КРУГИ СВОЯ
Городок засыпал. По освещённым улицам торопились редкие прохожие, скрывались в тёмных дворах и хлопали двери в подъездах. Все спешат домой. Ночь над городом. Проезжали машины. Ехали неспешно, словно опасались потревожить тех, кто, умаявшись за долгий день, готовился ко сну. Некоторые засыпали, едва коснувшись подушки, другие прикорнули и при любом шорохе открывали глаза, чтобы взглянуть на часы. А иным не спалось, они прислушивались к звукам за окном и думали, перебирали жизнь по дням и событиям. Так и Иван Фалугин лежал и вспоминал, всё раскладывая по стопочкам, а они росли, в прожитые годы превращаясь…
Вечерами в тихий дворик, заросший черёмухой, приходил парень. Дожидаясь Таньку Самсонову, свистел соловьём, с местными птахами развлекался, их передразнивал и с ними разговаривал. Вот разнесётся трель, и тишина – это он ждёт, чтобы какой-нибудь соловей откликнулся. Свистнет и снова притихнет, а потом как завернёт, как защёлкает, даже не верится, что это не птаха малая, а Танькин хахаль вытворяет. И соловьи не выдерживали, вторили ему и несли свои песни над городскими улицами, над всей округой. Потом, когда Танька выходила, они до рассвета просиживали на скамейке под окнами Ивана Фалугина. И всегда, услышав за окнами знакомую соловьиную трель, старик Фалугин почему-то радовался в душе, но в то же время виду не подавал, а наоборот, хмуро сводил брови к переносице и начинал бормотать:
– Вот сейчас подниму Танькиных родителей, и пусть всю ночь слушают, а этому хахалю, Серёжке, накостыляю по загривку, ежели повстречается. Ишь, соловей нашёлся! Ладно, хоть не разбойничает, – Иван Фалугин бубнил, грозно хмуря седые брови.
Выговорится, выпустит пар, а потом сидит на кровати, прислушиваясь к тихим голосам под окном, к приглушённому смеху, к торопливому шёпоту, к недолгой тишине, и опять раздавались голоса. Иван вздыхал, скрипел старыми рассохшимися половицами, пересаживался на табуретку возле окна и курил папироски.
Иван Фалугин курил и думал. Цветные пятна, словно кусочки мозаики, мелькали перед глазами, когда крутишь игрушку – калейдоскоп. Некоторые пятнышки исчезали, мутные, непонятные и пустяковые, а другие начинали складываться в картинку. Казалось бы, крутились мысли ни о чём, но в то же время он думал о жизни, о завтрашнем дне и вспоминал прошлое, словно возвращался на круги своя. Иван поднялся, звякнув графином, налил воды и выпил, потом подошёл к окну. Громыхнуло. Прокатилось по небу. Сверкнула молния, но где-то вдалеке. Зашумели деревья. Порывом ветра пригнуло кусты. Опять заскрежетало: медленно, протяжно, словно камни ворочают. И тут же тьму располосовала молния. Ослепила. Следом ещё одна чиркнула по небу, и снова в небе рокотнуло. Вовсю заливались соловьи, а потом, испугавшись, смолкли. Ветром донесло густой горьковатый запах черёмухи, что разрослась под окнами, где на лавке сидела Танька с ухажёром. Прохладой потянуло в ночи. Свежий ветерок пробежал по кустам. Опять заскрежетало. Танька взвизгнула, когда вспышка ослепила её. Затормошила Сергея, и они припустили к подъезду, а на землю упали первые тяжёлые капли дождя и, приближаясь, зашумел ливень. Иван вздохнул, опять перед глазами замелькали картинки, но другой ночи. Почему-то она всё чаще стала напоминать о себе. Вспомнилась душная и беспросветная долгая ночь, с обложными тяжёлыми облаками, нависшими над округой, но без дождя и с таким же плотным запахом черёмухи над рекой и округой, как сейчас за окном. Ночь из далёкого прошлого…
Светало, когда отец поднял его. На рыбалку собирались. Рыба косяками шла, и батя хотел на всю зиму заготовить. Так было принято в деревне. День год кормит, как у них говорили. Младший братишка, Петруха, тоже увязался. Очень уж хотелось ему соловьёв подразнить. Вроде бы ещё маленький, но так научился свистеть, что любую птицу в округе мог передразнить. Бывало, усядется на крыльцо и ну давай приманивать пернатых. Пташки со всей окрестности слетались на его свист. Петька словно понимал язык птичий. С ними переговаривается, а сам смеётся, заливается. Отец взял его, а потом до последнего дня корил себя. Весь день помогали. Младший, Петруха, во все стороны головой вертел и, услышав пение птиц, бросал работу (маленький ещё, бестолковый) и начинал посвистывать. А они отзывались, всё ближе и ближе на кусты садились и выводили такие трели, что отец не выдержал и, когда Петька в очередной раз остановился, бросив загонять рыбу, отправил его на берег, чтобы под ногами не путался. Петька выбрался на берег, развалился на траве, недолго посвистел-подразнил, а потом притих – уснул.
Духотища. Весь день натягивало тяжёлые облака, словно гроза приближалась. Где-то громыхало, но вдалеке, над рекой, нависли тёмные тучи, а дождя не было. Разметался на берегу братишка, разоспался. Кое-как добудились, когда смерклось. Отец ушицу сварганил. Похлебали. И прилегли возле костерка. Иван сразу засопел, а батя ещё налаживал снасти, потом прилёг на траву и не заметил, как уснул, а Петька остался возле костра. Всё сидел, соловьёв передразнивал. А ночью отец вскинулся. Показалось, кто-то закричал. Смотрит, младшего нигде не видно. Бросился вдоль берега. Зовёт сына. Петька не отзывается. Долго метался батя, освещая кусты, нависшие над рекой, тёмную воду, но Петьки не было. Сердцем почуял, что пришла беда. И тогда отец закричал: сильно, протяжно и больно. Ивану велел мужиков на помощь звать, а сам опять стал метаться вдоль реки и разыскивать сына.
Иван помчался, а отовсюду неслись соловьиные трели, словно птицы старались перепеть друг друга или что-то рассказать хотели… Мгла вокруг, хоть глаз выколи. Вытянутой руки не видно. И он бежал, задыхаясь, по земле, над землёй и внутри ночи, чувствуя терпко-сладковатый запах трав и горьковатый запах черёмухи, которой в округе было немеряно и, когда она цвела, над деревней нависали черёмуховые облака. Этот запах он запомнил на всю жизнь, а ещё соловьиные трели, которые сопровождали его, дорогу указывали.
Он падал и поднимался, бежал и задыхался, переходил на шаг, но опять срывался и мчался, пока не добрался до деревни. Глухая ночь. В редких домах виднелся тусклый свет или огоньки лампадок. Иван перевалился через забор, вскарабкался на завалинку и заколотил в окно, поднимая соседей. Бросился к другому двору и там забарабанил, потом к третьему, четвёртому… И так, пока не поднял мужиков и не разбудил мать. Он кричал во все горло, а потом помчался обратно, показывая дорогу. И опять закричал: тоненько, протяжно и больно.
Всю ночь мужики с баграми и бреднями мотались по реке, бороздили омутки и заводи. А нашли Петьку неподалеку. Буквально в двух шагах от стоянки. Под вывороченное бревно-топляк затянуло, где запутался в корнях, зацепившись рубашонкой. Достали его, на берег вынесли и положили возле костра на траву. Подбежал Иван, увидел отца, который сидел на бревне и не двигался, смотрел куда-то в чёрную ночь и беззвучно плакал, а глаза были сухие. И рядом с ним, на охапке повядшей травы лежал братишка: бледный, тёмный чубчик прилип ко лбу, с синюшными губами, и какой-то вытянутый, словно успел подрасти за это время, пока Иван бегал в деревню. Следом в ночи разнёсся долгий протяжный крик – это мать заголосила, увидев младшенького и, схватив на руки, запричитала ещё громче.
И были тихие похороны. Несколько стариков и старух, кто-то ещё заходил… Тёмные одежды, скорбные лица, разговоры ни о чём. Запах ладана и воска. Бабка-читалка, с потрёпанной книгой, возле небольшого игрушечного гробика, который сколотил одноногий сосед, дядька Арсений, а в гробике лежал Петька: чистенький, в новенькой рубашке в мелкую клеточку (почему-то запомнилось), руки на груди, а на лбу какая-то полоска. Мать с отцом замерли на табуретках. Старшая сестра забилась в угол и молчала, ни слезинки не проронила. Иван не помнил, как прошли похороны, безликие соседи крестились и проходили в избу, чтобы помянуть братишку, но всегда перед глазами Ивана Фалугина вставали лица отца и матери: осунувшиеся, почерневшие и угасшие.
Мать не смогла смириться со смертью младшенького и разболелась. Сильно. Так расхворалась, что отец бросил работу и хозяйство, и они перебрались в соседний городок, где народу больше, где побольше забот, как ни странно, и на общем фоне городской и торопливой жизни как-то незаметно начинает исчезать печаль на сердце и на душе, становится немного полегче, нежели там, в деревне, где каждый куст, каждая игрушка или вещичка напоминали о брате и сыне. Но прошло несколько лет, Ивана после техникума призвали в армию, а родители опять вернулись в деревню. Не дело, когда живые забывают мёртвых.
Отслужив в армии, Иван Фалугин не захотел возвращаться в город, где пришлось бы скитаться по общежитиям и столовкам – суета да и только, а вернулся в деревню, к родителям. Неделю отсыпался и отъедался на домашних харчах, нигде не появляясь, потом устроился механиком в гараж и, как с цепи сорвался, закуролесил, загулял, изредка появляясь дома, чтобы переодеться или отоспаться. Высокий был, статный, косая сажень в плечах. Девки заглядывались на него. И он не обходил вниманием. Не кружил головы девчатам, ничего не обещал, а они не спрашивали, его ночами привечали. Когда вволюшку накобелился, отец сказал, что надо жениться, и ткнул в сторону соседки, Маруськи Дёмушкиной, что будут её сватать. Раз батя велел, значит, так тому и быть. Слово отца – закон для семьи. Хорошая девка, хозяйственная. Всё в руках горело. Батя не ошибся, на неё указывая. Иван ни разу не пожалел, что послушался его и женился. А любовь… Иван как-то не задумывался. Да и не говорили про неё, как ему казалось. Столько лет с той поры пролетело. Разве сейчас вспомнишь. Иван Фалугин вздохнул. Покосился на жену. У Марии не было родителей. Её отца давно уж снесли на мазарки, а мать уехала за длинным рублём, устроилась где-то на краю земли и не вернулась. Исчезла. Подавали в розыск, но затерялись следы. Сгинула мать, словно её и не было на белом свете. Бабка Люба воспитывала, на ноги ставила Маруську. Хозяйственная девка выросла, даже красивая, как болтали в деревне. Месяц-другой погулял с Марусей, в кино водил, на танцы в клуб, а осенью, когда убрали урожай, расписались в сельсовете. Вот и вся любовь. Правда, что-то такое появилось у него в душе, чего не мог объяснить себе, а сердце, словно в кулак сжимало, когда она рядышком присаживалась. Иван неуклюже погладит по плечу, прижмёт к себе и молчит. А вечерами, после работы, он отмахивался от мужиков, которые направлялись в пивнушку или в магазин за бутылкой, и торопился домой, где жена ждала. Детишек нарожали. Закрутилось колесо жизни: дом, работа, в выходные к матери с отцом, чтобы помочь по хозяйству. А если вырывались в город, брали с собой ребятишек, театров не было, но в музее бывали или в кино ходили, а ещё любили цирк, где вволю смеялись над клоунами, а затем в парке или в кафе ели мороженое. Много. Всей семьёй. Потом возвращались в деревню и снова начиналась жизнь по кругу: дом, работа, родители… Пролетели годы, уж порог близко, а он не помнил, когда в последний раз с Марией разговаривали про эту самую любовь. Да и нужно ли? Просто жили, как должны жить люди, ребятишек на ноги поставили, выучили, женили и замуж выдали, у каждого своя семья, а они остались вдвоём век доживать. Оглянешься, а позади долгая жизнь без конца и края, и всегда были вместе и никогда не расставались. Горести и радости – всё пополам. Странные мысли в голову лезут, непонятные… Иван Фалугин вздохнул и покосился на спящую жену.
– Слышь, Марусь, проснись-ка, что хочу сказать, – сказал он и дотронулся до плеча. – Ладно, не ворчи… Вот сижу и нашу жизнь вспоминаю, как гуляли с тобой. Не забыла? Мы же никогда не любились, даже не говорили на эту тему. А ты – раз, и вышла замуж за меня. Почему? Может, понравились друг другу и всё, или боялась в девках засидеться? Поэтому согласилась, когда сваты пришли. Парней-то маловато было. Все же в города подались, пижонами заделались. Вот сижу и не знаю, как бы объяснить… – он пожал плечами. – Слов не хватает. Не умею говорить за эту любовь, да и нужно ли… – Иван опять пожал плечами и взглянул на жену. – Ведь слова – это ветер в поле, а надо, чтобы вот здесь сжало, так заколотилось сердце, чтобы ни дня, ни минуточки друг без друга – это главное в жизни, а не пустая болтовня. Мне кажется, что так должны жить люди. Мы не гуляли, не любились, три раза в клуб сходили, возле речки посидели и всё на этом, потом взяли и женились, но в то же время, если посмотреть, целую жизнь с тобой прожили. Может, раньше время другое было, а, Марусь? Не знаю… Сижу, годы раскладываю по полочкам, словно странички перелистываю, а в башку всякие мысли лезут. Почему, а?
– О, с ума сошёл, старый! – всплеснула руками жена. – Глухая ночь на дворе, а ты нашёл время разговоры разговаривать. Годы на закате, порог перед глазами, а ты вспомнил про шашни, – сказала и опять заворочалась на кровати, поудобнее устраиваясь. – Никому покоя не даёшь. Дня ему мало. Спи, сказала… – и протяжно зевнула.
– Ну погоди, Марусь, – не унимался Иван Фалугин. – Вспоминаю, как на берегу речки сидели, пока не рассветало. Тебя доведу до калитки, потом на работу бегу. Даже не забыл, как гребешок подарил, такой вот, с дырочками, сам тёмненький, а сверху светлая полосочка была – это я в сельпо покупал. Помнишь? Даже странно, почему такая мелочь выплыла. Видать, вся наша жизнь состоит из мелочей. Сватать приходили. Твоя бабка Люба сидела и плакала. Свадьба была и родня гуляла. А я первый раз поцеловал тебя, когда «горько» закричали, ты же не подпускала до свадьбы, а любились ли… – и, сгорбившись, задумался.
Жена лежала, молчала и не знала, что ответить ему. И то правда, годы пролетели, она не заметила. Вроде как вчера ещё были молодыми, а гляди ты, уже дети выросли и разъехались, уже внуков привозят, они носятся по дому – дым коромыслом. А они с дедом сидят и радуются, поглядывая на них. Возможно, что-то ещё этакое есть в жизни – самое главное, чтобы вот так, не разлучаясь, до старости быть вместе, как они прожили. Всё может быть…
– О, дурной, – не удержалась она, привычно заворчала: – Ночь глухая, а тебе в бошку лезут всякие мысли. Выбрось и спи!
– Не получается спать-то, – Иван Фалугин достал папироску и задымил. – Сижу, годы перебираю, уже порог близко, а вспоминается детство, наше прошлое. Может и правда, всё возвращается на круги своя, а, Мария? Родились, жизнь прожили, детей вырастили, а потом, когда порог перед глазами, хоть в думках своих, опять оказываешься в детстве и в доме, где вырос и откуда в жизнь ушёл. Вот и получается, что листочки жизни перекладываю. Одни в сторону отбрасываю, а другие в стопочку складываю, а стопка растёт, всё больше и больше становится. К чему это, Марусь? Твою бабку Любу помню. Хорошая старуха была. Тебя на ноги поставила, а после нашей свадьбы легла отдохнуть, – в комнату зашли, а она не дышит. Легко ушла, значит, добрая душа была. Вот братишка перед глазами. Казалось бы, столько лет прошло, должно исчезнуть, стереться из памяти, словно и не было его, но каждую мелочь помню из той ночи, когда он утонул. И как бежал в деревню, и как соловьи заливались, когда мчался по кустам, и этот горький черёмуховый запах. Прямо как сейчас за окном. Так же пахло: густо, тяжело, удушливо. Вон, чуешь, Маруся? Там, на скамейке, Танька с ухажёром шепчутся, влюбляются, видать, дело к свадьбе, а у меня в душе ворохнулось и тянет, и сосёт, не отпуская… Они второе лето любятся, а может и третье – уже не помню, надышаться не могут друг на друга, осенью свадьбу сыграют, как Серёжка сказал, и нас, и всех соседей обещал позвать, а у нас-то и времени не было на эту самую любовь, но мы всю жизнь прожили, всегда вместе и никогда не разлучались. Я раньше не задумывался об этом, а сейчас лезут мысли и лезут, и никуда не денешься от них. Даже не по себе становится. К чему это, а, Марусь? Устал я, правда…
– Как же без любви-то, Ванюш? – пожала плечами Мария и поправила бретельку. – Ведь баба раньше срока увядает без любви. Натура такая, чтобы её всю и навсегда, до дня последнего и, чтобы она – вся, без остатка, тогда и дети родятся, и семья крепкой будет. Вон какие у нас ребятишки – загляденье! Сам же говоришь, что мы всю жизнюшку вместе… Значит, я любила и ты – тоже!
– Всё может быть, – неопределённо буркнул Иван Фалугин. – Ладно, Маша, я посижу, а ты ещё поспи. Ночь на дворе.
Вскоре жена засопела. Тенью промелькнула кошка. Запрыгнула на кровать. Потёрлась об руку Ивана, потом устроилась в ногах и замурлыкала: громко, протяжно, уютно.
А Иван Фалугин сидел на кровати, поджимая ноги – ночной прохладой тянуло от окна. Он сидел и продолжал раскладывать мысли по стопочкам. Тусклые убрал в дальние уголки, а яркие, которые всё чаще и чаще всплывали в памяти, раскладывал по дням, по событиям и держал на самом виду, чтобы не забыть о них и достать, когда понадобятся. Он сидел, размышлял и всё не мог понять, почему в последнее время стал часто о братишке и родителях вспоминать. Зачем напоминает о себе цветущая черёмуха, запах её: горький и густой, как в ту далёкую ночь, когда Петька утонул, словно вчера это было. Почему, а? Скорее всего, Танькин хахаль виноват в этом. Когда Иван услышал, как Серёжка передразнивает соловьёв, ему показалось, будто братишка засвистел, подманивая птиц. И старик Фалугин, когда разносились трели, опять в прошлое возвращался, в ту далёкую ночь, когда Петька сидел на берегу, а соловьи так и заливались, так и щёлкали, словно встрече радовались, а может, разговаривали с Петькой, предупреждали его, а он не прислушался к советам мелких птах и утонул в быстрой речке. И почему он полез ночью в воду, для чего – уже никто не узнает…
Мария-то засыпала, едва коснувшись головой о подушку, а он ворочался, крутился, а потом поднимался, открывал окно, брал папиросы и курил, прислушиваясь к ночному городу. Долетел соловьиный свист, потом тишина, снова разнеслась трель и щелчки, а вслед завторили другие соловьи, – так только братишка умел подманивать. Гляди ты, и Танькин хахаль научился! Иван вздыхал, и на душе становилось полегче. Умеет, шельмец, трели выводить! Прям, как Петька в далёком детстве, словно сидишь на крыльце и наблюдаешь за ним. А Танькин хахаль шёл и вовсю насвистывал, не догадываясь, что теребит душу старику Фалугину. Иван сначала прислушивался к свисту, потом к жаркому шёпоту на скамейке под его окном и снова вспоминал жизнь. И думал, укладывая мозаику воспоминаний…
Снова пятна закружились. Что-то отсеивалось, исчезало, а другие события всплывали ярко и подробно. Вот в памяти мелькнуло, как учился в техникуме. Группу отправили осенью на картошку. А ему не хотелось ехать в такую даль (не нагулялся летом), и он развернулся, сказал, что в своём колхозе отработает, и смотался домой, надеясь, что целый месяц отдохнёт, а потом справку привезёт и всё. А батя… Ох, суровый мужик! Когда узнал, ремень выдернул из штанов, как ухватил за шею, на колено завалил и всыпал по первое число. Потом велел матери, чтобы накормила, взял сумку, молчком до остановки дошёл, в автобус посадил и обратно отправил. И ничего не хотел слушать! Так и пришлось, когда вернулся, узнать адрес и опять помчаться на вокзал, чтобы свою группу догнать. Зимой приехал на каникулы, а отец ни разу не напомнил про этот случай. Будто и не было ничего. Одного раза хватило, приучил, что за чужими спинами нельзя прятаться…
Почему-то всплыло, как всей бригадой ездили на речку, когда практику проходил на заводе. В последний момент появилась цеховая фифочка, нормировщица. Всегда ярко накрашенная, с длиннющими кровавыми ногтями, с морковными губищами, вся напомаженная, наштукатуренная. Всегда восторженная, в ладошки хлопала – радовалась. Странная какая-то. Прям, дурочка… И эта фифочка, как её все называли, захотела на пчёлок посмотреть, кто мёд в баночках приносит, как она сказала, и помчалась к ульям, которые стояли вдоль опушки. Не успели предупредить, может, не захотели… «Ой, мальчики, а что это за полосатенькие мушки?» – и сцапала пчёл, ползающих по крышке улья, словно никогда не видела. А следом на фифу набросился весь пчелиный рой. И такой визг, такая ругань разнеслись по реке, что рыба выскакивала из воды, а мужики восхищённо языками зацокали, услышав матерщину. И фифочка, ломая каблуки, как была в нарядном платье, так и сиганула в воду, но было поздно. Потом долго на больничном сидела, морду разнесло шире зеркала. Тьфу ты, бестолочь…
Иван Фалугин чертыхнулся, почёсывая впалую грудь. Странно, почему эта фифочка вспомнилась. Да ну её, дуру этакую… И сгорбился, задумавшись…
И опять закрутилась мозаика, но уже из детства, где с мальчишками, не предупреждая родителей, убегали на речку. На берегу бросали удочки и с разбегу, прямо в одёжке, влетали в воду, а она была тёплая-претёплая, словно молоко парное. Весь день ловили рыбу на перекатах и в заводях. Картоху пекли, какую исподтишка прихватывали с собой, и рыбу съедали, какую налавливали, а вечером возвращались чумазые, грязные и опасливо расходились по домам, – вдруг отцы устроят взбучку, что весь день промотались и ничего по хозяйству не сделали, что велено было. Мать всегда ругалась, если Иван убегал на речку. Они боялись, что тоже утонет. И если Иван задерживался и возвращался затемно, мать в сердцах хваталась за отцовский ремень и лупцевала, а потом прижимала его к себе и тихо-тихо плакала, а он стоял и тоже шмыгал носом…
Иван Фалугин поёжился, набросил рубаху на плечи. Опять братишка перед глазами. А старшая сестра никогда не говорила про него. Отмалчивалась. Может, оставаясь одна, думала про Петруху, а на людях не показывала. Избегала разговоров. Потому что нельзя. Потому что начальница. Всегда в чёрном костюме и с чёрной папкой под мышкой, строгая, всегда хмурая, и брови сошлись на переносице, словно думу думает, а глаза прячет за очками.
Попробуй разгляди, что за ними делается. У неё голова другими делами занята, а не братом Петькой – это же давно было. Столько лет прошло. Стёрлось из памяти. Здесь бы родителей не забыть, а уж… Иван Фалугин встрепенулся, оглянулся на жену, потом посмотрел на улицу, где сидела Танька с хахалем, и снова закружились мысли, бесконечные думки. Вспомнил мать с отцом и Петьку и тут же о себе с женой подумал. Вон, к примеру, взять братишку. Родители до последнего дня говорили о нём, а мать почти каждый день на могилку ходила, его проведывала, благо, мазарки неподалёку: на взгорок поднялся, берёзовый колок, а там оградки виднеются. Рукой подать от дома. И умерла там же – присела на лавочку, прислонилась к берёзке, и всё. Кинулись искать, а мать сидит возле оградки, лицо чистое, аж светится. Наверное, с Петькой встретилась. Там и похоронили.
Иван не забыл братишку, сестра, правда, отмалчивается, а некоторые родственники переспрашивают, кто такой – этот Петруха, словно никогда не слышали про него. Странно люди устроены: при жизни не хотят знать, а после смерти тем более. Вот интересно, когда время настанет и его отнесут на мазарки, будут навещать или нет. Ну, Маруська, наверное, придёт. Она уж точно придёт – это факт. Что ни говори, а всё-таки хорошо прожили жизнь. Детей нарожали и выучили, а когда они оперились, в жизнь отпустили. Вон Маруся ни разу кулака не видела. Всегда перед соседками хвасталась. Правда, были скандалы, но так, по мелочи. Да, выпивал. Иной раз на бровях приползал, а Маша не ругалась. Быстренько одежду стащит, на кровать завалит борова эдакого и утыркает спать. Правда, утром мораль читала. А как же без этого? Но понапрасну не ругалась, как другие бабы, не была злопамятной, а носом ткнёт и всё. Стыдно, правда, очень стыдно было, но терпел, сам же виноват. Ага, ребятишки не забудут, наверное… Приедут на праздник, на родительский день, сходят на могилки, в порядок приведут, цветочки посадят и веночки положат, если с собой захватят, а потом помянут. Он же ездит к своим родителям. И они проведают, а может и поплачут. Надо сказать, чтобы место возле бати приготовили, чтобы рядышком лежали и…
– Эть, ёлки-колотушки, всякая дрянь в бошку лезет! – чертыхнулся Иван Фалугин и поплотнее запахнул рубаху. – Чего только не передумаешь за ночь! – и забыв, что на дворе глухая ночь, нетерпеливо ткнул жену в бок. – Слышь, Маруська, я что хотел сказать…
– Ну, что опять придумал? – буркнула Мария и заёрзала, укрываясь одеялом. – Что колобродишь всю ночь? Спать не даёшь…
– Вот ты в последнее время частенько про порог жизни болтаешь, – сказал Иван и пошкрябал щетинистую щёку. – И ты понимаешь, я стал задумываться об этом. И так, и эдак размышляю ночами, когда не сплю, и мне почему-то кажется, что человек заранее готовится, чтобы уйти в мир иной. Себя настраивает, других подготавливает, чтобы не внезапно получилось, а когда настанет его время, ему знак подадут с небес, что ждут его, родненького; тогда он помоется, в чистое переоденется, со всеми быстренько распрощается, чтобы никого не задерживать, не рвать понапрасну душу, в домовину уляжется, рученьки сложит на груди, а потом раз – закрыл глаза и всё, прошу выносить домовину – мазарки дожидаются. А ты, Мария, как думаешь?
– О, дурень старый! – спросонья разворчалась жена. – Живи, скока свыше дадено и радуйся. Туда всегда успеем попасть. Ишь, знак ему… Я те подам! Долго будешь ходить и отсвечивать.
– А вот мне сдаётся, что мой порог уже не за горами, – задумчиво протянул Иван Фалугин и потопал голыми пятками по холодному полу. – Вот и ноги стали замерзать. Странно… А на дворе лето. К чему это, Марусь?
– О, дурак, – опять буркнула Мария. – Днём выдрыхнешься, а ночью не спишь и мне не даёшь. Отстань! Скоро светать начнёт, – и, зевнув, перекрестилась. – Спи, а то на улицу выгоню! Будешь с нашими влюблёнными рассвет дожидаться. Хе-х!
Иван поднялся. Заскрипев половицами, прошёл на кухню. Сделал несколько глотков из графина. Постоял возле окна. Там, на скамейке, сидела Танька с ухажёром. Сидели, словно одни на белом свете. Мир сузился до размеров скамьи, а остальное для них не существовало. Иван распахнул окно. Сразу пахнуло влажной травой, терпко – сырой землёй, и густо потянуло горьковатым запахом черёмухи. Опять сердце сжало, словно вновь бежал домой тёмной ночью по высокой траве и через этот плотный запах. Братишки не стало, а черёмуха каждый год цветёт. И его отнесут на мазарки, а она так и будет накрывать белым облаком дома. И опять на эту скамейку, что под окном стоит, усядется какой-нибудь соловушка и станет дожидаться свою подругу, свою будущую жену, а другой старик начнёт на них ворчать. Получается, что всё возвращается на круги своя.
Осторожно прикрыв окно, чтобы не потревожить парня и девчонку, Иван Фалугин опять выпил воды из графина. Вернулся в комнату. Постоял возле кровати. Посмотрел на жену. Она лежала, сопела, изредка вздрагивала, видать, что-то приснилось, а потом отвернулась к стене и притихла. Кошка потянулась, зевнула и, покрутившись, опять улеглась в ногах и замуркала. Иван прилёг на краешек. Укрылся одеялом, а сон так и не шёл. Лежал, пялил глаза в темноту. Прислушивался к неторопливому разговору за окном. Потом раздался быстрый шёпот. Тихий смешок. И донеслись шаги. Медленные. И прозвучал свист, а потом щелчки. Громкие. Соловей завёл песню, а её подхватили другие птахи, и разнеслись трели, его сопровождая. И он пошёл по сонному городу.
Иван Фалугин не спал. Лежал, думал и вспоминал. Взглянул на окно. Светало. Он шевельнулся. Поднялся. Уселся на кровати и зевнул. Пора собираться. Надо съездить в деревню. Давно не были. Проведать родителей и братишку. А к вечеру надо вернуться. Обязательно. А когда настанет ночь, он снова будет лежать и ждать соловья, его замысловатые трели, и станет прислушиваться к тихому разговору под окном. И опять поднимется, чтобы закурить, и будет думать, раскладывая бесконечные мысли, дни и события по стопочкам, словно листочки, и вновь перед глазами закрутится калейдоскоп прошлого.
О чём будет думать? Да вроде бы ни о чём, казалось бы, но в то же время – о завтрашнем дне и прожитой жизни. И получается, что обо всём… Значит, всё возвращается на круги своя.