Эти истории произошли с моим отцом, Кургановым Николаем Ивановичем.

Ему и посвящаю.

 

ОСЕННИЙ ПРИЗЫВ

 

- Повестку тебе Варька принесла, – сказала мать. – Вон, на столе.

У матери был глухой голос и тёмное лицо. Они – и голос, и лицо стали такими год назад, с того самого дня, как почтальонша Варька принесла похоронку на Сашку, старшего Колькиного брата. От этой темноты слёзы на материном лице теперь выглядели какими-то несерьёзными блестящими стеклянными брызгами, которые и блестели-то неизвестно отчего: на кухне, как и всегда в пасмурный день, было неприятно-сумрачно.

Колька подошёл к столу, взял в руки казённый бумажный прямоугольник. На повестке чёткими военными буквами было написано «… явиться к 8.00. При себе иметь…»

- Значит, в среду, – прочитал Колька. – К восьми. Ма, я хлеб принёс.

- Картошка в чугунке, – сказала мать и шагнула в дверь.

Колька кивнул. Ему месяц назад, в ноябре, исполнилось семнадцать, и вокруг призыва тех, кто осенние, с двадцать седьмого года, давно уже, чуть не с лета, ходили самые разные, самые неопределённые, и. наверное, от этого неприятно-тревожные слухи. Кто-то говорил, что не возьмут, что, судя по совинформовским сводкам и письмам оттуда, с фронтов, война уже совершено определённо идет к концу, народу на передовой и без новичков хватает. Слишком много это тоже не очень хорошо… Другие, наоборот, уверяли, что возьмут в любом случае и если даже на фронт посылать не будут, то оставят здесь, на родине, в учебных лагерях. Третьи с не меньшим жаром утверждали, что не будет никакого военного призыва вообще: стране сейчас нужны не бойцы, а специалисты мирных профессий, которых война за эти прошедшие три с половиной года ох как повыбила, и всех призывников будут отправлять на восстановление народного хозяйства по их мирным специальностям. А у кого таковых ещё нет, то, пожалуйста, учитесь, приобретайте, становитесь к станкам, домнам и мартенам, беритесь за лопаты и тачки, садитесь на тракторы. В общем, страна лежит в руинах, хватит воевать, пора восстанавливать, теперь и мирной работы непочатый край. И нечего дожидаться, когда фашистов добьют окончательно и бесповоротно в их фашистском логове, городе Берлине. Надо уже сейчас засучивать рукава и браться за восстановление порушенного народного хозяйства со всем имеющимся комсомольским задором.

Так что, кому было верить, кому не верить – сплошной туман. Главное, что все говорили вроде бы по делу, приводили весьма убедительные доводы. Короче, все умные, все горлопаны кто во что горазд. Ладно. Поживём – увидим. Повестка-то, во всяком случае, вот она. Зовёт к свершениям, только непонятно к каким. Хотя почему непонятно? Если из военкомата, то однозначно – к военным. Значит, всё же воевать?

У них в семье уже трое воевали. Отец, погибший Сашка, лётчик, как он сам писал «краснокрылого скоростного бомбардировщика», и средний брат, Лёшка, артиллерист, который освобождал сейчас угнетённый чехословацкий народ. Трое – это серьёзный аргумент, поэтому его, Кольку, вообще-то не должны были бы забирать: единственный остался в семье продолжатель рода, таким вроде бы отсрочка положена. А с другой стороны, мало ли их, таких единственных и неповторимых, уже забрали и даже уже похоронили. И без всяких отсрочек. Война…

- Ма, я у Васьки буду, у Мордвина! – крикнул Колька в форточку. Мать услышала уже на выходе из калитки, но непонятно – поняла или нет, потому что не обернулась, только махнула рукой. Дескать, некогда мне, Коль, ты уж давай как-нибудь сам… Она ещё и заметно сгорбилась за этот год, совсем стала похожа на старушку, а какая она старушка, ей всего-то чуть больше сорока годов…

Нет, известие о том, что и он скоро и очень даже возможно отправится на фронт, всё же было облегчением от всей этой затянувшейся неопределённости с призывом. Да и почему он не попадёт на фронт? Возраст подходящий, ещё этой весной таких отправляли на фронт без звука. Стрелять умеет (зря, что ли, военкоматские гоняли их, фэзэушников, целых два месяца на подготовительных занятиях?). По бегу в норматив укладывается, а гранаты кидает даже дальше Филимона Зотова, того ещё бугая с рабочего посёлка. А к постоянной голодухе он, Колька, уже привык. Ничего. Терпимо. Сейчас главное, чтобы всё для фронта. Всё для Победы. После неё отъедимся.

Колька поел холодной варёной картошки с хлебом и половиной луковицы, вышел на улицу, простужено шмыгнул носом. Со стороны Могэса слышался тяжёлый, ровный, привычный гул: с заречной зоны, со складов миномётного завода, грузовики везли на станцию оружие и боеприпасы. Каждый день возили. И даже ночью. Так что нет, ребята, хоть и ломим фашиста по всем направлениям, но до конца ещё совсем не близко.

Ну и хорошо, что не близко, подумал Колька. Значит, и я успею ещё повоевать. Может, даже батяню там, на фронте, встречу. Или Лёшку. А чего? Так бывает. Вон, Серёга Махоткин написал же своим, что встретился в госпитале, в Казани, с двоюродным братом, которого дома уже и похоронить успели. Похоронка пришла аж в сорок втором, из-под Ржева, и ей никто особо и не удивился: Совинформбюро постоянно передавало об идущих именно там, подо Ржевом, тяжёлых кровопролитных боях. А раз о кровопролитных, то, значит, убитых куда как хватало. И на тебе – встретил! В госпитале! За сотни вёрст от этого самого Ржева! Вот как бывает на войне-то!

Мать, конечно, жалко. Остаётся совсем одна. Ну и что? Она одна что ли такая? И тётка Мотя, и тётка Феня, и Майориха тоже одни, тоже всех своих на фронт проводили. Ничего, мать, она не какая-нибудь плакучая. Она вообще с таким характером, что иной мужик позавидует. Ведь это, например, какие нервы надо иметь, чтобы раненых возить со станции во Дворец культуры, где сейчас госпиталь. А после раненых – трупы. И не каких-нибудь мирненьких чистеньких покойничков, старичков и старушек (этих и Колька мог бы спокойненько возить), а тех, которые из эшелонов, с санитарных поездов. В бинтах, в крови, обожжённых и изуродованных. Бр-р-р… Нет, понятно, что и этих возить тоже кому-то надо, с ними тоже надо по-человечески. Потому как герои, погибли за Родину, честь и слава. А всё равно здесь натура нужна. Характер каменный. Вот Колька бы, например, не смог. Это он твёрдо знал. Нет, если бы совсем некому было, кроме него, то, конечно, стиснул бы зубы и повёз. Погибшие, они тоже когда-то живые были. И хоть и знали, что погибнуть могут, но всё же не думали, что именно они. Да это и каждого доведись: всегда глубоко в душе-то надеешься, что в живых останешься. И всё-таки он, Колька, хоть и не боится покойников, но этих – нет, граждане, не могу, увольте. А мать, считай, чуть ли не каждый день возит. Когда одна, когда с Вовкой-Огудалом (тому, шалапуту, всё до лампочки. Он даже смеяться может, когда сидит там, на телеге, вместе с павшими бойцами. Действительно, шалапут. А его по-другому никто и не называет.). И мать ничего! Умом не трогается. Только вот всё время молчит. И дома тоже. И ещё темнота эта на лице после Сашки. Как будто загорела на солнце, а какой сейчас загар, в декабре-то…

А он ещё в деревню собирался, за картошкой. Правильно дед Архип говорит: никогда не надо ничего загадывать! Как чего загадаешь – всё, обязательно НЕ сбудется! Хотя он, дед, конечно, прав, но не всегда. Вот, например, в Москве, в самом главном генеральном штабе, операции военные планируют? А как же? Конечно! Как же без планирования? То есть, это всё равно, что загадывают, правильно? Получается так. И при этом победно побеждают! Вот так-то, дедушка! Как говорит вокзальный блатной Аркашка-Картуз «здеся ваша сапсема не пляша». Потому что у товарища Сталина все планы правильные. И без всяких этих контрреволюционных мелкобуржуазных суеверий.

- Здорово, Кольк!

А вот и Васька-Мордвин, кому не пропасть. А он, Колька, только-только о нём подумал и сам к нему собирался. Может, всё-таки есть они, суеверия-то? Или, по-научному, мистика?

Васька – сосед и верный товарищ. Они вместе весной и в сентябре за хлебом ездили под Ряжск и дальше, к Мичуринску. Вдвоём-то, конечно, веселей! Не то, что одному! Мать наберёт дома отцовых и братьёвых рубашек, ещё какого-нибудь белья – и на поезд. И вперед! Ездили обычно через Рязань на Михайлов, а уж оттуда и до Ряжска рукой подать. Почему-то среди них, коломенских мешочников (ну да, мешочники! И нечего стыдиться! Если бы спекулянты – тогда другое дело. А они ведь для себя да для родни. Не на продажу же! Так что чего ж в этом стыдного?), так вот среди коломенских считалось, что именно там, под Ряжском, деревни самые богатые. Пшеницы там, круп разных полно, а с бельём туго, можно хорошо наменять. Последний раз, в сентябре, он, Колька, привёз оттуда два пуда пшеницы и полпуда пшена. Целое богатство! Правда, чуть было не «сгорел» на ряжской станции. А всё из-за того, что возвращались домой на «перекладных», перескакивали с поезда на поезд, всё никак не могли отъехать от этого проклятущего Ряжска, забитого военными эшелонами, потому что немец как раз в это время разбомбил дорогу на Рязань. Опять же было похоже, что на фронте намечалась какая-то большая операция, и вот здесь, в Ряжске, происходила крупная перегруппировка войск. Во попали! Как назло! Поэтому они и метались от состава к составу цельные сутки, выискивали тот, на котором смогли бы, наконец, вырваться к Рязани. И уже нашли состав, и мешки свои очень удачно запрятали под здоровенные буфты стальной проволоки, и сами уселись-угнездились на «тормозухе» – тормозной площадке соседнего с теми буфтами вагона, самое милое место, хоть всю страну на ней можно объехать! И чёрт его, Кольку, дёрнул соскочить, пройти вдоль путей! Точнее, дёрнул-то правильно: он, пока мешки грузил, ножик потерял. Хороший такой ножик, складной, ещё довоенный и очень удобный. Сашка, когда на побывку перед войной приезжал из своего лётного училища (он в Чистополе учился, это город такой в Татарии), привёз ему, Кольке, в подарок. Нет, шикарный ножичек! И отрезать чего, разрезать и шпане показать, которая, как очень часто бывает, около мешков твоих крутится. Обидно потерять. Всё-таки память Сашкина…

И вот только отошёл в сторону – патруль! Нет, если бы он голову не опускал, если бы по сторонам смотрел, а не на землю, то наверняка бы их, солдат, вовремя увидел. А тут проглядел. Очень уж хотелось Сашкин ножик найти. Вот и нашёл на свою голову… И ничего толком сообразить ещё не успел, как патрульные цап-царап его, Кольку! «Чего здесь крутишься, чего высматриваешь?» – «Да ничего не высматриваю, больно надо! Ножик вот потерял!» – «Ах, ножик! Это хорошо, что ножик. А, может, пистолет? Или фонарик, фашистским лётчикам сигналы подавать? А ну-ка, топай до станции!» Вот. Ну не гадство, а?

В общем, попался. Нет, за себя-то он особенно и не переживал. Знал, что забрали больше для видимости, здесь, по путям и по станции, таких, как он, много шастает. Его, Кольку, и раньше, случалось, забирали. Дело, конечно, не самое приятное, но уже привычное: помурыжат-помурыжат в отделении милицейском или вокзальной комендатуре и отпустят. Если патруль нормальный, то просто матом пошлют напоследок. Дескать, замотали вы, мешочники поганые, путаетесь здесь под ногами, службу нести мешаете. А если патрульные – ребята добрые да щедрые, то ещё и пинками угостят от души. Чтоб больше по путям не шарахался. А то в следующий раз возьмём да пристрелим как немецкого шпиона. Это мы запросто. Потому что приказ.

Хорошо, что Васька с ним не пошёл тот так и не найденный ножик искать, остался там, на площадке. Но только ему одному, если Кольку задержали надолго и на поезд он не успеет, с двумя-то грузами (у Васьки у самого было два мешка, один с пшеницей, другой – с горохом. Итого вместе с колькиными – четыре с половиной. Считай, что пять) ему, Ваське, справиться было бы очень стрёмно. Потаскай-ка их, чувалы эти, один-то! Да ещё приглядывай, чтобы жиганьё поганое ноги им не приделало! На это они мастаки, приделать! Да им и воровать не надо: окружили Ваську всей своей кодлой поганой, ножик показали или даже «писку» – монетку заточенную, что, значит, морду сейчас твою мешочную в лохмутья порежем, если вякнешь чего – и забирай спокойненько все пять мешков. Они могут! Запросто! Вот кого патрульным стрелять-то надо без всякой пощады!

И всё-таки Колька на поезд успел. Потому что знал, как себя вести надо в таких вот ситуациях. А главное в них, таких ситуациях, что? Правильно, и самому не дёргаться, не производить лишних движений, и своих конвойных-патрульных этими движениями не злобить и не раздражать. Поэтому он состроил смиренно-покорную рожу (дескать, не сомневайтесь, товарищи патрульные, что вы, никакого сопротивления!), спокойно дошёл до дежурного милицейского отделения и смирно-скромно-покорно уселся на колченогом скрипучем стуле в «предбаннике» – узкой проходной комнате-коридоре между уличной дверью и «дежуркой» – в ожидании разрешения своей горемычной судьбы. Уселся, правда, хитро. Не у стены, где теплее и где все приводимые сюда подозрительные, но глупые граждане быстрее усаживались и грелись, а, наоборот, у окна, которое как раз на пути выходило и – вот повезло-то! – как раз на их состав. Он, Колька, знал: разбираться с ним будут долго и нудно, да и не разбираться, а так, чистая формальность, которую, однако, согласно военным правилам, надо неукоснительно соблюдать. Военная зона, такой порядок, ничего не попишешь. Поэтому комендантские с такой шелупонью, как он, как и со всякими остальными понятными «мешочниками», никогда не торопятся. У них, комендантских, и других дел, более важных и более серьёзных, хватает.

Нет, он тогда всё правильно рассчитал! Всё чуть не секунда в секунду! Когда к эшелону с водокачки подогнали паровоз, когда сцепили его с составом, даже когда раздался длинный, предупреждающий гудок («Внимание! Начинаю движение!») – он, Колька, даже не шелохнулся. Но вот когда это движение действительно началось, и вагоны медленно, как-будто нехотя начали набирать ход – вот тут-то он и сорвался с этого скрипучего стульчика, и «подорвал» что было силы за уходящим составом. Здесь уж, как говорится, не спи, пацан, шевели копытами! Да, проделал он всё тогда так шустро и так неожиданно, что выскочивший вслед за ним на перрон лопоухий милиционер только досадливо рукой махнул, а потом кулаком в воздухе долго тряс (Колька видел его уже с площадки, по которой метался покинутый и уже запаниковавший было Васька). Тряси-тряси, дядя! Меньше спать надо на боевом посту! А то не только меня, и действительного агента фашистского проспишь!

 

- Значит, всё-таки забирают? – то ли спросил, то ли утвердил Васька.

- Ага, – кивнул Колька и снова шмыгнул носом (не хватало ещё перед самым военкоматом простудиться!). – Забирают. А ты откуда знаешь?

- Варька сказала. Она к нам заходила, Прасоловым письмо от Пал Сергеича передать, и сказала. А Прасоловых нету. Серёга на фронте, Марь Игнатьевна в больнице… – и вздохнул. – Счастливый ты, Кольк…

Васька был младше его на полтора года, так что пока его возраст к призыву подойдет, война, скорее всего и даже наверняка, кончится.

- Может, своих там, на фронте, встретишь, – продолжал страдать Васька. – А, может, отца моего. А то он уже давно не пишет. Мать ещё… – и досадливо-сурово, как он сам считал, и подобает настоящему мужчине, сплюнул. – И чего плачет всё время? Прям этими своими слёзами всё мне настроение…

- Давно не пишет-то? – спросил Колька.

- С августа. Последнее прислал из Румынии.

- Это где горы?

- Ага. Написал – освобождаем Карпаты, идём на какой-то там город Тимишхер… хор… вар… хер… В общем, город. Немцы оказывают сильное сопротивление, потому что в том Тишмишхере – нефть.

Постояли, помолчали, послушали, как ревут на дороге военные грузовики.

- Ты это… Кольк… – выдохнул Васька. – Ты всё-таки… Ты особенно-то не геройствовай там… А то чего же… А то плохо…

- Да ладно! – усмехнулся Колька снисходительно. – Всех, что ли, убивают-то? Ещё вернусь, и на рыбалку сходим. За жерехом, а?

- А давай!- тут же загорелся Васька. Рыбалку он любил. Рыбалка – это дело. И вообще красота. Лучше всякой войны. Да и ну её к чёрту, войну эту! Надоела! Живёшь здесь как… В общем, как-то не так. Все вон на фронте, воюют, Карпаты освобождают с разными там тишмишхер… хар… нет, всё-таки хер. Тишмиш… Точно. В общем, важным делом занимаются. Мужским! А ты ходи тут себе на занятия, напильником там по заусенцам железным скребыхай, чтоб им, заусенцам этим, все ихние заусенцы повылазили! И мать ещё! Чего плакать-то! Тоже моду взяла! Прям как в доме покойник! Ничего, вот отец вернётся, тогда он, Васька, ему обязательно расскажет, что она прям сама вся изводилась, и его, Ваську изводила прям этим своим ежедневным плаканьем!

- На Маливские пруды, а? Он лучше всего по весне берёт, так, может, ты к весне-то уже и вернёшься?

- Не, – засомневался Колька. – Вряд ли. Ты что? Нам ещё… – от этого «нам» у него в душе этак приятно-горделиво защипало. Как будто он уже не здесь. Как будто так, проездом. А сам – там, на фронте. И уже и повоевать успел, и не просто так, спустя рукава, а очень даже и геройски.

- Нам ещё до Берлина освобождать и освобождать. Братские угнетённые народы Европы. Кто ж их будет? Американцы, что ли? Не, Васьк, не успею! Давай через год!

- А ты там, знаешь, Кольк, тоже это… тоже не теряйся! – загорелись у Васьки глаза. – Ты как будешь чего освобождать, ты про рыбалку не забывай! Мне Косой, ну, Серёга, его ещё на станции жиганы раздели, прям до трусов, помнишь? Так он мне говорил, что в Германии есть специальный завод, который специальную особенную рыбацкую леску делает. Может, даже для самого Гитлера. И его преступного окружения. Потому что прочная прям страсть! Может даже акулу выдержать! Ты там… ну, когда будешь-то… посматривай там… Вдруг попадётся. Пару катушек тогда… В качестве трофея. Ага?

Колька опять важно так, небрежно-снисходительно кивнул. Дескать, ладно уж. Привезу. И, может, даже не пару. Может, целый чемодан. А чего её, Гитлеру, что ли, оставлять? Хватит, нарыбачился! Поугнетал народы! Удавить его на той леске, чтобы больше не мяукал. Не вынашивал свои преступные хищные замыслы.

- И эта… – опять забормотал Васька. – Пиши тоже. А то вон отец молчит и молчит. И мать вся прям промокла от этих своих слёз… Прям мне пиши, ладно?

- Ладно, – согласился Колька. – Напишу. Жди.

 

Когда он в среду, в половине восьмого, одетый в старую телогрейку и отцовы сапоги, с «сидором» за спиной (мать и кальсоны положила, и рубаху, и кофту тёплую, и хлеба, как он, Колька, не сопротивлялся, весь их общий паёк, и кусок пожелтевшего уже сала с картохами в «мундире») появился на военкоматском дворе, там уже было несколько ребят, тоже призывных, тоже кто с «сидорами», кто с сумками. Многих он знал: вместе ходили сюда, в военкомат, раз в неделю на занятия по начальной военной подготовке.

- А вот и Кольша! – услышал он справа знакомый весёлый голос. Братья Муханы, Витька и Кирька, сидели на скамейке и что-то жевали (вот ведь проглоты ненасытные! Сколько Колька их знал, всё время жуют! Челюсти как жернова! На таких едунов никаких харчей не напасёшься!), а Стёпка Долгунов, который учился с Колькой в соседней группе, тоже сидел рядом с ними и лениво ковырялся в носу (тоже любимое занятие. Эти жрать, а этот – дымоход свой пальцем прочищать. Милое дело. И ведь засовывает-то прям почти по самую коренюшку! И куда только влазит!).

- Ну, чего, славные бойцы? Сегодня в бой?

- Сегодня. (И даже не захихикали как всегда. Морды у всех серьёзные, как на плакатах.) Пора уж.

- Как думаешь, Кольш? – спросил Витька, делая глубокое и трудное глотательное движение (это они наверняка жмых молотили. Его чем дольше жуёшь, тем он тягучее становится и к зубам прилипчивее. А когда глотаешь, словно ком в горло пропихиваешь.). – В какие нас определят-то?

Под словом «какие» Витька, конечно, подразумевал род войск. Колька поморщился: Витька задавал этот вопрос и ему, и всем другим постоянно и бессчётное количество раз. Потому что он, Витька, не умел плавать и боялся, что по всем известному закону подлости попадёт именно на флот.

- В ездовые, – как всегда ответил Колька. Мухан обиделся. Впрочем, тоже как всегда. И как ему не надоедало спрашивать одно и то же?

- Я серьёзно…

- Если серьёзно, то на флот. Северный.

- Почему Северный? – упавшим голосом спросил Витька. – Откуда знаешь?

- От верблюда. А на Северный, чтобы ты долго не мучился. Упал за борт и тут же замёрз. До того как утонуть.

- Дурак! Трепач!

- Конечно. Только плавать умею.

Витька надулся. Обиделся! Даже жевать перестал.

- Я тебя серьёзно спрашиваю.

- А я серьёзно отвечаю.

               

Ожидание затягивалось. Мимо них уже не один раз пробежал старший лейтенант, тот, который вёл занятия по НВП. Выражение лица у старлея было по-деловому озабоченным, поэтому вопросов ему никто не задавал, да и сам он на них не напрашивался, лишь бормотал усталой скороговоркой «сейчас, сейчас… придётся подождать… отдыхайте пока…». И снова быстро скрывался за узкой и высокой, чем-то напоминавшей школьный пенал, военкоматовской дверью.

Что ж, ждать так ждать. Армия, она суеты не любит. И они ждали. Отдыхали неизвестно от чего. Вздыхали и затевали какие-то совершенно ненужные разговоры. Короче, маялись от этого неприятного муторного безделья.

- Пацаны, а давайте в догонячки, что ли? – предложил кто-то из цемзаводских. Все на удивление быстро согласились: догонячки так догонячки. Правда, они здесь уже вышли из детского возраста, уже на фонт отправляются, но ведь скука-скукотища смертная! Пока его, фронта-то, дождешься! А так, с этими самыми догонячками, глядишь, и время пролетит быстрее. Быстрее к чему – об этом никто из здесь собравшихся особо-то и не задумывался. Пролетит и всё. Всё пролетает.

И начали «догоняться». Колька был парнем увёртливым, шустрым, его никто долго не мог «засалить», но всё-таки два раза попался, его тоже чиркнули, и тогда уже он сам носился по нескладному и здоровенному, с футбольное поле, военкоматскому двору за радостно возбужденными игрой, раскрасневшимися от бега пацанами. Они до того увлеклись этими самыми догонячками, что не сразу и заметили, как на высоком крыльце двухэтажного военкоматского здания появился сам военный комиссар – суровый, даже неприятный на вид, высокий и худой подполковник с ёжиком седеющих волос на высоко поднятой голове и уродливым рваным шрамом наискось от левого виска, через всю щеку, и к середине подбородка. Шрам этот, резко выделявшийся на смуглом, хищном лице военкома своей хрупкой белизной, вызывал у него, Кольки, да и у всех остальных собравшихся сегодня здесь, во дворе, сильную робость и происходящее из этой робости заискивающее уважение. По слухам, военком, тогда ещё боевой офицер, получил ранение в лицо летом прошлого года, в районе Понырей, на Курской дуге. Крупнейшая танковая битва, как говорили тогда по радио и писали в газетах.

Соответственно своей хищной внешности, военком был стремителен в движениях и, опять же по слухам, резок в суждениях. Что, понятно, робости им, призывникам, только прибавляло.

 - Товарищ подполковник! – вырос перед ним так и не успевший отдышаться старший лейтенант. – Призывники 1927 года рождения в количестве двадцати пяти человек собраны, построены (а он, Колька, даже и не заметил, как они все моментально построились) и готовы к отправке на сборный пункт! Доложил старший лейтенант…

Военком выслушал эти слова с прежним непроницаемо-хищным взглядом, потом тяжело и хищно посмотрел на них, призывников. И замер. Кольке от этого беспощадного взгляда неудержимо захотелось втянуть голову в плечи, и хорошо бы ещё ушами прикрыться. Казалось, что военком смотрит прямо на него и сейчас, вот прямо сейчас скажет персонально ему, но чтобы слышали все, что-то ужасно резкое и вообще неприятное.

Но военком так ничего и не сказал ни ему, ни всем другим. Он внимательно прошёлся по строю своим взглядом, складки его губ обозначились ещё резче, он что-то недовольно сказал старлею, и, развернувшись, исчез за дверью.

- Разойдись, – устало сказал старший лейтенант. Ему, похоже, и самому во! как надоела вся сегодняшняя непонятная кутерьма.

- В пятницу явитесь в здание ОСОАВИАХИМа к восьми ноль-ноль. Дежурный Баранов. Вопросы?

- Так чего же нас, в армию-то сегодня не заберут? – раздался чей-то робкий голос.

- Пока нет, – ещё больше хмурясь, сказал старлей. – Насчёт пятницы все запомнили? Ещё вопросы есть? Тогда разойдись, – и, язва такая, не удержался-таки, подколол напоследок. – Продолжайте свои… догонялки. Бойцы, мать вашу…

 

- Извините, товарищ подполковник, но я решительно отказываюсь вас понимать, – сказал майор из первого отдела, когда они с военкомом остались вдвоём в его, военного комиссара, кабинете.

- Призывники прошли необходимую военную подготовку, никаких чэпэ и замечаний нет, так что…

- Что? – резко вскинул на него свои ястребиные глаза подполковник. Впрочем, никакого устрашающего эффекта это на майора не произвело. Особист был калачом куда как тёртым, воевал с первого дня войны, повидал многое, повидал всякое, в том числе и таких вот… отцов-командиров. А скольких из них он за эти три с половиной года в трибунал отправил… Даже двух, нет, трёх генералов… Враги народа они и на фронте, и в тылу враги… А подполковника жалко… Действительно храбро воевал. Если бы не это страшное ранение – воевал бы и дальше, не крутился бы здесь, под ногами… Какой дурак его, припадочного, упёк в военкомат? Хоть у него чистая нестроевая, но раненую психику-то тоже нельзя со счетов сбрасывать! А вот теперь возись с ним, объясняй, что нельзя срывать призыв, его же подполковничья дурная башка первой под топор угодит… В трибунале не посмотрят, что ты самолично там, под Понырями, три немецких танка поджёг. Ему, трибуналу, ты хоть самого Адольфа за его помидоры подвесь. Есть нарушение закона – получи по всей строгости. И все дела.

- Вот именно, товарищ майор, что? Посылать вот этих… – и он ткнул рукой в окно, – …этих на фронт? Этих пацанов? Да они, сами видите, ещё в салочки не наигрались! А я их – под танки?

Майор неопределённо-равнодушно пожал покатыми плечами.

- Да вы посмотрите на них внимательнее! – уже явно раздражаясь, повысил голос военком. – Они же все сплошь дистрофики! Их же для фронта откармливать надо не меньше пары месяцев!

- Вот в учебном лагере и откормятся, – возразил майор. Ему было жаль подполковника, было жаль себя, было жаль этих лопоухих, не наигравшихся в детские игры пацанов – но что он мог поделать, что? Есть приказ о призыве, есть сроки, в которые этот приказ нужно исполнить, и в нём, в приказе, ничего нет о дистрофиках, играющих в догонячки, в догонючки, или хрен их знает как! А, значит, нет никаких догонячек-догонючек и нет никаких дистрофиков. А есть будущие бойцы Рабоче-Крестьянской Красной Армии, и они, эти бойцы, отличаются от других бойцов, тех, которые сейчас громят ненавистного врага, единственно тем, что родились несколько позднее, нежели те, воюющие. Вот и всё различие. И, по сути, нет никакого предмета для спора. Да и спора быть не может, потому что опять же есть приказ, и его нужно беспрекословно исполнять. Приказ – основа армии, и её главный, а в условиях военного времени, единственный язык. И не надо, не надо всех этих, извините, соплей по щекам!

- Ну и что вы предлагаете? – устало сощурился майор. Военком знал, военком понимал: он неспроста так сощурился. Он опасно сощурился. Первый, он же особый отдел – не дай-то Бог попасть в его жернова. Перетрёт, невзирая на награды, заслуги и звания. Сколько уже его знакомых, офицеров-орденоносцев, особисты отправили кого на лесоповал, а кого и прямым ходом на небеса…

Военком подошёл к окну, всё так же хищно-упрямо-угрюмо уставился взглядом во двор. Пацаны расходились словно бы нехотя, так до конца и не веря, что сегодня никакого отправления не будет. Сбивались в кучки, громко, и как показалось подполковнику, возмущенно, о чём-то спорили. О чём? Конечно, о том, что они верили, рассчитывали, надеялись – а их так вот запросто, так по-обидному, словно малых детей, взяли и завернули… Дети, дети. А кто же вы есть-то, если не дети? Уголки его тонких, нервно изломанных губ опять мелко вздрогнули. Он так до конца и не оправился от контузии, и в минуты нервного напряжения – а приступы в последние месяц-полтора накатывали на него всё чаще и чаще по любому, даже самому, казалось, ничтожнейшему поводу – она, контузия, проявлялась противным непроизвольным трепетанием век, бугрящимися складками на лбу, закаменением скул и вот этим самым капризно-нервным изломом красивых тонких губ (в старые времена такие губы называли аристократическими; они, такие губы, выдавали породу, что, впрочем, было недалеко от истины: военком происходил из семьи широко известных до революции и в России и за её пределами московских музыкантов, и военным стал, можно сказать, совершенно случайно, повинуясь благородному юношескому порыву защитить молодую Советскую республику от злобных империалистических сил).

- Да вы посмотрите, посмотрите! Они же ростом каждый не выше винтовки! А если ещё и штык примкнуть, то ниже на целую голову!

- И всё-таки, Аркадий Данилович, всё это очень чревато… – стоял на своём майор. Он по-своему был не таким уж бездушным человеком. Службистом – да, но не бездушным. И уж во всяком случае никак не этаким закостеневшим среди уставов и приказов армейским сухарём. Поэтому, глядя на эту легкомысленную пацанву, которая бестолково копошилась сейчас там, во дворе, тоже испытывал тяжёлое чувство. Глядя туда, в окно, он вспомнил двух своих племянников, московских курсантов, по сути – вот таких же пацанов, полёгших в октябре сорок первого под Малоярославцем. Ни разу не поцеловавших, ни разу не полюбивших, да и самой жизни-то толком не познавших… А всё же встали на вражеском пути и положили свои мальчишеские жизни за Москву, за Победу… Чем они были хуже этих вот, лопоухих, только что гонявшихся друг за другом по этому нескладному чего только не повидавшему двору?

- Нет, товарищ майор, – твёрдо сказал военком, не отрываясь от окна. – Нет. Приказываю направить их к Шарапову. Да-да, в ОСОАВИАХИМ. Пусть ещё подучатся. А там глядишь и… – и нервно дёрнул подбородком. – А сейчас увольте, не могу.

- Я ведь обязан доложить… – тихо, словно извиняясь, сказал майор.

- Конечно, – и военком зябко передёрнул плечами. – Обязаны. Так что выполняйте.

- А если… – запнулся майор. – Если выводы сделают? Надлежащие?

- Отвечу, – глухо ответил военком. – Семи смертям не бывать…        

 

Колька вошёл в дом, прошёл темным холодным коридором из сеней к кухонной двери, открыл её, шагнул через порог. Мать – она сидела на лавке у печки – молча и страшно, как какой-то, похожий на маятник в часах, бездушный механизм, качалась корпусом вперёд-назад, вперёд-назад… Услышав скрип закрывающейся двери, медленно подняла на звук измученные глаза.

- Не взяли, – сказал Колька, ставя в угол свой «сидор». – Сказали подождать.

Мать прекратила качаться, и только сейчас Колька увидел в её глазах немую, какую-то даже молитвенную искорку надежды.

- Да всех отпустили, не меня одного! – сказал он громче (а то ещё подумает чёрте чего) и, как ему очень хотелось, веселее и даже беспечнее. – Вообще, сказали, что вместо армии будем заниматься в ОСОАВИАХИМе. На аэродроме, поняла? А чего? Летчиком буду! – и чтобы окончательно её успокоить, добавил: – Почту возить! Людей! Тебя прокачу! Не испугаешься, ма? Летчик – это хорошо!

Он хотел сказать «как Сашка», но вовремя сообразил, что уж вот этого говорить именно сейчас ни в коем случае не надо. Мать, теперь уже исподлобья, снова посмотрела на него и – Господи, да неужели? – какая-то робкая, невесомая, давно и, казалось, напрочь забытая тень улыбки пробежала по её губам! Она ещё не могла осознать, понять, поверить, что его, Кольку, младшего, оставшегося единственного, вот просто так взяли и отпустили. Так ведь не бывает! Ведь война! Или бывает? Или уже пора так быть?

Мать глубоко вздохнула, машинально поправила под подбородком свой ненавистный Кольке, превращающий её, такую молодую и красивую, в самую настоящую старуху платок, и теперь уже вдруг хоть и робко-застенчиво, но всё равно как не улыбалась все эти долгие, тягучие, тоскливые, тревожные годы, действительно улыбнулась. И хотя улыбка получилась какой-то жалкой, виноватой, но всё равно ведь улыбкой!

- Иди картошку есть, – сказала она и снова, уже по выработанной за эти военные годы привычке строго поджала губы (а уже, судя по всему, пора бы, мамаша дорогая, изживать эти дурацкие суровые привычки!).

- Вон, в чугунке. Ещё тёплая…

 

 

ПИЛОТКА С САХАРОМ

 

Отец, Сашка и Лёшка ушли на фронт, и тринадцатилетний Колька, младший из трёх братьев, хотя и не сразу, но опять повадился ходить на железную дорогу. Какой-то определённой цели в этих хождениях не было, просто Кольке и раньше, ещё в мирной жизни, нравилось смотреть на проходившие поезда, наблюдать за этим живым, энергичным и, казалось, вечным движением. Здесь, на «железке», он и самого себя вдруг начинал ощущать не посторонним наблюдателем, а пусть крохотной, но всё же частичкой этого неугомонного движения, этой постоянной и весёлой неуёмности. Как первобытный человек мог бесконечно любоваться пламенем костра, так и Колька, не замечая времени, мог любоваться жизнью железной дороги. Это потому, что костровый, не печной, не от спички, а именно костровый огонь – он живой. Так и «железка», она тоже живая. Колька с восхищением и даже некоторой робостью прямо-таки благоговел перед махинами вечно куда-то спешивших могучих работяг-паровозов, завистливо глядел на вереницы покорно, словно овцы за пастухом, тянувшихся за ними то ярких и нарядных, блестевших стёклами пассажирских вагонов, то выкрашенных невзрачным суриком трудяг-грузовых. С некоторым снисхождением он щурился на по-деловому суетливые рабочие «летучки» с одетыми в одинаковые черные спецовки дорожными рабочими, с какой-то детской радостью встречал юркие маневровые «кукушки», растаскивавшие или, наоборот, сбивающие в составы всё те же грузовые пульманы или приземистые платформы.

С началом войны как-то сами собой эти его железнодорожные экскурсии прекратились. Почему – он и сам не мог объяснить. Просто жизнь провела какую-то невидимую, но чётко осязаемую черту: это – до войны, в той, мирной жизни, а сейчас – война, и жизнь совсем другая. И даже когда отец и братья ушли воевать, и дом вдруг стал непривычно тихим, тёмным и, как ему, Кольке, стало казаться, каким-то незнакомо-чужим, и хотелось быстрее выйти на улицу, и идти всё равно куда, только бы не возвращаться в эти пугающие домашние тишину и темень, на железную дорогу он всё равно не ходил. Не тянуло – и всё тут.

Мать с утра до ночи пропадала на заводе, а он, Колька, вместе с Васькой Ениватовым, соседом и верным товарищем, ходил с удочками на речку, к монастырю, где пропадали целыми днями, купаясь, загорая и ловя шустрых ершей, окуней и плотву. Когда же подошла грибная пора, стали ездить на Чёрную – станцию между городом и Рязанью, где они знали все грибные места и часто привозили полные кошёлки подберёзовиков, рыжиков и свинушек. Пойдём на путЯ, предлагал Васька. ПутЯ, передразнивал его Колька. Село ты, а не путЯ. Двоечник. Васька не обижался: учился он и на самом деле не очень. Путя или пути – какая разница, начинал он пыхтеть обиженно. Пойдём, Кольк! Ты же обещал! Мало ли чего я обещал, хмурился Колька. Не хочу. Устал. Может, завтра. Он шёл домой, а Васька с какой-то серьёзной тоскою долго глядел ему вслед.

А действительно, почему ему вдруг так резко разонравилось бывать там, на «железке»? Почему он так упорно стал её избегать? Может, неприятна она стала после того, как отец и братья уехали из дома на фронт именно по ней. Хотя тоже глупость: железная дорога-то в чём виновата? Не уехали бы по ней – уехали бы по шоссейке. Ехать-то всё равно надо было. Воевать… Нет, Колька, хотя ему и было всего тринадцать лет, а прекрасно понимал, что «железка» здесь совершенно не при чём. Но… Вот тебе и «но». Прямо загадка какая-то. Приключения Шерлока Холмса. Прямо как отрезало – и всё тут.

Колька, может, и дальше бы не ходил, если бы не Васькина настырность. У него тоже ушли воевать отец и брат Мишка, он тоже остался вдвоём с матерью, ему тоже после ухода мужиков дома стало сидеть невмоготу, вот он и приставал к нему, Кольке – пойдем да пойдём! Ну что с ним сделаешь! Была, была у него такая вредная особенность: если прилепится, то намертво. Пока, как говорили в родной маминой и отцовой деревне, не сдоньжит. Колька для виду, конечно, поломался (ну а как же без этого? Обязательно! Характер показать – первое дело!), но, в конце концов, согласился. Честно говоря, его и самого в последние дни всё же подмывало сходить, но… И вот опять останавливало это «но». Может, не пускало ощущение того, что она, «железка», была из той, хорошей и спокойной, мирной жизни, и Кольке очень не хотелось пускать её в жизнь сегодняшнюю, военную, плохую. Это же ведь совсем разные понятия – мир и война. Это только у писателя Льва Толстого они вместе, в одной книжке, и всё там так красиво – гусары, уланы, знамёна, кивера, барабанная дробь… Так то книжка, в ней чего хочешь можно навыдумывать. А в жизни выдумывай не выдумывай, а она всё равно по-своему сделает. Без всяких красивостей. Поэтому не сопротивляйся и следуй, куда она тебя ведёт, хотя это и осуждается передовой советской молодёжью, потому что это проявление самого настоящего малодушия и рабская эта… как его… Лёшка ещё называл… психология, вот!

- Ладно, – сказал он Ваське. – Завтра. Прямо с утра.

Васька было разнылся: а почему не сегодня, не прямо сейчас, всё равно дома делать нечего, не на мать же смотреть, которая в последнее время как уставится в окно, так и сидит целыми вечерами, неподвижно, как статуя какая… А, Кольк? Пойдём! Может, гаек каких наберём, в расшибец играть будем! А? Но Колька построжал лицом и сунул товарищу под нос свой костлявый кулак.

- Сказал завтра – значит завтра! Имей дисциплину, понял? А ещё пионер! Я за тобой зайду, понял?

- Угу, – кивнул Васька. Колькиного кулака он совершенно не боялся. Подумаешь, кулак! Его, Ваську, Жиган голутвинский однажды даже ногами бил, и то ничего. Жиган – злой, он бандит, и в шайке его все также же злые, и бандиты. А Колька – добрый и справедливый, он просто хочет казаться таким вот суровым, потому что война, а значит – не до разных там… нежных проявлений. Они там, в мирной жизни остались. А сейчас война. Она требует мужества, решительности и чтобы никаких легкомысленных улыбочек. А что кулак показывает, так что ж? Не обниматься же ему лезть на самом деле! Опять же и самому Ваське духариться, дескать, чего ты свой кулак суешь, подумаешь, и старше-то всего на полтора года, а кулаки я и сам совать умею, и тому подобное, тоже нельзя. Непозволительно по правилам дворового поведения. И опять же Колька может запросто передумать, а этого допустить было решительно нельзя! Потому что на «железке» интересно, а опять сидеть вместе с матерью, которая, как отец и Мишка на фронт ушли, целыми днями, если не идёт в смену на завод, сидит у окна и всё молчит, молчит, молчит… Чего всё молчит? Хоть бы песни, что ли, какие пела! Она же умеет!

- И матери смотри не проговорись! – предупредил Колька строго. – А то я знаю тебя, балабона! Сейчас как сядешь с ней, и ля-ля, ля-ля!

Вот это было уже совершеннейшей неправдой, и трепачом и балабоном Васька никогда не был. Это кто угодно мог подтвердить, да и сам Колька распрекрасно знал – но опять же дворовый этикет. По нему, по этикету, было положено предупредить, чтобы рот – на замок. А что касается обзывания балабоном, то не такое уж оно было и обидное. Это вам не матом. Можно стерпеть. А то ведь не придёт. Он, Колька, такой. Нет, не вредный, а принципиальный. Он скоро комсомольцем будет, вот и тренирует на нём, на Ваське, будущую комсомольскую принципиальность. Да пусть тренирует! Ему, Ваське, не жалко. Подумаешь!

Вообще, уж если совсем начистоту, Колька сейчас просто-напросто вредничал, хотя даже самому себе в этом ни за что бы не признался. На «железку» вполне можно было сходить и сейчас, ничего не мешало, но тогда исчезли бы сами значительность и торжественность этого мероприятия. Потому что когда оно, мероприятие, серьёзное, то его нельзя проводить так вот, с кондачка, сразу. Дескать, ой, ай, давай, быстрей, пошли! Нет, ребята, это совершенно несерьёзно! Перед таким походом обязательно должен быть такой, как бы это правильно сказать, подготовительный, что ли, период. Это в магазин или баню можно идти без всякой подготовки. Взял сумку, карточки хлебные, или, когда в баню, мочалку с тазом – и иди себе спокойненько мойся или карточки отоваривай. Подумаешь, магазин, баня! Обычные торговое и моечное учреждения. А железная дорога – нет. Это, брат ты мой, на сто порядков выше. Здесь с кондачка никак нельзя. И вообще, Колька, когда вырастет, обязательно пойдёт работать только на неё, на «железку». Это решено, это без всяких сомнений. Он хорошо запомнил, что отец как-то говорил о железнодорожной «ремеслухе» где-то в Моршанске, под Тамбовом. А чего? Здесь недалеко, до Рязани, там пересадка – и по воронежской дороге. На выходные даже домой можно будет приезжать, тем более, может, там, в ремесленном, и форму выдадут. А чего? Железнодорожникам форма положена. Как военным. Или всё-таки не положена? Надо у дяди Федоса спросить, соседа. Он там, на дороге, всю жизнь отработал, так что должен знать.

Да, вот поедет туда, в Моршанск, отучится два года, станет помощником машиниста, а потом и сам будет паровозы водить. Не сможет, что ли? Другие могут, а он нет? Ерунда какая! Да запросто! Эх, и жизнь тогда начнётся! Красота-красотища! Вот только Гитлера надо сначала победить, а то чего-то уж очень он… распоясался. Ничего. Зря, что ли, и отец, и Сашка с Лёшкой на фронте! И Васькины дядя, то есть отец Агафон, и брат Мишка. Мишка-то, он, правда, в отличие от телка Васьки, самый что ни на есть настоящий хулиган. Такие фронтов совершенно не достойны, но уж ладно. Может, исправится в результате боевых действий, перестанет уркаганить…

- Кольк, – услышал он жалобно-просительный Васькин голос (вот ведь задумался и совсем забыл про него!). – Ну как, а?

- Завтра, – повторил он и на всякий случай сурово поджал губы. – Жди.

 

- Коль, сделай радио погромче, – сказала мать. – На заводе сказали: сегодня будет важное сообщение, – и взглянула на часы. – Да, как раз сейчас…

- Слушайте специальное сообщение Совинформбюро, – послышался из репродуктора уже знакомый, как всегда сурово-торжественный голос известного диктора. – Передаём Постановление Государственного Комитета Обороны. Им объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на сто-сто двадцать километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии Жукову… В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил: ввести с двадцатого октября 1941 года в городе Москве и прилегающих к городу районах осадное положение… Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду Военного Трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте…

 

- Вот, – сказала мать, выслушав сообщение до конца. – Передали. А ты собрался в деревню ехать!

- И чего? – не понял Колька. – Я ж не просто так. Я ж за картошкой!

- Нечего! «За картошкой»! Ты чего, не расслышал? Осадное положение! Расстреливать на месте!

- А я-то тут при чём? – он всё ещё никак не мог понять логики материных рассуждений. – Я что ли агент? Вечно ты напридумываешь всё! Это называется паникёрша!

- А не при чём! – мать, конечно, понимала, что сморозила глупость, но не признаваться же! Поэтому и настроена была весьма решительно. – В общем, нечего никуда ездить! Сиди на месте! Не пущу! А то ещё попадёшь, не дай Бог, в какую историю!

- Да в какую историю-то? – начал кипятиться Колька. Правильно говорят: у бабы волос длинный, а ум короткий. Историю какую-то выдумала… Вечно она всего боится!

- Я сказала: не надо никуда ехать! (Если требовалось, мать умела проявить характер.) Ты дождёшься – напишу отцу! – выдвинула она последний, самый убийственный аргумент.

- Ага! А есть чего будем? – выдвинул Колька тоже свой последний аргумент, самый, как ему казалось, серьёзный, уж серьезнее материного-то!

Мать сердито засопела. Да, аргумент был действительно весомым. С едой становилось всё хуже и хуже. Хлебный паёк – четыреста граммов на двоих. Да и картошки осталось от силы на месяц. Ну, заварка. Ну кулёчек сахара, да и какой там кулёчек – горсть, на два стакана, не больше. Ну ещё с кило пшена… С такими запасами и помереть можно. Они, и он, и мать, толстыми-то никогда и не были, а сейчас совсем стали такими стройными, что стройнее не бывает. Как покойная бабушка говорила, краше в гроб кладут. А у матери – Колька уже с неделю как заметил – и ноги отекать стали. Это от неё, от постоянной голодухи… И ведь надо же: ещё сопротивляется! «Никуда не поедешь»! Щас, послушался я тебя… И вообще, пока отец на фронте, я дома за главного… А то сиди тут с тобой рукава жуй, слюнями закусывай…

- Не ездий, Коль… А? Не поедешь? – в голосе матери уже не было никаких приказных интонаций, а только одна тягомотная мольба. Этого Колька не любил ещё больше. Вообще, каким-то очень уж нервным стал он в последнее время. Тоже, что ли, от голодухи?

- Ладно, – буркнул словно бы нехотя. – Подумаю… Пойду погуляю…            

Мать вопросительно-жалостливо посмотрел на него.

- Да не поеду! – повысил он голос. – Я ж пообещал! Ну чего ты, ма! Прям как маленькая!

 

Покойная бабушка Василиса Агаповна не раз говорила и ему, Кольке, и всем остальным: никогда ничего наперёд не загадывайте! Загадаешь – обязательно не сбудется! Она вообще умная была, бабушка-то. Она хоть всего два класса во всей своей жизни проучилась в этой… как их в деревне… церковно-приходской школе, а всё равно умная. Если бы не царский режим, при котором она родилась и жила в молодые годы, то вполне могла бы быть передовой комсомолкой и даже выступать на собраниях. Хотя нет, с собраниями – это перебор. Она же толстая! Колька, когда представлял её, бабушку, на трибуне с графином, то поневоле смеялся. Это же юмористическая картина! Прямо журнал «Крокодил»!

А насчёт загадывать, она всё же полностью права! Вот и вчера – загадали сходить на «железку», размечтались-разлетелись, а когда Колька сегодня, сейчас зашёл за Васькой, то увидел, что тот лежит на кровати с надутой красной и сердитой мордой, и к тому же перевязанной через подбородок, уши и затылок тёплым шерстяным платком. Понятненько: Ваське явно не до прогулок. Увидел его, Кольку, запыхтел ещё больше, и жалобно так, дескать, видишь, какие дела. Прямо как нарочно! Проходи уж, что ли, раз пришёл…

Проходить не хотелось, и вообще, для чего? И так видно, без слов, что заболел. Уши, что ли, опять у него потекли? Слабый он всё-таки, этот Вася. А ещё на фронт собрался убегать! Там, на фронте, с тобой, таким больным, возиться некому и некогда! Там бои, а не игрушки! Там здоровые бойцы нужны, а не которые с больными ушами! Да, не совсем удобный получился момент для его, Колькина, визита. Надо поздороваться – и уходить. Нечего тут сидеть…

- Ой, Коля пришёл! Проходи, садись!

Это Васькина мать, тётя Глаша. Она – хорошая. Всегда приветливая и вежливая. Его, Кольку, уважает за серьёзность характера и ещё за то, что он хорошо учится. Васька, в отличие от него, школьными успехами похвастаться не мог. У меня память слабая, говорил он в своё оправдание, поэтому не развивается. Детский лепет это, а не оправдание! Память можно натренировать, было бы желание! Зато сон хороший, язвительно отвечал ему Колька. Тебе волю дай, так ты с кровати целями днями бы не вставал. А, может, годами. Спал бы и спал себе. Без всякой сознательности. А ещё комсомольцем хочешь стать. И значкистом ОСОВИАХИМа. А если ты в самолёте уснешь? Или когда с парашютом прыгнешь?

- Здоров, Васьк, – сказал Колька. – Здравствуйте, тёть Глаш.

- Здравствуй, Коль, здравствуй, – ответила та устало (она только пришла из ночной смены). – Вон, видишь? Опять отит. (Колька знал – так называется воспаление какого-то среднего уха. Оказывается, у Васьки ещё и среднее есть! Не как у всех нормальных людей – два, правое и левое. Да, чего ему, Ваське, не выпендриваться, с тремя-то ушами! А ещё называется – друг!)

- Говорила ему: не стой на ветру! Чего её ждать, почтальонку-то! Если принесёт, то принесёт, никуда не денется. Нет, настырный! «Мам, я постою, подожду». Неслух! Вот напишу отцу, ей-Богу, напишу! Так что отменяется сегодня ваша прогулка, – сердито сказала тётя Глаша и вроде бы даже сама огорчилась, что отменяется.

Колька от этих её вроде бы совершенно безобидных слов сжал скулы, сузив глаза, зло посмотрел на этого враз притихшего от такого невольного разоблачения трёхухого трепача: значит, всё-таки проговорился? Тот понял его мысли, шумно сопя носом, энергично, насколько позволял платок, отрицательно замотал головой: не-не! Ни слова не сказал! Это она просто так! Что гулять не пойду! Это она не про дорогу! Ты чего, Кольк! Не веришь?

- Ты посиди, Коль. А то Ваське-то скучно, – сказала тётя Глаша. – Видишь, опять уши воспалились. Прямо беда – чуть ветерком обдует, и всё. Надо бы к Петру Васильевичу сходить, да неловко, – и, понизив голос, прошептала испуганно: – У него ведь двоих сыновей… Сразу… Вот уж беда так беда! Оба двое…

Колька Петра Васильевича знал. Это был уже пожилой «ушной» врач, который жил с постоянно болеющей женой и двумя сыновьями, Аркашкой и Валеркой, в сером заводском доме, напротив бани. Аркашка и Валерка в позапрошлом году поступили в Москву, в военное училище, и поэтому старый доктор ходил важным и донельзя довольным. А как же: сразу оба двое – и теперь курсанты! Выучатся – офицерами будут. Нашей легендарной и непобедимой Красной армии! И видишь ты, горе-то какое. Оба. Сразу.

- Под городом Малоярославцем, – продолжала тем временем Васькина мать . – Их, говорят, туда срочно, чтобы немцы к Москве не прорвались… Вот и не прорвались… Ребята-курсанты их и не пустили… – и явно пересказывая чужие слова, продолжила: – Геройски заслонили столицу своими молодыми жизнями. Ох, горе-горе… Когда ж это всё кончится? Ваши-то пишут?

- Пишут. Отец на прошлой неделе письмо прислал. А Сашка с Лёшкой – недели две.

- Они все вместе?

- Не. Это Сашка с Лёшкой в одной части. Стрелковой. А отец – в танковой. Механиком.

- Чего пишут-то?

- Да чего, – и Колька пожал плечами. – Всё нормально. Воюют. Живы-здоровы, – и вдруг ни с того ни с сего ляпнул. – Чего и вам желают (чего желают? Чего ты, Колька, врёшь? Ничего такого в их письмах написано не было! Тоже мне… фантазёр-писатель, граф Толстой гиперболоид!).

- Да, в общем, нормально всё! – закончил он преувеличенно бодро. – Бьют врага! Чего и всем желают! ( Чего желают? Чего это он бормочет-то? А ещё Ваську балабоном обзывал! А сам-то!)

- Дай-то Бог, дай-то Бог… – согласно закивала тётя Глаша. – А вот наши не пишут. Ни Агафон, ни Мишка. Уже месяц как… А, Кольк? Чего думаешь? Почему?

- Чего? – вдруг неожиданно испугался Колька.

- Чего не пишут? – она спросила его таким тоном, как будто разговаривала с равным по возрасту, без всякого возрастного снисхождения, и опять же так, как будто их, мужа и сына молчание, как-то зависело от него, от Кольки.

- Да кто ж знает… – растерялся Колька и тут же спохватился (нельзя же так – «кто знает»! Нельзя! Ты чего, Колька, маленький, что ли? В людях надо поддерживать дух! И чтобы без этого самого уныния! Она же тем более женщина. Слабый пол).

- Так это может много быть причин, – преувеличенно бодро ответил он. – Может, времени нет. Или с почтой чего… Война ведь, не мирное время… Да напишут! – он для уверенности даже рукой махнул. – Обязательно! Вот свободное время будет – и напишут!

- Да-да… – как-то растерянно согласилась тётя Глаша. – Конечно, напишут… Не могут не написать… Знают же, что мы здесь волнуемся…

- Ладно, я пойду! – сказал Колька, поднимаясь с табуретки. – Выздоравливай, Васьк. Я зайду ещё. Ещё сходим… – и хитро подмигнул. Васька, не переставая шмыгать носом и не закрывая рот, согласно кивнул: конечно. Обязательно. Как поправлюсь – первым делом.

 

И Колька пошёл на «железку» один. Тоже, в общем, ничего, хотя с Васькой, конечно, было бы веселей. Он вообще весёлый, Васька-то. Он и ушами умет шевелить. Смешно так! Это потому, что у него морда круглая, спокойная, вечно улыбающаяся, хоть и не отличник в школе, и даже не хорошист. Вообще, он, Васька, довольно легкомысленный. Вот чего он всё время улыбается? Зачем? Война же идёт, какие могут быть улыбки? И учится как-то очень неровно. То четвёрку получил, то сразу двойку. Это, как он сам говорит, от рассеянности памяти. Такой родился. Вот тебя отец ремнём как-нибудь как следует вздрючит, враз память перестанет рассеиваться, пригрозил ему однажды Колька. Не, завертел головой и отдельно взятыми от головы ушами Васька, отец меня не лупит. Это почему же, удивился Колька. Ему, чего греха таить, хоть и редко, но всё же доставалось. И даже ремнём. Когда особенно проштрафится. А этот, вишь ты! Фон барон… Кудряво живёшь, сказал Колька. Если без ремня.

                Потому что я – поздний ребёнок, важно ответил Васька. Какой, не понял Колька. Поздний какой-то, важно повторил Васька (хотя, по глазам было видно, он и сам-то толком не знал, что это значит). А поздних не лупят. Ага, ехидно ответил Колька. Только гладят. Интересно, за какие-такие заслуги? Жалеют, пояснил Васька (Колькиного ехидства он так и не понял. Это называется – полное отсутствие чувства юмора). Да, жалко, согласился Колька. Был бы я твоим отцом – непременно тебя бы драл. Каждый день. Это за что же прямо каждый-то день, тут же обиделся Васька. А так просто. Чтобы ты не очень-то… Для профилактики. И чтобы не зазнавался. И вообще.

Дурак, сказал Васька и обиделся ещё сильнее, прямо по серьёзному. Вот это был ещё один из его многочисленных недостатков – моментально обижаться. Прямо как девчонка. А девчонок не лупят. Нельзя. Потому что нежные существа (ха-ха три раза! Нежные! Кланька вон Морозкина как матом пустит – уж такая прямо нежность получается! Прямо нежнее, чем у какого-нибудь пьяного мужика!).

 

Пройдя мимо длинных и унылых в своей стандартной одинаковости бараков МОГЭСа, как все называли городскую распределительную электростанцию, он вышел прямо к путям. На первый взгляд, ничего здесь с его последнего прихода не изменилось: всё так же неспешно-солидно гудели паровозы, всё так же шустро сновали по путям транспортного парка «кукушки», а человек пять дорожников, как в мирные времена, возились у одного из путевых семафоров. Всё было так и не так. Во всей этой привычной рабочей суете, над паровозами, платформами, семафорами и рабочими, чувствовалось какое-то неприятное, тревожное напряжение. Было такое впечатление, что все, и люди, и механизмы, чего-то ждали. Чего-то очень важного, от чего зависит буквально всё – а вот что это было, что это – важное, Колька не понимал. Да, действительно, хуже нет, чем ждать и догонять. Это ведь весь измытишься в этом неприятном тревожном ожидании, а вот дождёшься или нет – тоже большой и больной вопрос.

Да и изменения были, хотя и не бросались в глаза. Стало меньше пассажирских поездов и больше (гораздо больше) воинских эшелонов. И дорожники, которые возились сейчас там, у семафора, были сплошь женщинами, ни одного мужика. А вот через пути, внимательно оглядывая окрестности, прошёл военный патруль, два солдата с винтовками и офицер – и это тоже было ново и непривычно-необычно. И опять, опять – воинские вагоны, вагоны, вагоны… Сколько же вагонов, и все куда-то торопятся, куда-то спешат! Впрочем, что значит «куда»? И без слов понятно – защищать Москву.

Колька подошёл ближе, прямо к самому железнодорожному полотну – и вот тут, в этот момент, случилось неожиданное, чего в прежней, мирной жизни и представить себе невозможно. Из проходящего мимо состава, из солдатской теплушки, откуда доносилась весёлая песня и даже смех, и откуда, из полуоткрытых, несмотря на холод, дверей, выглядывали весёлые и возбужденные лица солдат, вдруг раздался весёлый крик: «Эй, пацан! Лови!» – и из этой самой двери вдруг вылетела нагруженная чем-то тяжёлым солдатская пилотка. Колька рванулся вперёд, но поймать её всё-таки не успел. Пилотка шлёпнулась на землю, и из неё вывалились несколько кусков крупного, белого с желтизной, кускового армейского сахара. По нынешним голодным временам – целое богатство!

 

Времени соображать отчего, зачем, почему не было. Главное – быстрее собрать! Быстрее уйти! Не дай-то Бог сейчас откуда-нибудь из кустов вынырнет Жиган, здоровенный, нескладный, вислогубый пацан со своей поганой кодлой. Они паслись на дороге постоянно, кормились здесь воровством и грабежами, и, главное, именно вот где-то здесь, в этих вот, Колькиных местах. Так что, если сейчас сахар увидят – обязательно отберут да ещё и ещё в морду дадут. Это у них тоже обязательно – в морду, это у них для забавы, для общего физического развития, чтобы кулаки не скучали. Так что шевелись, Колька! Собирай быстрей – и ноги отсюда!

Да, он успел. Только-только сунул, не обтирая от грязи (некогда!), в пилотку последние выпавшие куски, как оттуда, со стороны станции мелькнула среди пакгаузов и исчезла уже ближе сюда, к акатниковым кустам, известная всей голутвинской шпане и всем окрестным малолеткам «малокопеечка» – плоская матёрчатая кепка одного из верных жигановых подручных, Ганьки-малахольного. А это значит, где-то здесь рядом и сам Жиган. Кольку Ганька, скорее всего, не заметил. А, может, как раз и заметил и сейчас там, по кустам обходит его, Кольку, отсекает от путей отхода. Он глазастый, Ганька-то, хоть и косой от рождения. Они все, из жигановский кодлы, глазастые да увертливые. Мешки и сумки режут – глазом не успеешь моргнуть. А если надо, то и ножик в бок воткнут. У них не заржавеет. Шпана – она и есть шпана. А сейчас, когда мужиков нету, совсем обнаглели. Никого не боится.

Колька, прижимая пилотку к груди, рванулся вбок, прямо через кусты. Это ничего, что оцарапался. Это ничего, это зарастёт. Главное – целая пилотка сахара! Спасибо, дяденька, добрый человек! И не тужи, дай Бог выживешь! Добрые – они везучие. Он, Колька, знает. Служи спокойно! А я отцу и Сашке с Лёшкой про тебя напишу! Обязательно! Может даже там, на фронте, встретитесь!

Как метеор Колька пролетел мимо МОГЭСовских домов, мимо водонаборной колонки. Свернул вправо, через старые мастерские и свалку выскочил к посёлку. Уф-ф-ф! Всё, считай дома. Можно передохнуть. Здесь уже не опасно. Сюда жиганова кодла не ходит.

Он присел на поваленное дерево, место их дворовых мальчишеских встреч, поставил пилотку на землю, достал из-за пазухи подобранный по дороге кусок крепкой оберточной бумаги. Свернул её в кулек и, наконец, приступил к главному – дележу. Главное – чтоб всё было поровну, по-честному. Так, кусок – сюда, кусок – туда. Этот сюда, а этот опять туда. И дальше… Только не спешить. Чтоб всё честно. Он, Колька, не какой-нибудь жмот. Надо всё поровну, чтоб всем досталось.

Управившись и даже полюбовавшись на аккуратный кулёк (его – Ваське, а пилотку – мне. Или всё же ему отдать? Нечего! Ему и в платке больно хорошо! Прямо баба на базаре! А мне пилотка – в самый раз. Так что обойдётся. Конечно, дам поносить, мы же друзья. Но не насовсем. Насовсем – это ему, Ваське, совсем жирно будет. Сахар тут, да ещё пилотка…)

Он прошёл до пересечения тропинок и свернул к Васькиному дому.

- Тёть Глаш, это я, – сказал с порога.

- Коля! Ты проходи, проходи… – вдруг всполошилась она. – Случилось, что ли, чего?

- Почему? – удивился Колька.

- Ты же только что уже приходил.

- А… Да нет, ничего. Нормально всё. Я вон Ваське гостинчик принёс, – и осторожно, чтобы, не дай Бог, кулёк не развернулся-не рассыпался, осторожно положил его на край стола.

- Это что? – не поняла тётя Глаша. Васька тоже непонимающе приподнялся на локте, смотрел на кулёк вопросительно-удивлённо, как на новогодний подарок, и даже хрипеть и сопеть перестал.

- Сахар, – ответил Колька.

- Откуда?

- Ну… нашёл, – почему-то смутился он.

- Коля!

- Да мужик из вагона кинул. На, крикнул, держи. Ну, я и подобрал.

- Что за мужик?

- А я откуда знаю? – пожал Колька плечами. – Из военного эшелона. На фронт едут. А я у дороги стоял. Он взял и кинул. Может у него много.

- Чего-то не то… – не поверила тётя Глаша. Сахар по нынешним пайковым временам был настоящим богатством. – Чего-то темнишь. Где взял? Только честно!

- Да я… – задохнулся от возмущения Колька. Им же принёс – сам принёс! – и они же подозревают меня в чём-то… Да какое там «в чём-то»! В воровстве, вот в чём! Как будто я украл этот самый сахар! За кого меня принимают? За Жигана, что ли? Нет, что за народ! Ну тётя Глаша!

- Да честное слово! Честное пионерское! А вы чего – думаете, что…

- Нет-нет-нет! – быстро опередила его Васькина мать. Она, похоже, и сама застыдилась своих подозрений. – Нет, не думаю! Просто странно как-то: сахар – и кинули. Хотя, может, и не странно. Может, у этого мужика свой такой вот Колька дома остался. А он увидел тебя, своего вспомнил, вот и кинул. А что? Вполне может быть. А, Кольк? Может?

- Я не знаю, – растерялся Колька. Такая простая мысль ему как-то и в голову не приходила. Да он, честно сказать, и не задумывался. Ему главное было побыстрее подобрать и побыстрее смыться, пока Жиган не перехватил. Хотя, конечно, нахалом он оказался. Хоть бы крикнул чего тому мужику. Хоть бы «спасибо». А он сразу растерялся-расщеперился, давай быстрее подбирать. Крохобор. А ещё на фронт хочет бежать (это была его самая тайная, самая сокровенная тайна, и он не рассказывал о ней никому, дажеВаське. Хотя Ваське, кажется, всё же рассказал. Памяти нет. Прямо как у старика).

- Наверно, – всё же поправился он. – Конечно! Чего бы это так просто он стал кидать? Может, и его сыну кто-нибудь тоже кинет. А чего? Если мимо ихнего дома поезда проходят – запросто.

Он сказал это «запросто» с такой убеждённостью, словно ни на секунду не сомневался, что военным больше и делать нечего, как этим самым сахаром вдоль железной дороги разбрасываться. Кати себе и швыряй налево и направо. А воевать кто ж тогда, Пушкин будет? Какие-то иногда всё-таки глупые мысли у меня в голове появляются, подумал Колька. А ещё на фронт собрался. И в комсомол вступать. Нет, сначала на фронт. А прямо там можно и в комсомол. Это даже более достойно, чем здесь, в тылу.

 Тётя Глаша посмотрела на него своими грустными глазами и вдруг погладила по голове.

- Спасибо, Коль. Себе-то оставил?

- Оставил. Я всё поровну. Чтоб честно. А как же? Мы же с Васькой друзья. Должны друг другу помогать. А как же?

А с ней вдруг случилось чего-то совсем уж странное: отвернулась, поджалась в плечах и – Колька этого со спины, конечно, не видел, но понял – вдруг тихо-тихо заплакала. Да что это такое? С чего вдруг? Опять он, Колька, чего-то не так сделал? Или сказал чего не надо? А? Да нет, вроде ничего обидного. Прямо странность какая-то. Чуть чего – и плакать. Какие все плаксивые стали. Что мать, что она…

А тётя Глаша плакала все сильнее и сильнее, как будто прорвало её, хотя от Кольки и отворачивалась, стеснялась. А чего стесняться, если уж захотелось? Плачь, мне не жалко… И Васька лежал на кровати какой-то непривычно испуганный, и даже не улыбался совсем, а только молча смотрел то на неё, то на Кольку грустными глазами, и губы у него начали мелко-мелко подрагивать. Тоже, что ли, плакать собрался? Чего они, на самом-то деле?

 

- Ма, я сахар принёс, – сказал Колька и выставил на стол пилотку. – Вот. Он, правда, грязный немножко…

- Откуда? – мать непонимающе уставилась на него. Вот опять вопрос! Опять тот же самый! Они чего, с этой тётей, с этой Глашей, сговорились, что ли?

- С дороги… – он начал было опять объяснять, но мать быстро поднялась с табуретки, схватила его за плечи и начала трясти с таким ожесточением, что он поневоле вжал голову в эти самые трясущиеся плечи и даже зажмурился.

- Не бери, Коля! Нельзя! Никогда ничего чужого не бери! Грех это! – полуговорила-полушептала мать и трясла его, трясла, трясла…

- Понял?

- Да ты чего! – он вдруг неожиданно для неё дернул плечами, вывернулся из рук, сделал шаг назад.

- Чего? Мне дядька кинул! Чего вы на меня все кидаетесь!

- Какой ещё дядька? Зачем?

- А я откуда знаю? Солдат! Из вагона! Увидел меня – и кинул! Ещё крикнул: на, пацан! Лови! И всё! И ничего я не выпрашивал! Он сам, добровольно!

- Может, кто из наших, из деревенских? – всё ещё не могла поверить мать. И действительно: ну как это бросил? Первому попавшемуся? Кто же бросает? Зачем?

- Чего ж он меня тогда по имени не назвал, если деревенский? – ехидно спросил Колька.

- Ох… – и мать, словно из неё сразу выпустили весь воздух, обмякла, безвольно опустилась на табуретку, так же безвольно опустила на колени руки.

- Ты чего, ма? – никак не мог понять этих её подозрительно быстрых смен настроения Колька. – Ты чего же, думала, что я украл?

В ответ мать лишь глубоко вздохнула, качнула головой и, взяв его за руки, притянула к себе.

 

Через неделю Васька выздоровел, и они теперь уже вдвоём начали ходить на железную дорогу.

- Я когда подрасту, на машиниста пойду учится, – размечтался Васька, сидя на штабеле со шпалами. – Есть же такие училища. А, Кольк?

- Есть. В Моршанске, – сказал Колька. – Вместе поедем. Вместе веселей.

- Так ты же старше. Значит, ты первый, – грустно ответил Васька.

- Ну и хорошо! Поеду, осмотрюсь чего и как. И тебе напишу. Через год тоже приедешь.

- Ага, – сказал сразу повеселевший Васька. – Обязательно! А представляешь, как здорово будет! По всей стране будем ездить! Забесплатно! А домой приедем, будем рассказывать где были, чего видели! А, Кольк?

- А как же? – сказал Колька. – К тому времени и наши с фронта все придут.

- А отец всё не пишет, – опять погрустнел Васька. – И Мишка тоже. Ты не думай, он хороший, хоть и бедовый. Он, может, сейчас даже разведчик. И чего им, трудно что ли написать? А то мать всё плачет. Прямо действует на все мои нервы.

- А ты ещё уши свои простужаешь! – сурово осадил его Колька. – Ещё от тебя тёть Глаше огорчение! Нет, надо бы тебя, конечно, вздуть!

- Я же почтальонку жду! – начал оправдываться Васька. – Я же не просто так!

Колька не ответил, положил голову на упёртые в колени руки и уткнулся взглядом в очередной эшелон.

- И едут, и едут… – пробормотал Васька. – Прямо без конца. Кольк, как ты думаешь, скоро мы Гитлера победим? А то ведь уже декабрь начался. Скоро Новый год.

- А Гитлеру без разницы, – ответил Колька. – Он может, Новый год не встречает. Ему в Москву надо.

- Щас! – фыркнул Васька. – Разбежался! Вон сколько эшелонов-то! Сила! Может, даже из самой Сибири. Не, не пустят! Вот увидишь!

Они ещё долго сидели на шпалах, смотрели на проходившие мимо составы и лишь время от времени шмыгали простуженными носами, не обращая внимания на неслышно ложившийся на землю, на шпалы, на их плечи и шапки редкий мелкий снег…

               

 «Сегодня, шестого декабря, войска Западного фронта перешли в решительное наступление севернее и южнее Москвы… Освобождены населённые пункты…Враг бежит… Победа будет за нами!»

- Это чего же, Коль? – и мать кивнула на репродуктор. – Это ведь хорошо!

- А то! – придав лицу важное выражение, ответил он. – «Хорошо»… Наступаем! Поняла?! Всё, конец фашисту!

- Ну, сразу-то так, вряд ли… – засомневалась мать. Нет, ну что за человек! Что за Фома неверующий! Сказано же – «Победа будет за нами»! По радио! На всю страну!

- А я тебе говорю! – решительно не согласился Колька. – Раз наступаем, то теперь погоним! Обязательно! До самого Берлина!

Мать не возражала, только как-то растерянно, словно не веря такому очевидному факту, улыбаясь, смотрела на него как на какого-то глупого несмышлёныша. Колька неожиданно и сам смутился от этой её совершенно несерьёзной, совсем не подходящей для такой торжественной новости, легкомысленной улыбки.

- И вообще, – добавил он строго, стараясь скрыть смущение. – Надо мне в деревню собираться. Картошки привезти. Теперь уж можно.

Он хотел сказать, что и Ваську собой возьмёт, но передумал. Нет, не надо его брать. Опять ещё уши простудит. Он, Колька, и им с тётей Глашей картошки привезёт. А то где они возьмут? Ничего. Дотащит как-нибудь…