МИРЫ «ЕСЛИ БЫ…»
Авторское предисловие
Наверное, каждый, кто хоть чуть-чуть задумывался о прошлом, не обходился без такой мысли: «А вот если бы я не встретил эту девушку (не встретила этого парня)…», «А вот если бы я пошел после школы в техникум, а не на этот факультет…», да хотя бы: «Эх, зря я с вальта сходил, надо было сразу козырями крыть!» А как же иначе — ведь без этого невозможна никакая оценка событий ли, человеческих ли поступков…
До недавнего времени исключение (в нашей стране) почему-то делалось для истории. Все послушно повторяли за Марксом: «История не знает сослагательного наклонения». История, может, и не знает, а вот историкам без него не обойтись, хоть ты тресни! По той же самой причине — иначе не оценить, не осмыслить историческое событие. Благом или злом был хазарский каганат, призвание варягов, крещение Руси, ордынское иго, присоединение русских городов Великим княжеством Литовским и Русским, реформы Петра, революция 1917-го? И каждый раз историк, отвечая на такие вопросы, вынужден задумываться: а как бы повернулось дело, не будь судьбоносного перелома в истории?
Вот это и называется построением альтернативно-исторической модели. Короче — альтернативной истории. На Западе (тоже, кстати, весьма уважающем господина Маркса) это уже давно серьезная научная отрасль. За исследования в названной области в 1980-е годы один американец получил даже Нобелевскую премию по экономике и… шквал жуткой ругани по нашу с вами сторону железного занавеса. Еще бы: подлый янки не только на священный тезис всесильного-потому-что-верного учения покусился, он еще имел наглость с цифрами в руках доказывать, что экономическая система Южных штатов до гражданской войны, основанная на труде негров-рабов, могла оставаться эффективной до 1950-х годов! Куклуксклановец, расист!
В научной сфере мы американских альтерноисториков (не путать с «Альтернативной хронологией» г-на Фоменко и г-на Носовского, их опусы проходят по ведомству скорее психиатрии, нежели истории, пусть даже альтернативной) пока не догнали. Зато с литературой — лучше. Есть Лев Вершинин с грустной повестью о мире, в котором победили (ненадолго и лишь на юге России) декабристы. Есть Романецкий, в повестях которого Новгород до ХХ века остается языческим. Есть блестящий тандем Андрея Уланова и Владимира Серебрякова (какой россиянин не вздохнет сладко, вчитываясь в роман «Из Америки с любовью», всматриваясь в мир, где Российская империя — мировая держава в 1989 году, а Северно-Американские Соединенные Штаты — захолустная третьестепенная страна? Кто не позабавится странностям Зазеркалья, в котором Фредди Меркьюри — русский писатель, Адольф Гитлер — министр культуры в коммунистической Германии, а Кастро и Че Гевара — спортсмены?) Фигуры поменьше масштабом: Абрамов с его «Тихий ангел пролетел», серия романов Щепетнева, Звягинцева, Абраменко. Юрий Никитин, кажется, писал что-то такое, Алферова…
Ваш покорный слуга также не остался в стороне от сего жанра. Во-первых, историк. Во-вторых, фантаст. А если сложить две эти составляющие, то и получается жанр альтернативной истории с ее мирами «Если бы…».
Если бы три каравеллы не одолели просторы Атлантики в 1492 году? Если бы умный и талантливый юноша-реформатор, не то выдававший себя за сына Ивана Грозного, не то искренне себя им считавший, не то — а вдруг?! — и впрямь им бывший, сумел бы удержаться у власти? Если бы…
Впрочем, к чему пересказывать?
Читайте.
Может быть, вам понравится.
ЛОРД-АДМИРАЛ
ВЕЛИКОГО ОКЕАНА
— Итак, мой друг, — королева отмахнулась веером от надоедливой стрекозы, норовившей водрузиться на цветок в прическе Ее Величества, — вы всё же утверждаете, что этот молодой безумец, которого вы представили нам на вчерашнем приеме, не столь безумен?
— Иными словами, что в его безумии есть метод? — подхватил из своего уютного кресла принц-консорт.
Лорд-канцлер дважды поклонился. По этикету второй поклон мог — и даже, пожалуй, должен был — быть менее глубоким, но канцлер отлично знал о чувствах королевы к молодому супругу и понимал, что дополнительные знаки почтения к нему будут замечены и оценены — не столько Его Высочеством, сколько Ее Величеством.
— Ваше величество знает, что я плачу своим экспертам немалые деньги…
— И, надо полагать, недаром! — весело подхватила королева. — При дворе есть две темы для анекдотов: ваша, ну-у, назовем ее наследственной бережливостью, друг мой…
Лорд-канцлер вновь поклонился, пряча за вежливой улыбкой зубовный скрежет. Любопытно, в его отсутствие Ее Величество столь же вежлива? Или говорит как все — «жидовская сквалыжность»?
— …и ваша коллекция ученых сухарей и педантов…
А вот эту «коллекцию» канцлер сам старательно делал темой для анекдотов. И всё равно его личная служба безопасности что ни месяц выхватывала в подозрительной близости от «его маленькой Лапуты» (как он сам со смехом называл свою «академию») одного-двух пролаз. И ладно бы только иноземных шпионов, которых всегда можно обменять на своих, предварительно скормив увесистый, о двух-трех слоях пакет дезинформации. Хуже с частными шпионами крупных вельмож. Тут уж оставалось одно… А канцлер не то чтобы боялся пачкать руки, но очень уж не любил. И не столько из человеколюбия, сколько из сознания, что в случае чего с «поганого выкреста» сдерут шкуру за дела, которые в исполнении джентльмена из хорошей семьи заставили бы свет лишь смущенно отвести глаза и заговорить о погоде.
— …Но первая не мешает вам холить и лелеять вторую! — завершила мысль королева и звонко рассмеялась.
— Мои эксперты, ваше величество, — с нажимом продолжил канцлер, — внимательнейшим образом изучили выкладки молодого человека. И пришли к выводу, что в случае неудачи мы потеряем еще один корабль, только и всего. В кофейне на Тауэр-стрит еще раз прозвонит колокол.
— Вы всегда так поэтичны, друг мой… — королева, прикрыв глаза, мечтательно вздохнула. — Наверное, оттого мы так часто соглашаемся с вами. Хотя, согласитесь и вы, в человеке вашего происхождения это, ммм… немного неожиданно.
— Ваше величество, «Песнь песней» написал человек именно моего происхождения.
Канцлер прикрыл тяжелые мясистые веки. Да, дрянная микса обожает дразнить его… Но она действительно его слушает, действительно думает над его советами… и действительно хочет блага своей страны, его страны, их страны. Единственной крупной европейской страны, где «человек его происхождения» не спит в пол-уха в ожидании то ли близящегося рева толпы, то ли уверенного стука пристава святой инквизиции в увенчанную мезузой дверь, не носит на теле запас денег и ценных бумаг.
— Однако разрешит ли ваше величество вернуться к делу?
— Разрешит ли вернуться? — Голубые глаза — сама невинность. — Да ведь вас, наш милый канцлер, сам Соломон не сумел бы отвлечь от ваших любимых «дел»! Что до нас — мы и в мыслях не имели мешать вам.
— Так вот, а в случае успеха — это шанс. Шанс для вашего величества и всего вашего королевства. Для вас — шанс войти в историю, а для…
— О-о, что са ерунта! Наша тороккая супрука и так фойдет… — принц, вооружившись штопором, атаковал очередную бутылку сарагосского. Судя по прорезавшемуся в голосе жестяному акценту, не первую.
— Ал, прошу вас… — А вот в голосе его августейшей супруги прозвучала не жесть, а сталь. Ну да, два волшебных слова — «история» и «ваше королевство». Девочка тщеславна, как сам Асмодей, и притом действительно думает о благе страны.
Принц притих в кресле.
— Продолжайте, друг мой.
— Благодарю ваше величество. Итак, для вашей страны это шанс перестать быть шакалом Европы.
— Как вы сказали, друг мой?!
Голос королевы казался по-прежнему веселым. Именно казался. Принц-консорт злорадно улыбнулся за спиной великой супруги.
Внимание королевы успешно захвачено. Остался сущий пустяк — не поплатиться бы за этот успех собственной жизнью. Канцлер склонился еще ниже.
— Покорнейший подданный вашего величества умоляет выслушать его, даже если в отплату вы снимете с него голову.
— Последнее столь соблазнительно, что мы… м-м, пожалуй, согласимся и на первое. В крайнем случае стены Тауэра украсит самая умная голова за последние сто лет — всё лучше, чем ничего.
«И самая пархатая» — одними губами произнес за спиной жены принц-консорт, глядя в лицо канцлеру.
Право, если Ее Величество в своем довольно юном возрасте обладала умом зрелой женщины, то Его королевское Высочество, увы, так и остался сорванцом-школяром, для которого нудный старик со своими бесконечными «делами» и планами был либо забавой, либо докукой — и ничем иным.
Между тем с ответом стоило поспешить. Иначе шутка коронованной прелестницы могла перестать быть шуткой.
— Ваше величество могут рассудить сами. Уже три столетия мы плетемся в хвосте у великих держав. Мы хватаем то, что плохо лежит, вырываем затоптанные клочья из-под ног дерущихся хищников. Да, мы вернули Бретань и часть портов на проливе во время французской смуты. Да, мы отстригли несколько кусков от зажравшейся — прошу прощения вашего величества — Империи во время войны за свободу мавров. За первое Франция отплатила нам поддержкой мятежников Вашингтона, и корона потеряла свои земли. Чем нас отблагодарят за второе, пока неясно, но отблагодарят, сомнений нет, и полутора веков на сей раз ждать не будут. Новый император, увы, отнюдь не идиот, да и в кортесах теперь много меньше надутых индюков с длинными родословными и короткими мозгами. Далее, Ост-Индия наша… а если быть точнее — Ост-Индской компании. Осмелюсь повторить вашему величеству: я настаиваю на тщательнейшей ревизии ее деятельности.
— И получить второго Вашингтона на другом краю света, — устало вздохнула королева, выглядевшая сейчас много старше своих лет. — Лучше вернитесь к первоначальной теме, друг мой.
Канцлер молча поклонился.
— Итак, Ост-Индия наша, но Великая Индия поделена между Империей и португальцами. Чтобы довозить больше половины колониальных товаров до острова, мы прикармливаем пиратские гнезда на Канарах, Мадагаскаре, Великой Тасмании, и это тоже стоит денег и не прибавляет порядка на морях. Мой Бог, ваше величество! Да ведь даже когда во время мятежа Вашингтона Дания, Пруссия и Московия делили Швецию — мы не получили ни-че-го! Зато всё, или почти всё, что мы везем в Новые Холмогоры в обход Терского берега, датчане преспокойно продают московитам в Стеколно!
Интересно, напомнит ли Ее Величество об усилиях и деньгах, истраченных его — и ее! — предшественниками на Готский союз?
Королева смотрела куда-то в пространство.
— Друг мой, — тихо сказала Ее Величество, — бывают мгновения, когда я думаю, что не всё оправдывается интересами Англии, тем паче попытками послужить этим интересам. Скажите, цены на наше сукно в Московии и на русские пушки у нас — они и впрямь стоили голов Эрика Гейера и Эсайаса Тегнера? Попущением Господним лукавый творит много жестокостей — то, что делали имперцы в языческой Африке, португальцы в Индии, Альба и Писарро во Фландрии. Августовская бойня в Париже и Французская смута, зверства еретиков Вашингтона, недавняя война… Но одно дело просто знать, что убили много людей, а другое… Что написал бы Гейер после «Викинга», Тегнер — после «Саги о Фритьофе»? Это знает один Господь, а их голоса умолкли на царской плахе — во имя интересов Англии…
Все-таки Ее Величество еще девочка.
— Ваше величество сами отметили, что ваш покорнейший слуга не чужд поэзии, и мне жаль Гейера и Тегнера. Но неумолимый закон истории: выживает сильнейший…
— О-о! — Туман испарился из голубых глаз, сметенный гневной вспышкой. —Я умоляю вас, канцлер, избавьте нас от этой ужасной теории вашего друга сэра Чарльза! Эта его экономная политика…
— Политическая экономия, с дозволения вашего…
— Не будет нашего дозволения — ни на то, чтобы нас перебивали посреди слова, ни на эту гнусную теорию, дурно замаскированную под науку ересь французских и шотландских богохульников!
Хм… девочка, но чертовски умная девочка. Действительно, что предопределение мэтра Кальвина, что выживание приспособленных сэра Дарвина — по сути одно и то же: прав тот, кто выжил. Неважно, как: выжил, победил — значит, тебя любит Бог…
Мерзко. Как сам этот мир.
А учение сэра Чарльза — так удобно для наших достойных сквайров и промышленников, мечтающих жить как добрые англикане и давить сок из рабочих как злые гугеноты. И даже если по воле Ее Величества лобастая голова сэра Чарльза украсит пресловутые стены Тауэра, теория его оттого никуда не денется — слишком выгодна.
— Ваше величество, — канцлер поклонился так, что почти коснулся внушительным носом наолифенных плиток паркета, — обещаю вам лично проследить, чтобы на корабле моего протеже не было ни одного мало-мальски приличного поэта.
Королева фыркнула, отходя от вспышки августейшего гнева.
— А он сам, часом, не поэт? — въедливо полюбопытствовала она.
Канцлер не смог сдержать смешка.
— Француз — и поэт? Ваше величество изволят шутить, очевидно. Он, правда, писал — в Лотарингии, в Империи, у нас, — но больше так, даже не проза, газетные очерки и фельетоны.
— Газетчик? — королева сморщила нос. — Какая гадость, право. Вот уж воистину о ком вряд ли пожалеют.
— О та! — с жаром подхватил позабытый было консорт. Бутылка в его руке уже уполовинилась. — Ненафижу этих писак! Майн либер, таффай посатим на этот пироскаф всех кассетшик, который стесь есть! Фсех в Анклия, та!
Королева расхохоталась.
— Милый Ал, мы все-таки не топить собираемся злополучный пироскаф. И от вашего замечательного плана пока воздержимся.
Ее Величество повернулись к канцлеру, не без труда скрывавшему ликование. Королева заговорила о том, чтобы предоставить иноземцу судно. Теперь только бы он сам не подвел и канцлера, и себя, осрамившись во время беседы. Не должен — зря, что ли, его натаскивали чуть не месяц? А если всё же подведет — парню лучше бы не рождаться на свет, чтоб не узнать, как глубоко и надежно канцлер умеет хоронить свои ошибки.
— Ну, мой дорогой канцлер, давайте его сюда, вашего джокера. Где вы его припрятали: в рукаве, в потайном кармане?
Канцлер отступил в сторону, мигнув лакеям у дверей. В зал ввели молодого человека с лицом, загорелым до такой степени, что в нем можно было бы заподозрить уроженца империи, когда б не окладистая золотистая борода и зачесанные назад волосы того же цвета. Одет он был небогато и просто — не столь аскетично, чтобы сойти за гугенота или пуританина, но всё же и без того нелепого, балаганного щегольства, в которое обычно ударяются французы, вырвавшиеся из объятий своей суровой родины.
— В-ваше величество, — низко поклонился вошедший. — Ваше королевское высочество… милорд канцлер… Проект, коий я осмеливаюсь почтительнейше предложить вашему… — он поправил кожаный баул под мышкой, но тут королева прервала его, захлопав в ладоши.
— Альберт, взгляните, как мило! Ни куртуазности, ни манер, ни политеса — неотесан, как Стонехедж, деловит, как барсук на охоте, и прям, как рельс! Истинный француз!
Прожектер прикипел голубыми глазами к узорам паркета, мучительно покраснев сквозь загар. Принц-консорт кисло улыбнулся.
— Любезнейший, мы все-таки хоть и великая королева, но еще и женщина, знаете ли! Возможно, в вашей стране принято вот так, в лоб, говорить даме, что вам от нее нужно. Но раз уж вы у нас в гостях, могли бы начать со светской беседы о том о сем, а там уж ненавязчиво перейти к своему любезному проекту. Развлеките нас рассказами о путешествиях, приключениях. Вот кстати — ведь французы ужасные домоседы. Отчего это вам взбрело в голову покинуть, — голос королевы пропитался нежнейшим ядом, — избранную Богом страну истинной веры, отправившись в языческие края? Ведь там, у вас, если не ошибаюсь, и нас, и имперцев зовут даже не еретиками, а язычниками?
— То, что ваше величество, несомненно, в шутку поименовали истинной верой, губит Францию, — тихо, но жестко отчеканил чужеземец. В зале воцарилась глубокая тишина. Помолчав, гость продолжил: — Ваше величество известно своими, не по вашим юным годам, благочестием и мудростью, и я смиренно прошу прощения, что мне недостает ни того, ни другого, дабы понять, как Господь Всемогущий мог попустить такое с христианской страной. Увы, и мятеж Колиньи, и мерзость цареубийства, и братогубительная смута, и чужеземные завоеватели, отхватывающие кусок за куском плоть охваченной безумием страны — всё это не ново, и знакомо не одному моему злосчастному отечеству. Но было и неслыханное. Весь мир негодует на имперцев, в Гвинее и Тимбукту переливавших золотых идолов в безликие слитки. Какие же слова найти для тех, кто творил то же с христианскими сокровищами? Почти всё, что было сработано великим Челлини и хранилось в Лувре, погибло. Одного этого было бы достаточно для проклятия потомков — а ведь это капля в море! Сколько полотен и статуй было истреблено невеждами и ханжами под предлогом борьбы с языческим развратом! А собор Парижской Богоматери — вы слышали про него, ваше величество? Я видел чудом уцелевшие чертежи Азенкура… Какое нечеловеческое, муравьиное извращенное трудолюбие надобно было, дабы стереть с лица земного эту громаду, плод благочестивого труда поколений! Ведь мы возмущаемся турками, случайно взорвавшими эллинский Парфенон, — здесь же злодеяние было преднамеренным, а святыня — христианской! А литература! Боже мой, на родине де Вийона и Рабле уже третий век пишут постные, злобные трактаты о предопределении, о том, что человек столь же мерзок Богу, как паук, которого голой рукой держат над огнем — как будто для милосердия Господня нет лучшего образа! Ни одной живой книги за триста лет! Бедный Перро, вздумавший записать крестьянские сказки, принужден был бежать в Империю, а его книгу жгли на площадях — она, видите ли, содержит ложь! Зато Паскаль, Вольтер, Робеспьер — о, этих пауков, верных наследников Кальвина, издают в таком множестве, в каком, верно, Господь творил жаб и саранчу в дни казней Египетских!
Канцлер улыбнулся в усы. Молодой француз мог сколько угодно негодовать на зелотизм соплеменников, но сам в минуты гнева начинал цитировать Писание — вот уж подлинно французская привычка!
— У меня был друг, — вдруг очень тихо сказал француз. — Его звали Александр. Он… он написал роман. Там описывалось, что было бы, если бы тогда, в августе, католики ударили первыми. Это был вполне благонамеренный роман: Колиньи был изображен святым мучеником, Наваррский — героем, истребленная королевская семья — паучьим гнездом развратников и отравителей, Лига — подлинными филистимлянами. Он… он никого не хотел задеть.
«Ну да, чтобы намеренно задевать Совет Попечителей Истинной Веры, надо быть самоубийцей. А чтобы полагать, что Попечителей не заденет роман, написанный не по их заказу, да еще про дни рождения Нового Иерусалима, — законченным глупцом. Из тех, про кого московиты говорят, что их-де и в алтаре бьют», — прокомментировал про себя канцлер.
— Толпа, возглавляемая проповедниками, вломилась в его дом, книги сожгли, а его проволокли по всем улицам Нового Иерусалима, и чернь швыряла в него камни и палки. Тело бросили в канаву, и даже родственники не осмелились за ним прийти. Мы похоронили его — ночью, тайно. Тогда я и решился покинуть загубленную еретиками Францию и искать счастья в Империи.
— Еретиками, вот как? — королева приподняла золотистую бровь. — Так вы стали католиком, любезнейший?
— Если Ваше Величество назовет меня агностиком — так будет точнее, — почтительно возразил француз. — Зелотизм равно ненавистен мне и в мышином сюртуке проповедника, и в золоченых ризах папского прелата.
— О та! — оживился принц-консорт, салютуя французу бокалом. — Это ферно. «Са феру пусть селот пессумный пьется; кто праффильно шиффет — не ошипется!»
— С позволения вашего королевского высочества, — француз отвесил новый поклон, — мы с друзьями во время гражданской войны в Империи бились именно за веру. За веру в то, что человек, даже если его кожа черна, как смоль, остается душой живою, образом и подобием Божьим и не может принадлежать другому человеку. Войска молодого императора прошли половину Новой Испании, движимые святой верою в слова «несть ни эллина, ни иудея».
Канцлер вновь позволил себе едва заметно улыбнуться. Ну да, святой верою и интересами торговцев и промышленников из городов Малой Испании и прочих берегов Маре Нуэстро, которым чрезмерно дешевые товары с рабовладельческих фазенд юга разрывали сердца и карманы. Что до «равенства людей» — красиво, но нежизненно, как любая красивая идея в этом уродливом мире. Бывшим рабам на фабриках и фермах новых хозяев будет хуже, чем на фазендах. Но что с того? Выживает сильнейший, и раса — основа всего. Какие законы ни принимай, мавры были, есть и останутся двуногим скотом, годным только в упряжку.
— Кстати, любезнейший, а какой веры эти ваши мавры? Католики?
— О, ваше величество, — француз слегка закатил глаза и наконец улыбнулся. («Вот и славно, давно пора, а то стоит постный, как… как француз».) — На это одним словом не ответишь. Я, признаться по чести, не очень понял: не то папистские проповедники были столь корыстны, что считали достаточным, что мавры жертвуют на церковь и платят десятину, не то столь прекраснодушны, что полагали достаточным для спасения крещение да привычку молиться на распятия и статуи святых. Получилось же нечто поистине удивительное. Мавры полагают себя католиками и по воскресеньям ходят в церковь. В частности, поэтому Святой Пре… э-э, папа Александр VIII, Неистовый Корсиканец, я хотел сказать, горячо поддержал молодого императора. Но при этом они — то бишь мавры — продолжают почитать своих языческих демонов — Лоа. Любопытно, что поклоняются они им на статуи католических святых. Мать всех демонов Йеманжи почитается в виде статуй Мадонны, Великий Змей Дамбалла — перед изваяниями святого Патрика, Белого Дангбо они отождествили с самим Спасителем, а демон войны, Олокун, как ни странно, чтится в обличии святой Варвары. Деревенские мессы переплелись с языческими радениями, и колдун-хунган чтится наряду с падре, а то и сам им же является. Перед могуществом хунганов трепещут не только мавры, но и белые господа — уверяют, будто они способны достать своих врагов даже после смерти, оживив их трупы и превратив их в так называемых н’замби.
— Чудовищная чушь! — королева зябко передернула открытыми плечами. — Воскрешать мертвых в силах лишь Господь, да Его святые, но никак не мерзкие языческие ведьмаки!
— Ваше величество, безусловно, правы. Но н’замби не воскресшие в полном смысле слова. Это трупы без собственной воли, полностью подчиненные воле хунгана, в которых трепещет плененная душа.
— Ужасно! Это так же гнусно, как теории вашего сэра Чарльза!
— В-ваше величество?
— Ах нет, любезнейший, мы говорим это не вам, а нашему канцлеру. Впрочем, рассказываемое вами столь ужасно, что утешает одно: это всё, безусловно, лишь дикие байки суеверных мавров, не так ли?
Француз кашлянул.
— Умоляю ваше величество о прощении, но мне довелось видеть несчастных н’замби собственными глазами. Мы тогда взяли с боя одну фазенду, хозяин которой мулат дон Негоро имел славу могучего хунгана. Окрестные кабальеро презирали и ненавидели его, но настолько боялись, что не смели показать своего отношения к мерзавцу. Он же, несомненно, знал об их чувствах и, глумливо разыгрывая доброго соседа, то и дело навещал их, услаждая свое извращенное самолюбие их бессильной ненавистью. Его слуги весьма ожесточенно дрались за своего хозяина, совершенно не чувствуя боли. Остановить их можно было, лишь поразив в голову или же сняв ее с плеч. Наш врач, Луи Пастер, такой же эмигрант, как и покорный слуга вашего величества, осмотрел тела и пришел к выводу, что несчастные были одурманены неким особого рода ядом, поражающим участок мозга, управляющий волей. Поскольку же хозяин нечасто давал себе труд приказать им поесть, и тем более умыться, неудивительно, что бедняги производили на туземцев впечатление восставших покойников.
— Himmeldonnerwetter… — жалобно выдохнул принц-консорт, прикрывая рукой рот.
— Бога ради, любезнейший, соизвольте переменить тему, — отчетливо побледневшая королева обмахивалась веером. — Нам не доставляет удовольствия слушать обо всей этой мавританской бесовщине.
— Как будет угодно вашему величеству. — Француз поклонился. — В таком случае льщу себе надеждой угодить вашему величеству рассказом о своих изысканиях в Барселонской библиотеке. Мне удалось наткнуться на любопытнейшие документы эпохи сразу после окончания Реконкисты и перед началом Африканской Крузады.
— От могильной гнили к архивной пыли… — поведала королева сочувственно улыбавшимся с потолка купидончикам. — Что ж, видно уж такова французская манера развлекать дам, ничего не поделаешь. Ну, продолжайте, любезнейший, что ж вы замолкли.
— Так вот в это время к королевской чете Малой Испании — Арагона и Кастильи, как говорили тогда, — обратился некий маран из Генуи с идеей западного пути в Индию. Полуграмотный купец, его звали Кристобаль Колон, узнав о шарообразности Земли, загорелся идеей пересечь Великий океан и прибыть в Индию с востока, обогнув земной шар по экватору…
Глаза королевы насмешливо вспыхнули, но она промолчала, коснувшись веером пухлых губ.
— В Португалии, куда маран сунулся со своими идеями, его попросту высмеяли. Однако испанская королевская чета оказалась благосклонней к прожектам Колона. Авантюристу были предоставлены три каравеллы с экипажем и, авансом, титул великого адмирала моря-океана и вице-короля всех новооткрытых земель. Как и следовало ожидать, у Колона ничего не вышло. Две каравеллы бесследно исчезли, в том числе и та, на которой плыл Колон. Стал ли он жертвой стихий или мятежа взбунтовавшихся матросов или же, наконец, просто скрылся с кораблем, обратившись в пирата, — осталось неизвестным. Только одна из каравелл — «Пинта» под командованием Мартина Пинсона вернулась назад, потеряв почти три четверти экипажа. Король Фердинанд для суда над Пинсоном, коего обвинили в дезертирстве и едва ли не в шпионаже в пользу португальской короны, созвал ученых географов из Барселоны, Кембриджа и Сорбонны. Да, ваше величество, три столетия назад в моем отечестве были великие университеты… Так вот, собранная тройственная коллегия единодушно и всеконечно доказала непреодолимость Великого океана, изначальную обреченность замысла Колона и невиновность Пинсона. Это положение до сих пор почитается за одну из аксиом географии и навигацкого дела. Но ваше величество! Разве с той поры не становились мы многократно свидетелями падения почитавшихся незыблемыми аксиом? Еще ста лет не минуло, как великий московит, соловецкий игумен Михайло Холмогорец опроверг учение соотечественника Его королевского Высочества доктора Шталя о теплороде. Позже лорд Кук явил миру уже объявленный несуществующим материк к югу от Великой Тасмании — покрытую вечными льдами Австралию. Наконец, ваш подданный, сэр Сент-Илер наблюдениями в лондонском зверинце доказал ошибочность почитавшегося несомненным утверждения, что детеныши тасманийского джамплера вызревают на сосках, подобно яблокам на ветви…
— Как мы полагаем, это и называется «ненавязчиво перейти к своему проекту»? — насмешливо дрогнула губами Ее Величество. — Однако помнится, ученые мужи в те давние годы обосновали невозможность преодоления Великого океана, опираясь на вычисленную Эратосфеном окружность Земли. Что, она успела перемениться с тех пор? Или великий эллин заблуждался?
— Ни то и ни другое, с дозволения вашего величества. Окружность Земли, выражаясь языком математиков, постоянная выведенного трехсторонней коллегией уравнения, почитающегося за аксиому. Но за ее незыблемостью забывают о переменной! Я разумею под ней мореходные качества кораблей, их скорость, грузоподъемность, учитывавшие данные той эпохи. Но сейчас всё изменилось! По моему разумению, западный путь в Индию был доступен уже сто лет тому назад! Просто тогда Империя окончательно увязла в Африканской Крузаде, захлебнувшейся в нильских песках и зулусских саваннах, а ваше королевство было более озадачено Шотландским мятежом и усмирением Ирландии и Бретани… Что до моей родины, увы — буквоеды от Писания сожгут на медленном огне всякого, кто заикнется о шарообразности Земли.
Сейчас же, после изобретения вашим великим соотечественником Робертом Фултоном пироскафа, я лишь своей величайшей удаче приписываю, что первым додумался до плавания через Великий океан!
Но и это еще не всё, ваше величество! В юности я общался с бискайскими и бретонскими пиратами и контрабандистами. Они утверждают, что в Великом океане, — француз быстрым шагом подошел к стоящему посреди залы глобусу, — примерно вот здесь… есть поросшие лесом острова со зверьми и птицами. Здесь можно сделать стоянку на пути через Великий океан. Вторую же стоянку мы сделаем здесь.
Палец прожектера уперся в синий бок глобуса к востоку от дальних пределов Московии.
— В море? — подняла брови королева.
— Не во гнев вашему величеству будь сказано, глобус сей несколько устарел. В Московии давно известны земли восточнее Кам-шат-ки — Боже, как трудны их названия! По всей видимости, это крупный остров, поросший лесами и заселенный воинственными народами, подобными маори или зулусам. Так мне рассказывал Неждан Прозоров, волонтер из Московии, сражавшийся в нашем полку во время гражданской войны в Империи. Размерами сей остров уступает разве что Великой Тасмании. Московиты называют эти земли Бе-ла-водье.
— Ну вот и интересы Англии, лорд-канцлер, — устало вздохнула королева. — Чтобы умыть Данию с головы до ног, вашим предшественникам следовало не интриговать в Швеции, суя чужие головы под царский топор, а побеседовать с бретонцами и московитами да снарядить пару фрегатов.
— Прошлого не вернешь, ваше величество. По словам столь нелюбезного вашему величеству сэра Чарльза, история не знает сослагательного наклонения.
— И на сей раз он прав, — королева решительно встала. — Наше дело не судить прошедшее, но вершить грядущее. Успех предприятия вашего протеже и впрямь сулит Англии великие блага. Посему… супруг мой, извольте вашу шпагу… Любезнейший, опуститесь на колено… Мы, Виктория Первая, милостью Божьей королева Британии, Ирландии и Шотландии… («Да, “и Шотландии”. Словно Эдинбург не носит уже без малого век имя удачливого мятежника, словно не реет на его башнях стяг с алым андреевским крестом на синем поле и девятью белыми звездами».) …Протектор Бретани и Северной Нормандии, Канар, Антил, Мадагаскара, Покровительница Ост-Индии, Родезии и Великой Тасмании, в присутствии богоданного супруга нашего принца Альберта и сэра Бенджамена Дизраэли, лорда Биконсфильда, канцлера нашего государства, нарекаем тебя рыцарем британской короны и, — глаза королевы озорно блеснули, — лордом-адмиралом Великого океана и вице-королем всех земель, которые тебе будет суждено открыть для нашей короны. Неси это имя с честью!
— Клянусь! — выдохнул француз, с обожанием глядя сверху вниз на свою — да, теперь свою! — хрупкую государыню.
— Встаньте же, сэр Джайлз Уирн!
ПЕРВЫЙ ИМПЕРАТОР
Урок шел к концу, и, сиди в классной комнате мальчишки, та непременно наполнилась бы шушуканьем, поскрипыванием парт, возней — как-никак последний урок, да еще в такой день! Здесь же нараставшее нетерпение воспитанниц выдавала лишь звенящая тишина, сквозь которую отлично были слышны веселые, возбужденные голоса предпраздничной Москвы. Девушки замерли, прямые, как гвардейские штыки, неподвижные, как двуглавые орлы на башнях Кремля.
Наталья Андреевна, стоя у окна, чувствовала спиною неотрывные взоры двадцати пар девичьих глаз. Без всяких месмерических штучек она сейчас могла прочесть мысли своих воспитанниц: какая там история, пусть даже у любимой учительницы, когда вот-вот парад, потом пикник и, наконец, бал в столичном Дворянском Собрании! Наталья Андреевна улыбнулась, поворачиваясь к девушкам.
— Итак, сударыни, извольте рассказать, что мы с вами знаем об особе первого Русского Императора?
Руки вскинулись, словно подброшенные пружинками.
— Да, Марфуша?
— Государь император сделал России много добра. Он вывел Отечество наше из туманов варварства азиатского к Просвещению.
Наталья Андреевна поморщилась. Всё правильно, однако здесь же не приходская школа для крестьянских детишек и не младшие курсы, где в заслугу идет уже хорошая память и способность пересказать наизусть страницу-другую из учебника господина Иловайского.
— Анна?
— Государь император ввел при дворе западные костюмы. И при нем позволено стало танцевать. — Первая красотка института благородных девиц улыбалась, явно предвкушая вечерний бал.
Что ж, уже лучше. Наталья Андреевна поощрительно кивнула, разрешая садиться.
— Неждана?
— Государь император отправлял юных дворян и мещан учиться наукам в европейские страны.
— Весьма хорошо, сударыня. Да, Василиса?
— При государе императоре Россия вышла к Балтийскому морю. Был построен сильный флот.
Конечно, так только и могла ответить внучка адмирала, дочь и сестра капитанов военно-морского флота.
— Татьяна?
— Он…
— Кто — «он»? Внимательнее, сударыни, будьте любезны. Мы говорим об особе Государя.
— Государь император…
— Так, — поощрила Наталья Андреевна.
— …он создал полки нового строя, перевооружил армию по европейскому образцу и много проводил с нею потешных боев и учений, в коих сам принимал участие.
— Так, отлично. Ангелина?
— Государь император воевал с турками за Крым и захватил крепость Азов.
— Отлично. Русана?
— Государь император создал в Москве университет.
— Замечательно, сударыни. Ксения, ты что-то хотела сказать?
Невысокая темно-русая девчушка с толстой длинной косой и огромными серыми, почти всегда опущенными глазами подняла голову. Уставилась на преподавательницу иконным скорбным взором.
— А еще, — проговорила она очень тихо, — государь император был очень добрый человек. Он не любил казнить и наказывать. И за всю его жизнь только дюжину знатных людей приговорили к смертной казни, но не сам государь, а Собор сословий. И хотя он знал, что эти люди готовили покушение на него в пользу польского короля, он очень переживал их смерть, часто заказывал молебны за упокой их душ. Кроме князей Шуйских и бояр Романовых, при нем никто больше не был казнен смертью, даже за измену всего лишь ссылали в дальние монастыри. А казнь тех он переживал до самой своей смерти и завещал потомкам молиться за их души.
В классной комнате повисла совсем уж могильная тишь. Наталья Андреевна замерла, положив руку на голову Ксении, вновь опустившей лицо.
И в этой тишине стал слышен идущий откуда-то дальний комариный зуд. Все вздрогнули, запереглядывались, повернулись к огромным французским окнам.
Наталья Андреевна подошла к окну. За спиной заскрипели парты, девушки задвигались, пытаясь получше разглядеть серебристые рыбки аэроптеров в ярко-синем майском небе.
— Идут, — шепнул кто-то за спиной. И столько в этом голосе было страсти и тоски по вот-вот готовому ускользнуть неповторимому зрелищу, что Наталья Андреевна, тайком улыбнувшись, скомандовала:
— Сударыни, будьте любезны подойти!
Ох и рванулись девицы к высоким окнам, расплющивая о стекла носы, толкаясь, как мещане в конке, ей-богу!
Аэроптеры первого ряда, летевшие из Замоскворечья, твердо держали строй, складывавшийся в ряд цифр: 1050.
— Что сие означает? — едва имея силы придавать голосу видимость педагогической строгости, спросила Наталья Андреевна.
— Тысяча пятьдесят лет царствующей династии! — вразнобой отозвался звонкий девичий хор.
— А это? — следующий ряд аэроптеров сложился в цифру 300.
— Триста лет Империи Российской! — с восторгом выкрикнули девушки.
Наталья Андреевна сейчас сама чувствовала себя юной-юной девчонкой, едва ли много старше воспитанниц. Хотелось прыгать, махать руками, кричать что-то несущимся в небе стальным птицам. Да, за три десятилетия от первых машин полковника Можайского — к лучшему воздушному флоту мира. Сама она десять лет назад взволнованно читала в газетах о подвигах российских летчиков-добровольцев, заставивших надменных бриттов, позабыв спесь, облачиться из ярко-красных мундиров в грязно-бурое хаки. Да устоял ли бы без них Трансвааль? Не назывался ли бы теперь Киптштадт каким-нибудь Кейптауном?
Рыкнули древние пушки с кирпичных стен Кремля — ратное прошлое России приветствовало героев ее сегодняшних и грядущих побед.
Девушки не удержались, восторженно взвизгнули и покраснели, кажется, разом, тем паче что сразу вслед за тем раздался деликатный стук в дверь, сопровождаемый слабым, но отчетливо слышным сдавленным кашлем.
— Прошу входить, — развернулась к двери Наталья Андреевна.
В дверь, держа на сгибе локтя парадную бобровую шапку с фазаньими перьями под орленой кокардой, вошел высокий молодой человек с щегольски подкрученными светлыми усами. При взгляде его голубых глаз у Натальи Андреевны, как всегда, слегка закружилась голова, и она немедля опустила взор на блистающие золотым шитьем погоны, аксельбанты и нашивные узоры из шнуров на парадном кунтуше, на сильную руку, придерживающую рукоять сабли.
За молодым человеком вошли столь же нарядно одетые мальчишки, сверстники ее воспитанниц. Такие же шапки, только пока бесперые, и кокарды попроще. Такие же кунтуши, только украшений меньше. Такие же сабли на поясах. Встали молчаливым, плотным и ровным строем, пожирая взглядами стайку ее учениц.
— Панна Вишневецкая? — щеголь резко наклонил коротко остриженную голову, словно клюнул что-то ястребиным носом. Точно так же кивнули-клюнули его мальчишки. — Честь имеем!
Она присела в глубоком реверансе, слыша, как шуршат за спиною платья институток, повторяющих ее движение.
— Пан Басманов, рады видеть пана.
Басманов крякнул, отпустив саблю, огладил усы, вздохнул полной грудью и произнес:
— Панна Вишневецкая, Наталья Андреевна, я и мои воспитанники (вновь дружный кивок двух десятков коротко остриженных голов) имеем честь от лица Московского шляхетского училища приветствовать вас и ваших воспитанниц (вновь шорох подолов по лаковому паркету) и пригласить на пикник и бал, устраиваемый городским дворянским собранием в честь знаменательной даты, объединившей юбилей августейшей династии с юбилеем венчания первого Императора Российского.
Он подошел к ней и протянул руку, словно приглашая на танец, а где-то и впрямь раздались звуки оркестра, и лихая мазурка полетела по теплому воздуху позднего, клонящегося в вечер майского дня. Наталья Андреевна вложила свою руку в его, а рядом высокий мальчишка с длинной кадыкастой шеей, нервически сглатывая, уже протягивал руку Анне Салтыковой, и следующие едва не наступали ему на шпоры…
Последней, об руку с маленьким, веснушчатым, очень важным Кириллом Ляпуновым, классную комнату покинула Ксения Трубецкая. Уходя, она скользнула взглядом по портрету, висевшему над классной доскою. С него темноволосый молодой человек в стальных старых латах, держа одну руку на гарде клинка, а другую — на столе, где лежал его пернатый шлем, сумрачно вглядывался в пространства, словно пытаясь найти ответ на терзающее его сомнение.
Это лицо стояло у нее перед глазами, когда остальные воспитанницы, подбрасывая вверх шляпки, кричали «ура» чеканившим шаг гвардейцам, монументальным кавалергардам с палашами на мощных плечах и, наконец, новейшему изобретению господина Менделеева — исполинам-катафрактам, словно еще глубже вминавшим в землю стальными траками древнюю брусчатку Пожара… И когда остальные щебетали о модах, лошадях, новых спектаклях и пели под гитару… И когда ее увлекал по паркетам Дворянского Собрания бешеный вальс Вольфганга Штрауса «Так говорил Заратустра» («Панна Ксения, а вы читали Федора Ницкого?» — «Нет… то есть да, читала, только он мне не понравился…» — «Ну что вы, это же светило славянской мысли! Его “Генеалогия морали”…» — «Ах, право, не знаю, пан, мне более нравятся Хомяков и пан Достоевский»), вклинившийся меж краковяков, мазурок и чинных менуэтов… И когда все, вопя от восторга, кинулись к французским окнам, за которыми в бархатно-черном небе над столицей вспыхнули огненные письмена:
1612—1912
Когда все кричали, хлопая в ладоши, она беззвучно шевелила губами, шепча этому юноше с состарившимся от тяжелой думы лицом: «Это не зря, не зря, слышишь? Посмотри, если бы ты тогда не позволил Собору сословий исполнить свой приговор — этого всего могло бы не быть… Не было бы державы от Кордильер до Одры… И университета в Москве, и аэроптеров в небе… И этого бала… И нас!.. Пожалуйста, услышь меня — ты не зря сделал это!»
Только она не знала, слышит ли ее сейчас человек, под чьим портретом в классной комнате сияла начищенная медная дощечка:
Дмитрий I Иоаннович
Справедливый
Император Российский, король Польский, Великий князь Литовский, и прочая, прочая, прочая
1582—1634 А.D.
ОРДЕНЮНКЕР
Мюнхен, 11 марта 1989 г., день
— Орденюнкер Конрад Тауберт! — холодный, металлический голос эхом отозвался под высоким сводчатым потолком зала Доблести.
— Я! — Конрад щелкнул каблуками.
Кубинец качнул головой.
— Следуй за мной, юнкер.
Товарищи по команде поглядели на Конрада полузавистливо-полусочувственно. С одной стороны, парня освободили от нудных занятий на плацу. С другой, его освободил Кубинец, а у старшего штандарт-офицера Двора Юнкеров Регенсбургского замка легких заданий не бывало.
В полумраке пустынного коридора Кубинец вытащил из-под белого плаща туго перевязанный пакет.
— Возьмешь пакет. Поедешь на Бургундское ристалище. Отыщешь фра Арнольда Контад Верфенштайна. Передашь ему, лично в руки. И забудешь про этот пакет и про поручение. Вопросы? — Серые глаза Кубинца глядели холодно и твердо.
— Нет вопросов, фра Сигимер, — отчеканил Конрад.
— Очень хорошо, юнкер.
Кубинец никогда не бранился. Никогда не кричал и никогда не улыбался. Но одну фразу, одно слово «юнкер» он мог произнести так, что хотелось просочиться сквозь каменный пол и на свет не показываться. А мог и так, что плечи распрямлялись, словно крылья, щеки радостно вспыхивали, а губы так и норовили расползтись в идиотской довольной ухмылке. Как сейчас, к примеру.
— Служу Ордену и Расе! — отчеканил Конрад уже в укрытую белым рыцарским плащом широкую спину, скрывавшуюся в сумраке коридора.
На крутой лестнице Конрад всё же взглянул на печати — и чуть не навернулся вниз головой. Кроме обычной почтовой печати с ансуз-рун, пакет украшала печать Великого Комтура, мрачная черная печать с символом Wehmgeriht и даже Большая Орденская Печать. Доннерветтер и Махагала! Сознание собственной важности вознесло орденюнкера до занебесных чертогов Всеотца, но тут же промелькнувшая мысль о том, что с ним сделают, случись что с пакетом, мигом вернула его на землю. Конрад положил пакет в ременную сумку — тик в тик влезло — и тщательно застегнул.
А ведь сегодня он встретится с фра Арнольдом. С Дитрихом из «Возвращения», с Арминием из «Тевтобургского леса», с Ванниусом из «Короля Ванниуса». С человеком, сделавшим для популярности Ордена не меньше, чем любой из Великих Магистров. Все знали фра Арнольда, все и везде.
Во взглядах орденюнкеров на плацу уже не было никакого сочувствия. Неприкрытая ревность и зависть. Кубинец дал Тауберту поручение. Поручение, видимо, за пределами Двора Юнкеров, может быть, за пределами замка. Ерстер-офицер, которого Кубинец оставил за себя, стегнул Конрада раскаленным взглядом и более резким и злым, чем обычно, голосом проорал:
— Любимое упражнение орденюнкера-а?
— Фрош! — рявкнули юнкера, подпрыгивая на корточках и хлопая ладонями над головой. Мышцы Конрада непроизвольно дернулись в такт крику.
— Кто вы такие? — резал ухо голос ерстер-офицера.
— Юнкера!! — шевельнулись губы Конрада вслед за многоголосым криком и прыжком.
— Как дела, юнкера?
— Мы счастливы!!!
Конрад оседлал велосипед. У высоких ворот, грозно нависавших каменным монолитом, пришлось спешиться — перед ним скрестились алебарды.
— Куда, юнкер? — часовой в блестевшем голубой сталью нагруднике тоже был юнкером, но из тех, кому совсем немного осталось до Посвящения.
— Особое поручение.
— Особое поручение, да? — часовой был выше Конрада на полголовы, а над верхней губой уже бодро пробивалась редкая поросль. Кстати, юнкеру положено бы бриться… — Погулять в городе и пощупать девок, да, юнкер? А обыск не хочешь?
Конрад сжал зубы. Он может назвать Куб… фра Сигимера, и его пропустят, да еще на караул алебардами сделают. Но… нет, он никого не назовет!
Зазвонил телефон.
— Удумм! — выругался часовой и, не спуская глаз с Конрада, отшагнул вправо, сняв трубку с висевшего на стене аппарата.
— Да, пятнадцатый слушает… — прорычал он и вдруг вытянулся, щелкнув каблуками. — Так точно! Да! Есть пропустить! Служу Ордену и Расе! — Он повесил трубку и посмотрел на Конрада: — Катись отсюда!
Уже за спиной он услышал глухое, злобное: «Штабной крысеныш».
Химеры надвратной башни угрюмо-надменно глядели вслед одинокому велосипедисту. Конрад спешил, очень спешил. Все юнкера спешили и старались, ибо только так можно приблизить долгожданное Посвящение. А подопечные Кубинца — особенно. Потому что… Ну, потому что Кубинец — это Кубинец… Итак, Конрад спешил. Тем не менее ему трижды пришлось задержаться. У самой окраины Мюнхена — там, где над воротами сервофермы Дахау готические буквы сообщали: «Труд освобождает», — ему пришлось уступить дорогу колонне рыцарей, возвращавшихся с учений. Голубой и красный. Голубизной отливала броня панцерваггенов, нагрудники и шлемы рыцарей, алели их плащи и кресты на бортах. А над башней переднего «сигурда» ветер колыхал флаг. Ревел громкоговоритель, споря с лязгом траков и рычанием моторов. Красный нордический крест на черно-белом фоне. Конрад застыл, вскинув руку в приветствии, и затаил дыхание, неотрывно глядя на колонну. Было такое чувство, что лязг машин и громовой припев древнего, еще Северного Похода марша «Кровь и Ненависть! Смерть и Пламя!» поселились у него в голове.
Конрад помчался дальше и вскоре въехал в пригород. Да, сюда колонна не заходила. Чистота, тишина, уют, розовые кусты в палисадничках, беленые стены. Встречные бюргеры, пешие и на велосипедах, почтительно снимали треугольные шляпы, но ни одного явно не тянуло вытянуться по стойке смирно и запеть «Кровь и Ненависть». Да они и слов-то не знают небось, дубины несчастные! Он — он знает. Он их все знает, орденские марши, разбуди посреди ночи — вскочит и споет. Несколько раз в году так и делают: посреди ночи врубают в казармах на всю мощность марш, и, пока звучит увертюра, надо успеть одеться, а затем все юнкера навытяжку стоят у коек и поют во всю глотку. На новичков смех смотреть: кто портянки поверх сапог намотал, у кого мундир задом наперед напялен, у кого ремень, в кольцо застегнутый, на башке вместо берета. Сам когда-то таким был, но сейчас — разве поверишь. Да, когда марш закончится и дневальный гаркнет: «Юнкера, вольно!» — вот смеху бывает! Ну, новичкам еще иногда «помогают» — штаны узлом завяжут, сапоги голенищем в голенище всунут, но это не только в такие ночи, никто же не предупреждает, это всегда…
Вообще, город и горожане казались Конраду с непривычки чем-то диковинным. Готические буквы вместо рун. Дома не такие. И люди тоже. Одни толстые, другие худые, третьи так — ни рыба ни мясо. Двигаются по-дурацки, неправильно двигаются, словно их, остолопов, в свое время не учили. Неужели двух лет мало? И эта дикая одежка, словно из курса военной истории про Тридцатилетнюю войну. «Они еще Кальвина читать начнут», — фыркал Кубинец. О Кальвине Конрад ничего не знал, да и правильно, судя по тону Кубинца.
Девицы и женщины делали книксен, словно нарочно демонстрируя ему глубокие вырезы своих платьев. Конрада бросало в жар. Да, в жар… И с этим ничего не поделаешь, не помогут ни постная пища, ни ночные побудки, ни плац… Об этом всё равно думаешь. Конрад облизнул пересохшие — от ветра, от встречного ветра! — губы. Ничего, год-другой, и все они будут мои. Все.
Он вдруг обнаружил, что Мюнхен очень похож на его родной Инсбрук. Вот еще один перекресток — стражник в серой форме, завидев орденюнкера, остановил движущиеся по поперечной улице велосипеды и веломобили, пропуская его, — еще один поворот, и покажется родимая Либенсфельдсштрассе, добрый деревянный гном у дверей бакалейной лавки старого Яна Майснера, пекарня матушки Хильдегун, а между ними — дом, в котором он родился, в котором мог жить и сейчас.
И быть таким же дуболомом, как эти? В ушах зазвучал резкий голос Кубинца: «Любимое упражнение орденюнкера?..»
— Фрош! — прошептал Конрад.
«Отец орденюнкера?..»
— Магистр! — вслух произнес Конрад.
«Мать орденюнкера!..»
— Р-раса! — повысил голос Конрад.
«Семья орденюнкера-а?..»
— Орден! — рявкнул Конрад во всё горло.
Встречный долговязый мастеровой с перепугу грохнулся вместе с велосипедом на брусчатку. Конрад не обратил на дурня внимания, начав рассматривать плакаты на стенах домов. Вот пожилая пара в окружении многочисленных отпрысков. Призыв гласил: «В детях — наше бессмертие!». На другом — старый годсблодскнехт положил руку на плечо подростку, а над ними вздымались три тени — древний тевтон в косматых шкурах и рогатом шлеме, средневековый рыцарь в плаще с крестом и гренадер времен Семилетней войны. «Предки смотрят на тебя». С третьего… С третьего улыбался ослепительно-белыми зубами совсем молодой фра Арнольд, глыбя невообразимые бицепсы, и Конрад нажал на педали, забыв вчитаться в надпись: «Крепкие мускулы — крепкое государство!».
Но он опять остановился. На площади каменные волки и вороны смотрели с готического храма Всеотца на позорный столб у паперти. У столба, со скрученными за спиной руками, стояла женщина. Верхняя часть лица — сплошной синяк, губы и нос разбиты, половина волос слиплась от грязи и бурой, резко пахнущей сероводородом, жижи, другая половина просто сбрита. Табличка на груди гласила… гласила такое, что Конрад чуть не свалился с велосипеда. Может, он ошибся? В конце концов, после рун труднее читать готические буквы. Нет, всё правильно. «Я ПЕРЕСПАЛА С СЕРВОМ». Какой-то бюргер походя стегнул распутницу тростью, какая-та женщина плюнула ей в лицо. Всё это Конрад видел как-то туманно, краем глаза. Лицо было изуродовано, но фигура… Удум и пагату! Трудно найти НЕсоблазнительную женскую фигуру, если тебе восемнадцать, а живых женщин ты видел последние три года лишь издали, раз в месяц, но у этой бабы, еще совсем не старой… Еще два года — она могла бы достаться ему. Рыцарям не отказывают. А она… Шваль! Лечь под серва, под двуногую скотину! Конраду очень захотелось подойти к ней, ударить — сапогом, камнем, ножом, но, во-первых, если она умрет, это будет для нее избавлением. Смерть лучше болезненной, грубой стерилизации и отправки на сервоферму. А во-вторых — время! Нельзя задерживаться, напомнил себе Конрад, нажимая на педали. Если он не уложится до заката, он не успеет к поднятию моста. А ночевать вне замка без дозволения — за это… Лучше даже и не думать.
Какая всё же дрянь, эта баба, размышлял с отвращением Конрад. Погубить себя, опозорить семью и мужа. Перед ее братьями, сестрами, детьми, внуками, правнуками будут закрыты врата Орденских замков, а их дела в памяти раухеров Евгенического Комитета будут замараны науд-руной — «неблагоприятная наследственность». И ради чего?
Здесь он, видимо, проморгал знак объезда, так как путь ему преградила бригада ремонтировавших мостовую сервов. На улицах городов, сел, замков властвовала брусчатка, лишь магистрали между ними были сорок лет назад, при втором Великом Магистре, заасфальтированы.
В детстве он видел сервов-сантехников, сервов-золотарей, сервов-дворников, сервов-трубочистов. В замок сервы не допускались, но раз в год в казармы юнкеров пригоняли старых сервов, пьяных в дрезину, пускающих слюни, икающих, что-то мычащих, поминутно падающих. И Кубинец кричал, тыча в их сторону стеком: «Помните, юнкера: каждая рюмка, выпитая вами, — шаг к этому! Каждая рюмка!»
Сервы на мостовой пьяными не были. Скучные смуглые лица, отвратительные сальные черные космы, сливовидные носы, добавлявшие их обладателям унылости. На кадыкастых немытых шеях (удум и пагату! их мыть, что ли, иногда надо, хоть гигиены ради) болтались медные ошейники с гербом Мюнхена. Сервы, значит, были собственностью Мюнхенского бургстага. Конрад вглядывался в этих замурзанных двуногих тварей и вспоминал женщину у позорного столба. Что она могла найти в подобном существе? Один из сервов поднял голову и оцепенел, уставившись на орденюнкера. Взгляд у него был пустой, тупой, скотский, какой и полагается иметь двуногой скотине. А самое паскудное было в том, что коренастая тварь торчала у него на дороге. Конрад нажал на звонок, еще раз, а серв стоял и таращился на него. Конрад еле успел остановиться, чтобы не врезаться в скотину. Свернуть было некуда — слева тротуар, справа разобранная брусчатка. Да и не пристало ему, орденюнкеру, объезжать это вонючее животное, ошибку природы.
— С дороги! — крикнул Конрад.
Серв испуганно шатнулся, но с места не двинулся. Свистнул ременный бич, гортанный голос каркнул приказ. Серв дернулся, уронив камни, и отскочил на разобранный участок. Только сейчас Конрад заметил надсмотрщика, тоже серва, чистого, одетого получше, с осмысленным взглядом. Увидев, что орденюнкер смотрит на него, тот поспешно опустился на колени. Остальные сервы уже давно пребывали в этой позиции. Конрад поехал дальше.
Мелькнуло еще два плаката. Один призывал бюргеров любить и почитать своих старших братьев — рыцарей, цвет Расы и опору государства. На другом стальная рыцарская перчатка с надписью WEHMGERIHT стискивала уродливых тварей — то ли шпионов, то ли мутантов… Лучше бы изобразили ту бабу.
Громадный фриз на стенах Бургундского ристалища изображал сцену из последних авентюр «Песни о Нибелунгах» — бой бургундских витязей с гуннами в пылающем дворце Этцеля. Из-за этого фриза, а также статуй Хагена, Гернота, Гизельхера, Гунтера и прочих бургундцев, стоявших на возвышавшейся над западной трибуной стадиона платформе, он и получил свое название. Сейчас на стадионе было не слишком людно. Трибуны пусты, только двое служителей сочетали сытный полдник (кружка светлого пива и сосиска) с наблюдением за тренировкой местной футбольной команды «Мюнхен-1860». Все игроки были, конечно, полубратья — Орден спорт презирал, как бессмысленную трату сил и времени. Рыцарям нужно то, что поможет им в бою. Конрад с чувством собственного превосходства посмотрел на долговязых бюргерских парней. Все они были старше его, но Конрад легко одолел бы любого в рукопашной, не говоря об умении управляться со сложной военной техникой…
Повернув голову, он обнаружил, что у окольцовывающей поле беговой дорожки сидел орденюнкер с ярко-рыжими волосами. На рябом лице его запечатлелась вселенская скука, серые глаза смотрели сквозь игроков. Нашивка на рукаве свидетельствовала, что перед Конрадом был воспитанник столичного Верфенштайна, а не Туленгаузена. Шеврон ниже эмблемы замка указывал на то, что данный юнкер служил в ординарцах при рыцаре. Конрад шагнул к нему:
— Где я могу увидеть фра Арнольда Контад Верфенштайна?
Серые глаза на миг задержались на нем, ничуть не меняя своего выражения, вернее полной невыразительности. Потом оруженосец показал в направлении беговой дорожки и лаконично изрек:
— Там.
Конрад повернулся в указанную сторону и с трудом удержался, чтобы не броситься прочь. Прямо на него, так показалось ему, неслось что-то огромное и страшное… Прошла очень долгая секунда, прежде чем он понял, что это огромный вороной конь и бегущий рядом с ним человек в железном доспехе. Рука в латной рукавице цеплялась за луку седла. Оба остановились в шаге от юнкеров. Шерсть коня была мокрой от пота, да и серые, коротко остриженные волосы рыцаря, когда он снял шлем, выглядели так, будто его облили из ведра или он попал под проливной дождь. Лицо было давным-давно знакомым, загорелым, с мощными скулами, квадратной челюстью, синими глазами.
— Лови, Шульц, — он бросил юнкеру шлем. — Сколько?
Рыжий Шульц свободной рукой вынул из кармана часы.
— Десять минут двадцать пять секунд. Что на… — исчезнувшие часы сменила записная книжка, — …на пять секунд лучше, чем в прошлый раз.
— Сними-ка с меня это железо, юнкер.
Шульц долго возился и что-то бурчал под нос, укладывая доспехи в яркую сумку. Конрад завороженно наблюдал. Ему еще не доводилось видеть полный доспех на живом человеке. Обычно рыцари носили только нагрудник с гербом замка и стальные перчатки, кроме сутаны или походного мундира с плащом, конечно.
Когда фра Арнольд освободился от доспехов, он повернулся к юнкеру:
— Ну, юнкер, тебе что надо?
— А… кхрр… кхм… — Конрад с трудом отыскал куда-то пропавший голос. — Вам пакет. Вот…
Фра Арнольд окинул взглядом печати.
— Ух ты… Старый толстый Герман… Долой!
Спустя полсекунды юнкера ударило: «толстый Герман» — это же Великий Комтур! Хведрунг и Махагала! Он вытаращил глаза на рыцаря.
— Так, черные плащи — долой! — фра Арнольд сорвал печать Wehmgeriht. — И эти две туда же…
Он вытащил листок бумаги, нахмурившись, пробежал по нему глазами, выдвинул вперед челюсть:
— «Полностью подтвердилось»! Еще бы… Кто дал тебе этот пакет, парень?
— Фра Сигимер… Фра Сигимер Контад Тулегаузен.
— Это со шрамом через всё лицо?
Конрад кивнул.
— Кубинец! — сверкнул белыми зубами фра Арнольд. — Шульц, в машину. Стой! Дай блокнот и ручку. Тебе, юнкер, хочется получить автограф, да?
Конрад сглотнул пересохшим ртом и судорожно кивнул. Фра Арнольд вручил ему свою фотографию в роли Дитриха — с темной гривой волос, обнаженным торсом и огромным мечом в мускулистой руке. Поверх фотографии шла роспись и дата.
— А теперь забудь о пакете и об этом поручении, ясно?
Конрад порывисто кивнул и щелкнул каблуками.
— Служу Ордену и Расе!
Он уже подходил к украшенной барельефом арке выхода со стадиона, когда фра Арнольд окликнул его:
— Так кто дал тебе этот пакет, юнкер?
— Какой пакет?
Фра Арнольд рассмеялся и показал ему большой палец.
Это все-таки был хороший день. Он справился с поручением Кубинца, встретился с фра Арнольдом, получил, самому не верится, его автограф. Да, день был…
— Орденюнкер Тауберт!
Конрад остановил занесенную на педаль ногу и оглянулся. День был паршивый. Неудачный был день. К нему приближался Хлыщ. В белоснежной сутане, с надраенной до блеска бляхой и рукавицами, с гибким стеком в правой руке. Холеное бледное лицо, холеная бородка, холеные волосы чуть ниже ушей.
— Да, фра Адальберг.
— Что ты здесь делаешь? Сегодня выходной? Я тебя спрашиваю, юнкер, — стек уперся в грудь Конрада.
— Нет, фра Адальберг.
Ноздри тонкого носа вздулись.
— Кто тебе разрешил покидать Замок, юнкер? Что ты спрятал в кармане? Дай сюда, юнкер.
Конрад положил на железную ладонь Хлыща фотографию фра Арнольда.
— Ты покидал Замок, чтобы выпросить автограф, да, юнкер? Смотреть в глаза! — стек Хлыща поднял его подбородок. — Я спрашиваю, ты за этим покидал Замок?
Конрад молчал. Сказать «нет» означало выдать Кубинца. Сказать «да» — солгать наставнику… Пусть даже этим наставником был Хлыщ..
— Орденюнкер может хранить у себя только один портрет. Портрет Великого Магистра. Ты понял, юнкер?!
— В кодексе орденюнкера ничего не сказано об этом, фра Адальберг.
— Что? Что-о? Ты… ты — пререкаться, юнкер? Смирно! — Конрад выпустил из рук велосипед, тот с грохотом рухнул на мостовую. — Ладони вверх!
Стек со свистом резал воздух. Конрад глядел перед собой, закусив нижнюю губу. Очертания Бургундского Ристалища стали расплываться, как в тумане.
НЕТ!!! Не плакать! Наконец Хлыщ опустил стек и сунул в кипящие от боли ладони Конрада фотокарточку.
— Порвать! Немедленно, юнкер. Так… Вот урна, брось туда. Теперь бери велосипед и следуй за мной…
Оруженосец Хлыща помог Конраду уложить велосипед в багажник серого пузатого «Ауто Униона». Затем Конрада впихнули на заднее сиденье…
Был карцер, холодное и мокрое подземелье. Был плац, и резкий голос Комтура вещал под посеревшим небом: «Мужество есть и у дикарей, человека отличает дисциплина… Бунт есть добродетель серва, добродетель свободных — повиновение». Его вели сквозь строй, и шпицрутены жужжали, как злые шершни…
И снова был карцер. Но он уже не казался таким темным и безнадежным. Потому что в конце строя чья-то сильная рука подхватила его, не дав упасть. Это была рука Кубинца.
2 февраля следующего года, на полгода раньше установленного срока, Конрад Тауберт распрощался со своей фамилией и стал фра Конрадом Монтад Тулегаузеном.