Авторы/Соболь-Смоленцев Николай
ШЁЛКОВЫЙ ШНУРОК
Бывают люди, для которых словно бы не существует горя и невезенья. В России о таких говорят: «родился в рубашке». В Америке считают, что они «родились с серебряной ложкой во рту». В Германии: «первые слезинки его были жемчужные». В Египте: «его жизнь написана на священном папирусе». А древние хетты — отчего-то! — поклонялись такому первые двадцать лет как богу, а потом замуровывали его в нишах своих пещерных храмов.
Яков Егудаев от природы был игроком. Любил игру, любил выигрывать. Поставить грошик — выиграть пятачок. И любил прихвастнуть своими победами. Одна из них у него случилась на Украине, в 1933 году, где он служил в охранном полку. Полк выполнял приказ: оцепить район к юго-западу от Харькова. Дороги перекрыть, села заблокировать. Никого не впускать, никого не выпускать. Особенно — к железной дороге. Ни-ни! Политработники объяснили: «Кулаки собираются поднять мятеж против советской власти…» Что ж, объяснение подходящее. Кулаки частенько поднимали мятежи, жгли элеваторы и убивали партсовработников.
Егудаев в том 1933 году был простым красноармейцем. Родным, всем своим уфимским Егудаевым и Залмановым, позже рассказывал про свой подвиг: «Стою на посту. Тиха украинская ночь, как писал поэт. Смотрю — пробираются. Две маленькие, скрюченные такие, вроде бы женщины. Одна побольше. Я винтовку приложил и по той, что крупнее, жахнул. Утром смотрим: вражина кулацкая, тетка, на земле лежит. Тощая, как оглобля. Ноги — жердины. Руки — черные и костлявые. Рядом отродье еешнее, подкулачье, тоже дохлая. Замерзла гадина…»
Правда, когда попал в НКВД по комсомольскому набору, язычок немного прикусил. Старый чекист-специалист Давид Монин, когда-то начинавший с Вацетисом и Распяльниковым, положил перед ним бумагу: «Прочитай и подпиши…». А там: обязуюсь… обязуюсь… в случае же… кара трудящихся…
Яков посмотрел на Давида. Давид посмотрел на Якова. Что при этом подумал другой, каждый понял без слов.
Егудаев подписал.
За годы службы в славных органах хвастовство Якова несколько видоизменилось. Точнее, вызрело в нечто иное. Теперь это была непререкаемая вера в то, что он всегда выкрутится, выйдет сухим из воды. Участвовал Яков в засадах на «врагов народа» — не подстрелили. Ни свои, ни «враги». Вел дела — не подставили. Ни коллеги, ни допрашиваемые. Присутствовал на допросах — не порезали пронесенной под языком бритвой, не проломили голову графином, не вцепились зубами в горло. Составлял отчеты по проведению «чисток» — начальство отмечало и поощряло. Поверил в свою звезду Яков Егудаев.
Это тогда довелось ему впервые столкнуться с мистикой.
Дело было в родной Уфе. Давид Монин вел подследственного Ван Чана. Крепкий орешек оказался тот китаец. По-русски мог — лучше Максима Горького и Эдуарда Багрицкого. Коммунист с тех времен, когда — страшно сказать! — еще и сам товарищ Сталин не был коммунистом. Начнет Котя Луппов его «разогревать», а он глаза узкие прикроет — и в чурку обращается. Хоть строгай его на верстаке тупым рубанком. Хоть в башку гвозди заколачивай. Молчит, и всё. А из Москвы требуют: должен враг народа Чан дать показания. Как выслуживался перед Колчаком. Как был связан с японской и германской разведками. Как держал связь с Троцким, Зиновьевым, Рыковым, Бухариным и Розенгольцем. Как планировал убить товарища Сталина, а также Молотова, Кагановича, Булганина, Ворошилова…
Однажды Чан «поплыл». Сказал: «Признaюсь во всем, но с одним условием: говорить буду в своем китайском халате, потому что так легче предавать интернациональную идею. Пошлите за женой, она привезет». А жена у Чана была русская. Передали ей, что муж просит его китайский халат. Она ничего не ответила, вынесла халат. Ехать в тюрьму отказалась. Тоже партийная была. Тогда многие отказывались от своих родных. Халат отдала, и то ладно.
Уже в управлении развернули его. Халат как халат. Буржуазный пережиток. Синего шелка, с красными драконами на фоне дальних скал. В швах — ничего. Карманов на нем и вовсе нет. Прощупали самым тщательнейшим образом. Тогда и отдали Чану. Он вдруг заулыбался: «Товарищи, завтра можете любые очные ставки устраивать, всё-всё расскажу…»
Назавтра пришли, а Ван Чан в шелковой петельке висит — к решетке ловко так приладил. Ахнули: вот же прохиндей! Шнурочек-то шелковый из ворота халатного вытянул. Этот шнурок потом Давид Монин в свой стол прибрал. Как напоминание о бдительности. За женой Чана послали наряд. Опоздали: она точно на таком же шнурочке повесилась. Обычай у них такой, что ли, у китайцев? Хотя, как твердо помнил Яков Егудаев, была она русская, по имени Анастасия Ивановна.
Мистика же состояла в том, что Давид Монин и ее шнурок в стол к себе прибрал. А когда через день сунулся — шнурки-то соединились, оказались единым целым, без узелка, без рубчика… Он этот шнур показал Якову. Тот взял его в руки, подергал. И впрямь — ни рубчика, ни узелка, ни места переплета.
Отчего-то выглянул в окно: на улице стоял старик. Прямо в грязи сентябрьской. На ногах опорки. На голове не то треух, не то малахай какой-то. Мокрый армячишко не подпоясан. Дождь сыплет и сыплет, по жидкой клочковатой бороденке стекает. Стоит старичок и вдруг пальцем манит: дескать, отдай, Яков, ты мне этот шнурочек, вишь-ко, армячишко подпоясать мне нечем.
Усмехнулся Яков Егудаев.
— Ну-ка, старый пенек, вали отсюдова! — закричал через окно.
На миг обернулся к Давиду Монину, хотел показать ему этого старика. А старик — раз, и как не бывало его… Сбежал, что ли?
После 1937-го, когда назначили Якова Егудаева членом «тройки», чтобы сам осуществлял «кару трудящихся», наступил 1938-й, там и 1939-й. Вдруг неведомая сила смела начальство. Многие из тех, кого захватил было азарт и увлечение властью, вдруг исчезли. Сам товарищ Ежов, железный нарком, оказался шпионом английской разведки и «врагом народа». Полетели с ним сотни голов и калибром поменьше.
Яков уцелел. И даже остался при деле.
Конечно, нервы слегка потрепал. Конечно, и страхов натерпелся. Конечно, и крики начальника управления, которого вытаскивали из-за стола и подталкивали к «воронку», не были так уж приятны. Но потому Яков и поднимал указательный палец: «Давид, а я так верил в твою честность и преданность делу партии!..»
Ту китайскую веревочку шелковую, на которой удавился Ван Чан и его жена Анастасия Ивановна и которая потом непонятным образом сама собой воедино сплелась, он из стола Монина извлек. Она у него стала вроде как талисманом. Говорят же, что самоубийцы удачу приносят. О старикашке, что стоял под дождем, больше не вспоминал.
Служба Якову Егудаеву была не в тягость. Честно сказать, полюбил он это дело — очищать страну от «врагов». Дела вел умно, обстоятельно. Покрутит шнурок в руках, намотает на палец — и словно осенит его, скрытое становится явным. И признавались саботажники, раскалывались матерые диверсанты и двурушники, сдавались шпионы и засланные из-за кордона террористы.
Единственный раз талисман не сработал и удача изменила ему. Это когда из Сибири, из лагеря, пришел тот сумасшедший. Да пришел прямиком к Лиле, троюродной сестре Егудаева. Оказалось, знавал ее мужа, Льва Кирилловича. Потребовал помощи: шел с запасом золотого песка, с оружием, с планами диверсий против советской власти.
Тонкую игру повел тогда Яков. Учел, что сумасшедшие бывают не так просты. Это обычных людей, без заскоков и вывихов, можно легко взять. Они же — дурни. Вломился в «малину» — и повязал всех, кто там был. Или приехал на службу к нему, а он там уже с чемоданчиком, жена, вишь, собрала: носки теплые, рубахи фланелевые, запасная пара белья, перчатки, если зимой брали.
С сумасшедшими же и дело вести надо с сумасшедшинкой. И вроде бы нащупал Егудаев правильную линию: стал играть в поддавки, Чумового сразу не брал, а старался раскрыть всю преступную сеть. Потому что как же это, без сети-то? Не мог сам по себе зэк уйти из лагеря в Сибири, пересечь глухую тайгу, бурные сибирские реки, непроходимые горы, бескрайние топи, обернуться вокруг сел и городов. Должны быть у него соучастники, а может, и того хлеще — целая шпионская организация.
Но, видать, Чумовой, тот чокнутый, и впрямь оказался в безумии своем сильней. Игрой побил игру, хитроумные уловки перебивал неожиданными ходами. На последнюю, самую надежную наживку ловил его Егудаев, на его собственного сына, городского прокурора. И то сорвалось. Ушел Чумовой, он же Нелюбин, бывший казачий полковник и кавалер Георгиевских крестов, бывший богач и хлебно-кожевенных товаров предприниматель, а к осени того 1938 года — зэк с тремя сроками, псих-инвалид с провалами памяти и перебитыми ногами. Ушел, можно сказать, из-под носа. Отстрелялся на краю леса, убил одного сотрудника, ранил другого — и пропал.
Но как знать, а не хорошо ли, что ушел? Не получил Егудаев повышения — не стал начальником УНКВД. А потому когда уже Берия затеял «чистку», то вычистил опять же всех, но не его, Якова Егудаева. Как говорится у русских, не видать добра, коли худо б не подмогло.
И пил вино Яков со своей троюродной сестрой Лилей. И целовал ее в губы полные. И мял ее груди в раже, под ее пьяный смех. А потом смотрел глумливо в глаза мужу ее, Льву Кирилловичу, и советовал, причмокивая пухлыми губами:
— Знаешь, Левушка, чмок-чмок, ты эти царапины, что у тебя на холке, чмок-чмок, керосинчиком смажь. Честное пролетарское — помогает, чмок-чмок!
И отпускал Лилю только под утро. Посмеивался: «Ты, сестренка, скажи своему недобитку, что пусть деревянным доскам своим молится, что у нас с тобой дело сладилось, а то сидеть ему в камере с видом в крупную клетку или жрать баланду на Колыме!»
А сам щупал в кармане шелковый шнурок. Привык к нему. Был он для него вроде как четки для попов, как трубка для капитана морского плавания, как «Краткая история ВКП(б)» для секретаря партячейки.
И на войну Яков попал не в первую очередь. Первых-то быстрей убивают. Он это знал. Сумел поваландаться. Вылавливал шпионов, диверсантов, саботажников, сигнальщиков, дезертиров и других врагов. До самой весны 1942 года вылавливал и расстреливал. Но весной дошла и до него очередь. Формировали новую армию взамен разбитых и сдавшихся в плен. Вот в одну из дивизий был направлен и он.
В кубанских степях, в серой пыли, под палящим солнцем встретил он врага. Разгромили его дивизию. Выплывали из марева на боевые заходы немецкие «юнкерсы» и «фокке-вульфы», засыпaли бомбами и бомбочками чахлые окопчики и строеньица вокруг бывшей казачьей станицы. Выползали из-за холмов танки с черными крестами, жахали по дрогнувшим солдатикам из своих пушек. Выскакивали на мотоциклетах немецкие пулеметчики и автоматчики, поливая свинцом перед собой. А за ними шла тьма серо-зеленая — соединения немецкие.
Побежали солдатики, бросая винтовки, каски, котелки, теряя пилотки и остатки мужества, которое так упорно вбивали им на политзанятиях. Побежали красные командиры, бросая солдатиков и технику, зарывая партбилеты и выдергивая ромбики из петлиц. Командир полка, при котором находился Яков, прыгнул в полуторку рядом с бойцом по фамилии Спелыш. «Гони, мать твою!» — заорал он. Спелыш со всей силы нажал на акселератор. Только их и видел Яков Егудаев, начальник особого отдела при штабе полка.
— Сволочи, кровью мочиться будете, — пообещал им вдогонку он.
А через пять минут сам закапывал партбилет и другие документы в сухую кубанскую землю. С убитого солдатика стягивал гимнастерку, еще потную, белую от соли солдатской и солнца кубанского. Натягивал на себя. Сбрасывал сапоги яловые, наматывал обмотки с того же солдатика.
У станицы Кругловской вышел он к немцам. Здоровые, белобрысые ребята на танках ржали: «Я-а, я-а! Ком, ком!» И махали рукой на запад: дескать, иди туда, там тебя ждут. Танки, задрав стволы и пустив синие струи отработанных газов, рванули дальше. А Яков Егудаев побрел в обмотках чужих по пыльной дороге, по сторонам оглядываясь — не признал бы кто из сослуживцев.
Умел, ой как умел Яков Егудаев выходить сухим из воды. В этом своем свойстве превзошел бы он и графа Калиостро. А в мастерстве перевоплощения превзошел себя самого.
— …Якоб, вы можете прийти ко мне сегодня ночью. — Вдова Эльза фон Лиде поднимала к губам бокал.
Бокал был толстого, с золотыми вензелями стекла.
— Когда Марта уйдет к себе… — добавляла вдова.
Марта была прислуга. В бокале светился темно-золотистый рейнвейн. Морщинистая рука Эльзы дрожала. Красные воспаленные веки напоминали ему одну поэтессу, которую однажды пришлось «вести» по следствию. Там, в той стране, в той жизни. Поэтесса так драматично заламывала руки, будто она не поэтесса, а драматическая актриса. Дали ей, как и остальным, статью 58, пункты 10, 11, 13. Высшая мера…
О, но Эльза — совсем другой коленкор. Она была членом нацистской партии, лично жала Гитлеру руку, когда он приезжал в Вену. В ее светло-голубых глазах стояла алчность и воля. В сухом длинном подбородке — порода.
Она была владелицей пансионата в австрийском городе Граце, но жила в загородном доме в Апфельберге, километрах в двенадцати от Граца. Этого раненого офицера-фольксдойче она приняла как в патриотическом порыве, так и для ухода за своим садом. В саду росли вишни, яблони. По беседке вился плющ.
— Мы поедем с тобой в Каир или в Александрию, мой милый араб? — льнула она к Якову Егудаеву, который к этому времени звался уже Якоб Готтлиб.
И стонала выжившей из ума валькирией. Трещали поленья в камине. Осыпалась двадцатилетняя пыль с тяжелых портьер на окнах. Крякали ангелочки на угловых столбиках кровати. Высокие своды спальни отзывались коротким и резким эхом. Золотистое вино сладко оглушало и навевало нежные воспоминания. Снова отхлебнув его, Эльза металась под звуки канонады. Канонада приближалась с юга и запада. А Эльза спрашивала Якоба Готтлиба:
— Что это? У меня в ушах шумит или опять телеги гремят на улице?
От вида ее высохших старческих грудей и складок на животе у Якова случались спазмы. Чтобы заглушить их, он тоже прикладывался к доброму рейнвейнскому. Вино всегда помогает в трудные минуты сомнений.
По утрам Эльза напевала надтреснутым голосом «Хорста Весселя». Впрочем, не без иронии над гибнущим рейхом. Сидела перед большим театральным зеркалом, будто в гримерной оперы, и расчесывала по полчаса свои жидкие волосы. Яков тем временем кипятил на спиртовке воду для кофе.
— Ах, я так люблю твой каирский кофе, — говорила Эльза, выходя к завтраку.
Версию о своем арабо-арийском происхождении ему пришлось сочинить в первую же ночь. Ничего другого не оставалось. Первое, на что обратила внимание фрау фон Лиде, это его обрезание. А по всей Австрии реяли, как смертоносцы, в кожаных плащах гестаповцы и гоняли на своих вонючих мотоциклетах эсэсовцы.
— Но точно так же делают и арабам, и персам, и узбекам, и туркменам, — возмущался Якоб Готтлиб. — Обрезание есть даже у некоторых итальянцев. А что такое итальянцы по сравнению с древним арийским племенем каракалпаков?
— Чем тогда отличаются евреи от всех этих арабов и персов? — спрашивала вдова. — А также от каракалпаков…
Якоб Готтлиб от возмущения даже терял временно дар речи.
— Как это чем? Как это чем, майн либэ Эльза? Как можно этого не знать?! Евреи — это самое позорное и гнусное племя на земле! — искренне восклицал он, наконец обретя дар речи и нить мысли. — Их ненавидят не только немцы, но и каракалпаки…
Фрау Лиде никогда не слыхала о племени каракалпаков. В гимназии она проходила историю Древнего Рима и Австро-Венгерской империи, знала о Фридрихе Великом, подумав, припоминала что-то о Каролингах с Меровингами. Всё остальное для нее звучало сладостно-таинственными напевами Востока и являлось непроходимой экзотикой.
— Как, майн либэ Эльза? Вы не знаете о великом и благородном народе — каракалпаках? — Якоб подпускал в голос горчинку оскорбленного достоинства. — Но этому должны были учить в немецких гимназиях. Мы, каракалпаки, одно из первых арийских племен на земле. Как истинные арийцы, мы всегда поклонялись солнцу. Позже нам пришлось принять ислам, но вы же понимаете, дорогая Эльза, ислам — религия избранных. Вот почему мой отец, каракалпакский шейх, сделал мне обрезание, хотя мама, майн либэ мутер, — чистокровная немка из старинного рода. Ее девичья фамилия была фон Вестфаллен, — вдруг совершенно заносило его.
— Фон Вестфаллен? — пораженно переспрашивала Эльза фон Лиде.
— Да, фон Вестфаллен! И портрет деда-барона долго висел в нашем большом доме, прямо слева от шкафа с хрусталем и фамильным серебром…
Вдова успокаивалась. Слово «избранный» ей нравилось. Что-то, конечно, не стыковалось в рассказе Якоба, например, отчего это у каракалпакского шейха оказалась немецкая фамилия Готтлиб? И как это Лаура фон Вестфаллен попала в самую середину Азии (вдова раздобыла старый атлас и нашла эту жуткую пустыню около Аральского моря) да еще с фамильным серебром?
Впрочем, все эти нестыковки сошли на нет, когда посыльный на велосипеде привез вызов в военный комиссариат Граца, где лейтенанту Якобу Готтлибу выдали Железный крест второй степени с желудями и дубовыми листьями.
— Награда нашла своего героя, — выпячивал грудь Якоб Готтлиб. — Это за мои подвиги в России. Ненавижу этих варваров!
Как он попал в Туркменскую 162-ю дивизию вермахта, было неизвестно. Дивизия набиралась из пленных мусульман: узбеков, казахов, туркмен, таджиков и, по-видимому, каракалпаков. Якову Егудаеву удалось убедить начальство в лагере военнопленных, что он такой же правоверный. Он даже проблеял: «Инш-алла-бисмилла-бисмиллаи-рахими-рахмат…». На что мулла Абд-Ходжа покачал головой: «Э-э, пускай идет и служит. Откуда я знаю, может, его отец и впрямь заведовал тюрьмой у бухарского эмира».
Через две недели Яков Егудаев стал уже унтер-офицером Якобом Готтлибом, фольксдойче из Поволжья (такими документами ему удалось разжиться), еще через месяц он вышагивал перед строем пленных красноармейцев и с самым натуральным немецким акцентом ставил условия:
— Зун! Ви дольжен кофорит, кто ест комиссар, коммунист унд ефрей…
Он теребил в руках шелковый шнур, который всегда был у него в кармане брюк. Эта игра ему очень нравилась. Ему всегда нравилось, когда кто-то ставит на кон свое отчаяние, свои страхи, свою последнюю надежду, кто-то — саму жизнь, а выигрывает в любом случае он. И, вставая рядом с расстрельным взводом, он с особым наслаждением командовал:
— Ахтунг! Ф-фойер!
Расстрельный взвод из бывших пленных туркмен, узбеков и таджиков жал на спусковые крючки винтовок: ба-ба-бах-ба-бах! Казненные падали…
— Инш-алла-бисмилла-бисмиллаи-рахими-рахмат… — заключал Якоб Готтлиб и щелчком пускал недокуренный бычок в сторону убитых.
В австрийский городок Апфельберг он приехал с группой раненых офицеров летом 1943 года. Городок был курортный. Высокие черепичные крыши с трубами каминов и печей. Узенькие улицы, мощенные тесаным камнем. Нарядные вывески лавок и магазинов: медный сапог на цепях, ножницы, чугунные бублики, серого камня голова коровы, связка старинных ключей, фонарь с цилиндром и тростью, кружка пива с ажурной кованой пеной. Стрельчатые окна кирхи с тонким крестом на шпиле. Розовощекие девушки с лентами в волосах. Недалекие горы, словно облитые легкой сиреневой глазурью. По альпийским лугам бродят овцы. Доносятcя гортанные песни пастухов. Всё как сто и двести лет назад.
Воздух и свежее молоко, поставляемое местными бауэрами, быстро поправляли здоровье славных вояк вермахта. У Якоба Готтлиба осколок застрял где-то в мышце, по-латыни называемой musculus gluteus, а по-простому — в левой ягодице. Эльза фон Лиде заметила этого чернявого быковатого лейтенанта, когда посещала госпиталь вместе с дамами общества «Белой Розы». Сначала решила было, что он из итальянцев либо какой-нибудь хорват-усташ, которых переправляли из Югославии. Оказалось же — каракалпак…
Осколок из musculus gluteus извлекут в госпитале, остаточные крупицы вылезут сами собой через месяц. Но лейтенант Якоб Готтлиб не торопился возвращаться на поля сражений. Выяснилось, что осколок, очевидно, повредил какой-то нерв. Отчего нога героя затекает и начинает волочиться. Чтобы поправить нерв, нужен покой, грязевые ванны и усиленное питание. Кавалер Железного креста второй степени с желудями и дубовыми листьями имел полное право на это. Когда Густав Аккер, врач-нервопатолог из Граца, пришел к заключению, что грязевые ванны и усиленное питание привели к положительному результату, неожиданно обнаружилось еще кое-что. У Якоба Готтлиба, оказывается, пропустили контузию, и теперь она давала себя знать непереносимыми головными болями и дрожанием рук. А как может герой стрелять из винтовки или даже из своего офицерского «вальтера», если у него дрожат руки? Потом была дождливая осень 1944-го, и герой заболел бронхитом…
Так и вышло, что в то самое время, когда его матери, Хае Егудаевой, в январе 1945 года наконец выдадут справку о том, что ее сын, Яков Егудаев, пропал без вести, сам Яков будет слушать гул самолетов на широкой постели вдовы и, приподнявшись на локте, отпивать из хрустального бокала тяжеловатый, но сладкий рейнвейн.
— Но, майн либэ Эльза, почему бы нам не купить этот шкаф палисандрового дерева, если Шпиллеры отдают его так дешево? А французский гобелен, который им привез их Курт? Да, жалко парня. Но война есть война. Сегодня ты привозишь из Франции трехсотлетний гобелен и шелковые чулки, купленные на Елисейских полях, завтра ты лежишь в грязной луже талой воды… мертвый… никому не нужный… даже похоронной команде…
Последние дни перед капитуляцией вдова очень нервничала. Советские били из дальнобойных пушек по Вене. Англичане с американцами шли с юга и с запада. Их самолеты регулярно бомбили железную дорогу, станции, фабрики, заводы, фермы, электростанции, мосты через реку Мур и склады с горючим. Из Вены стали прибывать беженцы. Они быстро наводнили городок Апфельберг. Они рассказывали страшные вещи. Русские едят людей. Их любимое блюдо — человеческий мозг прямо из черепа. У них у всех в сапогах ложки. Они отрезают головы пленным, вскрывают черепа и начинают черпать ложками еще теплый мозг. Гурманы посыпают мозг солью и перцем. Но чаще им и этого не надо. Потом всё запивают водкой. Водку они возят за собой в больших бочках. Раньше запрягали лошадей. Теперь подцепляют эти бочки к американским «студебеккерам» и везут на передовую…
— Как ты смог выжить среди таких зверей? — спрашивала нервно Эльза фон Лиде.
— Это было трудно, — скорбно отвечал Якоб. — Но мы же — арийцы. Мы противостоим их диким инстинктам своей стальной волей.
Беженцы скоро стали чумой мирного тихого Апфельберга. Они прибывали и прибывали, и конца им не было. Напрягая синие жилы на шеях, они толкали и тащили свои тележки, понукали лошадей, разводили костры прямо на площади перед ратушей. Голодные, испуганные, потерянные, верящие любым вздорным слухам и не верящие даже тому, что они видели своими глазами.
Брели по дорогам венцы, когда-то легкомысленные и жизнерадостные, не представляющие себе жизнь без утренней чашечки кофе, а вечер без прогулок под каштанами бульваров. Брели холлабрунцы, ниештадцы, туллнцы, а с запада брели клангенфуртцы. Шлялись по улицам и дорогам отбившиеся от своих частей немцы. Тащились куда-то чехи, поляки, венгры, словаки. Они крали всё, что можно было надеть на себя или съесть. Старое пальто, кусок копченого сала, разбитые ботинки или армейские сапоги, наволочка или нижнее белье, неострожно вывешенные хозяйкой на веревке, мятая банка рыбных консервов — всё становилось целью жизни на ближайшие десять минут. Беженцы только и живут, что минутой, которая уже истекает.
В конце марта фрау Лиде потребовала отвезти ее в Грац. Ей надо срочно проверить состояние пансионата. Она считала, что война не причина для того, чтобы не собирать деньги. От нервного расстройства у нее отказали ноги, и Якоб должен был найти кресло-каталку. Таковая нашлась. Три километра до станции Якоб толкал кресло-каталку впереди себя, проклиная беженцев, разбитую дорогу, собственную безотказность, а также маргарин, который вызывал у него непроходящую изжогу. Потом вталкивал Эльзу фон Лиде в вагон второго класса. И снова проклинал: высокие ступеньки, грязь под ногами, каких-то небритых солдат, а скорее дезертиров, злобно кричащих на него.
Когда они прибыли на вокзал в Граце, начался воздушный налет. Толпа заревела и побежала. Якоб Готтлиб бросил кресло-каталку. Толпа подхватила и понесла Якоба в одну сторону, кресло-каталку с вдовой — в другую. Бомбы рванули где-то позади, на путях, где стоял их поезд. Следующие бомбы попали в здание вокзала. Там начался пожар. Когда люди стали выбегать на привокзальную площадь, самолеты американцев (знаменитые «летающие крепости» Б-17 и не менее знаменитые «освободители» — Б-24) в третьем заходе сбросили бомбы на площадь. А потом — на паровозное депо, на пакгаузы, на привокзальные строения. Бомбили изобильно и упорно, будто вколачивали гвозди.
Полтора часа спустя Якоб вернулся. Что-то заставило его пойти назад, на дымящиеся руины вокзала. Мертвых он не боялся. Повидал их за свою жизнь немало. Несколько удивило количество оторванных рук и ног. Их собирали санитары и сваливали в отдельную кучу. Казалось, что конечностей у людей гораздо больше, чем должно было быть. Куда подевались туловища, никто не спрашивал. Эльза фон Лиде лежала возле опрокинутой коляски в луже крови. Она была мертва. Якоб Готтлиб запустил руку в карман своих солдатских брюк и извлек длинный шелковый шнур. Он казался живым, он ласкал ладонь своей эластичностью и тугостью тонкого восточного плетения.
Весь март и апрель Якоб Готтлиб отбивался от беженцев. Он не пускал их ни в большой дом в Апфельберге, ни в пансионат в Граце. Чего он только ни придумывал, чтобы отбить их нашествие. Писал на дверях, что внутри тифозные больные. Заколачивал намертво окна. Объявлял, что дом в Апфельберге реквизирован военным командованием. Когда вдруг приехали солдаты, то закричал страшным голосом: «Хальт!» И долго внушал рыжему фельдфебелю, что дом предназначен под госпиталь, который с минуту на минуту прибудет.
Потом наступило затишье. Беженцы схлынули. Апфельберг замер в ожидании самого худшего. Худшее скоро наступило, так как оно всегда наступает, когда его ожидают. В одно хмурое апрельское утро по Берлинерштрассе проскочило три или четыре джипа. В джипах сидели какие-то оборванцы в непривычной военной форме, в высоких ботинках, в касках, сдвинутых набок, с сигаретами в углах рта. Джипы выкатили на площадь перед ратушей и зданием магистрата. Один из оборванцев дал очередь из автомата в воздух и прокричал что-то дикое и радостное. После чего джипы унеслись прочь. Факт оккупации Апфельберга союзниками свершился.
Еще через день в городок вошла рота английской пехоты и вползло несколько танков. Солдаты не походили на тех первых, в джипах. Они объяснили чиновникам магистрата, что первые были американцы. Но, по соглашению, Апфельберг отошел в зону британской оккупации. Так что теперь они здесь хозяева, части 5-й армии генерала Александера, 6-й Королевский танковый полк.
— Феестайн-зи? — спросил переводчик при майоре.
— Яволь, герр официир! — ответили чиновники магистрата с очевидным облегчением.
Спустя еще два месяца из Зальцбурга в Грац приехали родственники Эльзы. Высокий лысый господин в потертой визитке и его дочь, тонкогубая и остроносая особа в серо-зеленом костюме, перешитом из униформы. Приехали они входить в права наследства. Каким-то особым чутьем угадал Якоб Готтлиб, что, хотя он и фольксдойче, связываться с ними — себе дороже станет. Уже усвоил, что австрийцы знают законы и порядок. И потому сразу съехал из роскошной квартиры в грацском пансионате, увозя на трех грузовиках свое имущество: старинную мебель в стиле рококо, фарфор, фаянс, позеленевшую от времени бронзу, ковры, трехсотлетние гобелены, картины, хрустальные люстры, венецианские зеркала, серебро, ларцы с золотом, платиной, камнями, жемчугами, меха, тюки с одеждой, короба с обувью, мешки с мукой, ящики с австралийскими сигаретами, шотландским виски, американской тушенкой, канадскими рыбными консервами. Всем было известно, что Якоб Готтлиб, пригретый той несчастной вдовой фон Лиде, стал в последнее время крупнейшим спекулянтом и скупщиком краденого. Однако местная полиция, зная это, особое рвение проявлять тогда еще опасалась.
Встреча со Спелышем, тем самым шофером, который дал по всем газам, оставляя Якова Егудаева в горькой и дымной кубанской степи, была незапланирована. Он принес герру Готтлибу свою дневную добычу: старый граммофон в очень приличном состоянии (действующий механизм, лакированные крышки, золоченая труба) и три золотых кольца. Просил взамен бутылку виски или кальвадоса.
— Вот мы и встретились, товарищ Спелыш, — зловеще произнес Якоб Готтлиб.
У Спелыша враз челюсть отвалилась.
— Това…
— Молчать, сволочь!
Спустя полчаса, пьяный, униженно-радостный, верный по гроб жизни Спелыш, размазывая сопли по щекам, рассказывал герру Готтлибу о своих мытарствах. Как пытались они проскочить с командиром полка. И уж проскочили вроде бы, вышли к своим, и те даже допрашивали их, но взяли немцы и эту часть в клещи. И попали в плен все вместе, допрашивальщики-особисты и допрашиваемые. Там их с комполка и разделили. Потом лагеря, сортировки, этапы большого пути, снова лагеря. Работа на кирпичном заводике под Веной. Хорошо хоть кормили прилично, не как в колхозе. Утром и в обед кофе, хлеб с маслом, яйцо на завтрак, раз в день мясное, овощное рагу, картофельное пюре. Каждый день после работы — душ. Можно было остаться после смены и не возвращаться в лагерь. А с ноября прошлого года хозяин даже стал платить. Немного, но платил. Рейхсмарками.
Когда советские начали бить из дальнобойных орудий по Вене, хозяин собрал их всех после смены и сказал: вашего лагеря больше нет, можете оставаться здесь, на заводе, можете уходить. Но платить я вам больше не могу и не буду…
— Пей, пей, Спелыш, — подливал Якоб Готтлиб. — Твоя жизнь теперь в моих руках.
— Как скажете, това…
Спелыш пытался обернуться к ставшему позади Готтлибу, но вдруг что-то сильное, гибкое и жесткое захлестнуло его шею. Лицо бывшего шофера стало бурым, глаза выкатились, руками он стал хвататься за шелковый шнур у себя на горле. Якоб Готтлиб затягивал петлю всё туже.
— Молчать, сволочь! — выдохнул он. — Меня зовут господин Готтлиб, ты понял? Ты понял, я спрашиваю?
— По-нял… — прохрипел Спелыш.
— Подонок, от смерти убежать захотел? — еще жестче врезался в горло Спелыша шнур. — Нажать еще?
— Н-не н-на-до… това… госпо…
Готтлиб отпустил один конец шнура. Хорошо сделан китайский шнур. Сколько лет уже, а всё в отличной кондиции!
— Живи, Спелыш… И смотри!..
Спелыш упал на грязный заплеванный пол и заплакал.
В августе 1945 года Якоб Готтлиб ошивался в военной администрации беженского лагеря № 213. Чаще лагерь называли без нумерации, просто «лагерь Апфельберг». Майор Джонсон, представлявший организацию УНРРА, большой любитель канареечного пения, был подкуплен двумя большими клетками с канарейками.
Лагерь представлял собой сорок два дощатых барака, когда-то используемых австрийскими военными для летних горных маневров. Здесь собрали до трех тысяч беженцев: русских, украинцев, белорусов, казаков (они настаивали на своей отдельной национальности), сербов, поляков, евреев (они не настаивали на своей отдельной национальности), татар, калмыков, башкир, греков, словаков и литовцев.
Гражданскую власть в лагере отдали почти целиком «старой» эмиграции: лагерфюрером стал бывший ротмистр царской армии Дубинин, его помощниками — бывший прапорщик Климов и повар самого генерала Врангеля Иван Диомидович Веретенников, начальником лагерной «полиции» — старый казачий сотник Поликарпов. Кладовщики, блоковые, канцеляристы, начальники топливно-гужевой службы — все были либо из корпуса генерала Доманова, отъявленные головорезы, либо из Охранного корпуса, мрачные и страшные люди. Исключение составляли молоденькие «устовки», пригретые стариками-белогвардейцами, да фольксдойче Якоб Готтлиб со своим верным рабом Спелышем. Якоба Готтлиба сам майор Джонсон рекомендовал на должность заведующего клубом.
О своем опыте массовика-затейника Якоб Готтлиб будет потом вспоминать с особым выражением на лице. Он создал показательный бизнес — за два месяца превратил клуб в курочку, несущую золотые яйца. Набрал театральную труппу, танцоров, певцов, музыкантов, художников-декораторов. При клубе открыл бар. В баре подавали австрийский фруктовый шнапс и конфеты, пирожки с яблочным повидлом и картошкой.
Всё это приносило ему баснословные барыши. Не нужно было вырезать никаких карточек: пять граммов жиров, двадцать граммов мяса, триста граммов хлеба в день. Карточки нужны для тех, кто проиграл войну. Мы же войну — выиграли. Пей, народ, веселись, пляши краковяк, кружись в вальсах!.. Спелыш, которого Якоб Готтлиб чуть не задушил при первой встрече, с несколькими «друзьями» поддерживал порядок. И не найти было лучшего исполнителя для этой роли.
Беженцы, которых стали называть «перемещенные лица», или сокращенно «ди-пи», изголодались по всему, что хоть как-то относилось к культуре. Они без особого раздумья отдавали Якобу Готтлибу свои шиллинги, краденые вещи, обувь, сигареты (которые одно время ходили наравне с валютой), ювелирные изделия, предметы антиквариата, зная, что будет в этот субботний вечер и на их улице праздник. Драматическая труппа разыгрывала «Короля Лира» и «Бесприданницу», танцоры плясали комаринского, певцы заливались соловьями: «Мой костер в тумане светит…», музыканты потрафляли вкусу майора Джонсона, исполняя на балалайках Эдварда Грига.
После культурной части начинались танцы. Водка лилась рекой. Закуска для «ординарных» клиентов подавалась самая обычная: колбаса, сыр, тушенка, ржаной хлеб. Закуска для «особых гостей» была самая изысканная: черепашье мясо из Аргентины, крабы, икра, консервированные ананасы и шоколад из США, маринованные грибы из Испании, маринованные артишоки и пальмовые сердцевины из Франции, швейцарские и итальянские сыры, белые сдобные булки прямиком из пекарни британского гарнизона.
«Неумные были наши вожди, — делился Якоб с рабом верным Спелышем. — Через культурку управлять экономикой даже выгодней, чем при помощи 58-й статьи… Затрат меньше, а удовольствия — полные штаны!»
Внутренняя охрана клуба под неусыпным оком Спелыша следила, чтобы женщины, которые были задействованы у них «в работе», не заначивали «взносы». Два раза в неделю, по средам и субботам, Якоб Готтлиб засиживался допоздна, пересчитывал доходы от клуба, бара, театральных постановок, танцев и прочих «услуг». После подсчетов нападала на Якоба тяга к философии. Иной раз говорил он Спелышу, снова и снова удивляя того глубиной своих наблюдений: «Спелыш, запомни: обмануть смерть легче всего на войне — слишком много возможностей. Взять любую женщину легче всего после войны — по той же причине».
— А не находите вы, господин Готтлиб, странным, что всеобщие усилия лагерников приносят доход только лично вам? — совершенно как-то по-советски и с завистью спросил его однажды лагерфюрер Дубинин. — Не по чину берешь, а?
Якоб Готтлиб достал из потайных запасов духовитого французского коньяка, нарезал ветчины, белого хлеба, выложил на тарелочки артишоки и пальмовые серединки, полив их оливковым маслом, в хрустальные розетки навалил красной икры, разложил свежайший сыр, несколько плиток шоколада. Пока «особый гость» усаживался, покряхтывая, Спелыш сходил в барак № 5 за двумя бывшими «устовками».
И был праздник, и был выпит коньяк, а потом еще и большая бутылка кюммеля, и после песен и пьяных воспоминаний о былых делах уводили развеселые «устовки» своего лагерфюрера во внутренние покои. Когда же под утро опухший и помятый ротмистр поднял еще и бровь, Якоб Готтлиб бросил перед ним на постель толстую пачку ассигнаций — десять тысяч шиллингов. Лагерфюрер больше вопросов не задавал: сорок шиллингов считались хорошим дневным заработком австрийского рабочего.
Чего не учел ротмистр Дубинин, это школы, которую прошел Яков Егудаев в предыдущей жизни.
Ровно через неделю к канцелярии подъехали три грузовика с солдатами «военной полиции». Солдаты повыпрыгивали из кузовов и рассыпались вокруг здания, перекрывая все ходы и выходы. Лагерфюрер Дубинин, его помощник Климов и старший повар Веретенников, начальник лагерной «полиции» Поликарпов, старший кладовщик граф Шенковский, начальник канцелярии Вениамин Александрович Дюк, три блоковых, четыре клерка, два переводчика (князь Горюнов и бывший статский советник Иванько) были арестованы и отвезены в тюрьму Карлау города Граца. Оказалось, все они служили в частях СС и хранили оружие: две винтовки, девять пистолетов системы «вальтер» и «люгер» и боеприпасы к ним. Оказалось также, что готовили они вооруженное выступление, а потому подлежали суду и заключению…
Майор Джонсон назначил Якоба Готтлиба лагерфюрером. Первое, что сделал Якоб, это развесил по всему лагерю плакаты: Сталин, Черчилль, Рузвельт. Сидят парадно на свежем воздухе и переговариваются о будущих судьбах мира. Плакаты висели в столовых, в хлеборазвесочной, в канцелярии, медицинском пункте, «полицейском» бараке, школе, клубе, на дверях церкви.
— Хотите попасть под репатриацию, господа беженцы? — метал громы Якоб Готтлиб. — Советская комиссия вас ждет. Только дайте мне знать, оформлю лучшим манером. Без пересадки — на родину!
Модель образцового лагеря всегда была в голове Якоба Готтлиба, бывшего капитана госбезопасности Якова Егудаева. «Культурку» поприжали. Заменили лагерную полицию. Спелыш стал новым «полицмайстором». В одном из бараков устроили тюрьму с карцером. Туда попадали за пьянство, неподчинение лагерным властям, отказ от работы.
Иван Никифоров попал в карцер за косой взгляд. Он не так посмотрел на Спелыша, и дюжие молодцы сходу повалили бывшего артиллериста, связали ему руки, потащили к бараку-тюрьме. Сашка Трушинов взял в соседней комнате без спросу чайник. За это он две недели чистил отхожие места в лагере, а возвращаясь в камеру, находил на своем соломенном тюфяке наваленные кучи дерьма. Анюта Морозко напилась с греками сливовой самогонки, потом шаталась между бараками и наткнулась на Спелыша с подручными. Ее подхватили под белы руки, понесли в тюрьму, там пользовались ею двое суток напролет. Когда отпустили, то предупредили: «Будешь хорошей — еще позовем, начнешь болтать — в шахту сбросим…»
Владислав Трубич, еще недавно взводный Охранного корпуса, а теперь лагерный водонос, попытался уйти в Грац. Там нашел работу в автогараже. Якоб Готтлиб вызвал его: «Бежишь от трудностей? А если я сообщу в военную полицию о твоем прошлом в Охранном корпусе?» Трубич только по матери русский, а по отцу он серб. Кровь кипучая, непокорная. Пятьсот лет турки сербов резали, так и не сломили. А тут — какой-то толстогубый, лупоглазый мужичок… Кинулся Владислав Трубич на лагерфюрера, попытался добраться до его горла. Не подозревал, что за ширмой сидит Спелыш с подручными.
Долго били они всем скопом Трубича. Били до пота, до усталости. Потом посадили по приказу Якоба Готтлиба на стул, привязали к спинке.
— Фашистская сука, — ласково сказал Якоб, подходя. — Задушить меня пытался? Не так это делается. А вот как! — И он ловко накинул на шею Трубичу шелковый шнур.
Никто и не заметил, откуда Готтлиб его взял. Шнур обвил горло бывшего взводного. Захрипел Трубич, налились жилы на лбу, выкатились глаза из орбит. Не отпускает лагерфюрер, только затягивает всё сильнее. Вдруг обмяк бывший воин на стуле. Давно примерялся Якоб испробовать шелковый шнур, доставшийся ему в наследство от Давида Монина.
«Нашли» тело Трубича два дня спустя, в лесу, в полутора километрах от лагеря. На похороны пришли все: и лагерфюрер, и «полицмайстор», и бывшие соратники, воины Охранного корпуса. Говорили краткие речи. Обещали найти и покарать убийц. Говорил и сам Якоб Готтлиб. Оглядывал толпу «ди-пи», согнанную из бараков, и говорил о превратностях судьбы, о моральном падении, о надежде на лучшую жизнь. Люди опускали глаза, смотрели тупо в землю. Уже шла молва от барака к бараку: лагерфюрер сам и задавил парня.
Но, опустив глаза долу, они не заметили одной вещи. Неожиданно лагерфюрер отпрянул, будто увидел что-то ужасное. Потом повернулся к своему подручному Спелышу. Побежали к толпе лагерные «полицейские». Стали всматриваться в людей. Тем же вечером во всех сорока бараках произвели тотальный обыск. Кто-то говорил, что искали оружие, кто-то — что искали убийц Трубича, а кто-то — что привиделся Якобу Готтлибу какой-то старикашка, вот его и искали. Но не нашли, а потому снова искали через три дня. И еще раз — через неделю.
На несколько километров вокруг лагеря № 213 запахло страхом и безысходностью. Это заметили окрестные бауэры. У них стали плохо доиться коровы, свиньи перестали набирать вес, куры перестали нести яйца. Даже собаки, лохматые лопоухие псы, часто ожидавшие своего счастья у черного крыльца столовых, теперь старались далеко обегать лагерь. Местный пастор объяснял происходящее грехами самих бауэров, но те упорничали: нет, господин пастор, что-то не ладно в наших краях, и происходит всё это не по нашей вине…
Голодную весну 1946 года не смогут забыть ни местные крестьяне, по четырнадцать часов работавшие на своих фермах, ни бывшие солдаты-австрийцы, возвращавшиеся домой. Ни сотни тысяч беженцев, «oстовцев», бывших военнопленных, перемещенных лиц, не желавших возвращаться на свою социалистическую родину и предпочитавших побираться по альпийским селам.
В ту страшную весну все убедились в почти фантастических способностях Якоба Готтлиба. Как лагерфюрер он заключал договоры с местными бауэрами, с мелкими фабричками, с перерабатывающими заводами — поставлял им рабсилу. Казаки, «oстовцы», бывшие военнопленные, беженцы всякого рода, прибившиеся к лагерю Апфельберг, должны были каждое утро грузиться в автобусы, на автомобили, а то и шагать своим ходом. Двенадцатичасовой рабочий день давал им право на бесплатную похлебку из брюквы, дважды в день желудевый кофе и четыреста граммов черного тяжелого хлеба.
— Да мы так и при немцах не жили, как при этой демократии, — роптали глухо люди. — Что, этот Готтлиб думает, не найдем управу на него?
Однажды майор Джонсон приехал в лагерь Апфельберг.
— Господин Готтлиб, — обратился он к лагерфюреру, — у меня сдохли две канарейки. И еще жаловались ваши люди — они недоедают.
— Завтра я привезу вам, господин майор, чудесных канареек, — ответил Якоб Готтлиб. — В Граце есть один знаток, он в свое время возил канареек с Майорки, а всем известно, что на Майорке водятся лучшие канарейки в целом мире.
Когда на смену УНРРА пришла новая организация — ИРО, а майор Джонсон был отозван к берегам туманного Альбиона, предприимчивый лагерфюрер быстро изогнулся вслед за генеральной линией. Разумеется, не без пользы для себя.
Началась проверка личностей, выдача паспортов, с которыми беженцы могли перебираться из одной зоны оккупации в другую. При этом «личности» должны по идее быть «чистыми», никаких военных преступлений в прошлом, никакого участия в карательных операциях, и вообще в каких-либо операциях, никаких связей с нацистами, никакого темного или неясного пятнышка в прошлом.
— Бог ты мой! — кричал Якоб Готтлиб своему верному рабу Спелышу и двум подругам, Тосе и Оле. — Мы все пятнышки так вычистим, ни одна собака не подкопается!
К новому производству он привлек «старых» эмигрантов. Они сочиняли для бывших советских «легенды», становились их «родственниками»: мужьями и женами, братьями, кузенами, родителями. Опыта по созданию легенд бывшему капитану госбезопасности было не занимать. Случалось, в одночасье надо было сообразить, как колхозный счетовод Дятлов мог устроить заговор с целью убийства товарища Сталина. И обрастал Дятлов невидимыми нитями: с убийцами Кирова, с отравителями Горького, с белыми генералами, которые сидели в Шанхае и Харбине, с эмигрантской верхушкой в Париже и Берлине, с проникшими в обком двурушниками и скрытыми врагами.
Но там, в лагере победившего социализма, необходимы были еще и признания самого Дятлова. И неопровержимые улики, свидетели обвинения, факты, доказательства готовящегося преступления. Всегда имелся риск. Не того задел или нечаянно приплел, и пожалуйста — встречайте гостей, «воронок» за вами прибыл. И тогда уже другой мордатенький следователь в одночасье придумывает, где и когда ты пересекался с «врагами народа» Тухачевским, Уборевичем или Фельдманом, как ты доставал секретные карты для германской разведки, куда ты подевал японские иены, заплаченные за измену родине. А вскоре — повели тебя в последний путь по длинному гулкому коридору. На двор, где тарахтит включенным двигателем полуторка.
Здесь же, на свободе — эх, раззудись плечо!..
Якоб Готтлиб создал целое творческое «бюро» — на него работало по крайней мере полсотни «белогвардейцев» и других эмигрантов. Их истории могли выжать слезу даже из капитана госбезопасности. Бездетные старики из Белграда оказывались родителями одиннадцати «детей», учительница французского языка Мария Захаровна Анно, старая дева, обнаружила сразу трех мужей, у полковника Ставского, всю эмиграцию проведшего в Праге и только под конец войны уехавшего в Вену, «нашлась» семья здесь же, в Апфельберге — жена и четыре дочери. Даже вернувшийся из заключения Иван Диомидович Веретенников оказался женатым на 18-летней Верочке Труниной.
— Да вы что, с ума сошли? — поднял голос старый повар.
— Мы — нет, — усмехнулся Якоб Готтлиб. — А ты? Не тронулся ли там, в тюрьме австрийской?
И поник головой Иван Диомидович.
За каждую новую «легенду» Якоб Готтлиб брал от двух до пяти тысяч шиллингов. За легенды для молодых женщин порой денег не брал.
— Этот пакостник Готтлиб сейчас с Варькой Сазоновой, — сидели за дощатым столом в клубах дыма холостяки барака № 40.
— Ври! Варька такая недотрога…
— Кому — ни-ни, а кому и ножки помоем, и в постельку уложим, и сказку перед сном расскажем.
— А в прошлую неделю была у него какая-то из Граца.
— Их там, в Граце, ему Спелыш подбирает.
— Мне учителка по математике сказала, что племянницу ее, Лизу, он-таки уболтал.
— Лизку? Как же это она? Вернется ее Сергей с заработков…
— Вернется… Вопрос еще, вернется ли. Уже полгода, как в своей Бельгии. А Лизке… Ну некуда ей было деваться. Грозился репатриацией. Дескать, нет паспорта — едешь на родину, там тебе паспорт выдадут.
— Всех девок и баб перепортил, кобелина. Знает, что без документов никуда…
Американский генерал Маршалл, став госсекретарем, предложил свой план по восстановлению Европы. О, если б Джордж Маршалл знал, как был благодарен ему Якоб Готтлиб, успешно сочетавший лагерную рабсилу с товарной мощью западных демократий!
Конечно, он оказался в самой гуще событий. С прибылью перекупал выброшенные на рынок армейские товары, торговал тушенкой, норвежской сельдью, французскими винами, английской кожей, немецкими шинелями, ремнями, летными куртками на меху, комбинезонами, сапогами, аргентинской мукой, американским табаком, бразильским кофе, ямайским ромом…
Четыре команды из бывших «подсоветских» разъезжали по окрестностям между Грацем и Бруком. Они продавали крестьянам и хозяевам ферм обувь и перекрашенные шинели, сигареты и нательное белье, удобные куртки и высокие ботинки, точно такие, в каких расхаживали те оборванцы в касках, что, оседлав джипы, въехали в Апфельберг и очередью в небо объявили о смене власти. Нагруженные съестным, команды возвращались в Грац. Грузовики разгружались, а наутро жители узнавали, что в городе опять завоз свежего мяса, молока, муки, овощей, сыров с альпийских пастбищ. На ткацкую фабрику отправлялись тюки с шерстью. На кожевенное предприятие господина Ашбаха честные крестьяне посылали подводы со свиными и телячьими шкурами — всё оплачено господином Готтлибом.
В феврале 1947 года первый караван из восьми грузовиков, груженных мукой, крупами, консервами, мясом, сыром, шнапсом, мануфактурой, обувью, пошел в сторону Югославии, на Загреб. Якоб Готтлиб выходил на международный уровень. Титовцы расплачивались с ним золотом и алмазами, которые выгребали из казны.
Дом Эльзы фон Лиде он вернул себе за смехотворную сумму. Заплатил пятьдесят тысяч шиллингов — стоимость одного фургона с хлебом. Перестроил пансионат в торговый дом. Помещения нижнего этажа отдал под склады. Верхние оставил для себя. Вселился туда с тремя женщинами. Женщины ему готовили, содержали дом в порядке, принимали собранные по окрестным селам съестные припасы, вещи, предметы антиквариата, вели учетные книги. Скоро пришлось пристраивать большой склад-сарай. План Маршалла работал — стены ломились от товаров. Два «полицая», вооруженные палками, денно и нощно охраняли хозяйство.
Практически отдав всю власть в лагере Апфельберг Спелышу, Якоб Готтлиб набирал вес в Граце. Чаще всего его можно было увидеть в ресторане «Расек-хауз» на Леонгардштрассе. Принимать в своем «торговом доме» он не любил. А тут в рабочем порядке обсуждал что-то с перекупщиками, спекулянтами, приезжавшими из Розенхайма, со знаменитого черного рынка в американской зоне оккупации, между Зальцбургом и Мюнхеном. Тут же предпочитал встречаться и с офицерами оккупационных войск. Пусть местные бюргеры и чопорные аристократы видят, с кем у него контакты.
Британцы быстро смекнули, у кого можно приобрести за фунты очень приличную брошь с русскими изумрудами, жемчужное колье, бриллиантовые подвески или золотой перстень с громадным рубином.
— Свобода — вот чего никогда не существовало в России, — возглашал на банкете Якоб Готтлиб. — Да, господа! Свобода, которая дает энергичным людям развернуться, взять то, чего они заслуживают…
Банкет он устроил в большом зале Технического университета Граца. Повод нашелся серьезный — Якобу Готтлибу исполнилось сорок лет. С бабочкой под горлом он чувствовал себя почти президентом республики.
— Это прекрасно знают наши союзники, — Якоб Готтлиб прислушался, как звучит его речь: речь звучала громко, гладко и достойно, — представитель которых полковник Эрл Макферсон сидит сейчас рядом со мной…
Он сделал полупоклон полковнику. Тот одобрительно закивал.
— Это прекрасно понимают вожди свободного мира, мистер Черчилль и мистер Труман. И хотя сегодня мы собрались по поводу моего юбилея, господа, я поднимаю тост за любимых вождей демократии. За мистера Черчилля и мистера Трумана! Ура!
Поднялись с бокалами в руках и закричали «ура!» десятка полтора известных в то время спекулянтов и скупщиков краденого, два врача, через которых Якоб Готтлиб делал нужные медицинские справки, три адвоката, обеспечивающие его нужными легальными бумагами, начальник городской полиции, заместитель бургомистра Граца, новый директор Технического университета, городской архитектор, пивозаводчики, фабриканты, владельцы магазинов, ресторанов и дансинг-холлов, их жены и подруги, местная австрийская знать (присутствовал даже один настоящий барон!) и прочая городская элита. Которая не могла упустить такого счастья — побывать на банкете с британскими офицерами.
Полковник Макферсон всё улыбался. Время от времени он бросал взгляд на только что полученные от юбиляра золотые часы швейцарской фирмы «Омега». В кармане его галифе грел ляжку тяжеленький футляр. В футляре покоилось сапфировое колье для жены.
Когда пришел черед ответного тоста, он поднялся и сказал:
— My dear friend! You have earned respectability and everything you had desired to yourself. I want to drink a toast to your certainly brilliant past and to your unpredictably magnificent future!*
Учительница Мария Захаровна Анно, знавшая не только французский, но и понимавшая по-английски, перевела тост Якобу Готтлибу. Тот растрогался. Закричал: «А теперь пьют все! Кто хочет и кто не хочет! До дна-а-а!..» И выражение его лица сделалось настолько зверское, что все послушно выпили.
Это был звездный час Якоба Готтлиба.
Через неделю к нему в кабинете ресторана «Рассек-хауз» подсели двое. Были они одеты по-альпийски: костюмы из английской шерсти, шляпы с тирольскими перышками, один держал трость с набалдашником из слоновой кости, другой — кожаный портфель. Они походили на коммивояжеров.
— Герр Готтлиб? — спросил один, удостоверяясь, по-немецки.
Якоб Готтлиб кивнул.
— Чем могу?..
— Яков Михайлович Егудаев? — спросил другой по-русски, растягивая губы в улыбку, но смотря цепко и настороженно…
И снова он вывернулся. Оказалось, перед советской военной разведкой в Австрии поставили задачу отыскать нескольких белогвардейцев. Агенты, конечно, не сказали, зачем им был нужен бывший врангелевский полковник Брауде. Они просто назвали фамилии: Брауде, Черепанов, Гринько.
— И не делайте глупостей, Яков Михайлович, — сказали они напоследок. — Мы присматриваем за вами с тех самых пор, как вы заучили мусульманские напевы: «инш-алла-бисмилла…».
Оба криво усмехнулись. Один — левым углом рта, другой — правым.
В животе Якоба Готтлиба похолодело, ноги стали ватными. В голове пронеслось: «Вот оно, дотянулись! Сколько веревочке не виться…»
— Да я же, господа… то есть това…
— «Господа» — звучит лучше, — подмигнул тот, что поигрывал тростью.
Они расплатились с кельнером за пиво и вышли из зала. Их лица выражали самое приятное расположение духа. «Еще бы! — подумал Якоб Готтлиб. — Завалили такого матерого — капитан госбезопасности, лейтенант вермахта, каракалпак, лагерфюрер, обладатель миллионного капитальца… Сволочи! Нашли-таки! Проклятые сволочи!..»
Брауде, Черепанов, Гринько…
Все трое держались вместе. Старались быть неприметными. Жили в одном бараке — в 18-м. На работы ходили или ездили вместе. Если кто-то из них заболевал, чаще это был старик Брауде, кто-нибудь оставался рядом. Чаще всего поручик Гринько, молодой вышколенный в Белградской военной школе офицер. Но иногда оставался и Черепанов, рослый пожилой дядька с усами кайзера Вильгельма. Тогда он целый день таскал воду и топил баню. Потом старики шли париться. Парились там до одури, до медно-красного тела. Паром выбивали любую хворь.
Спелыш собрал сведения о всех троих. Брауде — когда-то полковник генерального штаба. Дважды ранен в Первую мировую войну, трижды — в гражданскую. Занимал какую-то большую должность в РОА. С генералом Власовым не сошлись. Отстранили. Ушел к Доманову, был в Италии, в Толмеццо. Зачем-то появился в Апфельберге. Может, альпийским ветром занесло, может, по своей воле или чьему-то приказу. Семьи нет, любовницы нет, не пьет, в церковь каждое воскресенье ходит, образцовый пережиток, так сказать, прошлого.
Самый жуткий и опасный — Черепанов, из ижевцев, из тех, что воевали с красными и после гражданской. У генерала Молчанова в конной артиллерии служил. С ним, последним на территории России белым генералом, оставлял Хабаровск в 1922-м. Не угомонился. Ходил в рейды на советскую территорию все двадцатые годы. Потом воевал против коммунистических китайцев, дрался на Халхин-Голе в 1938-м. Когда началась война в Европе, полковник Черепанов тут как тут. В финскую командовал отрядом лыжников-разведчиков у Маннергейма. Бил красных везде, где находил. Потом оказался в казачьей дивизии фон Паннвица. Получил от генерала Краснова Железный крест. Это он ушел из Лиенца, один из немногих. На последнем совещании требовал: «Господа! Поднимаем наши сотни, встаем во весь рост и идем на пулеметы. Покажем, как умеют умирать казаки…»
Офицеры, однако, не решились показать свое презрение к смерти окружившим их британцам. Тем более что британское командование обещало неприкосновенность. Они сдали личное оружие и согласились ехать на «конференцию». Окруженные танкетками и мотоциклистами, так и отправились на автобусах… в зону советской оккупации. Потом с той стороны две недели раздавались ружейные залпы.
Полковника Черепанова среди них, преданных, не обнаружилось. В ночь перед сдачей он исчез из лагеря. Как — одному ему известно. В лагере Апфельберг его окружали самые горячие головушки. Готовы были за Матвея Кузьмича войну заново учинить. Вот у них точно оружие припрятано. В любом случае, делал вывод Спелыш, брать их в самом лагере «ди-пи» невозможно.
Якобу Готтлибу хотелось выиграть время. Что для него Брауде, Черепанов и Гринько? Пешки в замысловатой игре. Через день он послал всех троих на лесопилку, которая находилась в пятнадцати километрах от Апфельберга, в горной местности. Спустя два часа со стороны Граца туда же проехало несколько военных грузовиков. В грузовиках сидело по пятнадцать-двадцать британских пехотинцев и военных полицейских. Альпийский ветер донес звуки стрельбы и грохот гранат. Прав оказался Спелыш, донося, что Брауде, Черепанов и Гринько вооружены.
На следующий день шепотом передавали подробности: советским агентам не удалось захватить белогвардейцев, тогда они (якобы!) обратились за поддержкой к англичанам. В бою четыре пехотинца убито, шесть ранено. Тяжело ранен и один советский агент. Полковник Макферсон получил разнос от вышестоящего начальства, так как из трех «бандитов» ликвидировали только двоих, третий ушел в горы. Кто был этот третий, Готтлиб так и не смог выяснить. Одни утверждали, что убиты Брауде и Гринько. И тогда выходило, что Черепанов, самый опытный и отъявленный, бродит где-то по окрестным горам и лесам. Другие заверяли, что убиты Брауде и Черепанов.
То, что Брауде имел доступ к банковским шифрам и счетам в Швейцарии, станет известно гораздо позднее. На тех счетах генерал Врангель, а после него генерал Кутепов держали громадные средства. Генерала Кутепова выкрали гэпэушники в 1930 году. Но, по-видимому, он так и не выдал военно-финансовой тайны. И генерал Миллер, которого выкрали и убили семь лет спустя, тоже ничего не сказал энкавэдэшникам. Теперь была очередь полковника Брауде, но бравый старик сложил свою головушку в том последнем бою.
— Яшенька, давай уедем отсюда, — умоляла Якоба Готтлиба ночью Тося Мовчун. — Не те, так другие… Доберутся… Не оставят нас в покое…
Тося была верной подругой. Она боялась энкавэдэшников, потому что не хотела возвращаться в страну «советов» и трудодней. Она боялась белогвардейцев, потому что заучила с детства: они ненавидят страну победившего социализма. Якоб Готтлиб усмехался. Уж кого-кого, но энкавэдэшников он знал не хуже, чем самого себя.
На американском «студебеккере» они бежали через неделю в Зальцбург. Помогли и адвокаты, и начальник полиции, и даже австрийский барон, присутствовавший на юбилее. Барон, в частности, снабдил Якоба Готтлиба рекомендательными письмами.
Больше, чем на письма, Якоб надеялся на груз, что они вывозили. А вывозили они в двух запасных колесах бриллианты и золото, изумруды и платину, рубины и жемчуг. Вывозили в дерматиновых сиденьях тугие пачки английских фунтов. Вывозили в кузове баулы с мехами, короба с китайским фарфором эпохи Мин, трехсотлетние гобелены (никак не мог Якоб Готтлиб расстаться с ними), картины старых немецких, итальянских и голландских мастеров. Зальцбург являлся уже американской зоной оккупации. Оттуда гораздо легче выбраться куда угодно. Хоть в ту же Америку. Имелись бы средства.
Ранней весной 1949 года из порта Бремен-Гафен отходил американский трехпалубный пароход «Генерал Стюарт». На его борт, загодя, до того, как стали пускать всех остальных, поднялся господин в хорошем демисезонном пальто, в шляпе, с тростью в руках. Рядом с ним по трапу шла высокая красивая дама, тоже в хорошем пальто, в изящных сапожках, в шляпке с вуалью. Из-под вуальки на морских офицеров блестели большие темные глаза. Старший стюарт встретил пару на средней палубе и хотел было провести их в каюту, но господин сказал ему:
— Займитесь нашим багажом, и чтобы не было никаких недоразумений. А мы подышим воздухом Европы в последний раз.
Дама ласково улыбнулась господину. Стюарт приказал отнести чемоданы в каюту первого класса и удалился, чтобы лично присмотреть за размещением вещей. Господин в пальто тронул даму за локоть, что-то сказал ей. Они оба поднялись на верхнюю палубу, откуда открывалась панорама порта, города, а дальше — плоская земля Германии с рощицами, островерхими кирхами, черепичными крышами и островками снега в полях. Господин закурил дорогую сигару. Это по запаху определил стюарт, вновь появившийся возле них, чтобы сообщить, что всё в порядке. Дама ласково улыбнулась и стюарту. Ей тоже очень нравился запах дорогих сигар.
— Тут есть бар? — спросил господин.
— У нас четыре бара, мистер Готт, — ответил стюарт. — Один на верхней палубе, два в ресторане на второй палубе. Четвертый внизу. Туда, полагаю, вы не захотите спускаться.
Мистер Готт приподнял густую черную бровь и пыхнул дымом:
— Правильно полагаете.
Он положил руку на талию своей дамы. Это была не Тося. Преданная Тося, когда-то умолявшая Якоба Готтлиба бежать, осталась где-то на ткацкой фабрике под Дюссельдорфом.
Внизу началась погрузка. По двум широким трапам поднимались жилистые, исхудалые люди с затравленно-счастливыми лицами. Их было много. Сотни и сотни. С баулами и чемоданами, с котлами и самоварами, с корзинами, плетеными коробами и сундуками, с сумками и котомками. Мужчины обычно брали на себя самые тяжелые вещи. Женщины были в старых, сильно поношенных пальто, в платках, в стоптанных туфлях и ботинках. Дети цеплялись за них. Маленькие вдруг начинали плакать. Дети побольше с любопытством смотрели на громаду парохода.
— И вся эта грязь ползет туда, в Америку, — снова пыхнул сигарой мистер Готт.
— Якоб, надеюсь мы будем избавлены от общения с ними в пути.
— Киска, я заплатил кучу денег, чтобы мы плыли как белые люди.
— Дай я тебя поцелую за это…
— Только в щеку, Кларончик, только в щеку…
Якоб Готтлиб переменил фамилию на Готт, когда получал грин-карту. Его спросили, как его записать, он ответил: Джейкоб Готт. Звучало солидно! Чиновник консульства аккуратно внес запись в книгу, потом в карточку, потом еще в одну карточку, побольше. Часть бумаг должна будет пересечь океан отдельно. Большой пакет с бумагами (а в нем заветные грин-карты) аккуратно уложен на дно одного из чемоданов.
Джейкоб Готт продолжал рассматривать толпу беженцев. Большинство тянулись семьями. В этом состояло одно из требований консульства. Холостые или одинокие мужчины еще могли пройти, одинокие женщины были нежелательны. Людей пожилого возраста набралось немного. Стариков в Америку вообще не пускали. Зачем они нужны, в Америке-то? Там и своих полно. Молодые нужны потому, что они молоды, здоровы, работящи. Среднего возраста тоже еще куда ни шло — у них хорошее образование, опыт работы на европейских заводах, фабриках, в конструкторских бюро, лабораториях, на стройках и фермах. Новой стране нужна свежая кровь.
Неожиданно Джейкоб Готт подался вперед.
— Что? Что такое? — спросила дама.
Готт отбросил сигару, вцепился обеими руками в поручни и пристально всматривался в толпу, втягивающуюся на пароход.
— Кто-то из знакомых? — спросила дама.
— Нет, показалось… Грязь, она и есть грязь!
И он сплюнул в мутно-зеленую воду Балтики.
Пройдет всего двенадцать дней, и пароход «Генерал Стюарт» приветственно прогудит в бухте Гудзона. Зеленая статуя Свободы встретит их, как всегда, с поднятым факелом. Она всех встречает с поднятым неугасающим факелом. За нею будут сказочно вырисовываться небоскребы. Над небоскребами будет стоять мутный купол сгустившегося воздуха. Чиновники санитарной службы и таможни начнут свою работу, сортируя, направляя и рассекая потоки новоприбывших по стойкам, очередям, залам ожидания.
Так и не скажет Джейкоб Готт своей спутнице о том, кого он увидел на трапе. А ведь за двенадцать дней не раз обошел все палубы, побывал в самых глухих трюмах, где люди спали на гамаках и мучительно страдали от нехватки еды, воды, воздуха, света. Искал он старика. Явственно увидел его — в старом заплатанном армячишке, в стоптанных опорках, на голове несуразная не то шапка, не то малахай какой-то. Серые волосенки выбивались из-под нее. Жидкая седая бороденка развевалась по ветру. Шел шатко, опираясь на кривоватую палочку.
Но нет, не было старика ни в трюмах, набитых человеческими телами, пропахших потом, грязным бельем и кофе, который варили на спиртовках, ни на палубах, где гуляли парами, сидели в шезлонгах, любовались Атлантикой, ни в подсобных помещениях, ни в медпункте, где рожала молодая итальянка, ни в грузовых отсеках, куда попряталось несколько десятков нелегалов: албанцев, поляков, сербов, русских, греков и немцев.
…И в Нью-Йорке Джейкоб Готт преуспел. Открыл солидную художественную галерею на пересечении 5-й авеню и 21-й улицы. Здесь продавались как старые мастера, так и модерновые картины: масло, пастели, акварели, рисунки. При галерее работал симпатичный ювелирно-антикварный магазинчик, которым заведовала супруга его, Клара Готт. Магазинчик быстро снискал славу среди самых тонких любителей старины. Сюда заглядывали финансисты с Уолл-Стрит, политики из Сити-Холла, торговцы недвижимостью, бизнесмены и банкиры, профсоюзные воротилы с лицами гангстеров, владельцы театров на Бродвее — то с женами, то со своими инженю и протеже, как их по европейской привычке называла Клара Готт.
Сама она после рождения первенца, Давида, в 1950-м, немного пополнела, стала еще красивее и представительнее. Она с видимым удовольствием демонстрировала покупателям то, что им могло понравиться: браслеты, кольца, броши, заколки, серьги, колье и диадемы. Угощала постоянных клиентов кофе из крохотных французских чашечек за китайским резным столиком, в беседах узнавала много любопытного и полезного для дела.
Князь Тулицин, зашедший случайно, в ней самой узнал Клару Мендель, известную в самом начале сороковых танцовщицу. Клара Мендель выступала в кабаре на улице Клиши, в Париже, и была на виду и слуху среди русских таксистов, механиков, клерков, художников и актеров. Потом ее увез немецкий оберст, к полному недоумению посетителей кабаре. Все знали, что немцы, мягко говоря, недолюбливают людей с фамилиями Мендель, Гершензон или Коган-Кац. Князь Тулицин был так удивлен и даже обрадован встрече, что отдал Кларе свой фамильный перстень за смехотворную сумму. Что-то около ста долларов. Перстень был золотым, тяжелым, с вензелем и алмазными вкраплениями. Потом, кстати, его приобрел знаменитый киноактер Кирк Дуглас, который нет-нет да и заходил в галерею к Джейкобу Готту.
Конечно, они нашли Якова Егудаева и в Нью-Йорке. Нет, они не против, что у него теперь процветающий бизнес. Наоборот, они рады, что он сумел так быстро устроиться. Они вообще не против, чтобы их люди преуспевали в Америке. О прошлом не поминали. Словно его и не было. Только просили иногда оказывать маленькие услуги.
Услуги оказались простенькими и почти ни к чему не обязывающими. Дать приют человеку, который недавно прибыл и пока ничего не знает. Всего на три-четыре дня. Принять пакет от молоденькой секретарши-американки, потом передать его господину, который скажет слова: «Завтра уезжаю в Канаду, у меня там сын купил ферму…». Отвезти на своем автомобиле (быстрый шестицилиндровый «бьюик») супружескую пару в соседний штат Нью-Джерси, в университетский городок Принстон. Подождать их там в кубинском ресторанчике. Потом привезти назад в Нью-Йорк, высадить на 42-й улице. На вечеринке у маститого финансиста (и как они узнали, что финансист пригласил их с Кларой?) познакомить некоего господина Викжеля с начальником отдела газеты «Нью-Йорк Таймс» Бобом Тайлером. Всего лишь познакомить. Ничего больше. Представить друг другу и отойти в сторонку. Поучаствовать в благотворительной лотерее на балу «белой эмиграции».
— How do you do, mister Gott? — У звонившего был всегда вкрадчивый и ласковый голос. — I’ve got the book you had asked me before. We can meet at…*
Всегда одно и то же: хау ду ю ду? И о книге…
И отправлялся Джейкоб Готт на встречу. А потом давал приют, передавал пакеты, отвозил и привозил, знакомил одних с другими, даже танцевал на балах с баронессой Бельско-Дульчевской и графиней Келлер, а после обильной выпивки играл в преферанс в клубе «Русский Лев». Это и впрямь не доставляло ему никакого труда, зато давало новые знакомства, и его бизнес приносил всё новые доходы.
Сам он скоро прослыл даже в некотором роде меценатом. На лотереях показательно выкладывал сотню-другую. В разных русских обществах рассказывал о потрясающем успехе «Короля Лира», который ставил его театр в Европе. О бешеных аплодисментах его ансамблю народных плясок. О несравненной приме-контральто Изабелле Аррузо, которую он возил по Германии в конце сороковых. О Кирке Дугласе, который называл его «май рашен френд» и которого он хлопал по плечу перед фотокамерой. Игра и жизнь, ложь и правда так переплелись в его существовании, что он и сам не видел между ними разницы.
В один январский денек 1958 года, когда все продольные авеню и поперечные стрит в Манхэттене насквозь продувались ветром со снежной крупкой, дверь в галерею, звякнув колокольчиком, открылась. Кассирша Лия привычно улыбнулась вошедшему и тут же погасила улыбку — так нищенски выглядел посетитель. Это был старик в ветхом одеянии, каком-то не то балахоне, не то полупальто без пуговиц. Чтобы ветер не поддувал, он подпоясался бечевкой, по-видимому поднятой где-то на улице. На ногах у него были какие-то странного вида башмаки. Такой обуви Лия никогда и не видела — будто кто-то обрезал голенища сапог и получилось подобие глубоких галош.
Старик стянул с головы свою шапку, не шапку даже, а какую-то бесформенную нашлепку из повытертого меха и ватного простеганного одеяла. Прошаркал по ковровой дорожке к кассе, расстегнул крючок своего одеяния, вынул обычный желтый пакет.
— Мистер Готт! — сказал он с чужим твердым акцентом и подал пакет.
— Пакет для мистера Готта? — переспросила Лия.
Старик закивал…
Джейкоб Готт сидел за своим рабочим столом и в сильную 16-кратную лупу рассматривал перстень с крупным бриллиантом. Алмаз оказался неважным. Слишком много угольных вкраплений по всей глубине камня. Да и огранку делали не иначе как в Каракасе или Мехико. Одна радость, что камень большой. Но пользы-то что? Ни игры света, ни чистоты граней.
— Что? — спросил Джейкоб, отводя голову из-под света яркой лампы.
— Принесли только что, — сказала Лия. — Какой-то старик.
Джейкоб Готт взял у нее пакет, открыл ящик стола, достал нож для разрезания конвертов. Взрезал пакет. Заглянул в него. И начал лихорадочно шарить в ящиках стола. Но чего-то не нашел, закричал громко и встревоженно: «Где он?» — и ринулся из кабинета в торговое помещение.
Старика там не было.
У картины, изображающей мирный пейзаж с коровами на берегу реки, с дубами и старой мельницей вдалеке, стоял совсем другой посетитель. Это был мужчина средних лет, одетый в теплое драповое двубортное пальто с широкими отворотами, в широкополой фетровой шляпе, на которой блестели тающие снежинки.
— Здесь был старик?.. — задыхаясь, произнес Джейкоб Готт. — Он ушел?
Посетитель пожал плечами.
— Могу я видеть мистера Готта, — сказал он, тоже с тяжелым акцентом.
Свет от ламп, встроенных в потолок, мягко обволакивал контуры его шляпы. Глаз не было видно, но в лице угадывалось что-то знакомое. Твердый круглый подбородок, стрелка усиков, высокие скулы…
— Чем могу быть полезен?
Посетитель сдвинул шляпу на затылок. Светлые глаза смотрели на антиквара спокойно и бесстрастно.
— Поручик Гринько? — крикнул Джэйкоб Готт.
— Гуд мемори, — сказал посетитель. — Хорошая память.
Лия, вышедшая позади хозяина, остановилась в изумлении. Она увидела, как мужчина сунул руку за борт своего пальто, выхватил оттуда револьвер с коротким, будто обрезанным стволом. Тут же выстрелил дважды Джейкобу Готту в грудь. Джэйкоб Готт закричал: «А-а-а!» — попятился, повернулся, будто хотел убежать. Ноги его подкосились. Он выронил желтый конверт, с которым выбежал из кабинета, стал цепляться руками за холст на стене — это был портрет какого-то солидного буржуа, в сюртуке, с тяжелой золотой цепочкой поперек жилета.
Джейкоб Готт задержался на миг, держась пальцами за раму портрета, потом рухнул. Посетитель подошел к нему твердым, размеренным шагом. Поднял свой короткоствольный револьвер и еще раз выстрелил — в затылок.
Охваченная ужасом, кассирша метнулась под стойку, на которой стоял кассовый аппарат. Оттуда услышала, как звякнул колокольчик, потом ударила о косяк дверь. И наступила полная тишина. Посетитель ушел.
Это был единственный раз, когда Якову Егудаеву не удалось выкрутиться. Смерть наступила, как потом записали в полицейском рапорте, на месте события.
Террориста по имени (или прозвищу) «поручик Гринько» искали лучшие детективы Нью-Йорка. Опрашивали десятки и сотни людей, которые так или иначе знали Джейкоба Готта. Запрашивали полицейские управления Германии в надежде, что оттуда может поступить мало-мальски ценная информация. Нет, ничего примечательного. Якоб Готтлиб, бывший лейтенант вермахта, служил в интендантстве. Прибыл с территории Австрии, из британской зоны оккупации. Печати и подписи неподдельные. Документы настоящие.
Что ставило в тупик нью-йоркских детективов, так это пакет, который, несомненно, сыграл какую-то роль в убийстве Джейкоба Готта. Обычный почтовый желтый конверт, найденный возле трупа. Единственная свидетельница показала, что с этого пакета всё и началось. Когда его открыли, оттуда выпал шелковый шнур.
Экспертиза показала, что это настоящий китайский шелк. Специалист по Востоку из отдела расследования убийств Джон МакКолинз утверждал, что такие шнуры посылались китайским императором. Вельможа, получивший шнур, должен был на нем удавиться. Ушедшая традиция — давно уже нет императоров в Китае. Детективы попытались связать убийство Джейкоба Готта с нью-йоркским Чайна-тауном, но этот след оказался совсем холодным.
Дело об убийстве антиквара отложили до лучших времен. Имя «поручика Гринько» больше не появлялось ни в криминальных расследованиях, ни на страницах газет, ни в упоминаниях полицейских информаторов из преступного мира. Возможно, теперь пришел его черед перенять мастерство Якова Егудаева, он же Якоб Готтлиб, он же Джейкоб Готт, по перевоплощению. Америка всегда давала такой шанс, принимая на свою землю всех обманутых, бедных, обиженных, обделенных, преследуемых, убежавших возмездия и возжелавших исчезнуть навсегда.
Нью-Йорк, 2000—2003 гг.