ДОСТИХОВОЕ ПРОСТРАНСТВО
«Эрика»
В угол чердака, где паутинка
сверху, а по низу – провода –
в прошлый век –
заброшена машинка,
сослана, бедняжка, навсегда.
А бывало:
фыва – олдж и снова
олдж и фыва вольный перестук.
Как с небес накрапывало слово,
а как дрожало волхованье рук…
«Эрика»,
ты мне шептала: «Эврика!»,
лист крутя,
дыхание тая.
Словно от неведомого берега
уплывает молодость моя.
Кто не называл себя поэтом,
слезы лил, хмельные вина пил,
с юных лет бежал за белым светом
и себя по буковке лепил.
Красный лист осенней круговерти,
жёлтый свет ночного фонаря…
Что ты знала о любви и смерти,
о любви и смерти говоря.
Олдж и фыва заплетались туго
в гордые ликующие дни
Мир тебе,
чердачный пыльный угол,
поживи ещё и похрани
«Эрику» –
прелестную старушку,
бывшую счастливую болтушку,
бантом награждённую за верность,
за золотую молодость мою.
Николай Заболоцкий
Стрела пронзительна была
и прямо в сердце –
в сердце прямо…
Когда я девочкой плыла
в стенах торжественного храма
его стихов. Когда рвала
каракуль школьные тетради
и так бессовестно крала –
от счастья –
не корысти ради –
то клин печальный журавлей,
то соловьёв в Пасанаури
и вольный дух его полей.
Крала по юношеской дури.
О, сонных ягод аметист…
О, родничок у Сагурамо…
Была пронзительна, как свист
стрела, колола в сердце прямо,
когда я девочкой плыла
в стенах торжественного храма
его стихов.
Переводы
Перевожу. Перехожу.
Одну строку с другой свожу.
Костёл – всё храм. Горит свеча
из-за плеча.
Чужое поле перейти
и то… Свети, свеча, свети.
Услышь меня, гонорный пан
Стефан-Степан.
Вельможная твоя строка
паненка гордая пока.
Насильно в дом не приведёшь –
славянка всё ж…
Вновь от бессилья мну платок.
Чужого воздуха глоток
перевожу. Горит свеча
из-за плеча.
В Польше на заре капитализма
«Поэтка – и больше некому
носить это имя, детка…»
Ю. Мориц
Я тоже была поэткой.
Впрочем, совсем недолго.
Не более получаса,
но всё же ею была
в маленьком городке польском,
приятном таком, аккуратном,
на площади у катэдры,
там, где торговый ряд.
– Позвольте примерить туфли
гостье, русской поэтке,
бархатные, вот эти,
с лаковым ремешком.
Так говорил мой спутник,
статный такой, вальяжный,
усатый такой, вельможный –
хороший польский поэт.
И я примеряю туфли.
И я достаю свои деньги.
И я покупаю туфли –
в России подобных нет.
Но тихо смеются пани,
презрительные паненки:
– Что ж не подаришь туфли
даме, вельможный пан?
Что ж ты позоришь Польшу?
Поэтка твоя – красотка.
К лицу ей не только туфли
бархатные с ремешком.
Но мнётся, краснеет Стефан.
Дома нас ждёт Кристина
и счёт за газ и за воду:
проклятый капитализм.
А книги не продаются.
А гонорары лишь снятся.
И мы забираем туфли.
И гордо уходим прочь.
Смеются вдогонку пани,
язвительные паненки.
– Бросайте, дамы, вельможных,
нищих наших панов.
И вот я стою, поэтка,
на площади у катэдры.
Юбка на мне в горошек,
туфли мои – мечта.
Но книги не издаются.
А гонорары лишь снятся.
Одной мы крови со Стефаном.
И польки нам –
не указ.
Сон о холодном белом мае
Когда б холодным белым маем
сам Александр Семёныч Кушнер
к подъезду подал бы карету –
такси –
сказала бы mersi.
(Полностью публикация будет загружена после вёрстки полиграфического варианта журнала).