших друг к другу посередь тундры мужчину и женщину.
— Домой! — Любимая команда. Домчали за час.
Какая благодать — зайти с мороза и ветра в жилую избу! Как хорошо вдохнуть запах свежеиспеченного хлеба и увидеть красные угли сквозь щели печной заслонки!
Первым делом — руки мужа в холодную воду. Ведерко угля — в печку, чайник — на огонь.
— Ах, Саша, Саша… — Медленно разламывает она ледяную корку на его лице, освобождая бороду от вмерзшего в нее воротника свитера, от которого, похоже, один лишь воротник и остался…
Сняла с него парку и на пол выпали гвоздики. Мятые, ломкие, черные…
— Спасибо, милый!..
Помаленьку начинает она плакать. Лицо мужа до неузнаваемости распухло. Вместо глаз — щелки, на шее толстые красные полосы и такие же красные вывернутые губы.
— И какой же ты стал страшненький, губошлепистый… Прям великий вождь Чака Зулу… Устроил праздничек, змей шершавый!
Вождь зулусов, Шершавый Змей, он же Лапушка, Касатик и Чучундра моя ненаглядная что-то бубнит и качает головой, но чай пьет сам, неуверенно держа чашку сардельками пальцев цвета перезревшей малины.
— Будем жить, Саша!
Опять видит она его стоящим на коленях в сугробе. Всё ловит и ловит упавшую с головы шапку… И слезы опять капают в чашку с чаем, и она садится рядом и прижимается к его красной обмороженной щеке своей красной от печного жара щекой.
Чашка выскальзывает у него из рук и падает на пол…
Саша заснул, и Таня укладывает его в постель. Выходит в сени накормить собак. Поднимает с пола мятые черные цветы. Оглаживает их, распрямляет и ставит на стол, в банку с водой. Может, отойдут… Гасит лампу и ложится рядом с мужем.
Уютно, тепло и тихо. Потрескивают дрова в печи, пляшут отсветы огня на стене, да ветер скользит по крыше.
Медленно проводит она рукой по буйной головушке и замечает еще один знак внимания: короткая стрижка, чисто выбритый затылок. Старался. Хотел понравиться. Лапушка…
«Господи, Царь небесный! Не умею я молиться… Не научили… не показали… не донесли… Но прими, Господи, бесконечную благодарность мою, что наполнил Ты мне сердце тревогой, что дал поспеть вовремя… Продли нам, Господи, медовый месяц, продли нам его надолго».
Пора оставить их одних. Могу лишь добавить, что один из цветков ожил. Нет, не красный. Белый.
«…Еду, еду, еду к ней, еду к любушке своей!..»