Август выдался прохладным и дождливым; казалось, лето ушло навсегда, и тепла не жди.

Больше всех людей в мире это огорчало моего пятилетнего Алёшу. В начале меся­ца, когда в природе было отменно тепло и тихо, мы несколько раз собрались с ним на ры­балку, благо река в получасе ходьбы от окраины, где живём.

К моему изумлению мальчик сразу же освоил нехитрую снасть для ловли окуньков и плотвичек; ему везло, клевало хорошо, рыбки попадались часто.

Первая пойманная им самим уклейка, совсем малюсенькая, привела его в неопи­суемый восторг, пробудив, как я полагаю, наследственную страсть к ужению, и эта про­будившаяся страсть теперь совершенно не давала покоя ни ему, ни мне.

Но холодно было теперь, ветрено. Уже который день моросил совершенно ненуж­ный нам и августу дождик, и всякий вечер я обещал сыну, что тепло настанет послезавтра.

И вот в начале сентября природа расщедрилась.

Однажды утром небо стало по-летнему синим, чистым и высоким, солнце сияло весь день, это была пятница.

И в субботу утром, проснувшись много раньше обычного, Алёша заявил прямо из постели:

- Пойдём! Уже множко можно ловить рыбов! (Множко – это у него антоним слова немножко).

 

Как он мчался на своём трёхколёсном, уже маленьком для него велосипедике, по ещё сырой, трудной дорожке к реке, счастливо оглядываясь на меня, сияющий, беспоря­дочно вспоминая маленькие прелестные события недавней удачной рыбалки с подробно­стями удивительными, даже было завидно, что сам не помню.

На повороте дороги, когда до реки оставалось совсем немного, на опушке молодого соснового леса нам вдруг открылась картина, заставившая Лёшу остановиться – и надолго забыть о реке.

Два островерхих белёсых шатра, костры и дети вокруг них, несколько лошадей, те­леги с пологами, пёстрый гомонящий народ в цветастой одежде, – маленький табор распо­ложился здесь, на просторной поляне. Прямо перед нами, на тропинке, стояли две трёх­литровые банки с молоком.

- Кто это, что это такое? – восхищённо спросил Алёша. – А, знаю! Туристы?

- Цыгане, – ответил я, с любопытством разглядывая всю эту экзотическую сцену. Что-то невиданное по нынешним временам.

На переднем плане, сложив обнажённые руки на груди, была смеющаяся праздная девушка: роскошные волны тёмных волос на слепящей белизной блузке, цветной платок повязан на бёдрах, длинная жёлтая, со множеством складок, юбка. Сейчас привяжется га­дать и обдурит. Бородатый чернущий дядька, крупный, пузатый, в алой атласной рубахе и канареечного цвета жилете, выделялся. Белая, серебряная, что ли, цепь часовая солидно свисала от средней пуговицы к нагрудному карману. Сапоги короткие, сияющие.

- А что они тут де-елают… – тихо протянул Алёша. – Они у нас удочки и велосипе­ды отнимут, да?

- Да нет, Лёшенька, – поспешил я его успокоить. – Зачем им наши удочки и велоси­педы? У них кони, телеги.

Тут мне подумалось, что прихотливый случай предлагает редкую по нынешним временам возможность показать сыну вещи, которые он, может быть, и не встретит нико­гда в своей дальнейшей жизни. Цыганские таборы теперь выглядят совсем иначе.

Кто из нас видел вблизи настоящий цыганский табор? Я, например, один раз, когда мне было лет шесть – из окна вагона, на фоне реки, гнущихся от ветра деревьев – стреми­тельный светло-рыжий конь, на нём пригнувшийся к холке человек в рваной рубахе, на голове кровавая повязка! Неизгладимо. Он обгонял наш медленный поезд. Грива, хвост лошади, кудри и драная рубаха цыгана – всё летит, трепещет, развевается… Кровь застила­ет глаза, а погоня настигает! Но вот конь бухается в воду, и они плывут к другому спаси­тельному берегу, где светлеют несколько цыганских шатров. Помню, в вагоне было темно и дымно, тогда в некоторых курили. «Вор, – сказал отец. – Скоро ему конец. Все цыгане –ворьё».

Я предложил сыну заехать на цыганскую поляну.

Мы остановились у ближайшего костра.

Тут же набежали дети, плотно окружили нас, лопочущие на неведомом языке, все на удивление красивые, черноглазые, подвижные и решительные, неопрятно одетые во что попало, чумазые, все наперебой просили покататься, прокатнуться, дай рубль, дай пять рублей, и мне, и мне, дай ещё, дядька! Они хватали за колёса, рули, удочки, теребили и щупали, тянули всё это к себе, пытаясь развязать, оторвать… Один уже подпрыгивал и приплясывал, шлёпая себя ладошками по грязным коленкам и голому пузечку, зарабаты­вая частушками рублики: «Арбузыня, арбузыня, как у кобылы…» дальше неожиданно по­шла невероятная похабщина, мат-перемат, такого я, кажется, и не слышал никогда; я по­скорее вручил артисту монетку, он выхватил её, сунул за щёку и тут же начал всё сначала, как заводной. «Перестань! У меня нету ничего больше!» – сказал я. «А ножик есть? Дай ножик! А сигаретки есть? Давай сигаретки!»

Особенной настырностью отличался один, со странно кротким выражением блед­новатого даже сквозь загар и смуглость лица, с глазами умоляющими, полными затаённой тлеющей грусти, – так мне показалось. Ухватившись за руль моего «Туриста», он тихо и непрерывно, непреодолимо настойчиво повторял и повторял, глядя прямо мне в зрачки:

- Дай, дай мне, мне сначала давай прокатнуться, мне давай…

Если я отвлекался, он довольно сильно дёргал меня за полу штормовки и начинал канючить снова. Он что, в жизни велосипеда не видел?

Оттеснённый частушечник всё подпрыгивал, верещал и дёргался, как марионетка, и взгяд его был пуст и недвижим, но количество полускладных куплетов неиссякаемо. Похоже, ему было совершенно всё равно, слушает его кто-нибудь или нет.

Алёшу и его трёхколёсный облепили самые маленькие и орали наперебой. Сын ошалело озирался, намертво вцепившись в руль, искал меня взглядом. Я исхитрился под­тащить его поближе.

- А давай познакомимся сначала, – сказал я настырному цыганёнку. – Лёша, спроси мальчика, как его зовут, не бойся.

- Лишо! – сразу ответил прелестный пацанчик. – Дай покататься, дядь, ну дай, дай.

- А меня Борька!

- А меня Михай!

- Ромка, Митька, Колян… – загалдела толпа, и каждый норовил протиснуться по­ближе, вперёд всех.

- Ти-инка, – чуть слышно, но явственно пропищала малюсенькая, «величиной с ве­ник», как сказал бы Олеша, цыганская девочка в длинном цветистом платье, и тоже босичком, а кругом стояли лужи.

- Дай мне лисапед, я не умею никогда, я хочу. Дай мне!

Вскоре эта тютельная Тинка уже буксовала в травяной луже на Лёшином трёхко­лёсном, её вытаскивали всей гурьбой, подталкивали, меся пятками тёплую жижу, и всё с криком, ором и весельем невиданным.

Лишо, ожесточённо рыча и отпихивая товарищей, оседлал мой «Турист» и под за­вистливые вопли соплеменников моментально унёсся в лес, за лес, неведомо куда и навсе­гда, как тот лихой цыган на лошади из моего детского воспоминания.

Крепко ухватив меня за указательный палец, Лёша спросил, чуть не плача:

- Они уворовали все наши велосипеды! А ты говорил…

Мы присели у костра на брёвнышки, я немножко рассказал ему, кто такие цыгане, попытался объяснить, отчего у детей нет игрушек и велосипедов, зачем они босиком и почему все эти люди так странно живут, хотя откуда мне знать – почему. Мол, кочевой на­род, привычка.

Взрослые были заняты укреплением шатров, раскладывали в них громадные пери­ны, мужчины таскали дрова из леса. Женщины разбирали тюки и возились у костров. Ни­кто не обращал на нас особого внимания.

Но вот подошёл примеченный мною огромный и толстый цыган, вблизи оказав­шийся грозным, как Бармалей, но совершенно опереточным: иссиня-смоляная шевелюра, алая шёлковая рубаха, жилетка с рельефной жёлтой вышивкой, как бы не золотыми нитя­ми, на плечи накинут синий клубный пиджак, двубортный, пуговки золочёные, на них выпуклые львы держат в лапах королевские лилии. Брюки чёрные, качественные, аккуратно заправлены в короткие сапоги. Золотой серьги не было, а мне хотелось. Или это у пира­тов? «Атаман! – догадался я. – Атаман Кудияр, цыганский барон», – решил я и, представьте, встал. Меня раздирало: как же он в таком карнавальном наряде появится в городе? Бычьи бархатные глаза, кучерявая бородища. Весь его выразительный, мрачный и сильный об­лик, несмотря на архаическую аляповатость, навёл на меня, однако, оторопь: эх, как по­шлёт меня барон куда-нибудь подальше сначала по-цыгански, а потом на привычном рус­ском. Голосище, должно быть…

Между тем он тихо поздоровался обыкновенным голосом, присел. Я тоже. Пред­ложил сигарету. Лёша расширенными глазами, не мигая, смотрел на атамана, намертво вцепившись в мой палец и приникнув.

- Твой тайкэ, сыночек твой? – спросил цыган, погладив громадной смуглой ладонью по голове съёжившегося, замеревшего Алёшу. – Мундро-шукар… Хороший, славный, кра­сивый. Чажё?

Видя моё недоумение, пояснил:

- Ты не цыган. Чажё, значит не цыган. Потому я и удивился. Кто не цыгане, нас сторонятся. Я сначала думал, издалека, ты цыган, оседлый, тут есть такие, несколько се­мей, а раньше с нами жили под Ташкентом.

Назвался он Яшей. И охотно рассказал, что собираются побыть тут табором с ме­сяц, пока холода не наступят, тутошние оседлые сородичи сообщили, что можно подря­диться в строительстве и по кузнечным делам. «Мы вообще-то из кэлдерашей, котельщики да лудильщики раньше были, но таких дел теперь мало, разве что в посёлках да по окраи­нам, у кого хозяйство небольшое. А здесь сейчас много линий тянут к новым посёлкам, дачам, столбы телеграфные, электричество, а мы много чего умеем делать, дорого не бе­рём. Я тебе баньку сложу за два дня. Колодец вырыть, сараюшку поставить, стеклить хо­рошо умеем». Он принёс мешок, вытащил из него молотки, неподъёмную на вид наковальню, железные прутья, мехи кожаные, странно украшенные латунными наклёпками и ромбиками. Наковаленку я не смог и от земли оторвать, да и зачем. Кузнец показал ворох каких-то договоров, разрешений и накладных, всё это выглядело как-то нелепо, даже жал­ко, сопровождалось до абсурда подробным комментарием. Яша поминутно заглядывал мне в глаза – понял ли я, поверил ли; меня принимали явно не за случайного гостя.

- Какой раз за лето останавливаемся, отовсюду нас гонят, – невесело рассказывал Яша. – Не понимают. Рыба сильна в воде, а цыган на воле. В посёлке на окраине гусь про­пал, так на наших парней с вилами… Мы же работаем, всё умеем и просим немного. Чу­жого нам не надо. Чужая лошадь оставит тебя в грязи, так говорят цыгане. Женщины гадают, что же тут такого, так всегда было. Разве они насильно отнимают у кого что? Сами отдают. А лишнее есть у всех – одёжка, продукты, чего-нибудь детское… Только жадный народ стал, неприветливый. Чуть что, всё на нас вешают, мол, воруем, наркоту продаём. А чего её продавать? Конопля у вас вокруг города везде растёт, только плохая конопля. А что некоторые дурью торгуют, то разве русские не торгуют? Вон сами менты наркотой торгуют. А всё валят на цыган.

- Не любит наш народ цыган, Яша. Ничего теперь не поделаешь. Вон в одном горо­де цыганские замки так мужики бульдозерами снесли, вот до чего.

- Есть и такие. Но разве замки да всякие хоромы только цыгане строят? Вон в ва­шем посёлке у оседлых домики в два-три окошка, а в посёлке вашем, который Желанное, где хоромы в пять этажей с башнями всякими, разве цыгане живут? Нет там ни одного цыгана. А попробуй к ним подступись за милостыней, так волков спустят. Хотя как за гроши поработать, так нас зовут. Да и то обманывают. Старики говорят, раньше сильно беднее жили, а всё давали. Таких зверей не было.

- Раньше, Яша, и таких богатеев не было. Теперь другая жизнь. Богатый бедного не разумеет. Бедный богатому как был быдло, так и остался.

- Это так, – сказал Яша, шумно вздохнув. – Давай-ка ещё покурим. Раньше доброты было больше. С богатым народом трудно жить. А мы нет, мы не нищие, не попрошайки.

Золото было у Яши во рту; тяжёлые золотые печатки на двух волосатых пальцах. Золотые пуговки со львами, шитьё золотое по жилетке, цепь серебряная в палец толщи­ной. Яша следил за моими глазами.

- И вся радость, – горько усмехнулся он. И щёлкнул указательным пальцем по сво­им зубам: «Рондольф, сплав такой, только что блестит. А печатки дутые. Всё фальшивое.»

Подошли несколько мужчин.

Один взял Алёшу на руки и подарил глиняную свистульку-птичку с поч­ти настоящими глазками. Внутри оказалась вода. Мальчик мой оттаял, дунул несмело в хвост – у какой булькающей трелью залилась птичка!

- Как называется? – спросил Алёша.

- Соловей. Цыганский соловей, – сказал грустный Яша.

С костра был снят котёл. Нас угостили цыганским супом, он назывался паприкаш и был жирен, густ, со сладким перцем, помидорами, и мяса было много и разное, вкусная еда, вроде сборной солянки мясной.

Мы кушали и беседовали, я приставал с расспросами.

- Цыган бродяга, чажё, но цыган не вор, – повторял Яша и бычьи, воловьи глаза его, кажется, увлажнялись.

Вообще мужчины были не очень общительны, казались усталыми и озабоченными и скоро разошлись по своим делам. Только один, сильно пьяный, закутавшись в большую, не по росту солдатскую шинель, спал в траве, свернувшись маленьким калачиком, как ре­бёнок.

- В семье не без урода, сам знаешь, – сказал Яша, перехватив мой взгляд. Он попра­вил воротник на голове спящего, прикрыл лицо рукавом.

- У него туберкулёз, мы его недавно из больницы забрали. Всё равно помрёт.

Появилась старуха, худая, кривая, быстрая, движения у неё были резки и угловаты. Чему-то улыбаясь, споро собрала посуду. Попросила у меня сигарету и спички. Принялась их зажигать и бросать в кружку с водой; подманивала меня, показывая, что получается.

- Яша, – сказал я, – у меня денег нет, честное слово. Кто на рыбалку денег берёт?

- Дашь ей пару сигарет, и ладно с неё. А всё же послушай, что она скажет.

Плотный ползучий дым выкручивался над водой, образуя вокруг чёрных корявых спичечных огарков причудливые короткие узоры, спирали и протуберанцы. Чёрная стару­ха тыкала в кружку своим скрюченным, в пергаментной коже пальцем и, поглядывая снизу и сбоку вороньим глазом, на другом бельмо, скалясь нехорошей улыбкой, что-то сипло бормотала, фыркая, как кошка, косясь на раскрывшего ротик Алёшу. Порчу наво­дит подлая баба-яга? Хотя вряд ли, скорее сейчас начнёт что-нибудь про счастье и даль­нюю дорогу, ведь хорошим предсказанием больше заработаешь.

Алёша, прикусив кончик языка, с интересом смотрел в кружку. Старуха – на меня, одноглазый взгляд её был недвижим и как бы испуган. Мне это не понравилось.

Вдруг, словно испугавшись своего колдовства, она отшатнулась от кружки, урони­ла на землю коробок и сигарету, отбросила кружку в траву и стала пятиться от нас, отма­хиваясь от Алёшиного завороженного взгляда.

- Не скажу, не скажу, – невнятно бормотала ведьма. Нет, решительно не нравилось мне всё это.

- Что она не хочет сказать? – спросил я у Яши.

Я погрозил бабке пальцем, она мне своим тёмным, и – пропала, я даже не понял ку­да. Разумеется, на солнце в этот момент набежала тучка.

- Она учит всему наших молодых девок, гадать, разговаривать. Всё знает, только сколько ей лет теперь, никто не знает точно.

- Что, что она не хотела сказать мне? – настаивал я.

- Не знаю, чажё.

Яша отвёл взгляд, принялся поправлять костёр, хотя там совершенно нечего было поправлять.

- Не знаю. Если она сказала не скажу, значит, никому никогда не скажет, хоть ты её убей. Мы сами иногда её боимся. Даже мне не скажет. Эй! – крикнул в лес Яша.

Среди веточных переплетений кустов появилось лицо горбуньи.

- Я-а-ашенька, Яшенька, – словно бы проблеяла она, – нам уходить отседова надо, уходить.

И – исчезла.

- Уходить? – пробормотал Яша. – Значит, надо уходить. Нас окружили державшиеся поодаль дети.

Удочки, цветные поплавки на них, спиннинг и разные рыбацкие причиндалы вы­зывали такой же бурный и попрошайничий интерес, как недавно велосипеды, уже позабы­тые, валявшиеся поодаль, перепачканные сиротки.

Лёша совершенно освоился и уже сам лично раздавал крючки, грузильца, отмеряя каждому метры лески. «Ага, ему зелёненькая, а мне не зелёненькая», – хныкал один.

Я, конечно, немножко позабавлялся: просил цыганят спеть что-нибудь, сплясать. Репертуар оказался однообразный. Появилась размалёванная петухами балалайка. Лишо, сияющий, с тёплыми нежными глазами, принёс маленькую гармошку-тальянку и наигры­вал лихо, пританцовывая и лопоча по-цыгански. «Ай, нэ-не-нене, ай, нэ-не», – подпевал я и хлопал в ладоши. Лишо восемь лет, но он не умел читать и писать, он умел только развле­кать и выглядел как ровесник Алёши, только сильно худенький и загорелый.

Вообще, образовалась развесёлая кутерьма, и Лишо уже учил Алёшу играть на гармошке, Михай на балалайке; чего-то попискивая, кружилась маленькая Тинка. А потом опять, с криками и спорами, до полного изнеможения и предельной чумазости носились на велосипедах, и я не всегда различал в шумной и так нравящейся мне толпе своего Алё­шу.

Разомлевший от неожиданной, острой и обильной цыганской еды, солнца и смут­ных мечтаний о вольной кочевой жизни, возлежал я у костра и посматривал на грациозную Наташу, сестру Лишо, зрелую девушку лет пятнадцати; она встретила нас при въезде на цыганскую поляну, а теперь чуть кокетничала издалека, роковая Кармен, хотя давешняя носатая старуха, колдунья, высовывалась из шатра и строго выговаривала, грозя аж кула­ком, смешным маленьким сухоньким кулачком. Надув губы, Наташа исподлобья огляды­валась на неё, хмурясь на мгновение, исчезала – и снова, улыбающаяся, белозубая, появля­лась из-за полога повозки, ублажая взгляд и волнуя воображение моё, мессионера и ро­мантика. «На степи молдаванские всю ночь глядит луна, одна лишь жизнь цыганская-яя беспечна и вольна, – вспоминал я, – там душу не коверкают, заботы гонят прочь, цыган­скою венгеркою встречает табор ночь, тарари-та-та… земфира, дождёмся луны и ночи и уйдём в степь, а там хоть кнут, хоть ножик…» Цветасто­го платка на её талии не было, только тонкая ткань плотной на бёдрах юбки… зато грудь, к сожалению, туго перевязана крест-накрест шалью с золотистым лю­рексом и пурпурными розами по чёрному полю. Глаз не оторвать. «Ай-нэ-не… Сама зима знать намела два этих маленьких холма… Как пели скрипки в вышине, Кармен, я твой на­век, я сам такой, Кармен…» Только бы не заснуть.

- Гы! Рырры-ры! – донеслись старухины увещевания.

Эту стерву надо убить вместе со всеми её колдовскими нечистыми штучками. От­чего вожак Яша её терпит? «Яша, а вам она гадает, предсказывает судьбу?» – «Нет, никогда и никому из тех, с кем живёт». – «Разве не знает?» – «Знает, но не скажет».

Пришёл худенький, маленький и совершенно рыжий цыган по имени Лойза со сво­ей миниатюрной дочкой Тинкой. Она, как котёнок, сидела у него на руках. Лойза был ма­лость навеселе. Уморительно рассказывал о своих двух предыдущих жёнах, которые, ока­зывается, тут же, в этом таборе, и он их не обижает вниманием и лаской, но всех троих не отдаст за свою Тиночку, она у меня одна, другие не рожали. Девчушка же, странно пла­стичная, неестественно гибкая, подвижная, как ртуть, тоненькие ножки и ручки, ползала по папе, как муравей или змейка, и ласкалась, то ли подпевая, то ли поскуливая, она, каза­лось, могла бы поместиться под мышкой у Лойзы. Колтун в густых волосах, матовая бес­кровная кожица на личике и шейке, просматриваются голубые сосудики. Годика четыре? Оказалось шесть, седьмой. «В больницу, – рассказывал Лойза, – хотели доченьку отнять, гово­рят биркулёз, а откуда биркулёз, вон какая весёлая и не кашляет. Она у меня по уголькам может бегать. Показать?»

- Не надо! – замахал руками я. – Верю, верю.

- Мы всем табором стояли у больницы, пока её мне отдали обратно.

На запавших щеках Лойзы был яблочный неровный румянец, пятнами, высокий восковой лоб контрастировал.

Да, но куда же запропастилась роскошная Наташа, любовь моя несбыточная ро­мантическая?

Прибежал чумазый, вымокший Алёшка.

- Папа! У, мы там… вообще…

Пуговки на курточке поотлетали, карман надорван, и взор его уже был свободен, а скорее диковат.

- Лишо во чё мне подарил! А я ему свой ножик, наш ножик и удочку, у нас же дома ещё есть! А потом автомат дам, с батарейкой который, сто двадцать выстрелов в минуту. Папа, у них тут ни одного мячика нету!

Подарок Лишо: кусок доски, к ней огромными коваными гвоздями приделано че­тыре колеса с толстыми шинами, от детской коляски, спереди что-то вроде кочерги, за ко­торую можно держаться, когда катаешься, – самокат, в общем.

- А я ему завтра, мы ему, всем детям игрушек привезём, да, папа! У меня много. А у них тут ничего нету, ну прямо даже ни одного мячика.

Цыганята замолкли на мгновение. И – загалдели, запрыгали, ошалев от неожидан­ного обещания. Хотя и померещилось мне в один момент, что некоторые не столько об­нимались в радости, сколько как бы отпихивались друг от друга, злились, с голодным азартом заранее деля ещё не существующие игрушки. И всё-таки как хороши были все они – неподдельная жизненная энергия и страсть в прекрасных горячечных глазах, захлё­бывающаяся речь, непреодолимое нетерпение и надежда, алчущая надежда на новую и скорую радость.

Взгляд по-девичьи красивого Лишо привораживал и неприятно охлаждал, что ли… Блестящие кофейные глаза его, потускневшие, снова налились печалью, он смотрел на меня неотрывно и молчал. Прощальное что-то было в этом взгляде и тёмное, раньше та­кой магический взгляд назвали бы вещим.

А провожали – все!

Тинка, счастливо щебеча, ехала на Алёшином велосипеде. Ромка брякал на бала­лайке, Михай подпевал и подпрыгивал, сорвавшись пару раз вприсядку. Талантливый Лишо ухитрялся идти задом наперёд, чтобы Алёше было видно, как хорошо и ловко игра­ет он для гостей и нового друга на тальянке своей нарядной. Частушечник брёл в сторон­ке, тупо глядя перед собою.

На опушке, перед асфальтовой дорогой все разом замолкли и остановились.

Милицейская мигалка, притормозив, медленно проехала мимо. Дети провожали её настороженными взглядами.

Лишо и Лёша стояли рядом, держась за руки. С плеча цыганёнка, растянувшись, свисала гармошка, доставая кнопочками траву.

Я оглянулся на табор.

Моя Наташа стояла у костра. Кажется, лёгкий светлый дым обвивал её. Улыбаю­щаяся, она подняла руку и медленно помахала мне цветастым платком, какая молодец.

На другой день, едва я вернулся с работы, Алёша показал мне пёструю груду иг­рушек.

- Смотри сколько! Поехали скорее уже. А вот этот автоматик с батарейками я Лишо подарю, он обещал мне самокат, папа, он у него почти как этот, внедорожник. Мо-ощный!

- Да уж, настоящий внедорожник. Только где же ты тут будешь ездить на нём? И разве автомат не жалко?

Я дивился его невероятной щедрости. Сын, как и все дети, вовсе не был склонен расставаться даже с самыми бросовыми игрушками.

Вообще порядочный копун, на этот раз Алёша оделся моментально. И вскоре уже волок свой рогатый велосипедик с балкона в прихожую. А его красный рюкзачок доверху был набит игрушками.

- Поели бы сначала, – сказала наша мама. – Вот бродяжки несчастные, и чего вы нашли у этих чумазиков? Бог знает что, антисанитария немыслимая. Оденьтесь потеплее, вон какой ветер.

- Ага тебе! – непреодолимо возражал сын. – Никакие они не чумазики, у них весело, там костры во такие, и я покушаю ихний суп, ты такой не умеешь никогда, да, папа? Забыл как называется.

- Паприкаш, – подсказал я. – Помидоры, картошка, перец, мяса невпроворот .

- Какой паприкаш? – удивилась мама. – Что за месиво? Гадость какая-нибудь, всё немытое? И что же, все из одной кастрюли, какой ужас, отец, ты о чём думаешь, я катего­рически запрещаю этот ваш паприкаш! – всплеснула она руками. – Нате-ка с собой свежих котлеток, ещё тёплые.

За окном быстро темнело.

Вершины парковых деревьев мотались от порывистого ветра. Первые капли дождя косо и беспорядочно размазывались по стёклам.

Форточка хлопнула, чуть не оставшись без стекла.

Я вышел на балкон. Сизая шевелящаяся туча темнела над загородной рекой, и края ей не было видно.

Алёша, уже в синей вязаной шапочке и трогательно маленьких кедах, не сняв свой рюкзак, сидел на краешке стульчика и плакал на плече у мамы. Она опустилась на корточ-ки перед ним, гладила по плечу, спине, утешала и уговаривала, пугая ангиной, температу­рой и кашлем.

- И нет, и нет! – слабо отпихивался отважный упрямец. – Я же обещал, там все дети ждут, никто не болеет, они босиком в лужах всегда, у них такие большие палатки от дож­дя, и костры, да, папа, ну скажи ей!

Тихо всхлипывая, он с умоляющей надеждой смотрел на меня:

- Мы же обещали!

- Завтра, маленький мой, честное слово, завтра, ну подумаешь один денёк, что та­кого. Нас с тобой там сдует, смотри ветрище, прямо буря.

- А игрушки? У них балалайка одна только да гармошка. А как ты сам мне говорил сколько раз, что если обещал, надо так и делать. Скажешь нет?

Я надел свитер, штормовку, весь завязался. Мужественно прорвавшись сквозь шквал и дождь, отвёз-таки игрушки цыганятам.

Но в таборе цыганят не было.

Яша сказал, что пришлось детей пристроить в посёлке у оседлых, очень уж холод­но по ночам, сыро, неудачно место выбрали для стоянки, низкое, даже костры заливает. Атаман был мрачен, неразговорчив. Оказалось, женщины принесли из города дурные вес­ти: табор хотят согнать, вон и старуха наша предупреждала, что надо уходить, так и ока­залось. Я успокаивал: переберитесь подальше или на ту сторону реки, и все дела, тут есть хороший брод, я покажу, менты заленятся переправляться. Да нет, надо совсем где-то оп­ределяться, зима скоро, осень совсем дурная. Домой пора, холодно уже. Тут не пристро­ишься. Не те времена. Ничего не заработали, как жить будем не знаю, надо в Москву, что ли, а там, говорят, наших дубинками с вокзалов гоняют, бьют всех подряд, и женщин, и детей, как фашисты какие-то. Чёро ордэ, чёро интя – бедный здесь, бедный там. Очень до­рогие у вас дома в поселке, а которые подешевле, так совсем развалюхи, околеешь там зимой.

Появилась Наташа, дивно опрятная, в долгополом кожаном пальто, голова закутана пышной оренбургской шалью. Она принесла нам по кружке чая и куску жёлтого варёного сахара. В шатре было холодно. Наташа слабо улыбалась, но всё же пару раз глянула на меня.

- Наташа, ты когда научишь меня петь и плясать? Или хотя бы погадала на память. Например, встретимся мы с тобой когда-нибудь или нет.

Она улыбнулась открыто и светло:

- Нет, дяденька, мы с тобой не встретимся никогда.

Я попытался посмеяться:

- Так уж и никогда! Мир тесен, Наташенька.

- Никогда, – тихо сказала она.

- Погадает ещё, – сказал Яша. – Здесь останется. С Лойзой. Мы им домушку купили. Ему больше кочевать никак нельзя.

- А Тинка?

- Тиночка тоже с ними. Больная совсем.

И вдруг он коротко и грозно рыкнул что-то по-чавеловски-то – и Наташа исчезла навсегда.

Впрочем, надо узнать, где они с Лойзой поселятся.

Лило неделю.

И всякий вечер я обещал Алёше, что завтра опять будет солнце и мы поедем-таки к Лишо, Михаю, Ромке и Тинке, и сын не разбирал свой красный рюкзачок, подпихивал в него бесколёсный трактор, пластмассовую саблю, самолёт…

- Холодно там, папа? Холодно им там, в лесу?

- Нет, конечно, – рассказывал я. – Ты же сам видел, у них костры и огромные пери­ны, на одну ложатся, другой накрываются, подушки необъятные с пухом, а сверху шатёр и большой костёр рядом, там варится вкусный суп и чай. Помнишь?

- Помню! Я выучил, папликас называется. Пуская мама сварит сейчас. Я очень хочу поесть суп.

Заставить его кушать суп, даже куриный, который он кое-как терпел, было роди­тельским подвигом.

Приходили товарищи, он рассказывал о новых своих друзьях.

Однажды заявился сосед Костя Комаров вместе со своим пятилетним сынишкой Игорьком, непоседливым, шебутным. Костя был с некоторого похмелья. Работал он в наркоотделе милиции. Я не очень был рад ему, старому товарищу, потому что с тех пор, как он начал работать в этом отделе, только и слышал бесконечные жалобы на судьбу, на­чальство и службу, он стал мрачноват и принялся часто выпивать.

Мы с Костей Комаровым сидели на кухне, дули пивко, обсасывали рёбрышки вя-леного леща. Тут же вертелись наши ребята. Алёша верещал про цыган и костры, Игорёк отвлекался, ничего не понимая, потрошил красный рюкзачок, ему больше всего почему-то понравилась тряпичная безногая кукла, он всё пытался оторвать у неё руки.

- Зачем ты ей ручки-то отрываешь? – спрашивал Комаров.

- А цё! Ножкав нету, ручки тоже не надо, а цё я!

- Какие ещё цыгане? – вдруг сказал Комаров.

Посмеиваясь, я рассказал о недавних приключениях. С похмелья обычно шебутной и невнимательный, несносно болтливый, на этот раз Комаров слушал молча, высасывая одну сигарету за другой, забыв про пиво и икру вяленого леща, почему-то не улыбаясь даже в самых занятных местах, например, когда я врал о роскошной цыганке Наташе, пре­лести с глазами как полночь, которая мне якобы шёпотом, дыша духами и туманами, на­значила свидание на лунной излучине реки… Никакой реакции. Да полно, слышит ли он? Простим его, у ментов с чувством юмора напряженка, работа такая…

- Хочу теперь, Костян, узнать, где теперь живут Лойза с Наташей, – продолжал я развивать тему занимательную, как мне казалось.

- Мы их всех разогнали на третий день к чертям собачьм, – вдруг перебил меня Костя. – Всех.

Тоска зажала моё бедное сердце.

- Всех?

- Всех.

- Да? – без особого интереса сказал я, зная, что дружок любит приврать о своих ментовских приключениях: захват притонов, погони, драки на чердаках и в подвалах. Ка­кие погони, Костя, вон над нами два наркомана живут, притон это или не притон?

Прощай, Наташа. Хотя почему? Может быть они с Лойзой всё же успели устроить­ся в посёлке Мусино?

Внезапно мне по-настоящему стало грустно, честное слово. Но хотелось думать, что Лёша не слышал Комарова: Игорёк его вытаскивал и разбрасывал игрушки из рюкза­ка, Лёшка собирал и запихивал обратно.

Суждено ли послушать твоё гадание, Наташа, песни твои таборные неведомые, я несколько штук знаю, а то и пляски твои посмотреть… Тайные свидания, страсти, интрига, Лойза с кинжалом прячется в зарослях тростника на излучине реки, где мы с Наташей…

Я собрался с мыслями.

- А что, набедокурили ромалы? Тихие вроде, кузнецы, лудильщики, жестянщики. Крюки какие-то для столбов хотели ковать, крюки и скобы. Баньки строить для белых. Кэлдэраши называются, – ни к месту продемонстрировал я осведомлённость. – Очень мир­ное и приветливое племя.

- Чего такое? – зло сказал Костя. – Лудилыцики-мудилыцики? Килаши-када-раши? Ворюги. Пидарасня одна. Пьянь и ворьё. Ты чего мне тут мозги-то мутишь, я не знаю кто такие твои чавелы? Гитлер их недорезал, так мы теперь дорежем. Мразь человеческая, вот что я тебе скажу. Б-бездельники, мать их…

Оказалось, табор остановился в черте города, это не позволяется правилами, в чер­те города даже костёрик, оказалось, развести нельзя.

В тот день, когда появились в городе цыгане, в посёлке на окраине пропало не­сколько гусей. Пострадавшие, люди состоятельные, заслуженные и сердитые, показали на пришельцев, и Косте Комарову поручили быстро разобраться и выселить табор из приго­родной зоны, да как можно подальше, во избежание самосуда.

Я приехал на мотоцикле, рассказывал Костя, сказал, чтобы убирались по добру. Ну ты сам посуди. В посёлке народ куркульный, за паршивую курицу с синей отметиной со­седу башку свернут, а уж цыганам-то… Разбирайся потом с этими самосудами. Нам дур­ная статистика не нужна, и так е… со всех сторон. Ну вот. Приехал, значит. Говорю. А эти чудики суют мне какие-то бумажки, якобы разрешения, договоры. Представляешь? А у меня приказ! При-каз-у-ме-ня! Приказ у меня, и всё! А один мне – подожди, пощади, дай заработать немножко, жрать нечего, мы тихие, никому ничего…

Видал чего? На жалость давят. А у меня нет к ним никакой жалости. У меня при­каз! У них там бугай такой, пахан, за вожачка, громила чёрный…

- Это Яша, – сказал я.

- Ага. Яков Грицак, я сразу проверил его документы. Ни прописки, ни регистрации, ничего. Понял? Бомж! Весь в золоте… Понял, фамилия какая? Гацак! Или Грицак, хер его знает. Сначала подумал, кликуха. Так прёт на меня всей массой, говорит, работу по дого­ворам сделаем, уедем через пару недель. А какая пара недель, какая такая пара каких не­дель? Разговаривать с ним совершенно невозможно, орут кругом, галдят все сразу, бабы вообще невыносимы, артисты, понял, истерикой давят, детишек своих вперёд… навыставляли. Какие-то лужёные глотки. А детей видел? Суют вперёд, специа-ально, разжало­бить, я что, не догоняю? Слушай, это же несчастье какое-то, худющие, грязные, нечёса­ные все, кругом сырость и холодрыга, а они все босиком, глина кругом… Не понимаю! Через неделю? Сейчас, говорю, сорок минут на сборы. А то ОМОН, распотрошим всех под завязку.

- Ну, Костя, прямо уж и ОМОН.

- Да ну, какой ОМОН. Приеду с автоматом, и всё.

- Там холостые?

- Конечно. Сматывайтесь, говорю, без разговоров. Развели антисанитарию. Где у вас, говорю, гальюн типа сортир? Где? Под кустом? Вас тут два десятка. Сколько же вы навалите вокруг за несколько дней? Вообразил? Без вас, говорю, тошно. Ты понимаешь, мне без них тошно. И знаешь, в сердцах стукнул кулаком по стойке палатки, или как там, шатёр у них, да, шатёр, а он возьми да завались. Тут детский писк, выползает из-под тря­пья такая крохотная девчушка, глазки как смородники, я таких не видел, не плачет, а как-то поскуливает, что ли, и смотрит на меня неотрывно, на меня… а я что, что я? Специально, что ли? Нет, я не знаю, не могу рассказать, я что чудище, чудовище? У неё волосёнки смоль, платьишко цветастое, в ручке куколка тряпичная грязненькая, Игорёк, да брось ты эту куклу, чего ты отрываешь у неё руки, брось, кому я сказал, не девчушка, а прямо насе­комое какое-то, я не знаю…

- Тинка, – сказал я. – Как Дюймовочка.

- Во-во, Дюймовочка, дерьмовочка.

Настроение у меня портилось.

Прибежал Алёшка с новым автоматом и цыганской свистулькой-соловьем, похва­литься.

- Дядя Костя, а дядя Костя, а который был другой, тоже с батарейкой, этот новый, а другой я Лишо подарил, а он мне самокат потом отдаст свой, мо-ощный такой, внедорож­ник называется. А вот цыганская птица соловей! Фирь-рьр-рь! – дунул он ей в хвост, из клюва посыпались брызги и трель.

- И тут выскакивает такой тощий, рыжий, прыг на меня с кулаками, – заметно вол­нуясь, продолжал Костя. – Я, говорит, тебя зарежу сейчас за дочку, мент поганый!

- Лойза, – сказал я. Вспомнились его выцветшие шальные глаза.

- Не знаю, не узнавал. Наплевать мне. Зарежу? Зарезал один такой.

Я его швырнул, как-то вышло крутанул неловко, он как пушинка, трах лбом об коляску мою… Будь они все прокляты, не рассказать что тут началось. Особенно бабы их… Вопят как… Не рассказать. Я на мотоцикл, этому ихнему пахану, если, говорю, застану через час, всё поломаем и в каталажку всех, в шкуродёр всех за сопротивление органам! Понял? Ну? А ты бы что на моём месте? Если бы не их несчастные дети, знаешь, какой-то орущий, визжащий клубок, змеёныши, грязью стали кидаться в меня, я бы показал черножопым, как мне угрожать. Полчаса на все сборы! Мусорину оставишь, говорю, догоню и языком заставлю всю поляну лизать. Сорвался я, поехал, а по мокрой траве скользко, и вдруг ви­жу прямо по курсу за бугорком пацан с автоматом, игрушечный, и в меня строчит, дура­чок, глазищи во такие, бешеные, ненормальный, наверное. Да они все там…

- А! – воскликнул Алёша. – Я знаю, это Лишо, мой друг, это я ему подарил автомат, с батарейкой, а папа отвозил.

- Твой друг? – устало улыбнулся Костя, топча голым пальцем огонёк сигареты в пепельнице. – Таким настоящий дай, всех положат. Распустились. Ты знаешь, он высунул­ся прямо перед мотоциклом, я со зла-то погнал вовсю, не знаю, как успел отвернуть; коля­ска задралась, чуть не опрокинулся, еле объехал чертёнка.

- Не чилтёнок! Это Лишо, мой друг, я знаю.

Алёша переводил быстрый взгляд с Кости Комарова на меня, уже, видимо, пони-мая, о чём речь.

- Такая история… – проговорил Комаров, сделав попытку погладить Алёшу по го­лове, но тот отпрянул и приник ко мне.

- Ты чего, Лёх? – засмеялся Комаров. – Я про другого мальчика рассказываю.

- Какого другого, где другого? – тихонько проговорил Лёша. Комаров вздохнул. Приник надолго к пивной бутылке.

- Твои эти чавелы надолго мне запомнятся. Представляешь, выехал на шоссе, огля­дываюсь, а этот с автоматикой за мной бежит. Дурачок. Слушай, зачем мне всё это, а? По­чему я? Уволюсь. У меня знаешь какой разряд по слесарке? Я же инструментальщик.

- Не отпустят, наверное, Костя. Да что же вы вчетвером в однокомнатной?

- Пошли, сынок, – сказал он Игорьку. – Ням-ням пора, мамка заругает.

- Дядя Костя, – сказал Алёша, не отлипая от меня, – а когда Лишо и Тинка приедут, там маленькая девочка такая была, и Ромка с балалайкой, у меня ещё лишние игрушки есть. Папа обещал гармошку купить, а Лишо научит, он весёлый, и петь умеет и плясать.

- Когда же он теперь приедет, Лёшенька, – без улыбки сказал Комаров и поднялся. -Пошёл я. Никогда не приедет.

- Почему? Зима же ещё не скоро настанет.

- Знаешь, братец, – сказал я, давай-ка проверим наши удочки-крючочки. Погодка неплохая, пора рыбку добывать, как ты считаешь?

- Давай! – подпрыгнул от радости сын. – Прям сейчас?

Слава богу, вроде отвлёкся.

Однако, к сожалению, вечером он начал-таки меня донимать вопросами: почему Тинка плакала, зачем дядя Костя и дядя Яша ругались, и как же теперь самокат?..

Я затеял читать ему про Алису в стране чудес.

Он лежал, натянув одеяло до глаз, и не слушал, потому что ничего не переспраши­вал, как это у него обычно бывает с Алисой. Ведь сказка-то довольно путаная и загадоч­ная, я и сам в ней мало чего понимаю. Хотя, признаться, до сих пор так и не прочитал её до конца.