НАСЛЕДСТВО
Владислав Шихов выбрал трудный поэтический путь. Для современного поэта, пишущего по-русски, открывается много путей куда более легких. Ирония, пародия, гротеск, все виды эксцентрики, все виды «деконструкции»…
На этих путях почти гарантированно создаются теперь успешные тексты и складываются успешные имена. Владислав Шихов делает другое. Он не отказался от того образа поэзии, который вызывает в памяти прежде всего имя Мандельштама (но, конечно, этим именем не исчерпывается): от поэзии, живущей в «пятой стихии» — стихии человеческого творчества. «Нам четырех стихий приятственно господство, / Но создал пятую свободный человек».
Все четыре стихии мира, весь обиход у него пронизаны памятью об их бытии в творчестве: в греческой античности, в средневековой, новоевропейской и русской культуре.
Трудность этого пути в сравнении с магистральным путем «спекуляции на понижении» состоит не в том, что автору такого рода — и его читателю — необходимо быть культурно вменяемым, то есть проделать значительную работу ума и сердца. Самое трудное здесь — приняв такую эстафету, оказаться по меньшей мере на ее уровне, а говоря всерьез, и в определенном отношении превзойти предшественников, делая «то же, но еще шибче, еще горячее», словами Пастернака. Традиционным можно назвать лишь то, что выдерживает суд традиции, как определил это Т.-С.Элиот. В наше время, которое любит называть себя «бедным», «поздним» и т. п., выдержать такой суд — суд Эсхила и Шекспира, суд Бодлера и Ахматовой — представляется просто невероятным. Но если мы что и любим в поэзии, то это ее способность делать невероятные вещи! Этого просит душа, это просит время, уставшее от разрушительства.
Ольга Седакова
5 апреля 2005
Москва
Я получил блаженное наследство…
О.Мандельштам
* * *
А я уже там, где никто не поможет.
Но ты повторяй, повторяй, повторяй…
О.Седакова
Сад ветренен, велеречив и страшен,
Я вышел из пристанища куда
И, светом фонаря едва окрашен,
Всё больше погружаюсь, как звезда.
Без памяти роскошествуя, лето
В конце концов оставило скелет,
В конце концов, спасибо и за это,
В конце концов, ведь это тоже след.
Еще я жив во власянице стужи,
Хотя изжит и исключен, как ять,
Но, господи, как хорошо здесь вчуже
Среди деревьев деревом стоять,
Смотреть, как время добавляет ретушь
И так же крохоборется, как сад,
Хоть нет уже неистово, хоть нет уж,
Хоть в Библии уже листы горят.
Но всё одно — пусть нощно или денно,
В конце концов, дух глýхий и немой,
В конце концов, еще скорбишь смертельно,
В конце концов, побудь еще со мной.
* * *
Как бурное allegro аллергии —
Мои воспоминанья дорогие.
Раскрыв утробу старого стола,
Перебираю, что рука смела
С поверхности в разверстую гробницу.
Из «Демона» десятую страницу
(Цитирую: «…в ее груди печаль»).
Давно пора бы выбросить, да жаль
Весь этот груз, собранье мелочей:
И отпечаток крови, уж ничей,
И колокольчик, уж без языка,
Со школьного последнего звонка.
Знакомые, забытые предметы,
Несущие в себе мои приметы!
Вот крошки листьев павловских дубов,
Рентгеновские снимки трех зубов,
Часы без стрелок, корпия, монеты
И акварельные твои портреты,
И слой за слоем здесь черновики.
Как почерк изменяется руки!
В числе последних — «Сад камней», потом
«И долго обнимаю тебя львом…».
Собрать бы всё да за городом сжечь!
И раннюю испуганную речь,
И боле поздний дерзновенный голос —
Что страждало, надеялось, боролось.
А впрочем, лень. Оставлю эти мощи
Нетленными в пределах вечной нощи.
ХРОНИКА
От недосыпа красными очами,
Уставшими от чтения ночами,
Я тщетно зрю запечатленный сон
Из кинохроники — каких? — времен,
Но, судя по всему, начала века
Двадцатого, и дергается веко.
Не знаю, но из множества видений
Я эти выбираю светотени,
Хоть ничего особого в них нет.
Ну, девочка из темноты на свет
Бежит, о землю темным ударяя
Большим мячом, как мотылек порхая.
И чудится — я слышу звонкий звук,
Но мяч на ножку попадает вдруг
И зыбкою уносится волною
И пропадает, поглощенный тьмою.
А девочка как бледное пятно…
И длительно мерещится оно!
И мне не важно, кто она и как
Жизнь провела в бесчисленных мирах?
И умерла давно ли? И какое
Оставила наследство роковое?
Но прилепилась к ней моя душа,
Невыразимой жалостью дыша.
И каждой ночью, отходя ко сну,
Я вечный свет под веждами несу,
И ощупью спускаюсь в катакомбы,
И сто теней веду для гетакомбы*,
И время обращается со мной
Как с исчезающей величиной.
* * *
Прежде, нежели я отойду и не будет меня,
Перечту то, что мне на роду, в слабом свете огня,
Словно книгу, какую однажды сумняшесь ничтоже
Я был вынужден съесть без остатка шагреневой
кожи,
И поэтому, видимо, горечь, застрявшая в горле.
И поэтому, видимо, речь моя — вечное горе:
Я обманывал время и нежно воспитывал тройню,
Любовался тенями в саду и брал приступом Трою,
Говорил на чужом языке, выходил из себя,
Как гиблейские пчелы, погибель в атаке трубя,
Возвращался домой, где меня ожидал кенотаф.
И, насыщенный жизнью, от долгих скитаний устав,
Словно некое слово, утратив былое движенье,
Наконец я ввергаюсь в последний пробел
предложенья,
Восполняя собою, как сонмы, как прочие те,
Проступающий смысл в отвратной его наготе.
СКУДЕЛЬНИЦА*
Пойду по полю собирать своих
В скудельницу грудную, словно стих.
Как яблоки осенние, их плоть
С ветвей рассыпал по земле Господь.
Но жизнь и смерть во власти языка.
Я был немым под небом, как река,
Приявшая стотысячный приток,
Я больше сделать ничего не мог.
Я истомился сдерживать его
Обезображенное торжество
И вид его, как будто вид коней:
Кто пожалеет о тебе, Эней?
Кто назовет, как звезды, имена?
Кто выпьет чашу горькую до дна?
Я не останусь, друг, перед тобой
В стыде, как пред прощальною трубой,
Когда с натуги лопались виски,
Луцилий мой, изрубленный в куски,
Когда копье вонзалось по значок,
Сцевола, в твой расширенный зрачок,
Когда ты, Постум, выдыхал огонь
Пробитой грудью сквозь тройную бронь.
Кому теперь тростинками цикуты,
Длины неравной, словно бы минуты,
На братской тризне я печаль повем?
Кому теперь высокой крови шлем
Нести с собой, как в дальнюю деревню
Пчелиный рой, посаженный в роевню,
Гудящий дым, переходящий в стон,
Укутанный простым, как сон, холстом?
* * *
Мы вынесли сами себя на разбитых щитах
И тихо легли на щетину сухого покоса.
И дымные звезды, блаженнее, чем нищета,
Мерещатся, как на лице у меня lacrimosa.
И неодолимо кочует в долине земля
Ленивой волной в пустоту, наводящую ужас!
И, может быть, ангел кружится и больше нельзя,
Но острыми крыльями режет и режет окружность.
Поистине в этом присутствует месте Господь
И держит десятые сутки удел наш в деснице.
И тень вытесняется, и истончается плоть,
И прошлая жизнь до пронзительной ясности снится:
Как будто бегу, задыхаясь от счастья, маня
И Катю, и Аню с Ильей в глубину кипарисов,
Пока не повалят на бедную землю меня,
Смеясь и ликуя победно, на шее повиснув.
ИТАКА
Ты поживи, порадуйся на свете,
потом приходи ко мне.
И.Бунин «Холодная осень»
Теперь здесь нищета, и корпия, и жалость,
И кошма слегших трав, и листьев перегной.
И что-то детское в душе моей разжалось
И сбило с ног большой нахлынувшей волной.
И лижет мне лицо, как верная собака,
И скудный воздух, и холодных окон хор.
И я не узнаю тебя, моя Итака,
Укутанный сфумато старый двор.
Пусть обижается и обижает влага,
И темный далеко доносится поток,
И погружается развернутого флага
Полотнище в сырой насыщенный песок,
В котором черепки и пифосов, и амфор,
И времени черты, и бога стертый лик,
И смерть приявший так, как только триумфатор,
Железный легион солдатиков моих.
Мы победили в той войне, и я в ответе
Назвать по именам всех тех, кто был в роду,
Пока еще живу и радуюсь на свете,
Но скоро уж приду, но скоро уж приду.
* * *
Сегодня все живы, и всё хорошо,
И всё миновало и произошло.
И воздух (не плачьте) не умер, а спит.
И с веток настигнутых свиток летит.
И, сумерки дымом прозрачным поя,
Уже догорает и книга моя.
Что нýжды, когда и пенаты, и труд
Наш дом, наш скворечник от бед берегут.
И я повторяю за дочками днесь:
«Вы к нам приходите, не жадные здесь».
КНИГА
В путь, мой свиток, ступай…
Овидий «Скорбные элегии»
Мой свиток маленький, куда тебе идти?
Останься лучше здесь, в отеческой горсти,
Как и советует Гораций, лет на девять,
На сколько знаешь сам, потом лети, как лебедь.
Покуда же не срок, увенчанный листвой,
Благодари богов за мирный угол свой,
Учись покорствовать, и в жребии высоком
Тебя вакцинии покроют красным соком.
И с именем твоим начальная строка,
Быть может, минием блеснет со дна зрачка.
И безобразные облагородит пемза
Листы папируса по линии обреза*.
Так время и пройдет, как за тобою тень.
То труженичество, то сладостная лень,
То приступ слабости, то лепта трудовая,
Могучее зерно в себе осознавая.
Но если, свиток мой, ты обнаружишь вдруг
На третий, может, день, что я исчез, как звук,
Что в пустоте пелен остались лишь частицы
И только мнится дым развеянной страницы,
Дай силы бог тебе и утверди стопы
С народом вместе быть, но избегать толпы
И миру говорить немногими словами,
Как жили мы с тобой и что случилось с нами.
* Описывается книга-свиток. В Древнем Риме первая строка с именем автора и названием писалась красной киноварью (минием), страницы из папируса натирались кедровым маслом, обрезы лощились пемзой. Свиток накручивался на палочку, концы которой были украшены рожками из слоновой кости, и укладывался в кожаный футляр, выкрашенный алой краской из ягод вакцинии.