ЗАМЕТЫ
ОДИН
В череде буден
Лето пролетело — не заметил. Осенью, когда жгут картофельную ботву и над домами стоит сизый дым, а день короток, неожиданная грусть охватывает сердце. Кому-то величество Судьба щедрой мерой отсыпает счастье, а кто-то должен всю жизнь страдать. Андрей смахивает слезу. Годы, как скакуны, промчались в тумане. Вспомнить нечего, потому что о нем никто не вспоминает: детей не нажил, мать умерла, сестры всегда были чужими. Разве что в памяти осталась Людмила, но это было так давно… Что впереди? Одинокая старость, когда некому будет подать кружку воды.
Надоело стоять у «Снежка» с алкашами. После двухсот граммов уже безразлично, что рядом пропитые лица. Он рассказывает о своей несчастной доле, о смысле жизни. «Ну и философ!» — беззлобно смеются за стойкой. Пьющие — добрые люди, если их не обижают. Но так жить нельзя. Скорей вырваться из железного города. Поселиться бы в лесу, у тихого пруда. Утром шагать по росе, когда от воды идет туманный дым и — вдруг! — на середине пруда плеснет огромный линь.
Ночью снилась бабушка Агафья, она сердито стучит палкой, и голова у Андрея раскалывается, как спелый арбуз. Он проснулся в поту. «Господи, спаси и сохрани. Не всю же жизнь расплачиваться за содеянное. Разве двадцать пять лет тюрьмы — не расплата за преступление?» — шепчет он, набирая ковшик ледяной воды. Кто ответит, кто подскажет? Хозяйка баба Галя только пожалеет, что ее очередной квартирант спивается. Года два еще протянет, а потом на красную горку. Много их лежит на глазовском кладбище. Нынче мужики долго не живут.
— Поеду за клюквой, ее нынче много, и красоты невиданной, — сказал бабе Гале. — Тебе привезу и на продажу останется.
Ехал в электричке и думал, что вот он, Андрей, из деревни. Мама последние деньги высылала, чтобы сын учился в институте и стал учителем. А что вышло? В городе научился пить, институт бросил. Как говорил профессор Марков, выломился из своей среды, пахать и косить разучился, но и интеллигентом не стал.
Солнечным днем
День родился солнечный, но не жаркий, все-таки осень на дворе. Андрей нашел богатую ягодой клюквенную полянку в обрамлении высоких сосен. К обеду ведро было полно красными круглыми рубинами. Он присел отдохнуть. Вспомнилась тихая Сиреневка с единственной улицей, круглое, улыбающееся лицо Людмилы. День был такой же солнечный и нежаркий, когда весна плавно переходила в лето. Его провожали в армию. Белым облаком цвела черемуха. Шумело в голове от выпитой самогонки, и острая жалость к себе вскипела слезами: вот он уедет, а Людмила достанется другому, хотя клялась любить по гроб жизни.
Стукнула калитка, зашла соседка бабушка Агафья. Про нее, шуструю и востроглазую, говорили, что она колдунья. Захочет — сорокой заверещит, захочет — черной кошкой тебе на шею прыгнет. Вот она пришла и шепчет: дескать, иди, касатик, ждет тебя твоя голубка. А в бане темно, хоть на улице солнце улыбается. «Андрюшенька…» — тихий шепот.
«Людмилочка…» Жарко стало от воспоминаний, вышел в тамбур покурить. Солидного вида мужчина брезгливо посмотрел на него и разговор не поддержал. Странное пришло время, когда общество разделилось на богатых и бедных. Что принесут России сегодняшние новорусские?
…При неярком огне свечки Андрей верил, что его будут ждать. Сердце стучало. Они не заметили, как вошла бабушка Агафья: «Ну, касатик с голубкой, намиловались? Смотри, Андрюха, карты говорят, что потерять можешь зазнобушку».
Тяжкий грех
Служба проходила в Свердловском военном округе, в Елани. Учебка, где учили на сержантов, испытала на прочность. Ничего, выдержал, очень помогали письма Людмилы, нежные, полные любви. Но вдруг она писать перестала. Андрей не знал, что и подумать. Как ушат холодной воды вылили на него, когда узнал об измене Людмилы. Она сама написала, чтобы не ждал. «Так вышло, жду ребенка от другого». А этот другой оказался соседом Колькой, длинным, некрасивым, прыщавым. Для командира части было полнейшей неожиданностью, когда роту покинул один из лучших сержантов. Прямо сказать, дезертировал, а за это по головке не гладят.
Тогда, много лет назад, о совершенном в Сиреневке страшном преступлении писали все СМИ республики. Николай Стародумов был убит топором, а его старенькая мать не смогла выбраться из горящего дома и тоже погибла. Только Людмиле повезло, преступник ее не тронул, увел от дома, и в конце деревни она видела, как вспыхнула, как спичка, баня, это взорвался газ в предбаннике… «Что ты наделал, что наделал, не отмоешься от этой крови никогда», — кричала она, и глаза у нее были безумные. Андрей пьяно мотал головой. Всё это время он действовал как робот, не понимая своих действий. В ушах слышался предсмертный хрип Прыща и дикие крики тетки Веры, его матери.
Андрея судили. Приговор был суровый, но справедливый: двадцать пять лет тюрьмы. И всё время, пока шел суд, он не смел поднять головы, потому что знал, какими безумными глазами смотрит на него Людмила. Андрей ожесточился, клял ее на чем свет стоит, считая виновницей всех своих несчастий. Ведь если бы она была ему верна, не было бы страшного греха. От любви до ненависти всего-то один шаг. «Сынок, сынок, ты людей убил, меня уничтожил. Как жить будешь…» — говорила мать, как чужому, и у нее не хватило ни сил, ни желания обнять напоследок родного сына. Смерть соседей встала между ним и Людмилой, между ним и матерью. Она, его мама, не стерпела позора, уехала из Сиреневки и прожила у сестры недолго, заболела и сгорела за два месяца, как свечка.
Много раз, лежа ночью на жестких нарах, Андрей думал о смерти. Это был бы самый лучший выход, но рождался день, и думы его менялись. Не надеясь на ответ, он написал Людмиле. Она ответила, но лучше бы это письмо затерялось в пути: «Тебя нет, как нет убитых Николая и мамы Веры».
Расплата
Богатая попалась ягода, но вдруг как-то тревожно стало, когда вдалеке застучали колеса поезда. Ведь Сиреневка почти рядом, всего-то верстах в двенадцати. И так Андрею захотелось туда. Вспомнилось хорошее: как при проводах в армию Людмила смотрела на него влюбленными глазами… Никуда не уйти от страшных воспоминаний, для всех он остался преступником, и годы, проведенные в тюрьме, не служат оправданием. Он глотал злые слезы. Почему так получилось, что он один, перекати-поле, без семьи, без кола и двора…
Заполночь добрался до Сиреневки. Мирно спала деревня. Те же тополя, но уже желтые, осенние. Никто его не ждет, он чужой на родине. Вот тот отстроенный дом, на месте старого, где в огне сгорели жертвы его преступления; вот баня, где провожала Людмила. Тепло еще, видимо, недавно парились. Андрей сидел на лавке, пока не мяукнула черная кошка, и послышалось: «Что, касатик, пришел? Счастье свое проворонил, уходи, нет тебе места в деревне». Неужели Агафья? Нет. Она уже умерла давно. Но кошка мяукнула, а в темном-претемном углу Колька-Прыщ размазывал кровавые слезы и тихо плакал. Рядом сидела его мать, с ненавистью смотрела на Андрея и поднимала тяжелую клюку.
Он бежал к проселку. Дождь шел тихий, холодный, не грибной. Крупные звезды на небе бежали вместе с ним. Не заметил, как отшагал пятнадцать километров. На маленьком перрончике пустота, вдалеке слышится перестук товарняка, показались его дальние огни. Нет, не ходить ему по росистой траве к пруду, не будет он ловить золотистых линей и радоваться пробуждающемуся дню. И Андрей пошел по шпалам — поезд его догонит. Он побежал. Свернуть бы со шпал, но не было ни сил, ни желания. Последнее, что сверкнуло в его сознании, — это яркий свет и темный тоннель, по которому бежал и бежал… «Мама, мне больно!» — хотел крикнуть он, но не успел, тяжелая громада товарняка раздавила его, как яичную скорлупку.
Никто за ним в морг не пришел. Похоронили в спешке, равнодушно. Как жил одиноким волком, так и умер в одиночестве.
ЗЕМЛЯКИ
Хлебников
Деревня была русской, а название какое-то странное — Кизедзи. Дом Хлебникова стоял на горе, весной весь в белом облаке цветущих яблонь, летом утопал в зелени, а осенью наряжался удивительно крупными, краснобокими плодами. Сорт этот фронтовик Хлебников привез от какого-то пана из Польши. Не жадный был, черенками делился бесплатно.
В субботу, перед баней, появлялся у магазина с кошелкой тугих, спелых яблок. Почему-то ходил босой, хотя хромовые сапоги висели на плече. Брал чекушку, вкусно хрумкал, закусывая. Нас, ребятню, одаривал, по два-три яблока.
Всем давал, сколько хватало. Мы его доброту не оценили, в один из сентябрьских ночей почти что опустошили его сад. Хлебников, рассказывали, плакал, что деревья поломали.
Уже по ночам подмораживало, но он всё равно сапоги не надевал, тихо пил свою чекушку по субботам и закусывал рукавом. Мы к нему уже не подходили. Как-то раз зашел к нам, дома никого не было. Достал кулечек с карамельками: «Ешьте, ешьте, внучки, растите хорошими». Мы с братом-близнецом тихо сидели и не смели поднять глаза. Хлебников вышел и пошел, босой, к своему дому.
Он к нам в школу часто приходил. В День Победы обязательно. Две медали «За отвагу» у него, три ордена. Всегда яблоки приносил, хрустели всем классом, кроме меня и брата.
В гости
По Сибирскому тракту ехать далеко, дядя Миша дорогу спрямлял через просеку. В телеге — жена, дочки Вера и Маша, сын Коля. Тряско, после дождя комарье вьется, успевай веткой отбиваться. Дети хнычут. Из леса выбирались, ветерком обдувало — хорошо!
— Сергей мой, Сергей мой, парень задушевненькой! — припевает дядя Миша и подбрасывает к потолку сына брата.
Гостям подают по стопочке самогонки, детей угощают свежим медом с козьим молоком. Дядя Миша веселый, закусывает зеленым луком, хотя на столе холодное вареное мясо. Его он есть не будет. Который раз рассказывает, как у японцев на Дальнем Востоке полевую кухню отбили и взводом целый ящик консервов съели. Пришел командир роты, посмеялся: «Ну что, вкусна собачатина?» Дядя Миша как представил своего Полкана, так его давай рвать. С тех пор стал вегетарианцем.
От рыбы не отказывался. Скользких налимов ловить шли после обеда. Они от жары в корягах прячутся. Речушка маленькая, проботаешь — есть в намете один или два. Иногда и под килограмм попадаются. Головы есть брезговали, уху варили без них.
Часам к восьми с дойки приходит хозяин, он там бригадирствует. Стол уже накрыт, с соседних деревень семей десять подъехали. С гвалтом рассаживаются. Стульев и табуреток не хватает, заносят лавку, покрывают новым половиком. Первый тост за хозяев, чтобы всегда здоровы были и дом — полная чаша. Вторая рюмка — за родителей, вырастивших хороших детей. Праздничный гомон… Детишки с полатей и печи смотрят, как веселится народ.
— Сергей мой, Сергей мой, парень задушевненькой! — увидев стриженую голову с полатей, поет дядя Миша.
Летчик
Все уже давно забыли его фамилию, звали Летчиком. И это потому, что Прокашев воевал штурманом самолета. И так храбро бил фашистов, что ему даже Героя хотели дать. За острый язык не дали: на одном из партсобраний командира эскадрильи крепко покритиковал, и тот наградной лист отправить «забыл».
Родная кровь
У тети Матрены Поповой первый сын Саша погиб в самом начале войны. Осталась сноха, тоже Сашей звали, а детей не было. Она — сирота, идти ей было некуда, да и не хотела. Второй сын вернулся в 1943 году весь израненный: полноги уже здесь отрезали, потому что гангрена началась. Петр долго не приглядывался к Саше, стали они вместе спать. Матрена не возражала — так лучше будет. Но коротким оказалось их счастье, Петр в лесу под сосну попал. Недолго мучался. «Господи, и на том спасибо тебе. Хоть третьего сыночка сохрани», — молилась Матрена.
У Саши родился сын. В честь отца Петром назвали. Он уже бегал, когда вернулся с фронта третий сынок Матрены — Алеша. У него в деревне невеста была, но не дождалась. Матрена не осуждала Алену, даже на свадьбу сходила. Правду сказать, она ее не очень-то уважала; сердцу не прикажешь, продавщицею работала, со многими парнями успела погулять. Этим и Алешу успокоила. Невесту ему в соседней деревне приглядела. Всем хороша: и работящая, и лицом чистая, и родители не бедняки какие-нибудь.
Она косо смотрела на Сашу, когда та стирала Алешину гимнастерку, подкладывала ему лучшие куски. Алеша любил возиться с Петей, делал ему игрушки и свистульки из липы. «Родная кровь», — думала Матрена. Некуда ей было деваться, когда Саша и Алеша пошли в сельсовет расписываться. Такова, видимо, судьба. Благословила молодых. Пятерых внуков они родили Матрене. Честь по чести всем свадьбы справить помогла. 92 года ей уже. Третий сын Алеша умер, а она всё живет. На то, видимо, воля божья. Саша ее не бросила, ухаживает, в баню на себе таскает и веником парит.
Два брата-акробата
В деревне в два десятка дворов выросли четыре близнеца, все мальчишки. Самыми шустрыми были братья Обуховы, Костя и Иван. В те годы молодежь по очереди ходила из деревни в деревню на посиделки. Знакомились с девушками, время от времени дрались стенка на стенку до крови, но друг друга не калечили. Иван и Костя никому не поддавались. Они и на праздниках были в центре внимания. Костя плясал как артист, а Иван играл на гармони, мандолине и очень душевно пел. Про себя: «Созрели вишни в саду у дяди Вани», про брата: «В Одессе много, много хулиганов, и среди них есть Костя-атаман». Их первыми на войну забрали, обоих в разведроту. Во фронтовой газете писали, что братья Обуховы чуть ли не генерала в плен взяли, и вообще проявляли чудеса храбрости. Но Господь не уберег, шальным снарядом накрыло их блиндаж. Из пяти разведчиков только братья остались живы, но покалечены были крепко. Как в насмешку, судьба-индейка лишила правой ноги до колена плясуна Костю, а у весельчака-гармониста Ивана по плечо отняли левую руку.
Было это в 1944 году. Костя стал работать бригадиром, Иван — почтальоном. Оба коммунисты, самогонкой не увлекались, работящие. В жены взяли первых красавиц. На свадьбе, рассказывают их ровесники, Костя на мандолине играл, а однорукий Иван лихо отплясывал. Поменялись, значит, ролями. В День Победы всегда надевали гимнастерки, у каждого две боевые медали да еще по ордену Красной Звезды. Собирались у Хлебникова фронтовиков восемь. Поднимали фронтовые сто грамм. Вспоминали и поминали погибших. «Бьется в тесной печурке огонь…» — за сердце брала песня, и жена Хлебникова, тетя Нюра, утирала слезы. Домой шли, не качались. Фильмы о войне смотреть не могли, слеза прошибала.
Шел дядя Костя по деревне, в окошки стучал, на сенокос людей поднимал, от одной избы к другой. «Скрип-скрип» скрипел протез: «Глаша, на работу пора». «Иду-иду, дядя Костя Обухов», —слышался девичий голос. Дядя Ваня летом с почтальонов уходил, газеты разносил его сын Санька. А сам коров пас. Бичом щелкал — с одного конца деревни на другой слышно. Левым пустым рукавом ветер играет, кирзовые сапоги в пыли, свою любимую песенку мурлычет про себя: «Созрели вишни в саду у дяди Вани…». И вправду, вишня у Обуховых всегда созревала крупная, красно-фиолетовая.
АЛЕНЬКА
Под окном в холодный вечер
Хорошо сидеть у теплой батареи, смотреть на холодные снежинки, которые глотает стекленеющая по краям лужа. Плохо мужичку, цепляющемуся за забор. Аля знает, что доски прибиты колючей проволокой. Как, должно быть, больно бедняге. Наверно, пальцы в крови. Мужик в очередной раз упал и затих. Жалко, жалко мужичка, и никто не поможет. Аля срывает пальто с вешалки: «Мам, я сейчас!» — и бежит вниз. Мужик тяжелый. Она трет ему уши снегом вперемешку с грязью. И плачет: «Вставай, родненький, ведь замерзнешь». Тот мычит, как глупый теленок, поднимается на ноги, глупо и беззащитно вылупив глаза.
— Ой, какой смешной! — Ей хочется смеяться и плакать.
Она тащит его вдоль забора, по закоулкам. Алино почти неношеное пальтишко в разводах ржавой грязи. Мужик невнятно мычит, опираясь на хрупкое плечо девочки. А она тащит его почти что до конца города, ругая, что он такой злодей, пальто придется долго и упорно стирать.
— От меня жена ушла, — пьяно икая, сообщает мужик.
— Кому сейчас легко, — соглашается Аля.
Она еще не знает, что завтра ее маму вызовут на родительское собрание. Справедливая классная будет стыдить Анну Сергеевну, что дочь у нее растет непослушная, плохо учится, шляется с ребятами по подвалам и курит. Что надо бы Але пример брать с отличника Паши, который каждое слово на уроке ловит, не ерзает и по пустякам учительницу не нервирует.
— А ваш Паша пойдет спасать пьяного — ведь тоже человек? Будет через весь город тащить на себе, марать красивую курточку? Не позорьте мою дочь!
Гусыня и фашист
О школе у меня вообще остались грустные воспоминания. Мама провожает: «Хорошо учись, учительницу слушайся». А как я ее буду уважать, когда, чуть зашалю, она щиплется, как гусыня? Не вру, у меня на руке три таких синячищи расплылись. Терпела, а когда терпению конец наступил, пошла к директору. Он от нас недалеко жил, добрый директор. Показала синяки, и Анне Дмитриевне сильнейший разнос устроили. Щипаться перестала, но шипела, словно гусыня, и смотрела будто на врага народа.
Не любили в школе, когда не по-советски рассуждаешь, вразрез другим говоришь.
В восьмом классе о детях-уродах дискуссия случилась. Все в один голос твердят: надо быть гуманным, дать возможность жить таким. Я встала и говорю: «Зачем бедных детей мучить, они же ничего не понимают, для них каждый день жизни — это настоящая пытка».
— Ну, Аленька, цветочек наш, не ожидала от тебя, ведь ты как настоящий фашист рассуждаешь, — поразилась учительница.
— Фашист, фашист, — шептались одноклассники, но в лицо не говорили. Попробовали бы, я бы им наподдавала.
А вы, говорю, бывали в школах-интернатах, видели, как они мучаются? А я видела, мой дядя Сережа там сторожем подрабатывал. Там работают или очень добрые, или очень злые. Первые жалеют, плачут, свое им из дома тащат, а вторые последнее отнимают жестоко и нагло. Дядя Сережа на получку выпивал, на все деньги им конфет покупал и ревел, как ребенок, глядя, как они ползают, дико таращат глаза. Не выдержал, ушел. Легко быть гуманным, не зная, что творится в этих интернатах.
Такая жалость во мне проснулась, всю жизнь думала посвятить лечению больных. После школы пошла в медучилище. Школьную мою характеристику повертели и сказали: «А знаете, нам проститутки не нужны». Это мне в школе такое сочинили. Ну, не прямо так было написано — с намеками, как обычно делают. Я — в плач. Это я-то проститутка, девочка еще? С парнями если и ходила, то под гитару пели, курили, даже нецелованная была. Сильно стрессовала, на всех стала диким зверьком смотреть.
— Аля, аленький цветочек, успокойся. Люди жестоки, успеешь еще понять, — успокаивала мама.
Чуть я с нашего шестого этажа не выпрыгнула, так было тяжело от несправедливости.
В деревне у бабушки
В городе нравится, если он уютный, зеленый, но в деревне лучше, особенно вечером. Коров гонят, колокольца бряцают, вымена качаются — тяжелые от молока. На угоре стреноженные кони, рядом жеребята, такие быстрые и беззащитные. «Дядь Коль, — прошу я, — дай прокатиться». Он подсаживает, и я скачу к трем ивам у реки, навстречу закатному солнцу. Беда как хорошо! Больше всего люблю коней — не лошадей, которых люди мордуют, и у них печальные глаза. Так бы и жила у реки, рядом с ними. Чтобы взлаивала собачка, можно было плести венки из ромашек и васильков, каждый день окунаться в теплую, как мамкино молоко, белесоватую воду.
— Бабуль, пусти с нами Альку. Рыбачить пойдем, вам на уху наловим, — просят деревенские парнишки.
Бабушку я любила, она ленинградскую блокаду вытерпела. Очень справедливая. Никогда голос не повышала, а как скажет, все слушаются. Добрая внутренняя сила у нее была.
Я тоже считаю себя доброй, потому что никому зла не делала. Но я-то шаловливая, даже бесшабашная. Помню, в партизаны играли. Я взобралась на березу. Парни кричат: «Слезай, а то закострим сейчас!» И развели-таки костер.
— «Врагу не сдается наш гордый “Варяг“!..» — пою.
Ни за что бы не сдалась. Парни испугались, костер потушили. Ну, говорят, Алька, ты еще та, совсем шальная.
А я такая, мальчишкам не поддавалась. Они и не обижали, за своего парня считали. Если кто посторонний начинал приставать-лапать, строго останавливали: не надо, это друг, друг это. В деревне я ругаться научилась у пастухов. Знаешь, как они коров матерят… Душу, говорят, отводим. Вот, едрена вошь, ну-ка, вы, всем строиться на подоконниках с матрацами!
В общем-то мне лучше с животными. Собачка да лошадка не обидят, не то что люди. Они не говорят, не оскорбляют, не дерутся, а только любить могут.
Теперь уже нет бабушки. Она меня во сне к себе звала. Я не пошла, но мне не страшно умереть. Там ждет бабушка, братишка Толянка ждет. Нет, мне совсем не страшно.
Замужем
Он, Сережка, ходил за мной с шестого класса. Был хулиганистый, имел приводы в милицию. Ему точно светила тюрьма. Мудрая мама моя сказала: «Аленька, цветочек, в любви я советов давать не могу. Хочешь ждать, носить передачи, ходить в синяках — воля твоя, выходи. Если нет, то думай сама». Я думала месяц и отказала. Плакала долго, но решения не изменила. А он действительно попал туда, куда говорила мама.
Замуж я вышла по глупости. Было начало июля, отчаянно цвел шиповник, у меня плыла голова. От лета, от солнца, от молодости. «Аля, аленький цветочек», — шептал он. Я ахнула, ведь так меня называли только мама и бабушка. Даже не поняла, как это случилось, испытала только боль, а потом страшное опустошение и злость за свою слабость. В восемнадцать забеременела.
Что мне было делать? Дура, говорили подружки, иди на аборт. Маме ничего не сказала. Лишь потом, когда уже срок прошел, обманула ее, что полюбила Шурика, хожу беременная, надо выходить замуж. Кабы полюбила… Но чтоб с ребенком расстаться — нет, я не изверг убивать человечка, свою кровь.
Видит Бог, хотя и не верю я, старалась быть хорошей женой. В ночь-полночь его встречала, а Шурик часто приходил пьяный. Совсем, в дрезину. Пьяный-пьяный, а спать не давал. Лез целую ночь, мучил. «Господи, — лежу как деревянная, — когда же это кончится…» Когда отталкивала, он орал: «Сука подзаборная, гуляешь, мужу родному не даешь».
Возьму Петю и на кухню. Сижу, баюкаю, плачу. А то среди ночи встану и крестиком вышиваю. А он храпит, под себя, извините, фурит. Я его обоссанные штаны стираю, чтобы чистенький пошел на работу. Глажу, сушу. А он: сука да сука, сучит и сучит.
— Твой опять в подъезде валяется, замерзнет, — сообщают соседи. Бледнею и краснею. Этакого здорового жеребца на этаж поднимаю. Да провались такая жизнь. Не жизнь это, разводиться надо. Но боялась людского шушуканья. Только через шесть лет решилась. Столько лет зря пропало.