КРИКСА
Криксы-вараксы, идите вы за крутые горы,
За темные лесы от малого младенца!
Заговор
Крикса спешила, очень спешила. Что за мир, что за гнусный мир! Всего только несколько мгновений, несколько ударов человеческого сердца грызлась она с посягнувшей на ее добычу чужачкой — и добычу утащили из-под самого носа. Голод, обычное состояние таких, как она, разросся неимоверно, сжигая всё ее существо. Такой голод неведом живым — они умирают гораздо раньше, чем голод доходит до этой ступени — но крикса не была живой и умереть не могла.
Нельзя сказать, чтобы это ее радовало.
Она не стала тратить время на выбегание через двери — в конце концов, стена здания, в котором она находилась, не была очерчена надлежащим образом — а значит, и не составляла преграды для нее и других таких же. Гораздо больше ее взволновало то, что вместе с нею бросилось вдогонку еще несколько ее сродственниц — но она только-только была отлучена от добычи и полна сил, а они пребывали без пищи давно.
Удельницы, пристроившиеся на ветке нарисованного на стене дерева, шарахнулись в стороны и захлопали крыльями, когда крикса — первой! — прошла сквозь штукатурку и кирпичи под ними, вырвавшись наружу.
Навстречу попался человек, нетвердо переставляющий шаткие ноги. Над его головой и туловищем, наполовину уходя в них, сизо-радужными пузырями колыхалось семейство пьяных шишей. Кроме того, на прохожем, как властная метка собственниц, виднелись следы когтей лихоманок. Крикса, не желая сбавлять скорость, проскочила сквозь него — и человек вдруг чуть не закричал от приступа черной, беспричинной тоски и внезапно осознанного абсолютного одиночества…
К вечеру он либо заткнет эту дыру очередным пьяным шишом — либо набившаяся в нее хищная мелочь, уже хлынувшая к нему со всех сторон, заставит его убить себя. Такие люди достаточно глупы, воображая, что со смертью проблемы кончаются — так ведь смотря для кого и смотря какой смертью… Да и не видал ты, дурень, настоящих проблем. Ничего, помрешь — увидишь.
Вот здесь тех, кто унес добычу, утащила железная нежить. Мех. Никакой нежизни нет от этих мехов! Судя по следам, мех был не голоден — он сожрал с десяток Младших жизней и по крайней мере одну Старшую. Воплотились, блин, и думают, что им всё можно! Ничего, крикса пока не знала, как она отомстит меху, если тот вздумает посягать на ее законную добычу, но что-нибудь да придумает…
Есть! Скорее есть! Добычу мне!!! ЖРРРААААТЬ!!! А то вон меньшие пыхтят-догоняют. Хрен вам! Мое! Не отдам!
Мамочка, правда, мы с тобой здорово погуляли? Какое было солнышко, и листва на вязах вдоль старой улицы, и эти воробьишки — такие смешные, правда, мама? И кошка умывалась на скамейке — так забавно водила по мордочке белой лапкой. А потом мы пошли гулять по бульвару. И там, в витрине, увидели куклу. Такую красивую, в нарядном-нарядном платьице, в шляпке, с золотистыми кудряшками и с голубыми глазами, и с зонтиком… Ты правда мне ее купишь? Мамочка, ты самая-самая замечательная на свете! Я тебя так люблю — очень-очень сильно, вот! А потом, когда пришли с прогулки, ты глядела на себя в зеркало… ты самая-самая красивая, мамочка! Я хочу, когда вырасту, тоже быть такой же красивой. Я хочу быть похожей на тебя.
И еще я очень-очень люблю этот мир. Он такой красивый, такой хороший и добрый, потому что в нем живешь ты, моя милая мамочка. Я жду не дождусь, когда сама, своими, а не твоими глазками посмотрю на него. Они уже есть у меня, эти глазки — такие же голубые, как у тебя. И ручки, и ножки… только я очень маленькая и слабая, а ты защищаешь меня, любишь меня и носишь в своем животике.
Скорее бы родиться! Я так люблю тебя, мама!
Крикса взметнулась на железный череп проносящегося мимо меха. Оп-па, а этот-то голоден! И за колесом впереди сидит облепленный пьяными шишами дурак, а сзади двое, опутанные пульсирующей грибницей сытой (кто-то бывает сыт, как это отвратительно, как это обидно, когда ты вечно голодна, а эта гадина — СЫТАЯ!) сварицы. Мех, не сбавляя вращения своих железных потрохов, принюхался к ней. Ну чего нюхаешь? Нежить я, как и ты, не воплощенная к тому же. Мной ты сыт не будешь. Тебе другое нужно — хряск разрываемых мяса и костей под капотом, хлюпанье под колесами, боль и смерть снизу, ужас и злоба внутри… Нет, боль, ужас и злоба — это сколько угодно, а вот всё остальное — этого не держим. И вообще, нам не по пути. Добычу утащили не сюда.
Прыжок. Когти криксы неслышно для плотского уха скрежетнули по черепу другого меха. Этот был просто набит добычей — к сожалению, слишком старой, несъедобной для нее, да и обсиженной так, что не подоткнуться. Ласкотухи, злыдни, сварицы, вестицы, мороки, жмары, гнетки, лихоманки, ревнецы, пьяные шиши и их сородичи непонятного, незнакомого окраса… Огромный сонный мех, похоже, питался крохами от пиршества этой разношерстной компании — если не считать самой питательной для этой породы нелепости самостоятельно движущегося мертвого железа. Но такая тварь, чтоб могла двигаться и существовать за счет одной своей нелепости, пока не воплотилась — хотя люди старались. Называли это вечным двигателем. Нужна подпитка — вытяжкой из крови Земли (откачанной людьми, покорными рабами мехов), людскими мыслями, людскими чувствами — обычной едой всякой нежити…
Еды! Едыыыы!!! ЖРРАААТЬ!!!
Навь словно услышала мольбу одной из самых маленьких и безобидных тварей своих.
Где-то за горизонтом огромный старый крылатый мех рванулся к земле — и по Нави волнами пошли судороги истошного предсмертного ужаса десятков людей. Потом — нескончаемо сладкое и безжалостно краткое мгновение БОЛИ — и смерть. Нежданная, наглая, животная смерть, пополнившая полчища Нави несколькими десятками новобранцев. Но это было еще не всё — вестицы и мороки, воплощенные и невоплощенные, разнесут по миру известие об этом, старательно выклевывая, выедая ростки сострадания, сочувствия, горя и страха. Им же будет потом голодней с начисто выеденными с малолетства людьми — но голод сильнее предусмотрительности. Сытость — мгновение. Голод — вечность, невероятный, постоянный, высасывающий, испепеляющий голод Нави. И, пережив мгновение сытости, маленькая крикса вновь устремилась в погоню.
Прыжок! Люди называли это место двором — но явно для красного словца. Не опаханный, не огороженный оберегами хотя бы раз, с точки зрения криксы и всех ее сородичей, этот «двор», как и большая часть того пространства, которое люди называли «город», был обычной пустошью. Где-то по оврагам еще доживали свое старые, слепые и запаршивленные лешие и водяные. Немели в железобетонной броне впадающих в городской пруд родников ичетики. Исходили неумолкающим воплем боли древяницы ежегодно четвертуемых, искалеченных тополей вдоль дорог. Кое-где по запечкам не снесенного частного сектора голодали позабытые домовые, тщетно пытаясь докричаться до оглохших душ праправнуков их прежних питомцев. Взирали по ночам с высоты колокольные маны — это племя даже прибавляться начало, когда люди вздумали поиграть в «христианство» и «церковное возрождение». Но в основном пир правила пустошь и ее законные насельники — голодные твари Нави.
Люди поставили на пустоши коробку из железобетона и назвали ее «дом». Плоская кровля «дома» не переглядывалась с небесами резными солнышками и звездами причелин и полотенец, солнечным скакуном князька. Его подпол, в который вместо еды и прочих припасов были спиханы уродливые железные потроха, по которым люди сливали свои нечистоты, был врыт в неоткупленную землю без жертвы и договора. Его стены не породнились со сторонами света, материал, пошедший на них, был взят у прежних Хозяев без спроса. Короче, если добыча по глупости своей была склонна считать это нагромождение железа, стекла и бетона жильем и защитой, то маленькая крикса не собиралась быть лекарем ее явно нездоровой голове. Она собиралась нагнать добычу, пока та не ушла окончательно, не попала в чужие когти — много их, до чужого охотников! Бетон так же слабо препятствовал ее движениям, как кирпич, только железо чуть задерживало. В отнорках-«квартирах» шипели, подымая шерсть дыбом и махая когтями в пустоту, кошки, трескались зеркала и бокалы, падала со столов посуда, с полок — книги, картины — с гвоздей, люди хватались за сердце или за голову, охали, пронзенные мгновенной ледяной болью. Криксе было не до церемоний. Она хотела есть!
Отнорок, в который притащили ее добычу, был столь же открыт ветрам пустоши, как и остальные. Ни одного оберега, разве что подкова над дверью — так это для тех, кто имеет дурацкую привычку входить через дверь. Шатнуло было от двух источавших Силу досок на стене — с одной смотрела женщина с малышом на руках, с другой сурово взирал старик с высоким залысым лбом, круглой седой бородою, мечом в правой руке и маленькой церковкой в левой. Но в следующее мгновенье крикса успокоилась — то есть перестала думать о досках и стала вновь думать о добыче. Обитатели отнорка просто повесили эти доски — как будто решили украсить стену дверью в дом друга. Просто так, для виду или моды ради. И доски были такими закрытыми дверьми — никто из обитателей отнорка никогда не стучался в них с просьбой о помощи или с благодарностью. А Те, кто жили за этими дверьми, открывали их только на стук и редко приходили незваными.
Ну и сами дураки. Сытые, видно — в этом мире все сытые, кроме нее и тех уродов, что висят на хвосте! Нам легче. Крикса припала к полу. Вон колыбель с добычей — ффу, успела, никто не перехватил. Нельзя сказать, что крикса испытала по этому поводу какую-то радость, это чувство было ей вообще недоступно — просто вместо голода, тревоги и страха ее теперь снедал только голод. Вон огромный квадратный мех в углу с угнездившимся в нем мороком и гнездом вестиц. Вон раскинувшая по полу тенета, все в шевелящейся ворсине бесчисленных хоботков, постоянно разевающих и закрывающих жадные ротики, отеть, почти полностью залившая диван и мягкие кресла. По стенам и потолку пульсирующая грибница молодой, но уже славно раскормленной (гниды! все, все сытые!) сварицы. На стенах, полу и потолке многочисленные метки завидов, ревнеца, ласкотух, в углах копошатся мелкие злыдни.
У меня своя еда, у вас — своя. Не троньте меня.
За спиной зашебуршало. Крикса глянула туда — сквозь растительный орнамент обоев уже протискивалось рыло конкурентки.
Хрен вам! Мое! Я первая!
ЖРРАААТЬ!!!
Одним прыжком крикса оказалась на колыбели, ухватилась за свешивающийся край одеяла. Лапы не обожгло пламенем оберегов. Переступая с клюва диснеевских утят на уши дебильно улыбающихся мышей, она устремилась вверх. Глянула — добыча дремала внизу, розовый сонный комочек. Завозилась, сжала морковного цвета кулачки, приоткрыла, зевая, беззубый ротик…
Пора!
Рядом уже вцепились в колпак мультяшного гнома острые когти конкурентки — и крикса прыгнула в открытый детский рот.
Первой.
Успела.
ЖРРААТЬ!!!
Мама, не плачь… ну пожалуйста, не плачь. Папа не взаправду ушел, он, наверно, так шутит. Он тебя очень любит. И меня тоже — ведь он же мой папа! Он большой, и красивый, и смелый, вот. Я его люблю. А даже если не шутит — он просто не подумал. Вот я рожусь, он увидит, какая я у тебя замечательная, как я люблю и тебя, мамочка, и его — он сразу же вернется. И, может быть, купит ту самую куклу, и мы будем жить все вместе, счастливо-счастливо. Ведь по-другому просто не может быть, мама, ведь ты же такая хорошая, я тебя люблю и папа тоже тебя любит. Вот увидишь, он вернется, мама.
Вернется и женится на тебе.
* * *
— Таня! Я не мо-гу работать в таких условиях! — Алексей треснул кулаком по столу, едва не попав по клаве компьютера. — Заткни его чем-нибудь!
— «Заткни»? Ты сказал «заткни»?! Это ты теперь так говоришь о нашем сыне? О твоем, между прочем, ребенке? — Таня ворвалась в комнату, шипя и искрясь, как праздничная шутиха — впрочем, ни к шуткам, ни к праздничному настроению ее голос и слова не располагали. — В дом приходишь поесть и поспать, в выходные из компа своего идиотского не вылазишь — нет чтоб с Олежкой посидеть — всё я, я его носи, я его корми, я готовь, памперсы меняй — всё я!
Волокна сварицы, тянущиеся за ней, полыхнули таким жутким светом, что даже не видевший ни вспышки, ни самой сварицы Алексей сморгнул. Отеть на ее пути боязливо втягивала ворсинки тенет и даже чуть расступалась.
— Я, между прочим, работаю! Я нас кормлю! А ты дома сидишь и еще претензии выставляешь! Танька, ну пойми, этот обзор — мой шанс! Если я его успешно сдам, меня назначат старшим менеджером отдела, а это, между прочим, десяток баксов к зарплате! Если сдам, потому что Егоров, гнида, из кожи вон лезет, чтоб меня обойти!
Завид, шевеля десятками крошечных ножек, выполз из глаза Алексея, перевалил скулу, челюсть — и устремился по шее вниз, под воротник. Таня, конечно, завида не видела — она лишь испытала отвращение от его даже по невзыскательным меркам Нави малоприглядной внешности.
— Работает он! — завизжала она, заставляя свисающее с потолка студенистое главное тело сварицы ходить ходуном, переливаясь от наслаждения. — Господи, какие ж вы все козлы и самолюбы! Он работает! Перекладывать бумажки с места на место и на секретуток облизываться — это работа, да? Вот — работа! — Таня ткнула пальцем в стену, за которой захлебывался криком маленький Олег. — Всю жизнь главная работа на нас! Даже с ними — мы вынашиваем, мучаемся, рожаем, а эти козлы сунули, вынули и скачут, еще и выпендриваются!
— Да как ты не понимаешь, Таня! — заорал и Алексей. — Я же русским языком тебе объяснил, у нас на носу квартальное отчетное собрание фирмы! И я обязан предоставить обзор по проделанной работе! О-бя-зан! А в такой обстановке я работать не могу! И мы — и ты, и он тоже — все мы лишаемся верных лишних десяти баксов в месяц! Фархад уходит, будет вакансия, шеф назначит или меня, или Егорова — ты можешь это понять?!
Таня всхлипнула.
— Ты всё врешь, Степанов… — внезапно севшим, горьким голосом произнесла она, опускаясь на диван — тенета отети тут же присосались к ее бессильно свешенным между колен рукам. — Ты всё врешь. Мне Томка рассказывала — ты к Фариде клинья подбиваешь, к этой крашеной лахудре.
— О черт! — бессильно воздел руки Алексей. Тенета отети и волокна сварицы опасливо колыхнулись, пара злыдней, оседлавших его шевелюру, припала к волосам. — Я так и знал, что ты это так воспримешь…
— А как? Как я должна это воспринять?
— Танька, ну пойми: Фаридка — племянница шефа. Кому, как не ей, знать, какие у него требования? И как, по-твоему, я должен был у нее это узнать? Вот так подойти и спросить: Фарида Джамадовна, а какие запросы у вашего уважаемого дяди в отношении квартальных обзоров? Понятно, надо контакт навести… конфеты там… но у нас с ней ничего не было. Не было и никогда не будет, слышишь?!
Перистые щупальца ласкотухи вынырнули на мгновение из произносившего эти слова рта и скрылись в нем снова.
Крикса за стеной вновь напряглась, насыщая свой голод, проявляясь в плотском мире тем единственным способом, какой был ей доступен — в истошном детском вопле. Сегодняшние запасы любви, тепла, просто терпения родителей добычи она уже выела, и теперь ничего не оставалось, кроме тоски и беззащитности маленького комка плоти — ее добычи.
— Ты всё врешь, Степанов… — проговорила прежним голосом Татьяна, не глядя на мужа. — Просто я после роддома уже не такая — вот ты и смотришь на сторону. А я теперь тебе не нужна…
Алексей закусил губу. Нечестно было б сказать, что только с досады: жалость к жене он тоже испытывал и хотел не только успокоить ее, но и утешить — обильно заселившая отнорок нежить выела еще не всю его любовь к Тане. Он протянул руку к плечу жены — но выползший из-за золотистых прядей большой студенистый ревнец злобно сверкнул на него многочисленными зелеными глазками, а двое мелких завидов поспешно бросились к протянутой руке — и он, не видя их, всё же отдернул пальцы.
Запищал крохотный мех, окутываясь стайкой мелких, как мошка, вестиц. Татьяна, всхлипывая, полезла в карман блузки, достала мобильник, раскрыла, прижала к мокрой щеке.
— Ой, бабуль, это ты? Нет, я рада, рада… нет-нет, у нас всё в порядке, просто я простыла, вот, носом хлюпаю. И у Олежика всё в порядке… Ой… ой, бабуль, как здорово… нет-нет, что ты, совсем не помешаешь… Да, конечно… тебя встретить? А то Леша бы подъехал… Ну, как хочешь… Хорошо… Целую!!
— Что она сказала? — тихо спросил Алексей, направляя палец на мобильник.
— Бабушка сегодня приедет, — заявила Татьяна.
— Нет, я не могу! У меня вообще нет времени даже дышать толком, ребенок орет, а еще явится эта сумасшедшая старуха!
— Что?! Это бабушка Оля сумасшедшая? Может, тебе и мама моя не нравится?! Ты что, забыл, кто нам купил квартиру? А бабушка Оля хоть с Олежкой сможет посидеть, пока я передохну, до Тамарки с Иринкой сбегаю. И вообще, она моя любимая бабушка, и попробуй только пискнуть что-нибудь, понял?!
— О господи! — Алексей кинулся к компьютеру, ударил пальцем в клавишу «пуск», нетерпеливо сунул курсором в строчку «завершение работы». — Всё! Я ухожу… — дискета с шипением выпрыгнула ему в руку, — …в интернет-кафе. Буду работать там.
— Работать?! — закричала Таня уже в коридор. — Знаю я, где ты и с кем будешь работать! Козел! Можешь жениться хоть на Фаридке, хоть на шефе своем дорогом, ты…
Хлопнувшая дверь прервала ее монолог. Сварица раскачивалась, испытывая настолько близкое к сытости чувство, насколько могла.
Крикса ела. Малыш кричал…
Мама, не грусти… не расстраивайся так, пожалуйста… я еще маленькая, я не знаю, почему дедушка обиделся. Ведь он же не мог обидеться просто на то, что я есть? Или на тебя — ты ведь такая замечательная, мама! Не расстраивайся, мамочка, я тебя так люблю, правда-правда. У нас всё будет хорошо, вот увидишь. Я рожусь, стану большая и умная и уговорю дедушку на тебя не сердиться. И мы будем жить вместе — я, ты, папа, дедушка, бабушка… Помнишь бабочек на огороде? Так хочется побегать за ними по травке. Обязательно побегаю. И куклу привезем на огород. А то она сидит в витрине, как я — в твоем животике, мама.
Я всех вас так люблю!
Мама, ты только не плачь — а бабушка ведь не это хотела сказать? Я, наверно, маленькая и глупая, я совсем маленькая, я только третий месяц живу у тебя в животике. Она, конечно, не могла так сказать — она ведь твоя мама, она вот так носила тебя в животике, как ты меня?
Как я ее люблю, мама, — сильно-сильно! Почти как тебя, мамочка.
Мама… не молчи, пожалуйста… ты же говорила со мной… И, знаешь, не прячь так свои мысли. Ты прости, я маленькая и глупая — мне от этого немножко страшно. Я глупая, я знаю — ведь мы же вместе и будем вместе, правда, мама? И ничего-ничего плохого не случится. Ты меня всегда защитишь, мама.
Я очень люблю тебя.
Когда в дверь позвонили, Таня уже в тысячный раз, наверное, с какой-то мертвой интонацией повторяла, встряхивая непрерывно вопящего малыша:
— Бай-бай, бай-бай, поскорее засыпай… Люли-люли-люленьки, прилетели гуленьки… баю-баюшки-баю, не ложися на краю… бай-бай, баю-бай, поскорее засыпай… Люли-люли-люленьки…
От круга постоянно повторявшихся колыбельных, ни одну из которых она не знала не то что до конца — хотя бы до второго куплета, на нее саму накатила сонная одурь. Отеть повисла шубой на ее ногах и руках, волочась вслед за молодой матерью туда и сюда.
— Баю-бай, баю-бааа… — Таня широко зевнула. — Ну чего ты не спишь, паразит такой? А? Чего тебе не хватает? Кормили тебя, сухой ты, какого черта еще надо? Паршивец…
Дверь зашлась переливчатым тонким повизгиванием. Татьяна вздрогнула.
— А, уже наш папочка, наверно, приперся, козлина такой, — пробормотала она. — Нагулялся он у нас, Олежек. Кормилец, блин.
Но в мутном кружке глазка обозначились очертания совсем иной, не похожей на Алексееву, фигуры.
— Ой, бабуля! — радостно воскликнула Таня, одной рукой открывая замок, а другой прижимая к себе посиневшего от криков Олежку. — Бабулечка приехала! Смотри, Олежек, это бабушка!
Крикса вздрогнула. От вошедшей пахло Силой — а любая сила могла быть только угрозой. Что сильные делают со слабыми?
Жрут, понятное дело, что ж еще — смотреть на них, что ли?!
Хуже того, похожая по очертаниям на добычу, пришедшая таковой не была.
Или все-таки была? За ней и над ней колыхалось — не студенисто, как ревнецы или сварицы, а так, как колышется пламя свечи — что-то огромное, обжигающее крохотные глазки криксы и, несомненно, очень опасное.
У нее собирались отобрать законную добычу, отобрать и сожрать! А если не поостережется — глядишь, заодно и ее самое сожрут, и не подавятся, гниды!
Крикса зашлась от злобы и ужаса: «Не подходи! Я сильная! Я страшная! Я могу сделать больно! Так! И вот так! И еще вот так!».
Крик младенца сорвался на хрип.
Рука пришедшей поднялась, то, что стояло за нею, взмахнуло в лад этому движению не то огненным языком, не то крылом — и маленькую криксу откинуло вглубь, стиснуло в кулачки когти…
— Ай, Олежек, ай да парень, батьке радость, мамке сладость, бабушке утеха… — проговорила старуха, опуская на пол чемоданы и принимая на руки малыша. Тот умолк, водя вокруг сизоватыми невыразительными глазками, зачмокал, прижимая к щеке тыльную сторону пухлой морковной ладошки.
— Уж и сладость… Ой, баб Оль, успокоился! Ты у меня волшебница просто! Ты знаешь, Олежек уже в роддоме беспокойный был, хныкал всё, пищал. Потом из роддома повезли — тихий стал, глазками лупал, как совенок. Дома поспал — а потом вот началось: кричит и кричит, кричит и кричит, и никакого сладу с ним нету. Мы уже врачам показывали, говорят, здоров, видимо, нервы не в порядке.
— Да какой уж порядок. — Старуха вернула сосущего палец Олежку на мамины руки, сняла платок, старые разношенные туфли, повесила на вешалку плащ. Прошла в комнату, повернулась к доскам, так встревожившим когда-то маленькую криксу. Сухонькие пальцы, сложившись в двуперстие, неторопливо прочертили в воздухе — ото лба к груди, от плеча к плечу…
ГРОМОВОЙ МОЛОТ!
Отеть шарахнулась по углам, подбирая опаленные незримым пламенем тенета, сварица расплескалась по потолку тонким слоем, втягивая волокна. Злыдни сыпанули прочь — иные в окно, иные и сквозь стены.
И доски отозвались — дальним грозовым раскатом из-за них донесся Отклик. Нежить будто присохла к своим местам, не смея шевельнуться…
Олежек хныкнул.
— Дайкось, внученька… — Старуха протянула сухие, в бурых пятнах ладони. Приняла в них беспокойный комочек плоти. Завела тихим, низким голосом:
Котик беленький,
хвостик серенький!
Ходит котик по сенюшкам,
а Дрема его спрашивает:
— Где Олежек спит,
где деточка лежит?
Баюшки-баю,
баю детку мою.
Крикса сжалась в угловатый, колючий комок. Ей было плохо — даже от голода так плохо не было. Слова этой неправильной, несъедобной, опасной добычи обволакивали ее серым плотным туманом, который не брали ни когти, ни остренькие клычки-жвальца. Плохо! Очень плохо! Больно! Неправильно!
— Он и спит, и лежит
на высоком столбу,
на высоком столбу,
на точеном брусу,
на серебряном крюку,
на шелковых поводах;
шиты браны полога,
подушечка высока.
Баюшки-баю,
баю детку мою…
— Ну, баб Оль, ты просто колдунья какая-то! — счастливо улыбнулась Татьяна, глядя на тихо посапывающего в прабабкиных руках Олежку.
— Кыш на тя, пигалица! — шикнула бабка, сдувая с лица седую прядь, выбившуюся из уложенной на затылке в колесо косы. — Колдунья, скажет ведь… Не видала, а говоришь.
— Не видала, — сразу же согласилась Таня. — Баб Оль, слушай, он кормленый уже, если чего — вон памперсы. Мне сегодня девчонки из нашей группы звонили, на встречу звали. Посиди с Олежкой, а? А я быстро — ну, часам к девяти дома буду.
— Беги, беги, пошаренка… — усмехнулась бабка. — Кака была егоза, така и осталася.
Мамушки, нянюшки,
сходитесь ночевать,
мое дитятко качать,
а вы, сенные девушки,
прибаюкивать.
Баюшки-баю,
баю детку мою.
С лестничной площадки под шипение подползающего лифта раздалось попискивание кнопок на кургузом тельце мобильника и голос Татьяны: «Тамар, слушай, всё в порядке, я еду… да бабка из деревни подвалила, ей сплавила… ага, класс… а кто будет? Вау! И он тоже?»
Лифт протяжно зевнул огромными челюстями и проглотил окончание Таниной фразы.
Вырастешь большой,
будешь счастливой,
будешь в золоте ходить,
золоты кольца носить,
золоты кольца носить,
камку волочить,
а обносочки дарить
мамушкам, нянюшкам!
Баюшки-баю,
баю деточку мою.
Крикса глядела на старуху из-под прикрытых век добычи, не сомневаясь, что та тоже видит ее. Плохо. Очень плохо. Поймав на себе строгий взгляд выгоревших светло-серых глаз, крикса ощерила клычки-жвальца, вскинула лапки с острыми когтями: «Не тронь! Я страшная, страшная!»
Больше ей ничего не оставалось.
Надо только вовремя спрыгнуть, когда эта, страшная, начнет жрать — как всё же обидно! — ее, криксы, добычу.
Седая и страшная нахмурилась, покачала головой.
Нянюшкам — на ленточки,
сенным девушкам — на поневушки,
молодым молодкам — на кокошнички,
красным девкам — на повойнички,
а старым старушкам — на повязочки.
Баюшки-баю,
баю детку мою.
Со стороны кроватки донесся клекот. Крикса оглянулась — там, на перильцах, восседала странная птица с девичьей головкой на пернатых плечах, глядя на нее — и эта видит! — строгими синими глазами.
Сожрут!
Старуха вновь покачала головой.
— Экая ты, Дремушка, строгая, всё б тебе гнать. Малая-то виновата, что ль? В такой поганый век живем — деток нерожоных по тьме в день изводят и за грех не чтут…
С этими словами она, аккуратно положив спящего Олежку в кроватку, вытащила из чемодана белый платок и принялась скручивать и связывать его, приговаривая:
— Крикса-варакса, вот те забавка, с нею играй, а младенца Олеженьку не май….
На перильцах повисла свернутая из белого платка кукла — с головой-узлом, с руками, с длинным подолом.
Что-то шевельнулось в памяти маленькой криксы. Она, вдруг позабыв всякую опаску, выползла, изогнув членистый зазубренный хребетик, из приоткрытого ротика спящего Олежки, подобралась к перильцам.
Кукла.
…в нарядном платьице и в шляпке…
Когда-то были другие желания.
…с золотыми кудряшками и с голубыми глазами…
Кроме голода.
…и с зонтиком…
Крикса поднялась на задние лапки, ухватившись средними за балясины кроватки, а коготком одной из передних попыталась подцепить подол куклы.
…а то сидит в витрине, как я у тебя в животике…
Ее клыки-жвальца безуспешно пытались сложиться в робкую улыбку.
Мама, мамочка, зачем мы сюда пришли? Уйдем отсюда, мама, я боюсь! Здесь страшно! Я боюсь этих белых блестящих стен, и блестящих желтых тазиков, и кривых железок на стеклянных столах. И этот дядька в белом халате — он же плохой, мамочка, он страшный — ты разве не видишь? Мама! Почему ты молчишь, мамочка, мне же страшно! Пойдем домой, мама, пожалуйста, мама, любимая, я очень-очень тебя прошу!
Зачем ты садишься в это странное, плохое кресло? Так некрасиво… и мне неудобно… мама, этот дядька идет к нам, мама, прогони его, я боюсь его и этой кривой железки! Прогони его, мама, ма!!!…
Мама! Он сделал мне больно, больно, мамочка, прогони его! Моя ручка, моя правая ручка! Мама, почему ты молчишь, прогони его, мне больно и страшно!
Мама, он опять!
Мама, мамочка, мне очень больно! Мама, прогони же его! Спаси меня, мама!
Мама, мамулечка, я тебя люблю, не отдавай меня ему, уйдем, бежим скорей, я тебя и так буду любить, МА-А-АМААААА!!!
…Голова крохотной девочки падает в наполненный кровью таз, к уже плавающим там же ручке и ножке. Ротик еще шевелится, вкладывая всю душу, всю боль и обиду, всю тоску по непрожитой жизни, по отнятому счастью и теплу в беззвучный страшный крик. Крик, впечатывающийся в серый туман Нави, обретающий подобие матово-черной, шипастой, ощетинившейся острыми углами плоти. Крик, обзаводящийся подобием жизни — взамен настоящей, отнятой у нее. Крик…
Уже не крик.
Крикса.
Птица-Дрема простирала свои крылья над изголовьем постели тихонько посапывающего, стиснувшего пухлые кулачки Олега. Пушистый Угомон мерно мурлыкал в ногах. Нежить таилась в стенах, не смея высунуть жгутика или ворсинки. А седая старуха в кофте и юбке, подперев щеку рукой, наблюдала, как, подталкивая тряпичную куколку когтистыми лапками, пытается лепетать и смеяться клыкастым ртом душа нерожденной девочки, преданной и убитой самыми любимыми и близкими людьми. Крикса.
Мама, ты знаешь, я тебя всё равно жду. Мы будем вместе, мама, пусть здесь, но будем. Я тебя сильно-сильно жду, мама. Я немножко изменилась, но ты меня всё равно узнаешь, правда? Ты ведь моя мама. Я ни за что — ни за что не хотела бы с тобой разминуться. Мне очень-очень надо тебя встретить. Мне же надо спросить тебя…
Зачем ты сделала это, мама?
За что ты убила меня?
P. S. От автора. Тринадцать тысяч нерожденных младенцев в день убивают в России на законных основаниях. Искромсанным гранями спиралей зародышам вообще никто не ведет подсчета. Одно несомненно — не то что жертвы алтарей карфагенян и ацтеков, этих образцовых изуверов древности, но и жертвы двух мировых боен ХХ века сгинули бы бесследно в потоках убитых младенцев. Жертв самой страшной из войн, ведущейся Россией, — победоносной войны с собственным будущим.