Авторы/Кабанов Александр

ПОЭЗИЯ – ОРДЫНСКИЙ МОЙ ЯЗЫК


Мосты

1

Лишённый глухоты и слепоты,

я шёпотом выращивал мосты —

меж двух отчизн, которым я не нужен.

Поэзия — ордынский мой ярлык,

мой колокол, мой вырванный язык;

на чьей земле я буду обнаружен?

В какое поколение меня

швырнёт литературная возня?

Да будет разум светел и спокоен.

Я изучаю смысл родимых сфер.

… пусть зрение моё — в один Гомер,

пускай мой слух — всего в один Бетховен…

 

2

Слюною ласточки и чирканьем стрижа

над головой содержится душа

и следует за мною неотступно.

И сон тягуч, колхиден. И назло

мне простыня — галерное весло:

тяну к себе, осваиваю тупо…

С чужих хлебов и Родина — преступна;

над нею пешеходные мосты

врастают в землю с птичьей высоты!

Душа моя, тебе не хватит духа:

темным-темно, и музыка — взашей,

но в этом положении вещей

есть ностальгия зрения и слуха!

 

 

* * *

 Мы все — одни. И нам ещё не скоро

усталый снег полозьями елозить.

Колокола Успенского собора

облизывают губы на морозе.

 

Тишайший день, а нам ещё не светит

впрягать собак и мчаться до оврага…

Вселенские, детдомовские дети,

Мы — все одни. Мы все — одна ватага.

 

О, санки, нежно смазанные жиром

домашних птиц, украденных в Сочельник!

Позволь прижаться льготным пассажиром

к твоей спине, сопливый соплеменник!

 

Овраг — мне друг, но истина — в валюте

свалявшейся, насиженной метели…

Мы одиноки потому, что в люди

другие звери выйти не успели.

 

Колокола, небесные подранки,

лакают облака. Еще не скоро

на плечи брать зарёванные санки

и приходить к Успенскому собору…

 

 

* * *

На сетчатках стрекоз чешуилось окно,

ветер чистил вишневые лапы.

Парусиною пахло, и было темно,

как внутри керосиновой лампы.

 

Позабыв отсыревшие спички сверчков,

розы ссадин и сладости юга,

дети спали в саду, не разжав кулачков,

но уже обнимая друг друга…

 

Золотилась терраса орехом перил,

и, мундирчик на плечи набросив,

над покинутым домом архангел парил…

Что вам снилось, Адольф и Иосиф?

 

 

* * *

Всадники Потешного Суда —

клоуны, шуты и скоморохи,

это — кубик, это — рубик льда:

ни собрать, ни разобрать эпохи.

 

Сахар-сахар, что же ты — песок,

и не кровь, а кетчуп на ладони?

Вот архангел пригубил свисток,

и заржали цирковые пони.

 

Вот и мы, на разные лады,

тишину отпили и отпели.

И пускай на небе ни звезды —

я хотел бы жить в таком отеле.

 

Из-за крыльев — спать на животе,

слушать звон московских колоколен,

несмотря на то, что наш Портье —

глуховат и мною недоволен.

 

 

Колыбельная для пиш. машинки

 

На лице твоём морщинка, вот ещё, и вот…

Засыпай моя машинка, ангельский живот.

Знаю, знаю, люди — суки: прочь от грязных лап!

Спи, мой олджэ. Спи, мой йцукен. Спи, моя фывап.

 

Терпишь больше, чем бумага (столько не живут).

Ты — внутри себя бродяга, древний «Ундервуд».

Пусть в Ногинске — пьют непальцы и поют сверчки,

ты приляг на эти пальцы — на подушечки.

 

Сладко спят на зебрах — осы, крыльями слепя,

вся поэзия — доносы на самих себя.

Будет гоевая паста зеленеть в раю,

западают слишком часто буквы «л» и «ю».

 

Люди — любят, люди — брешут, люди — ждут меня:

вновь на клавиши порежут на исходе дня.

Принесут в свою квартирку, сводят в туалет

и заправят под копирку этот белый свет.

 

 

* * *

Полусонной, сгоревшею спичкой

пахнет дырочка в нотном листе.

Я открою скрипичной отмычкой

инкерманское алиготе.

 

Вы услышите клекот грифона,

и с похмелья привидится вам:

запятую латунь саксофона

афро-ангел подносит к губам.

 

Это будет приморский поселок —

на солдатский обмылок похож.

Это будет поэту под сорок,

это будет прокрустова ложь.

 

Разминая мучное колено

пэтэушницы из Фермопил…

помню виолончельное сено,

на котором её полюбил.

 

Это будет забытое имя

и сольфеджио грубый помол.

Вот — её виноградное вымя,

комсомольский значок уколол.

 

Вот — читаю молчанье о полку,

разрешаю подстричься стрижу,

и в субботу молю кофемолку

и на сельскую церковь гляжу.

 

Чья секундная стрелка спешила

приговор принести на хвосте?

Это — я, это — пятка Ахилла,

это — дырочка в нотном листе.

 

 

* * *

Укоряй меня, милая корюшка,

убаюкивай рыбной игрой,

я шатаюсь, набитый до горюшка,

золотой стихотворной икрой.

Это стерео, это монахиня,

тишину подсекает сверчок,

золотой поплавок Исаакия,

Сатаны саблезубый крючок.

Дай мне, корюшка, мысли высокие,

говори и молчи надо мной,

заплутал в петербургской осоке я,

перепутал матрас надувной.

Вот насмертка моя — путеводная,

вот наживка моя — уголёк,

кушай, корюшка, девочка родная,

улыбнулся и к сердцу привлёк.

 

 

* * *
Гули – гули в пространстве гулком,
в междуцарствии дворовом -
бродят голуби по окуркам,
пахнут белым сухим вином.

Как бомжиха в дырявом пледе,
чуть присыпанная песком -
гололедица, гололеди:
не ходи на godiva.com.

Троеперстия мёрзлых веток,
задубевшие письмена,
а вокруг, из кирпичных клеток -
трехэтажная тишина.

Потому что иное Слово
приготовлено про запас:
для хорошего, для плохого,
для любви к одному из нас.

 

 

* * *

Какое вдохновение — молчать,

особенно — на русском, на жаргоне.

А за окном, как роза в самогоне,

плывет луны прохладная печать.

 

Нет больше смысла гнать понты, калякать,

по фене ботать, стричься в паханы.

Родная осень, импортная слякоть,

весь мир — сплошное ухо тишины.

 

Над кармою, над Библией карманной,

над картою (больничною?) страны

Поэт — сплошное ухо тишины —

с разбитой перепонкой барабанной…

 

Наш сын уснул. И ты, моя дотрога,

курносую вселенную храня,

не ведаешь, молчание — от Бога,

но знаешь, что ребенок— от меня.