СОННАЯ РАДУГА
Около часа всё смолкло.
Можно было снова дышать и скрипеть паркетом. Я приготовил кровать для Сони, а сам устроился на диване. Сон упорно не шёл, заставляя прислушиваться к шуршаниям друг друга. Мы синхронно ворочались, деловито пытаясь заснуть. К утру проснулись под одним одеялом, переплетя ноги.
– Какая пошлая классика, – улыбнулась Соня и скрылась в душевой. Я поставил кофе.
Спустя полчаса она вернулась к себе в квартиру. И сразу поехала в вытрезвитель. За мужем. Мне было пора на работу.
То была первая ночь. Ночь знакомства.
Как заметила Соня, это был понедельник. День, отмеченный красным – знаменем любви и ненависти, мести и плодородия. Для каждого дня у неё был приготовлен свой цвет. Палитра моего календаря ограничивалась чёрным. Прочие оттенки для меня были загадкой.
Из-за ночного спектакля я забыл, что день праздничный. Кроме меня возле закрытой библиотеки кружил дворник Есапыч, всю жизнь мечтавший съездить в Венецию. С метлой в руках он сам напоминал гондольера с веслом, нежели хозработника. Пел серенады и заигрывал со студентками.
– Что, Дениска, не спится? – спросил он, закуривая. – День-то какой! Гулять, да девок щипать.
– Так вот и гуляю.
– А сюда-то чего припёрся? Забыл чего?
– Забыл, – говорю. – Что выходной сегодня.
Есапыч харкнул, сплюнул и прочитал нотацию:
– Бабу тебе завести надо. Чтобы напоминала. Да не отпускала попусту. А то худой. Достоевский сверху шлёпнется – зашибёт. Ищи подругу себе. Хоть жрать прилично начнёшь. Вон Нинка – завидная девчура. Красится даже. Ради кого? Не для меня же.
– Ладно, – говорю. – Пойду я.
– Куда? – искренне удивился он. Есапыч вообще был мужик со странностями.
– Подругу искать, – пошутил я неосторожно.
– Ха! Во, молодёжь! Ни души, ни совести, – он затушил сигарету о подошву и схватил метлу. Схватил так, что я невольно отбежал на безопасное расстояние. – Подругу он пошёл искать! Потому и бардак в стране. Как жизнь свою строят, так потом и она их. И всё жалуются. У-у, недоноски! Ищут они. Чего искать-то? Отловил первую встречную, да и начал жить. Остальное приладится. Так нет же! Копаются как свиньи. Баба – это ж не апельсин! Если цедру сорвал, так держи марку…
Есапыч ещё долго что-то кричал, царапая метлой по ступенькам, и всё больше походя на гондольера, угодившего на мель. Всё-таки контузия не прошла для него бесследно. Хотя, никто не жаловался. Работает мужик. Без нареканий. Даже по выходным. Поразительно, как быстро разносятся слухи по библиотеке.
В городе стояла небывалая жара. Запотевшие сиденья в автобусах высыхали за секунду. Барышни из деликатных соображений ехали стоя. Те, кто ухищрялся сесть в тень, после поворота вскакивали, как из кошмара – мокрые и напуганные. Вокруг них сразу образовывалось кольцо пустоты. Липкие плечи с неприятным звуком отлипали от сухих. Проездные билеты в карманах расползались и исчезали. Контролёры проявляли чудеса снисходительности. Сдирали полтарифа. Я шёл домой пешком.
На игровых площадках вялая детвора ползала по классикам. Медузы на берегу – и те подвижнее. Женщины, забывшись, выходили на балконы в неглиже. В окнах напротив раздавались звонкие подзатыльники. Подростки начинали осознавать превосходство бинокля над взрослыми журналами.
Только самые смелые или глупые ходили по гостям.
Толик – предприимчивый экспериментатор. Полон идей, рождённых на диване. Толик везде бегал, идеи оставались пылиться между подушек.
– Слушай, – говорит, – давай на телевидение вылезем. Я передачу придумал – «Без трусиков». Да подожди ты! Идея классная. Делаем такую же передачу, как «Без галстука». Садим ведущую, обсуждаем те же темы. Неофициально об официальном. Всё как положено. В строгой юбке, пиджачок, минимум косметики. Только название другое. Представь: «Здравствуйте! В эфире программа «Без трусиков». Зритель только ради этого ящик включать будет!
Толик улыбался и вытирал вспотевшее лицо скатертью.
– Слушай, у тебя нельзя в душ сходить? У нас воды третью неделю нет.
Я разрешал, взяв с него слово не появляться раньше, чем пойдёт дождь.
Жара плавила фланелевые рубашки на спинах и припекала юбки к чулкам.
Домашние питомцы, дурея, размазывались по полу. Температура неумолимо росла, подтягивая за собой лимонад и мороженое в цене. Душ был признан верхом цивилизации.
Охлаждённый чай пили со льдом. В больницы наряду с солнечными ударами поступали с обморожением горла. Вести об акрах лесных пожаров стали нормой. В моей душе бушевало пламя страсти. Я искал встреч с Соней. Пожар требовалось тушить немедленно.
Позвонил товарищу по школьной парте. Генка Сыч был человеком отзывчивым. Будучи прорабом, всегда отзывал рабочих с объекта, если не получал во время смету. Получив, обратно возвращать рабочую силу не торопился. Подрядчики его недолюбливали. Но валидол в кармане на всякий случай держали.
Услышав меня, Генка обрадовался, пригласил к себе и через десять минут явился сам.
– Ну, где она? – спросил он с порога.
– Дома, – говорю. – У себя.
– Я про бутылку, – обиделся Гена.
– А ты разве не принёс? – я почуял неладное.
Прораб, не торопясь, оглядел кухню. Строительные работы не велись. Отзывать было некого.
– Хорошо, – говорит, – в понедельник можно и чаю выпить.
Гену ещё никто так не обводил вокруг пальца.
Я достал варенье. Он фыркнул.
Отыскал печенье «Детское молочное». Гена закурил, но промолчал.
Обнаружил в холодильнике сало и майонез. Прораб опустил голову и тихонько завыл.
Мне стало немного легче. Не я один был подавлен.
* * *
Она была художником. Жила одним только искусством. Слегка оттеняя его зарплатой военного. Муж-глубоководник бороздил нейтральные воды приграничных зон с четверга по сентябрь. И души не чаял в своей жене. Не чаял так, что забывался и гонял Соню вместе с чертями по всему подъезду. Обещая попутно выдергать чертям гениталии. Многоборие заканчивалось визгами. Воображаемые нехристи сменялись работниками милиции. Декорации переезжали в вытрезвитель. Затем театр одного актера понуро ждал своего единственного зрителя – жену. Занавес опускался. Поднимаясь дня через три снова.
Соня была непорочна. Как бывшая девственница. И как истинный художник, она не могла себе позволить работать только с воображением. Требовалась натура. А дальше фантазия сама всё корректировала. Но испробовав различные ракурсы, свет, позы, лубриканты, женщина начала остро чувствовать свою ненужность. Соня любила своего мужа. Но в ней оставалось ещё много невостребованной любви.
– Глубоко заходит. Да, видать, редко, – туманно выразилась соседка насчет внимания глубоководника к своей жене.
Соня жила с раздвинутыми ногами души. При всём этом она была жутко стеснительной. Когда под натиском любви она в третий раз шагнула в чулках на свеженарисованную траву, её искуситель услышал:
– Своими играми вы постоянно вгоняете меня в краску.
Она знала о красках всё. Они были её вдохновением.
– Краскам, – говорила Соня, опуская кисточку в банку, – как и цветам, нужна вода. Без воды акварель сохнет, гуашь черствеет, а масло остается маслом – жирным, вязким и неотстирываемым.
Быт угнетал Соню. Кухонное искусство она считала колдовством.
Она кружила по комнате с голыми ногами, выраставшими прямо из-под большой синей рубахи. Мужской. Я испытывал некоторое чувство собственничества пополам с ревностью. Тогда мне казалось это забавным.
– А вы разве не ощущаете того же по отношению к своим книгам, Дени? – она всех людей вокруг себя звала на французский манер. – Ведь это тоже краски. Вашей жизни, любви, детства. Они тоже дышат. Принюхайтесь. Неужели не чувствуете?
Я чувствовал. Запах женского тела и собственных ног. Сбежавший кофе помог мне избавиться от носков в кухне.
Она появилась ровно через неделю. На этот раз я не выносил мусор в трико с оттянутыми коленками.
Красное полусладкое ненавязчиво возвышалось среди разбросанных фруктов. Сыр был небрежно разложен идеальным веером. Кто-то предусмотрительно зажёг свечи. В голове случайно всплыла пара заученных фраз. В шкафу томились свежие простыни.
– Вы кого-то ждете, Дени?
Я не успел ответить.
– Давайте не будем открывать. Никому! Как в прошлый раз. Кто бы ни пришёл.
Язык встал колом. Я чувствовал себя стажёром по посеву рогов. Вспотевшие ладони несколько раз показали незаметный фокус с ускользающей бутылкой. Франция, страна любви, задрав юбку, плясала между висками. Наконец фокус удался. Вино жадно бросилось на грудь Соне. Ненавистная рубашка перехватила бургундское. Вино, расползаясь по ткани, приняло очертания всё той же Франции.
– А вы хитрец, – улыбнулась она, и сняла рубашку прежде, чем я нашёл другую.
– Вторник, – говорила она, – всегда оранжевый и бесстыжий.
Апельсин в её руках послушно избавился от корки. Я хотел быть этим апельсином.
– Моя бабушка с детства говорила, что я должна безумно любить мужчин. Безвозмездно, не требуя взамен ничего.
Мне нравились слова незнакомой бабушки.
– Вы считаете меня развратной? – спрашивала она из-под одеяла. Я улыбался, не понимая вопроса.
Ночью она разгоняла мой притворный сон. Сдёргивала с меня одеяло. В моей постели снова было тесно. Впервые это чувство было мне приятно. Луна, увидев, что у меня занято, багровея, скрывалась за облаком. Пару раз я замечал, что она подглядывает. Соня была хозяйкой положения. Моя фантазия и опыт меркли перед её изобретательностью. Осознание, что я был у неё вторым, не спешило стать аксиомой. Середина ночи и остатки вина уговаривали меня плевать на очерёдность.
Утро, просунув под штору меморандум солнечного света, вынесло приговор: среда.
Я выполз из-под тёплой ладошки и, заглотив остатки сыра, ушёл на работу.
Придя в библиотеку, я стал ждать вечера… К обеду размышлял о побеге.
– Дугин, почему у вас Шукшин стоит в научной фантастике? Весь! Ведь это жёлтая рубрика.
– А сегодня всё жёлтое, – говорил я влюблёно. – День такой: среда. Время единения и общности.
Послали в отдел корреспонденции. Клеить марки. Оттуда – к дворнику за бланками для писем.
Есапыч, обозвав блаженным, остервенело пылил метлой.
Перед закрытием чей-то голос спросил меня в темечко:
– У вас есть что-нибудь о четвергах?
– Честертон в художественном, – ответил я в столешницу. – Второй этаж.
– А что-нибудь про безудержную любовь библиотекарей и художников?
Я поднял глаза. Соня стояла в моей рубашке и улыбалась.
По дороге домой она собрала всех животных. У ближайшего фонтана я заставил её вымыть руки. И пожалел.
Весь оставшийся путь солнце бликовало на наших мокрых волосах. Прохожие переставали ориентироваться, глядя на её улыбку. Девушки на улицах стали обращать на меня внимание.
По дороге зашли к Степану, физику-теоретику. Поймали его за очередным экспериментом. Счастливая мышь, воспользовавшись заминкой, прыгнула в окно. В душевой читал нараспев собственную поэму Борис. Оказалось, ушёл от жены. Не выдержал её нервных срывов. Покидая дом, унёс с собой чистые носки, томик Есенина и фразу, брошенную в затылок.
– Чтоб ты заблудился, алкоголик!
Ему были чужды институты семьи. Есенин на тридцатой странице бережно хранил заначку.
Будучи поэтом, Борис всегда излагал свои мысли кратко и несколько витиевато.
О детях в яслях он говорил:
– Каторжата.
О свободе слова:
– Нам при рождении в рот положен кусок мяса. Хватит орать. Жрите.
Катаясь в метро, бубнил в воротник:
– Ползаем, как червяки.
Однажды, на литературных чтениях, после банкета, в гостинице нетрезвый Борис ломился из своего номера в соседний, колотя тапкой по обоям. За стеной спал не менее пьяный Успенский.
Борис стучал и плакал:
– Эдуард Николаевич! Как вы можете так пить? Вы же написали Чебурашку!
Среди всего прочего Борис не любил общество. Он был заведующим диспансером в психиатрической клинике, любил свою работу, жену и еще двух-трех сослуживиц. В пятницу вечером он осушал бутылку вермута, дрался с местным слесарем, после чего шёл бросать кирпичи в автобус. Стихи он писал исключительно в плохом настроении.
Размолвка с женой вдохновила его на оду. Выскочив из душевой, он продекламировал первые строфы. Соня оценила. Борис не торопясь завернулся в полотенце. Я надел второй ботинок, не успев снять первый.
Степан выбежал за нами в подъезд с чайником в руках.
– Уже уходите?
– Не хочу, – говорю, – мешать. Ещё настроение поднимется. Собью волну.
Соня хихикала.
– Жаль. – Степан с чайником в одной руке задумчиво глядел на электроды в другой.
– Слушай, – говорит, – у тебя мышей нет?
Мы уехали на лифте.
Всю дорогу Соня хохотала и бегала за голубями. Я, сунув руки в карманы, пинал винную пробку. В воздухе потрескивало напряжение. В итоге Соня взяла меня под руку и шепнула:
– Ты такой дурачок.
Мне казалось, что надо мной не смеялся только ленивый.
В подъезд всё же входили порознь. Конспирация была выше обид.
Лифт не работал. Критик Малицкий неожиданно застрял между этажами. Это было странно при том факте, что живёт он на втором. По подъезду суетливо бегала главная по дому, делая вид, что ищет кошку. В халате и накрашенная.
Я подошёл к заклинившим дверям.
Малицкий, обмахиваясь веником из тюльпанов, сидел на полу.
– Евгений Самуилович, – сказал я, – что вы искали в лифте?
– Достойную литературу, – огрызнулся критик.
Как ни странно, мне полегчало. В прошлом году жюри не допустило мои рассказы к чтениям. Возглавлял отборочную комиссию мой сосед по подъезду, известный критик – Евгений Самуилович Малицкий.
В этом году было попроще. Я вступил в Союз Писателей. Правда, не отпускало ощущение, будто к ноге что-то прилипло.
Я поднялся на свой этаж. Соня ждала. Раздеваясь, мы чуть не забыли закрыть дверь.
Ее худые плечи и острые коленки превращали мою лачугу в Зимний. Я начинал путаться в коридорах и стал бояться революций.
Мы были невинны в своем пороке. Путь назад не обсуждался. Диалоги нас утомляли.
– Ты прекрасна, – шептал я.
– Как ангел! – звенел её голос.
Кровать вторила нам сотней пружин. Светло-тёмный комок наших тел распадался на части лишь к утру. Птицы на карнизе бились за места в зрительном зале.
Так продолжалось с месяц или около того.
Как-то я спросил:
– Тебе не скучно со мной?
Соня оглядела комнату и ответила вопросом:
– А ты хочешь позвать кого-то ещё?
Червячок негодования заворочался в полусне, требуя объяснений. Слова стали взвешиваться перед вылетом.
Лето близилось к концу. Дожди хлестали по лицам, как обезумевшие пожарники, разгоняя митинги на площадях. В моей ванной появилась ещё одна зубная щетка. В библиотеке стало невыносимо людно. Начался учебный год.
Однажды Соня сказала посреди ночи:
– Голубое бесконечное небо.
Я протёр глаза и выпутался из-под одеяла.
Она сидела на подоконнике.
– Почему день не может быть таким же бесконечным?
– Будет новый, – зевнул я. – Пойдём спать.
– Но завтра уже суббота.
– Ага, – говорю, – весь день наш.
Она крепко обняла меня, прижалась к уху и зашептала часто-часто, скороговоркой, без остановки, вздрагивая и трясясь:
– Деничка милый мой ведь это не наши дни ведь мы украли их у себя же украли у других людей проспали пролюбили их неблагодарно подло мы любили и любим друг друга и нас любят другие не чужие нам доверяют а мы обманываем врём и мучаем потому что сами мучаемся и толкаем туда же и за собой тянем не от слабости и равнодушия от бессилия и простить не можем себе лёгкость эту и любимым прощение наше за те дни которые мы воруем у них у себя друг у друга Деничка любимый мой дорогой я рвусь на маленькие кусочки каждому остается один такой кусочек ничего для себя не осталось ни согреться ни закрыться ничем как черновики как эскизы наброски перед работой страшно без них с ними нечестно нечестно страшно…
Слова Сони настораживали. Количество выпитого пугало. Я, как мог, успокоил её. Отвёл в душ. Напоив чаем, уложил спать. Утром, стараясь не будить, оделся в кухне и вышел на улицу. На вечер я хотел приготовить сюрприз.
Но к вечеру Соня исчезла.
* * *
Только на второй день я полностью осознал: её действительно н е т.
Стоит ли говорить, что со мной происходило. Я напоминал песочные часы без песка. Ворочался по ночам как маховик. Стал путать имена и пропускать остановки. Раскаялся во всех грехах. Оставлял открытой дверь. Кричал в окно имя. Проклял субботу. И упал на дно синей ямы.
Кто-то сказал: мужика на дно затягивает баба.
Худое тело в мужской рубашке мерещилось везде. Из комиссионки вытолкали, еле вырвав из рук манекен. Телефон бесил чужими голосами. Друзья затаились в блиндажах. Ничего не подозревающий Толик прибежал с очередной идеей – открыть своё радио.
– Уже, – говорит, – название есть. «ШершеЛяFM». Как тебе?
Я взвыл и ударил Толика по лицу.
Критик Малицкий, попавшись на лестнице, со страху предложил место в следующем номере.
На работе не разбирал рубрик и придумывал новых авторов.
Безликие «Мифы и сказки» написал некто Бушменов. Янки при дворе короля сэра Артура Конан Дойля носились как оголтелые со своей круглой мебелью. «Жуки на булавках» обосновались в разделе энтомологии, рядом с «Повелителем мух».
Старший библиограф вызвал к себе. Я потушил сигарету в «Так закалялась сталь» и пошёл следом.
– Что у вас случилось?
– Морские узлы развязались. Команда просится на берег.
– Вы, что, пили сегодня?
– Если можно, хотел бы продолжить.
– Ваша наглость и эрудированность в равной степени не знают границ. Вы на хорошем счету. Не портите себе репутацию.
– Счёт и у меня хороший. Имею неотгулянную неделю отпуска.
– Да что вы всё заладили! Нина из архива на месяц в истерике сбежала. Вы теперь… Кстати, это правда, что про вас двоих говорят? Вы действительно Нину обидели?
– Ещё как! – говорю с шутливой интонацией. – Потом догнал и ещё раз обидел.
– Не перегибайте… Ладно, чёрт с вами. Через неделю обоих жду на работе.
Я ещё что-то пошутил про Нину и ушёл домой. По дороге завернул в винно-водочный: к сердечным мукам добавилась голодная совесть.
А Соня не объявлялась. Синяя яма субботы росла и углублялась, растянувшись на несколько дней. Я перебрал все дни. Все цвета. Я искал. Как каждый охотник, я желал знать – где?.. Мой покой стал выражаться в безостановочном поиске. Вечный мой, вещий мой Сон. Я начал бояться, что неожиданно спрыгну с ума, а затем с крыши. Хотелось быть под присмотром.
Борис, вернувшись к жене, ушёл в творческий ступор.
– Судьба меня любит наполовину, – жаловался он, забыв про мои муки. – Или вообще не любит.
Была ненавистная суббота. Я передумал бриться. Мы шли за водкой.
– Никогда ещё я не получал от неё подарков, – продолжал он.
– Смотри, – говорю, – бумажник.
– Пустой, – огрызнулся Борис.
Я нагнулся, подобрал.
– С деньгами!
– Фальшивые, – отмахнулся обиженный судьбой поэт.
– Настоящие! – убеждал я.
Борис помолчал, а потом ответил с плохо скрываемой злобой:
– По-любому на них уже что-то купили.
Бутылка кончилась к середине ночи. Последний автобус уехал с кирпичом в салоне. Борис отряхивал руки. Я был подавлен, чувствуя аритмию сердца. Пьяному товарищу хотелось крови. Слово «суицид» выбросилось изо рта поэта.
– Не надо, – говорю, – у тебя семья. Не поймут.
– Плевать.
Мы стояли возле ветки метро. Борис целился попасть темечком между рельс. Издалека нарастал гул.
– Подожди, – говорю. – Стекольщики без работы останутся. Я кирпичи в автобусы бросать не буду.
– Тоже плевать.
Борис, как пловец, стоял на изготовке. Через минуту он матерился, сидя на шпале и дул на разбитое колено. Гул подбирался ближе.
– Вылазь, дурак. Это решение слабаков.
– Считаешь меня слабаком – иди домой.
Борис лёг рядом со шпалой.
Гул перерос в грохот. Всё залило светом, и мимо прогремела колонна машин дорожной службы. От мокрого асфальта повеяло свежестью.
– Я тебе говорю – вылазь. Это новая ветка. Станцию ещё не запустили. Пошли домой.
Мне невыносимо хотелось выть. Я хотел жить и видеть Соню. Я ушёл домой.
Выть остался Борис:
– Я же говорил: судьба меня не любит. Не любит!
* * *
Моя же судьба предпочитала не вмешиваться в ход событий. Впрочем, как знать. Я её не клял. Она не делала хуже. Не трогала она меня и после, оставив до утра в дворницкой незнакомого подъезда. В голове эскадрон скакал. Во рту – как после цыганской свадьбы.
Воскресное утро, словно будничный день в вымершем городе. Тишина перекрёстков трезвила и вызывала агорафобию. Хотелось почувствовать надёжный оплот ларька на другом берегу улицы. Тянуло домой. Подземные переходы хищно распахивали пасти. Светофоры никак не могли определиться с цветом.
Шахматная доска обрывком лежала на жёлтой дверце. Равнодушный таксист сбросил счётчик и отпустил сцепление.
– Дверью не хлопать, – процедил он сквозь Мальборо. – В машине курят.
Город поплыл назад, проседая на ухабах. Столбы штрихкодом неслись по бокам. Северный ветер Владимирского Централа свистел в ушах, сквозя из магнитолы. Пиратская команда сошла на берег. Семь футов под килем и бутылка рома плескалось в желудке, утягивая за борт.
– Да чтоб тебя! – любитель блатняка распахнул дверцу и вытолкал на газон. – Пить учись, салага! – крикнул напоследок бомбила. Собачье «пойдем на улицу» лежало рядом, конфузливо прижимаясь к булыжнику.
«Не держи в себе, – шептал внутренний голос. – Давай, как Высоцкий: до блевоты, до рвоты». Желудок сжался и весь мой богатый внутренний мир украсил лужайку. Потом ещё раз. Всё же повторение пройденного не мой конёк. Хватило бы и одного раза.
До дома оставалась пара кварталов, а на диван хотелось ещё полчаса назад. Нелегка жизнь библиотекаря.
Солнце карабкалось по стенам домов, укорачивая тени. Обнимало стылые камни. Пролезало меж штор без мыла. Слепило хмельное сознание. Город, всхрапывая, просыпался.
За спиной громыхнул упущенный троллейбус. Дороги щедро делились с обувью пылью.
Газетные киоски раскрывали прессу на разворотах. Тюльпаны сгрудились вокруг памятника. Из пекарни тянуло горячим хлебом, ночная смена собиралась домой. Шмель кружил над цветами, огибая ценники. Где-то на другом краю земли ещё спала она.
К полудню родной двор раскрыл объятия. Шторка лифта по-отечески прищемила палец. Квартира опустошённо молчала. Пошагав на месте, стянул джинсы на пол. По паркету прозвенел недобитый аванс. Сон оказался глубок и недобр.
– Дугин, это правда, что вы отправили книгу в абортарий? Какой позор! Пятно на всю библиотеку.
– Правда, – отвечаю. – Жду, когда обратно приедет, чтобы ещё раз опозориться.
– Но зачем?!
– Как зачем? Я же сплю. А захочу – в говно превращусь. Лови шматок!
Я во сне всегда такой загадочный. Пока не проснусь. Утро всех равняет, поднимает общество до моего уровня.
Я проспал до пяти. Общество вовсю голосило и готовилось ко сну. Воскресенье заканчивалось.
Обшарив комнату глазами, полез в себя с претензиями и жалостью. Зрачок зацепился за предмет, лишний в мазайке бардака. Из женской сумочки выглядывал билет на поезд. Из Мурманска, как показал детальный осмотр. Сумочка стояла на аккуратно сложенной юбке. Не носом – лопатками почувствовал, как за стеной курит Соня.
* * *
Маленькая коленка острым углом смотрела на холодильник. Сигарета, как дерево в лесу, затаилась меж пальцев, испуская дымок цвета грусти. На переносице авторски восседали чёрные очки.
Я осторожно присел по другую сторону стола, стараясь не спугнуть этот призрак в мужской рубашке. За окном, не разбирая пути, шёл дождь. У меня вспотели ладони. Безудержно хотелось в туалет. Я вежливо терпел.
– Всего этого могло и не быть, – медленно прорезала тишину Соня.
Оторвавшись, пепел каскадом покатился по обнажённой голени. Я кашлянул.
– Если женщина любит, она изменяет только один раз, – продолжила она. – Если любит мужчина, он остаётся с женщиной.
Я почувствовал, что любовная история закончится мелодрамой. Весёлый огонёк заплясал перед новой сигаретой.
– Ты уезжаешь? – спросил я очевидное.
– Нет. Я оставляю тебя.
Она сняла очки, и фиолетовое воскресенье всеми оттенками аквамарина заиграло на её лице. Багровым ореолом от брови до скулы её лежала печать мужского прощения.
– А ведь всего этого могло и не быть, – повторила она. – И на твоём примере я поняла, как люблю его. Мужчин нельзя обижать, женщин – сам знаешь. Кем бы они ни были: художницами, проститутками… или скромными труженицами архива городской библиотеки. Я случайно узнала. Но больше говорить об этом не хочу. Поступи, как мужчина.
Она встала, поцеловала, как ребёнка – в лоб, и ушла, захватив юбку. Снова и навсегда.
– Больше не лезь на амбразуру! – бросил я в спину.
– А ты не подталкивай, – сказала она за порогом.
Мне остался лишь пепел. И сверху по паркету ещё недолго раздавались шаги моего разбитого сердца. Около часа всё смолкло.
Картина мира покачнулась. Правда, я стоял на ногах крепко. Я даже сел и налил чай. Завтра наступал понедельник. Чистый, новый. Завтра я обещал выйти на работу. После долгого забытья. Завтра возвращалась из отпуска Нина. Завтра я должен был искупить свою вину и уволиться из библиотеки. Всё должно быть честно.
Я вдруг увидел себя, сидящим в кинотеатре. Фильм почти закончился, я ничего толком не понял, но знаю, что должен скоро выйти. Всюду разбросаны пустые бутылки, обёртки. И я сам жую какой-то поп-корм, испытывая при этом жуткий пепси-голод. Вот уже герой произносит долгожданные слова. Ты мысленно соглашаешься. А параллельно шагает мысль об очереди в гардеробе. И эта теснота, в которой лица не разобрать. Раньше мы все так любили наблюдать друг за другом через замочную скважину. Или в глазок. А теперь, наладив контакт, мы сами как будто распахиваем двери перед чужим носом. Зачем? Нам так не хватает публики? Чего в нас больше – духа или брюха? Нам важен финал или первое место в очереди за курткой? Мы слушаем себя, или тех, кто всё знает? И если мы можем вот так спокойно уходить из чьей-то жизни и легко приходить обратно, то, может, стоит замки сменить?
* * *
На следующий день я шёл отпущенный и вроде бы прощённый. Через город перешагивала запоздалая радуга. В голове роились уже бесполезные библиографические знания. А за спиной задумчиво скрёб метлой, царапая бетон, Есапыч. Но не бетон он царапал, а мою совесть. Которая со временем, я надеюсь, станет чиста.