ПОЭЗИЯ – ОРДЫНСКИЙ МОЙ ЯЗЫК
Мосты
1
Лишённый глухоты и слепоты,
я шёпотом выращивал мосты —
меж двух отчизн, которым я не нужен.
Поэзия — ордынский мой ярлык,
мой колокол, мой вырванный язык;
на чьей земле я буду обнаружен?
В какое поколение меня
швырнёт литературная возня?
Да будет разум светел и спокоен.
Я изучаю смысл родимых сфер.
… пусть зрение моё — в один Гомер,
пускай мой слух — всего в один Бетховен…
2
Слюною ласточки и чирканьем стрижа
над головой содержится душа
и следует за мною неотступно.
И сон тягуч, колхиден. И назло
мне простыня — галерное весло:
тяну к себе, осваиваю тупо…
С чужих хлебов и Родина — преступна;
над нею пешеходные мосты
врастают в землю с птичьей высоты!
Душа моя, тебе не хватит духа:
темным-темно, и музыка — взашей,
но в этом положении вещей
есть ностальгия зрения и слуха!
* * *
Мы все — одни. И нам ещё не скоро
усталый снег полозьями елозить.
Колокола Успенского собора
облизывают губы на морозе.
Тишайший день, а нам ещё не светит
впрягать собак и мчаться до оврага…
Вселенские, детдомовские дети,
Мы — все одни. Мы все — одна ватага.
О, санки, нежно смазанные жиром
домашних птиц, украденных в Сочельник!
Позволь прижаться льготным пассажиром
к твоей спине, сопливый соплеменник!
Овраг — мне друг, но истина — в валюте
свалявшейся, насиженной метели…
Мы одиноки потому, что в люди
другие звери выйти не успели.
Колокола, небесные подранки,
лакают облака. Еще не скоро
на плечи брать зарёванные санки
и приходить к Успенскому собору…
* * *
На сетчатках стрекоз чешуилось окно,
ветер чистил вишневые лапы.
Парусиною пахло, и было темно,
как внутри керосиновой лампы.
Позабыв отсыревшие спички сверчков,
розы ссадин и сладости юга,
дети спали в саду, не разжав кулачков,
но уже обнимая друг друга…
Золотилась терраса орехом перил,
и, мундирчик на плечи набросив,
над покинутым домом архангел парил…
Что вам снилось, Адольф и Иосиф?
* * *
Всадники Потешного Суда —
клоуны, шуты и скоморохи,
это — кубик, это — рубик льда:
ни собрать, ни разобрать эпохи.
Сахар-сахар, что же ты — песок,
и не кровь, а кетчуп на ладони?
Вот архангел пригубил свисток,
и заржали цирковые пони.
Вот и мы, на разные лады,
тишину отпили и отпели.
И пускай на небе ни звезды —
я хотел бы жить в таком отеле.
Из-за крыльев — спать на животе,
слушать звон московских колоколен,
несмотря на то, что наш Портье —
глуховат и мною недоволен.
Колыбельная для пиш. машинки
На лице твоём морщинка, вот ещё, и вот…
Засыпай моя машинка, ангельский живот.
Знаю, знаю, люди — суки: прочь от грязных лап!
Спи, мой олджэ. Спи, мой йцукен. Спи, моя фывап.
Терпишь больше, чем бумага (столько не живут).
Ты — внутри себя бродяга, древний «Ундервуд».
Пусть в Ногинске — пьют непальцы и поют сверчки,
ты приляг на эти пальцы — на подушечки.
Сладко спят на зебрах — осы, крыльями слепя,
вся поэзия — доносы на самих себя.
Будет гоевая паста зеленеть в раю,
западают слишком часто буквы «л» и «ю».
Люди — любят, люди — брешут, люди — ждут меня:
вновь на клавиши порежут на исходе дня.
Принесут в свою квартирку, сводят в туалет
и заправят под копирку этот белый свет.
* * *
Полусонной, сгоревшею спичкой
пахнет дырочка в нотном листе.
Я открою скрипичной отмычкой
инкерманское алиготе.
Вы услышите клекот грифона,
и с похмелья привидится вам:
запятую латунь саксофона
афро-ангел подносит к губам.
Это будет приморский поселок —
на солдатский обмылок похож.
Это будет поэту под сорок,
это будет прокрустова ложь.
Разминая мучное колено
пэтэушницы из Фермопил…
помню виолончельное сено,
на котором её полюбил.
Это будет забытое имя
и сольфеджио грубый помол.
Вот — её виноградное вымя,
комсомольский значок уколол.
Вот — читаю молчанье о полку,
разрешаю подстричься стрижу,
и в субботу молю кофемолку
и на сельскую церковь гляжу.
Чья секундная стрелка спешила
приговор принести на хвосте?
Это — я, это — пятка Ахилла,
это — дырочка в нотном листе.
* * *
Укоряй меня, милая корюшка,
убаюкивай рыбной игрой,
я шатаюсь, набитый до горюшка,
золотой стихотворной икрой.
Это стерео, это монахиня,
тишину подсекает сверчок,
золотой поплавок Исаакия,
Сатаны саблезубый крючок.
Дай мне, корюшка, мысли высокие,
говори и молчи надо мной,
заплутал в петербургской осоке я,
перепутал матрас надувной.
Вот насмертка моя — путеводная,
вот наживка моя — уголёк,
кушай, корюшка, девочка родная,
улыбнулся и к сердцу привлёк.
* * *
Гули – гули в пространстве гулком,
в междуцарствии дворовом -
бродят голуби по окуркам,
пахнут белым сухим вином.
Как бомжиха в дырявом пледе,
чуть присыпанная песком -
гололедица, гололеди:
не ходи на godiva.com.
Троеперстия мёрзлых веток,
задубевшие письмена,
а вокруг, из кирпичных клеток -
трехэтажная тишина.
Потому что иное Слово
приготовлено про запас:
для хорошего, для плохого,
для любви к одному из нас.
* * *
Какое вдохновение — молчать,
особенно — на русском, на жаргоне.
А за окном, как роза в самогоне,
плывет луны прохладная печать.
Нет больше смысла гнать понты, калякать,
по фене ботать, стричься в паханы.
Родная осень, импортная слякоть,
весь мир — сплошное ухо тишины.
Над кармою, над Библией карманной,
над картою (больничною?) страны
Поэт — сплошное ухо тишины —
с разбитой перепонкой барабанной…
Наш сын уснул. И ты, моя дотрога,
курносую вселенную храня,
не ведаешь, молчание — от Бога,
но знаешь, что ребенок— от меня.