Авторы/Ульянов Александр

ЕДИНСТВЕННЫЙ КОЛОДЕЦ

 

Жил-был Егор Максимович

 

Всё, на сегодня хватит, дальше ни шагу. — Егор Максимович почесал ножичком искусанный комарами затылок и зло сплюнул на пыльную дорогу.

Он остановился на обочине и в очередной раз с ожесточением размазал комара на плеши. Домой с пустыми руками возвращаться не хотелось, но и озверевших комаров кормить тоже большого желания не было. А всё из-за жены. С утра начала каркать: «Хватит как бревно здесь валяться, сходил бы хоть за грибами, перед нормальными людьми стыдно, мужик в доме, а есть нечего…». Черт бы ее побрал с этими грибами.

Перед тем как вернуться домой, решил освежиться и пошел к реке. Издалека заметил лодку, что стояла у берега, и рядом с ней упитанного, крепко сбитого человека. Подойдя поближе, узнал председателя Микулинского сельпо. Поздоровались, и тот с ходу завел разговор.

— Егор батькович, я слышал, тебя на все руки мастером зовут. Колодец нужно вырыть возле нашего сельпо. Возьмешься? Я пекарям уже в глаза не могу смотреть — им каждый день воду приходится с реки поднимать, а берега у нас, сам знаешь, крутые.

Егор Максимович прищурился, поправил широкие галифе в заплатках и, слегка подбоченившись, произнес тоном большого начальника:

— Эт-то, конечно, можно… Только сейчас самое время грибы собирать…

— Так-то оно так, ну, может, выручишь, а? — умоляюще посмотрел на Егора председатель и немного погодя добавил: — Расчет сразу, за скорость — премия.

— Ладно, уговорил ты меня, сейчас за инструментом домой смотаюсь и скоро приду, пока погода хорошая…

Егор Максимович улыбнулся, отрешенно посмотрел на реку и куда-то вдаль.

Дома повезло — жена отлучилась. Он забросил пустой пестерь под крыльцо, похватал веревку, топор и лопату и легким ветерком полетел в Микулино. Солнце еще не высоко, десять километров до другого села для длинных ног Егора — не расстояние. «За три-четыре дня работу сделаю, — думал он, — а потом меня ни одна собака не найдет. Только бы сил хватило. Но ничего, хватит. Я хитрый. Не зря же говорят, что у хитрого и медведь станцует. За пятьдесят лет нахлебался я грибовницы вдоволь, можно в этот раз и без нее обойтись, а тут дело длинным рублем пахнет. Эх, елки-моталки!»

Осеннее солнце начинало клониться к вечеру, когда Егор пришел в Микулино к председателю. Тот сразу показал место под будущий колодец, бревна для сруба и определил фронт работ. Договорившись об оплате, кормежке и ночлеге, премиальных за скорость, ударили по рукам.

— Ну, давай, копай глубже, кидай дальше, — напутствовал председатель. — Как закончишь, зови меня.

Максимыч, будто его прорвало, затараторил в ответ:

— Сделаю в лучшем виде, я такие колодцы всю жизнь копаю, через три дня на свежей колодезной водичке тесто замешивать будете.

— Через сколько, говоришь? — недоверчиво переспросил председатель.

— Три дня. Я сказал! — стукнул себя кулаком в грудь копальщик.

Оставшись один, он скрутил внушительную цигарку и задумчиво закурил, мысленно ругая себя за то, что невольно насторожил председателя: «Надо было хоть неделю сказать, а то вдруг у него сон пропадет, начнет подглядывать да вынюхивать. Ох, Егор, Егор, глупая твоя голова. Слово, конечно, не воробей, вылетело, назад не воротишь, но и от легких деньжат отказываться глупо. А, будь что будет…».

На следующее утро Егор Максимович принялся за сруб. Машет топориком как заведенный — со стороны кажется, что изголодался человек по работе до смерти, — а про себя думает, какой высоты ему сруб делать, чтобы председатель ничего не заподозрил и, чтобы жилы не рвать до зимы на этом колодце. Бревен пять-шесть?

Закончил со срубом довольно быстро и принялся копать. К вечеру потихоньку стал углубляться в землю, устал так, что в глазах потемнело. Изматерился весь и решил, что выкопает в свой рост, где-то примерно по шею, и на эту глубину положит сруб. А там — поминай как звали. Главное, чтобы председатель ничего не понял, а то у него кулак с телячью голову. Если ему под горячую руку попадешься, считай, не жилец.

На третий день колодец красовался рядом с сельпо. Ладный, с крышкой и мостками, дно колодца камнями выложено — красота.

В это утро Егор Максимович поднялся засветло, взял два ведра и побежал к реке. Натаскал в колодец ведер тридцать, пока среди первых солнечных бликов не увидел в воде своего отражения. Полный порядок. Егор засмеялся и, подпрыгнув на месте, как резвый жеребец, помчался сдавать работу.

— Глубокий получился? — председатель обошел колодец, снял крышку и заглянул внутрь.

— Метров десять есть, — скромно потупился Егор Максимович и кашлянул.

Потом взял свою веревку и начал разматывать ее в воду. Веревка не жердь, не поймешь, когда она до дна дойдет. Размотал почти до конца и смотал обратно.

— Восемь локтей, — сказал Егор Максимович. — Это метров двенадцать будет.

— М-да, глубокий получился. В такой упадешь — пиши пропало. — Председатель удовлетворенно покачал головой. — Ну, спасибо тебе, Егор Максимович, хорошо сработал! Я тебя тоже не обманул, пошли за расчетом.

…На следующий день председателя разбудил настойчивый стук в дверь.

— Кто там мне двери с утра пораньше ломает?

— Это я, Федорович, я это, открывай, — раздался за дверями испуганный голос управляющего пекарней. — Воды-то в колодце нет! Обманул нас этот, в галифе…

Возле сельпо председатель дал волю гневу.

— Где Егор? Я ему башку оторву и в задницу затолкаю, я ему руки-ноги переломаю…

…Егор Максимович пил чай в крайней избе деревни Пантелеево, куда попросился на постой, резонно рассудив, что домой возвращаться ему пока не с руки. Степенно откровенничал с хозяевами.

— Живу я — лучше некуда, все соседи завидуют: дом новый, трехэтажный. Вверху больница, внизу магазин, а посередине мы с женой живем.

У хозяина от удивления чуть чашка из блюдца не выскочила, а Егор мелет дальше.

— Скот держим. Какое без молока и мяса житье? Корова есть, теленок. Их два в этом году родилось, одного продали…

— У нас тоже вот мысль есть корову завести, — поджав губы, встряла в разговор жена хозяина. — Да где ее взять-то?

Егор Максимович только этого и ждал.

— Что за беда? Если надо, я вам теленка продать могу, наша корова каждый год телится.

— И в самом деле, продай, добрый человек, раз такое дело, — сказал хозяин.

Выдержав паузу, Егор Максимович многозначительно добавил:

— Ну ладно, давай договоримся.

— Настасья, беги в магазин, — крикнул жене хозяин. — Теленка обмыть надо.

Обмывали покупку долго и весело, как полагается.

— Когда за теленком-то придешь? — спросил, собираясь домой, Егор Максимович.

— На этой неделе увидимся. Вот немного в себя приду и сразу к тебе, — приподняв похмельную голову с печи, пробубнил хозяин.

На том и расстались.

…Добравшись до Алешино, покупатель теленка обошел всё село, но так и не нашел трехэтажного дома, пока не расспросил какую-то бабулю.

— Вон, где кривая изба стоит и крыльцо провалилось, там Егора и найдешь…

Почуяв неладное, гость отправился туда.

— Ну, Максимыч, хвастался мне, что как купец живешь, а сам…

Егор нисколько не смутился и тут же ответил:

— А я тебе и не врал. Смотри сюда: вон там, на пригорке, видишь, больница стоит, а внизу, если по дороге идти, — магазин. Чем тебе не три этажа?

Пришедший махнул рукой и, заходя в дом, подумал: «И на кой черт я с этим придурком связался?». И, чтобы побыстрее закончить и идти обратно, сразу перешел к делу.

— С коровой-то и теленком хоть всё нормально?

— Корова у печки копошится, а теленок — вот, — Егор показал на довольно упитанную молодуху. — Может, обеих с собой заберешь?

Покупателя бросило в жар. Он пробурчал что-то невразумительное, нахлобучил картуз и пулей, проскочив крыльцо, вылетел во двор. Бежал, будто от медведя спасался…

— Анастасия, — крикнул Егор Максимович жене, — я к Василию схожу, он меня просил помочь ему печку сложить…

 

После дня Ивана Купалы

 

Домой я приехал после Иванова дня в самую пору заготовки веников. Пыльной дорогой поднялся на высокий берег Вычегды, потом свернул налево и пошел к отчему дому, что строили еще дед с бабушкой. В самом конце села стоит этот дом.

Во дворе никого не видать, вместо замка в кольцах просунута щепка. Это значит, что хозяева где-то поблизости. Я обошел дом с огорода и, подойдя к бане, едва не остолбенел: рядом с ней красовался новый колодец. Это ж надо, видать, целый месяц мать с отцом трудились не покладая рук.

— Ну, чего замер, чего рот раскрыл? Колодца никогда не видел? — из-за поленницы, плохо сдерживая довольную улыбку, вышел отец и пожал мою руку. — За два дня выкопали. Когда метра два глубина была, то всё сыпаться стало. Я матери говорю: давай, Валя, оставим эту затею, но ее же с пути не свернешь, если в голову что втемяшилось. Раз взялись, говорит, то надо доделать, не стоит людей смешить.

— Хорошо получилось, а мама-то где?

Было заметно, как осунулось от усталости загорелое лицо отца.

— Траву ушла косить, скоро вернется. Опять на себе сено притащит, — недовольно проворчал он. — Мать ведь у нас двужильная. Приходит домой, приляжет на полчасика, говорит, что голова заболела, а потом снова назад с косой на поле бежит. Хоть ты что ей говори, бесполезно. Я, если бы не мать, плюнул бы на этот колодец. В середине июля в земле ковыряться, да еще в Иванов день, когда люди добрые за столом сидят, празднуют…

Между тем мама зашла во двор, оставила тяжеленную охапку сена возле хлева и незаметно подошла к нам. Конечно, она услышала обрывок нашего разговора.

— А чего такой хорошей погоде пропадать? Вот и вышли в Иванов день. Устал, устал наш отец, два дня в яме просидел, а я землю с грязью ведром поднимала, руки всё еще гудят, — она усмехнулась и подошла к колодцу.

— Валя, угомонись, ты чего себя так ломаешь-то?! — вспылил отец. — Ты зачем косить-то сегодня побежала? Отдыхай уже, перед людьми неудобно.

— Зимой отдохнем, не ворчи.

Мама легкой жизни никогда не искала, любила повторять: ленивую лошадь плетью бьют, а неленивой овса дают. Тащила она свою судьбу-телегу не жалея сил, до последнего вздоха…

— Иди, Саша, попробуй нашей водицы. Ох и холодна, зубы ломит…

Я принял черпак из ее рук и отхлебнул. Вода была ледяной и почему-то пахла медом. И так мне вдруг хорошо стало на душе, будто никуда я не уезжал из родительского дома. Из каких-то глубин памяти всплыли картины, что помнил с детских лет: село на высоком берегу реки, широкое поле, где когда-то косили с мамой траву.

— Ты чего, сынок, язык проглотил?

— Хороша водичка, вкусная. — Я снова сделал несколько больших глотков.

…Говорят — у жизни дна не видно. Пьешь ее по глоточку день за днем, год за годом, а потом вдруг вода заканчивается. Наше северное лето такое же, как спичка, короткое — вспыхнет, и уже осень на носу. Прошло два месяца с тех пор, как я снова вернулся в город. Я сидел дома и смотрел в скучную осеннюю темень. Было уже поздно, но спать не хотелось, какая-то непонятная, тревожная тяжесть давила на сердце и мешала уснуть. Вертелись в голове слова мамы, тогда, летом, перед моим отъездом обратно в город: «Короткая у меня получилась жизнь, сынок, — видать, в бабушкину породу тянет». Почему она сказала эти слова, из-за усталости или чувствовала приближение болезни? Не знаю, но через месяц мама серьезно заболела.

Глубокой ночью, когда сердце немного успокоилось, тишину разорвал длинный телефонный звонок. Я понял, что это межгород, и не решался поднять трубку. Я чувствовал, что пришла беда. Навсегда остался в памяти голос сестры:

— Не пугайся, Саша, мамы больше нет…

Дождавшись утра, я, едва забрезжил свет, отправился в дорогу. Поймал попутку, которая повезла меня к маме.

Пока ехал, вспоминал минувшее лето.

Оно долго не могло установиться, а когда теплые деньки подсушили землю, мы с мамой пошли на сенокос. Встали рано. Мама улыбалась солнцу, и я радовался вместе с ней.

— Отца мы дома оставим, пусть баню топит, — сказала мама. — А мы на берег сходим, посмотрим, может, уже без нас там всю траву скосили.

Я вместе с отцом поточил косы, мы попили чай и пошли на работу.

Давненько я так от души не трудился, до упаду, до ломоты во всем теле. Рубашка промокла насквозь сразу же, соленый пот буквально заливал лицо. Сначала, по наивности, я думал, что пойду впереди мамы, но не тут-то было. Очень скоро отстал от нее шагов на двадцать.

— Если устал, себя не ломай, — отмахиваясь от комаров, учила мать. — Сядь вон на кочку. Передохни, чаю попей.

С непривычки я и вправду очень устал. Скорее по инерции продолжал однообразные движения и не переставал удивляться, откуда у моей мамы столько сил — не заводная же она машинка. Пока я обливаюсь потом, она летит вперед, и покос у нее получается шире и красивее, чем у меня. Мы останавливаемся отдохнуть. Я падаю в душистый аромат трав и наслаждаюсь передышкой, а мама в это время, сноровисто поправив наши косы, уже разливает из термоса чай.

— Возьми, сынок, промочи горло. Вода у нас вкусная, не то что там у вас, в городе.

Кончиком платка она вытирает пот со лба и тоже пьет. А у меня так тепло на душе, так спокойно. Мог ли я подумать, что больше уже никогда не увижу свою маму в белом платочке на фоне этой реки и поросшего ивняком берега. Никогда больше она не скажет мне: «Смотри, Саша, какой сегодня день погожий, давай на луг сходим, травы для коровы накосим, пока дождя нет…».

…Длинное, как червяк, двухэтажное здание районной больницы выкрашено в какой-то унылый буро-желтый цвет. На фоне бушующего во всей красе бабьего лета оно выглядит особенно мрачно. Последний раз мы говорили с мамой на пристани, дожидаясь теплохода. Когда пришел момент расставания, она обняла меня за плечи, прижалась к груди и слегка хрипловатым голосом сказала:

— Не сердись, что так много тебе в этот раз поработать пришлось. Спасибо, сынок, за помощь, пиши и береги себя…

Она еще долго стояла на высоком берегу Вычегды, провожая взглядом уходящий за поворот теплоход.

Вот мы и увиделись снова. Впору кричать от боли, но если бы мой крик мог что-то изменить…

В то время из райцентра до нашего села можно было добраться только по воде. На моторке — часа два ходу. День красиво и торжественно угасал, безоблачное небо и прибрежные стога отражались в реке. Я сидел на корме и грустно смотрел на осеннее великолепие тайги, а рядом со мной, обернутая сукном, лежала мама. Прядка ее волос выбилась из-под материи и трепетала на ветру. Я вспоминал мамины рассказы о том, как во время войны она, шестнадцатилетняя девчонка, работала на лесосплаве. Целый день приходилось стоять в ледяной воде, а вечером кормить комаров в продуваемом всеми ветрами бараке. С молодости привыкла к изматывающему, бесконечному труду. За нас переживала, а себя не уберегла. Много лет она проработала в пекарне, баловала односельчан мягким хлебушком. Холодными зимними вечерами, чтобы тесто лучше поднималось, по нескольку раз бегала на работу подтапливать буржуйку. Иногда за компанию и меня брала с собой. Колола дрова, ворочала семидесятикилограммовые мешки с мукой, а воды сколько перетаскала… Беременная была, а работала. Из-за этой работы каторжной еще одного ребеночка не смогла выносить, он умер в утробе.

Дома, когда маму обмыли и положили в сколоченный из широких плах гроб, какая-то невидимая, натянутая доселе струна оборвалась в моей груди, и я заплакал. Всю ночь перед похоронами просидел возле гроба. Мама лежала в гробу, словно отдыхая после тяжелой работы. Впервые за жизнь… Я задремывал и в коротких сновидениях видел свою маму живой и здоровой. Она возилась возле печки, что-то пекла, заходила в дом после дойки и будила нас: «Вставайте, дети, хватит спать. Такое утро на дворе, а вы спите!..». Но тишина в доме.

День похорон тоже выдался солнечным. Едва заметно трепетала на деревьях золотая листва; казалось, что даже осень сегодня затаила дыхание. В полдень пришел трактор. Отец постелил в кузов сотканные когда-то мамиными руками половики, на них и поставили гроб. Проводить маму в последний путь пришло много народу. Женщины вытирали слезы и перешептывались друг с другом. Анна, с которой мама в молодости работала на молевом сплаве, причитала сквозь слезы, а когда трактор тронулся, шепнула соседкам:

— Давайте споем, чтоб не поминала нас Валечка плохим словом. Она ведь песни очень любила, — и затянула первая:

Ясное солнце за лес закатилось,

Тучи по небу гуляют седые,

Зря, красная девица, ты нарядилась,

Не возвращаются дни молодые…

 

Потянулись за трактором люди, и до самого кладбища пели бабы свои грустные, душевные песни.

Несколько лет прошло с той осени. Отец постепенно привык жить без мамы. Как-то в один из моих приездов он горько пожаловался:

— Ушла из колодца вода, Саша, так же, как и мама, ушла… Может, весной снова вернется, как думаешь? — Полными надеждой глазами он посмотрел на меня.

Я подошел к нему и обнял за сухие плечи.

— Конечно, вернется. Это же и мамин колодец, вместе же вы его копали.

— А если нет, что тогда делать будем?

— Тогда мы другой колодец выкопаем. Ты и я.

 

Михаил Павлович и Ванька

 

В то утро, когда болезнь стальным обручем сжала грудь Михаила Павловича, в печной трубе уныло и страшно выл ветер. Так воют собаки, чувствуя чью-то смерть. Он открыл глаза и увидел растянувшегося рядом с собой кота. Ванька потянулся и лукаво скосил глаза на пустую миску. Михаил Павлович трясущейся от слабости рукой погладил животное и едва не заплакал, оттого что не в состоянии накормить единственного домочадца. Преодолевая себя, повернулся на бок и посмотрел в окно. Ночью выпал снег. Михаил Павлович попробовал встать, чтобы затопить печку, но не успел поднять плечи, как резкая боль пронзила поясницу. Он вскрикнул и рухнул навзничь. Сердце колотилось так, что казалось, вот-вот выскочит из горла или лопнет. «Зима пришла, а у меня дрова еще не наколоты», — подумалось с тоской, но мысль, не успев оформиться, исчезла в горячечном, больном забытьи…

После того как совхозные работяги Леха и Гришка привезли дрова, Михаил Павлович потерял покой и сон. Всё бы ничего, но свалили они их как попало, да еще и прямо на забор. Пьяные были оба, что с них взять. Как слепые мухи выползли из кабины трактора, только и сил хватило сказать: «Наливай!». Пришлось поставить им поллитровку беленькой, иначе в следующий раз не помогут, да еще и растрезвонят по всему селу, что пожадничал Михаил Павлович, не отблагодарил за работу. Не хватало еще на старости лет скупердяем прослыть. Дело было осенней порой, и времени, чтобы поколоть дрова и перетаскать в новый сарай до наступления холодов, вполне хватало, если бы не забор. А ну как начнут соседские бабы косточки перемывать, что, мол, совсем одряхлел одинокий мужик, ни дрова убрать, ни забор поправить уже не в состоянии. Односельчане ведь всё замечают, от них ничего не скроешь.

В одиночестве старость встречать несладко, чистая правда. Не зря же говорят, что, мол, одинокое дерево ветер в разные стороны гнет как хочет. Восемь лет прошло с той поры, как умерла его Надюша, а до сих пор кажется, что вышла она ненадолго за дровами или воды принести и вот-вот войдет обратно в дом. Другой женщины Михаил Павлович искать не желал и даже не думал на сей счет…

Строгий он человек и сильный, если что-то задумает — не отступится. До изнеможения себя доведет, а сделает. И с чурками этими треклятыми такая же история приключилась. Целый вечер они ему глаза мозолили, даже поужинать не мог спокойно, всё о них думал. Добро бы без дров сидел, топить было бы нечем, а то ведь запасы еще с прошлого года оставались, сплошь сосна и береза. Но такой вот он человек, ничего не поделаешь…

На следующее утро Михаил Павлович, попив чаю, спустился к реке, вытащил на берег свою лодку и пристегнул ее цепью. Потом вернулся домой, потоптался вокруг избы и решил взяться за дрова. Про себя подумал: «За неделю управлюсь».

Работу начал довольно споро, расколол штук двадцать чурок, но сбил дыхание, устал и решил отдышаться. Грудь ходила ходуном, тряслись руки, рубаха отсырела до поясницы. Глотая холодный воздух, присел к забору и проворчал: «Да, сразу видать, что уже не двадцать лет». Невольно задумался о своем одиноком житье-бытье, о том, как с каждым годом всё труднее становится управляться по хозяйству, а нанимать помощников нет ни лишних денег, ни желания. Если за всякую работу бутылками расплачиваться, то картошка и дрова золотыми станут… Да еще чего доброго повадятся потом помощнички в собутыльники набиваться. Ни днем ни ночью от них покоя не будет. Лучше самому кряхтеть, пока силы есть.

Михаил Павлович поднялся и, нагибаясь за колуном, вдруг почувствовал резкую боль в пояснице, замер, скрючившись на пронизывающем ветру, не в силах разогнуться. Потом, сцепив зубы и превозмогая стреляющую боль, снова принялся махать топором. Потихоньку разогрелся и в какой-то момент заметил, что стало совсем легко, что боль отступила, ушла из тела. Проработал до полудня и, когда совсем обессилел, зашел на обед. Первым делом сменил насквозь промокшую рубаху, потом подогрел вчерашний суп, порезал хлеб, поставил на плиту чайник. На съестной дух с печи спустился Ванька, стал тереться возле ног хозяина и мяукать. Михаил Павлович погладил и грустно пожурил кота:

— Эх, Ванька, Ванька, и ты вместе со мной состарился — куча мышей за печкой, мясо прямо домой идет, а ты голодный ходишь. Вот, бедняга, до чего докатился.

То, что кот постарел, Михаил Павлович заметил еще прошлой весной, когда сажал картошку. На полатях за печкой он держал мешок, в котором сушил сухари. Не на черный день, а просто потому, что на всю жизнь отпечатались в памяти годы голодного послевоенного детства и рука не поворачивалась выкидывать остатки хлеба. За зиму мешок обычно наполнялся. На этот раз одного взгляда хватило, чтобы понять, что мешок изрядно похудел. Мыши поработали у Ваньки под самым носом на славу, а он и не заметил. Сначала хотел его отругать, а потом жалко стало бессловесную тварь наказывать. Стыдно кота ругать, когда сам скоро из колодца воды принести не сможет.

Прежде чем сесть за стол, Михаил Павлович накормил Ваньку тем же вчерашним супом, покрошив в него черного хлеба. Немного отдохнув после обеда, снова вышел во двор. До самых сумерек он перекидывал наколотые дрова вглубь двора, а когда зашел в дом и посмотрел на свою работу из окна, удовлетворенно отметил, что третья часть уже сделана и для пожилого человека это совсем неплохой результат. Складывать дрова в сарай решил потом. Хоть и устал он смертельно, но в глубине души согревался мыслью, что всё еще в состоянии делать тяжелую работу и через пару дней справится с дровами окончательно.

Утро следующего дня дышало легким морозцем, иней щедро побелил землю, темно-серые облака, что несколько недель висели над домом, исчезли. Сороки, сбившись в неспокойную стаю, без умолку, весело и бойко трещали о скором наступлении зимних холодов. Наскоро позавтракав, покормив Ваньку и затопив печь, Михаил Павлович продолжил начатое вчера дело. С небольшими перекурами махал колуном до двенадцати часов. Ближе к обеду с реки потянул пронизывающий северный ветер. Михаил Павлович зашел в дом, обмотал поясницу теплым жениным платком и снова продолжил работу, повернувшись к ветру спиной. Чем больше становилось расколотых чурок, тем тяжелее давалось Михаилу Павловичу каждое движение. Мышцы всё чаще отказывались слушаться хозяина, рубаха под платком совсем промокла, ноги в резиновых сапогах окоченели на студеном ветру. Очень скоро в теле появился нехороший озноб. Михаил Павлович решил зайти в дом и после обеда уже не выходил на улицу. Болезнь настигла его ближе к вечеру. Кое-как закрыв на замок входную дверь, он дополз до печки, рухнул на полать, укрылся стареньким кожушком и провалился в забытье…

Кашель сотрясал внутренности. Михаила Павловича вырвало. Стало чуть-чуть легче, но скоро кашель возобновился, и опять началась рвота. Всё это время Ванька находился рядом с занедужившим хозяином, смотрел на него настороженным взглядом и, казалось, сочувствовал человеческой боли.

В своем доме без кошки не обойтись. Кошки в доме, конечно, жили и раньше, до Ваньки, но завести еще одного кота заставила необходимость. С тех пор как в хозяйстве завелись свиньи, от крыс не стало никакого житья. Серые шастали без всякой опаски среди бела дня, наводя ужас на кошек, которые дальше сеней из дому не выходили. Тогда и принес Михаил Павлович в дом пушистого бойкого котенка Ваньку. Очень скоро из озорного малыша Ванька превратился в сущего головореза и настоящего помощника. Ежедневно он выслеживал добычу, чтобы с чувством выполненного долга притащить на видное место очередную жертву. Быстро расправившись со своими крысами, Ванька отвадил еще и соседских.

Как-то раз, в самый разгар Крещенских морозов, Ванька пропал. Михаил Павлович облазил все уголки, но безрезультатно — пушистый черт как сквозь землю провалился. Его не было дома больше недели. И вот однажды рано утром Михаилу Павловичу послышалось мяуканье. Встреча была и смешной, и грустной одновременно: на крыльце, отощавший и трясущийся от холода, стоял и виновато смотрел в глаза гроза окрестных грызунов — его Ванька. «Загулял, бродяга, как же ты выжил-то в такие морозы?» — растроганно сказал Михаил Павлович, пропуская горемыку домой. Весь день, как с малым дитем, возился он с Ванькой, вычесывал шерсть, кормил и поил страдальца, обрабатывал глубокую рану возле рта, которая начинала гноиться, смазывал мазью отмороженные уши. Не сказал коту ни одного худого слова, видел, что и так несладко пришлось крысолову в боях за любовь. Вечером положил его спать рядом с собой, под одну доху. Ох и крепко же спал Ванька. С утра снова отъедался и снова спал как убитый, просыпался, ел, засыпал снова, а через два дня вдруг заболел. Целую неделю не притрагивался к пище, по телу, как это бывает перед смертью, пробегали судороги. Михаил Павлович не на шутку испугался. Отпаивал четвероного друга парным молоком и с утра до вечера просил у Бога оставить на этом свете своего непутевого домочадца.

Бог внял искренним мольбам Михаила Павловича, пришел день, и Ванька оклемался. Как ни в чем не бывало спрыгнул с печи и, сверкая глазами, всем своим видом дал понять, что готов на новые подвиги. Только вот уши сохранить не удалось. Не стало их у Ваньки, словно в вечное напоминание о первом мужском приключении.

…Целый день провалялся пластом возле печки Михаил Павлович. Вставать боялся. Чего доброго голова закружится, не хватало еще руку или ногу сломать, тогда дом вообще в ледышку превратится. Не докричишься ни до кого, ближайшие соседи сплошь старики и старухи, без особой нужды на улицу не выходят. Прошлой осенью так же вот замерзла у себя дома бабка Настасья. Только дней через десять ее хватились. Хоронили в закрытом гробу…

Разные мысли крутились в голове, вся жизнь вспомнилась и прошла перед глазами. Периодически вытирая с лица холодный пот, сглатывая горькую слюну, Михаил Павлович мысленно разговаривал сам с собой. Ванька лежал рядом и, казалось, внимательно слушал и понимал молчаливый и сбивчивый монолог хозяина. «Это хорошо, что я свиней и коров после смерти Надюши продал. Сейчас бы они тоже голодали. Даже часы завести не могу, не то что там в сарай скотине еду принести. Гирька вон на полу валяется. Это северный ветер меня так наказал за то, что сырую спину ему показывал. Даже телефона у меня нет. Снова депутаты всех обманули. Понаедут из города или из района, наобещают, потрясут толстыми животами и обратно уматывают, а телефонный провод уже пятый год в селе на земле валяется, и никому до этого дела нет. А был бы телефон, можно было бы хоть на четвереньках до него доползти и в город дочерям позвонить, мол, болею, плохо. Их, слава Богу, трое. Все замужем, дети большие уже. Не отказали бы отцу, приехали бы. Совсем я на своей земле один остался, последний корень. Умру, и дом с огородом тоже пропадут, их оставить не на кого. Раньше надо было думать, лет тридцать назад, когда дочки с пуговицу были. А теперь что с них возьмешь, выпорхнули из родного гнезда и до сих пор летают… Сам виноват, что один остался, некому теперь воды подать. Хотел ведь как лучше. Дочерей в город отправлял учиться, потому что там жить легче, гробиться от зари до темна, как в селе, не надо. Теперь они только в отпуск изредка и наведываются. Что говорить… Всю жизнь на государство горбатился. Когда колхозным бригадиром был, целыми днями бегал, как гончая собака, — из свинарника в контору, из конторы на поля, с поля в гараж. От пота рубаха не просыхала. Тьфу, вспомнить тошно! Жил для кого? Для Брежнева? А теперь вот помирать буду, никто и не узнает».

Под утро Михаил Павлович на пару часов задремал, а когда проснулся, почувствовал, что болезнь ослабила хватку. Кое-как, преодолевая слабость, он слез с печной лежанки и, обувшись в валенки, шатаясь, подошел к бачку с водой. Зачерпнул и выпил почти целый ковш, потом подошел к окну. Снега заметно прибавилось, по дороге колхозный трактор вез телегу с сеном, из соседних домов поднимались в залитое солнцем голубое небо ровные столбы печных дымов. Чувствовалось, что за окном крепко подморозило. Едва заметная улыбка скользнула по изможденному лицу Михаила Павловича. Полюбовавшись на нарождающийся день, он затопил печь и стал постепенно оживать.

Ванька, как только услышал хозяйскую возню, замяукал. Спрыгивать с печи не торопился, подождал, пока человек спустит его на пол. Изголодался кот за два дня, понятное дело. Михаил Павлович блаженно прислонился застуженной спиной к теплому печному боку и предвкушал, как сварит сейчас себе и Ваньке вкусного супчика. Впрочем, сильно размечтаться себе не позволил, не теряя времени, полез в подпол за картошкой.

Окончив утренние хлопоты и подкрепившись, Михаил Павлович сел за письмо дочерям. Оно получилось коротким, уместилось на одной тетрадной странице. После дежурных жалоб на здоровье и тяжелую одинокую жизнь предупредил, что, как только установится зимник, он переедет в город к Ольге, потому что у нее самая большая квартира.

Михаил Павлович сложил бумажку вчетверо и заклеил конверт. Теперь осталось лишь поймать вечно спешащую почтальоншу Альбину. Хоть и невелико село, но сил самому дойти до почты было еще маловато. Два дня выглядывал девушку из окон и, наконец заметив ее фигурку, торопливо вышел на улицу. Альбина взяла письмо.

— Конечно, отправлю, дядя Миша, только оно долго идти будет, вертолет два раза в неделю летает.

— А мне и не к спеху, лишь бы до зимы пришло, — он махнул рукой и, наступая в свои следы, пошел обратно в дом.

После плотного обеда Ванька безмятежно дремал на краю лавки, изредка приоткрывая глаза на хриплый кашель хозяина, и, конечно, не ведал, о чем вздыхает и чешет голову близкий ему человек. А человек вовсю обдумывал предстоящую поездку, планировал, что самые холодные и темные зимние месяцы переждет в городе, а в марте, когда солнце поворотится к лету, вернется домой. Ваньку он решил перевозить в сумке.

Холода наступили рано, в конце октября. Сразу после выздоровления Михаил Павлович стал готовиться к отъезду. Целыми днями возился по дому, собирал вещи. Самое дорогое складывал в мешки и убирал в погреб. На всякий случай, подальше от лихих людей. Одних рубашек в своем гардеробе насчитал аж 36 штук. Белые нейлоновые пожелтели от времени, половина из них — ни разу не надеванные. В селе ведь каждый день рубашки менять незачем, а по дому удобней в старых ходить, без пуговиц. Да и стирать мужику — сущая погибель. Так и не научился он управляться с женскими делами. У Надежды как-то всё быстро получалось, а ему, если затеет постирушки, целый день промурыжиться надо. В первый раз, было дело, темные и светлые вещи в одном тазу замочил. Потом со временем приноровился, конечно, — человек ведь ко всему привыкает. В доме всегда чистота и порядок, всё убрано, всё на своих местах, ни за что не скажешь, что мужик один живет.

…В ночь перед дорогой Михаил Павлович задремал лишь на пару часов и проснулся, когда за окном было еще темно. Затопил печь, приготовил еду для Ваньки: «Ешь досыта, дорога до города дальняя…». Сам лишь выпил пару стаканов чая: завтракать он никогда не любил, а в день отъезда вообще кусок не лез в горло. Закончив утреннюю трапезу, Ванька запрыгнул на лавку и стал внимательно наблюдать за тем, как Михаил Павлович собирает вещи и что-то бормочет. «А в эту сумку тебя посажу, чтобы не холодно было, я тебе теплый платок постелил», — глядя на кота, громко сказал Михаил Павлович.

Когда совсем рассвело, он в который раз обошел весь дом, вышел в сарай, заглянул в чулан и погреб. Осмотром остался доволен, сердце его немного успокоилось. Михаил Павлович сел передохнуть. Погладив круглую Ванькину голову, он посмотрел на фотографии, что висели на стене. Глаза защипало, как от едкого дыма, и комок подкатил к горлу… «Ох, жизнь-жизнь, что же ты со мной делаешь? — горько прошептал он. — Оставляю вот вас. И тебя, моя Надюша, и дом. Не сердитесь на меня, потерпите, весной вернусь». Он шмыгнул носом и вытер глаза. В навалившейся тишине только часы громко и размеренно отсчитывали время, без устали совершая свою привычную работу.

Михаил Павлович встал и начал одеваться. Глядя на непонятные приготовления, Ванька, только что спокойно лежавший на лавке, насторожился. Хозяин взял в руки дверной замок, снял с полати сумку и подошел к лавке.

— Иди, друг хороший, полезай в сумку. Приедем в город, а я и скажу дочерям: «Тише, тише, идет Миша», — хохотнул, хотя на сердце было неспокойно. — Поедем, моя радость, автобус нас ждать не будет.

Ванька подозрительно взглянул на хозяина, потом весь съежился, словно его хотели ударить, и вдруг, зло фыркнув, выгнул спину и поднял шерсть дыбом.

— Не фыркай, мой хороший, иди ко мне, — Михаил Павлович наклонился к коту, хотел взять его за шкирку, но тот, не дожидаясь, пока до него дотронутся, отпрыгнул в сторону.

Михаил Павлович опешил и оглянулся на Ваньку, который, пронзив его взглядом, юркнул в подпол. Пришлось лезть следом за ним. Ванька забился в самый дальний и неудобный угол — не достать и не дотянуться, лишь два зеленых огонька светились из темноты. «Вот, черт, угораздило, — ругнулся сквозь зубы Михаил Павлович. — Как раз перед автобусом. Не хочет из дома уезжать, вот и фыркает. Кис-кис, Ванька, выходи давай!»

Бесстрастно стучали ходики, а Ванька не поддавался ни на какие уговоры. Когда до автобуса оставалось совсем мало времени, Михаил Павлович открыл банку консервированных фрикаделек, накрошил в кошачью миску хлеба и налил в чашку воды. Кота больше не звал, взвалил на спину котомку, взял сумки и, громко хлопнув дверью, замкнул замок. Шел до остановки с неспокойным сердцем, постоянно оглядывался, и чем дальше удалялся от дома, тем муторнее становилось на душе. Гнев на своенравного кота постепенно сменился тревогой и жалостью. Мысли о том, что оставил своего друга на погибель, неотступно вертелись в голове. В автобусе он немного успокоился, но даже когда изредка задремывал под ровный шум мотора, перед глазами сразу начинали прыгать две зеленые неуловимые точки — острые эти огоньки царапали сердце и заставляли вздрагивать.

Михаил Павлович остановился у старшей дочери и в первое время наслаждался городским бездельем. Побывал в гостях у остальных дочерей, понянчился с внуками и радовался, что никому здесь он не был в тягость. Жил бы и жил, ни дров таскать не нужно, ни воды, ни печь топить, ни стирать-готовить, но недели через три вдруг навалилась тоска. Каждую минуту Михаил Павлович вспоминал дом, могилу жены и непутевого Ваньку, которого бросил на произвол судьбы. Когда стало совсем невмоготу, сказал дочери:

— Съезжу домой на пару дней. Пенсию получить надо, а если Ванька сдох, то похороню его. Он у меня всё перед глазами стоит, виноват я, на мне грех будет, если помер.

Автобус бойко мчал по зимнику вдоль Вычегды, с каждым мгновением приближая его к родному дому. В заиндевевших окнах мелькали заснеженные деревья и встречные машины, но душой он уже был дома — в валенках и телогрейке растапливал печь. Надеялся, что успокоится его сердце, когда дом снова станет теплым. Успокоится ли? Как знать…Что там с Ванькой? В такие морозы, ясное дело, коту не выжить. Умер, бедняга, от голода и одиночества. Сейчас и не похоронить его толком. Если в снег закопать — собаки и вороны вытащат. Придется в сарай до весны положить, в картонной коробке.

К дому почти бежал. Весь в снегу, добрался до бани и прислонился к стене перевести дух. Заодно осмотрелся. Человеческих следов не было, значит, никто не наведывался в дом в его отсутствие. На душе немного полегчало, но Ванька… Дрожащими руками он снял замок, дверь с треском отворилась. В доме царил такой же холод, что и на улице. Прямо с порога окликнул:

— Ванька, ты живой еще?

Михаил Павлович побросал котомки и начал искать кота. Облазил весь дом, но безрезультатно. Чуть-чуть отдышавшись, решил выйти за дровами. В этот момент где-то в глубине печи послышались шорохи. Михаил Павлович заглянул внутрь и замер от удивления. Черный как смоль, с головы до ног измазанный сажей, из печи вылез Ванька. Посмотрел на хозяина, прищурился и презрительно фыркнул, словно не узнал.

— Боже мой, — глотая слезы, прошептал Михаил Павлович, — отощал-то как, тоньше нитки стал, кожа да кости. Сколько же ты, бедняга, промучился-то? Что же я стою? Сейчас печь затопим, я тебе гостинцев привез, колбасу. Не фыркай, мой хороший, давай мириться. Я за дровами схожу, я быстро…

Как только дверь отворилась, Ванька, прошмыгнув мимо Михаила Павловича, выскочил на улицу и побежал в сторону сарая.

Остаток дня и весь вечер ждал Михаил Павлович кота. Протопил дом так, что оттаяли окна. Несколько раз выходил на крыльцо, в надежде что кот вернулся и ждет его у двери. Звал своего друга, покуда не заболело горло. Но только северный ветер раз за разом откликался ему в ледяной тьме своим протяжным воем, что проникал в самое сердце.

 

Перевод с коми И. Вавилова

 

Горькая ягода брусника

 

Странный сон приснился Петыру Васю в эту ночь. Будто бы идет он по парме, бруснику собирает. На нем белая косоворотка, грубые кирзовые сапоги. Нагнется к мшистым, влажным от росы кочкам, сорвет пригоршню брусники, бросит ее небрежно в корзину и дальше торопится. Вдруг видит Петыр Вась: еле заметная тропинка сквозь ягель пробивается. Свернул Петыр Вась на тропинку. Мала стежка, а к большому сосновому бору ведет. Углубился Вась в чащу леса и замер: места кругом холмистые, деревья верхушками небо подпирают. Глянул он на землю и глазам своим не поверил — тьма-тьмущая брусники, бери не хочу. Ягоды — загляденье: спелые, крупные, величиной с горошину каждая. Вот, думает, повезло, на такое место напал. Только нагнулся за ягодами — откуда ни возьмись сосед его появился — Павел Иван. Вздрогнул Петыр Вась, увидев соседа, в лице переменился.

— Как брусника? — спросил тот.

— Хороша… — довольно протянул Петыр Вась.

Павел Иван нагнулся к брусничным, словно восковым, кустам, сорвал горсть спелых ягод, кинул в рот.

— Ну и горька же! — сморщился Павел Иван, не глядя на соседа. Тот вначале удивился, а потом возразил:

— Не бреши. Спелая брусника не горчит.

— Еще как горчит, — закивал головой сосед и скрылся за деревьями.

Пожал плечами Петыр Вась, опустился коленями наземь, прямо на сочные ягоды угодил. Брызнули перезревшие кругляши красным своим соком на белую рубашку, словно капельки крови выступили. Взглянул Петыр Вась на свою грудь, тронул руками заалевшую косоворотку…

— Нет, это не кровь! Не кровь! — закричал он на всю тайгу. И проснулся.

За окном светало, летний дождь звонко стучал по крыше. В избе было тихо и полутемно. Только часы ни на минуту не умолкали: тик-так, тик-так. Рядом безмятежно и ровно дышала жена.

Петыр Вась с трудом оторвал от постели свое грузное тело, сел. Нетвердой рукой вытер холодную испарину со лба, провел ладонью по отросшей щетине. Задумался.

К чему этот страшный сон? Выкинуть его из головы, и дело с концом. Нет, такой сон неспроста. Всё это было, было… Никуда от воспоминаний не деться…

Война… Передовая… Здесь — свои, родные, там — враги. Самое трудное время — начало войны: не счесть потерь, не измерить горя. Что было потом? Окружение, паника. А дальше? Что случилось дальше? Петыр Вась встал с постели, нервно прошелся по комнате, закурил.

…Колонны пленных русских солдат. Одеты — лучше не вспоминать. Видно, пленных гнали издалека. Последним брел обросший и грязный, худой, как жердь, раненый солдат. Силы покидали его, в глазах уже не было жизни. С каждым шагом он всё больше и больше отставал от колонны. Обессилев, пленный рухнул на колени в топь расхлябанной дороги, руки, как плети, болтались у самой земли. Рыжий конвоир несколько раз пнул его ногой в бок — тот и не пытался подняться. Тогда фашист полоснул из автомата по впалой груди солдата.

Петыр Вась находился тогда шагах в тридцати от дороги — охранял немецкий склад с обмундированием. Он видел, как пули впились в грудь солдата, как выступили на белой рубахе брусничные капельки крови.

Колонна замедлила шаг. Кто-то выкрикнул: «Убийца!» Конвоир рявкнул: «Русище швайн!» — и загремел прикладом винтовки. И в этот миг один из пленных — кожа да кости — в упор, не отрываясь посмотрел на Петыра Вася. Что было в том взгляде, если он пронес его через всю войну?

Нет, не признал тогда в этом несчастном Петыр Вась своего земляка. Правда открылась намного позднее, уже в родном селе. Как ножом полоснули по сердцу слова Павла Ивана. Лучше умереть, чем услышать такое…

Почти сорок лет прошло. Кое-что и позабылось, но самое тяжкое, постыдное осело в душе навеки: плен, лагерь, бараки. А больше всего толстый немецкий майор в очках. На ломаном русском языке он предложил тогда:

— Кто хочет жить, должен служить Германии. Есть такие — два шага вперед!

Нашлось несколько человек, и он, Петыр Вась, был в их числе.

Нет, он никого не убивал. Просто не хотел умирать, а хотел жить, жить во что бы то ни стало.

…После войны Петыр Вась не сразу появился в селе. Был там, куда по своей воле не попадают.

Долго преследовала Петыр Вася та смерть у дороги и кровь убитого пленного на белой рубахе. Места себе не находил, руки отмывал, будто сам убил того парня. Как же давно это было! И вот сегодня, как на грех, опять привиделось. Опять слезы на глазах выступили, рот от горечи перекосило, словно и впрямь хватанул он недозрелой брусники.

…Был воскресный день. Теплый летний дождь умыл землю, обновил деревянные избы, и казалось, кругом стало еще тише и светлее. С высокой горы далеко просматривались заливные луга, ярко-зеленые островки леса, крутые берега полноводной Вычегды. Река напористо гнала свои воды мимо деревеньки, огибая дугой околицу. Кругом стояла утренняя тишина, только где-то внизу, ближе к реке, слышался перезвон колокольчиков — то шло на водопой совхозное стадо и доносился глухой рокот лодочного мотора.

Павел Иван встал сегодня рано. Сходил к роднику за свежей студеной водой, наполнил ею медный рукомойник, ополоснул стянутое после сна лицо. Глянул в зеркало, покрутил тонкой шеей… На него смотрел лысый, в очках, в ватной безрукавке, сухой и маленький старичок.

«Хватит прохлаждаться, пора и честь знать», — сказал самому себе Павел Иван и принялся растапливать печь.

Все домашние заботы в этот день легли на плечи хозяина. Жена Марья уехала в город к сыну, наказав ходить за скотиной. День предстоял хлопотный.

К полудню, накормив козу и овец, Павел Иван вспомнил и о себе, заморил червячка и по многолетней привычке подошел к настенному календарю. «Третье июля, воскресенье», — прочитал он вслух и тихо опустился на деревянную, гладко струганную лавку. Сорок с лишним лет назад в этот июльский день Павел Иван ушел на фронт. Сколько лет назад это было, но никогда не забудет он всего, что пришлось пережить.

Павел Иван достал из шкафа старенький пиджак — на лацкане орден Красной Звезды, оделся и заспешил к магазину. Потолкался в очереди, протянул пятерку:

— Мне беленькую.

— Гости пожаловали, Павлович? — спросила продавщица.

— Праздник сегодня у меня, дочка, — улыбнулся Павел Иван. — По такому случаю и приложиться не грех…

Старательно придерживая рукой холодную бутылку и нехитрую закуску, он спустился к берегу реки, присел на лужайке, достал из кармана принесенный для такого случая граненый стакан. Хлебнул из него горькой. Захмелел. Сразу отлегло от сердца. Затянулся беломориной, глядя вдаль, за кольцо дороги. Вон до той развилки, помнится, провожала его мать на войну. Навзрыд плакала, насилу оторвала от сердца единственное свое чадо. Давно нет матери на свете, похоронили ее на сельском кладбище, в сосновом бору. Ждала она сына, ждала, да не дождалась. Смерть ведь не переспоришь! А радость уж на пороге была — он целехонький вернулся, с орденом и медалями на груди. И самое главное — с чистой совестью. Не то что некоторые. Павел Иван зло сплюнул и плеснул себе еще в стакан. Сморщился, закусил сыром. Многое повидал Павел Иван за свои шестьдесят лет. Было и хорошее, и плохое, как в жизни заведено. Вообще-то слыл он смирным, тихим, с односельчанами жил душа в душу, со всеми ладил, кроме своего соседа Петыр Вася.

До войны они росли в одном селе, дружили, хоть и был Петыр Вась чуть помоложе. Сперва ушел на фронт Павел Иван, потом, в свой срок, Петыр Вась. Могли ведь и не встретиться, но судьба как будто нарочно свела их там, на чужбине.

Да разве забудет он когда-нибудь, как гнали фашисты по железной дороге колонну пленных солдат. Ведь в колонне этой шел он сам. Он тогда еле переставлял ноги. Что-то приковало его взгляд к полицаю у военного склада. И вдруг он узнал в нем своего младшего дружка. А были б у него силы, не удержался бы, бросился душить предателя.

Спасся Павел Иван чудом. Многие пытались бежать из плена, да мало кому это удавалось. До сих пор плохо помнит, как пробирался он сквозь леса и болота, пока не наткнулся на партизан.

Да, не забудешь ту встречу с соседом сорок с лишним лет назад! Расскажи землякам — не поверят. Точнее, не захотят поверить: односельчанин, сосед — и вдруг подлец, предатель.

Павел Иван поднялся и, немного пошатываясь, вышел на дорогу. Тряхнул головой, отгоняя тяжелые воспоминания. Озорно пропел частушку: «Ах, Лара, Лара, Лара, любила комиссара…» И не заметил, как дошел до дома соседа — ноги сами привели. Покосился на окна. Горько усмехнулся, когда на ними быстро опустились занавески.

— Эй, Вась! Выходи, дело есть. Поговорить надо! — закричал Павел Иван.

Не откликнулся сосед. В избе всё словно вымерло.

— Что, трусишь? Прячешься от меня? Ясное дело, прячешься. Выходи, кому сказал!

Внезапно отворилось среднее окно, и Павел Иван увидел перекосившееся от злобы лицо хозяина.

— Напился, старый хрыч? Зря я тебя пожалел тогда. Стрельнул бы, как того солдатика… Проваливай отсюда!

И он с силой захлопнул окно.

У Павла Ивана от таких слов потемнело в глазах. Что ни говори, глупость тогда он сотворил, не лучше малого ребенка нашкодил — взял и выдрал целую грядку соседского лука.

Петыр Вась всё видел через окно, но и носа не высунул. Должно быть, здорово перетрухнул…

…Шли месяцы. Настала весна. Вдоль раскисших дорог побежали ручьи. Небо очистилось и стало высоким-высоким. По ночам еще подмораживало, утром тонкий ледок звонко похрустывал под ногами.

Павел Иван заметно сдал за зиму. На высоком лбу прибавилось морщин, лицо осунулось, еще резче обозначился острый нос. Плечи сузились, всё тело как бы подсохло, и только глаза по-прежнему были необыкновенно живыми. Долгими зимними вечерами не раз подкрадывалась мысль, что смерть его не за горами. Тупо ныла раненная под Смоленском нога, болел простреленный бок. Насилу до весны дотянул. И вот теперь целыми днями просиживал на крыльце, дышал полной грудью, пьянел от запахов пробуждающейся природы, глядел на половодье, грел косточки на солнцепеке и медленно приходил в себя. Жена поила его настоем целебных трав, парила в баньке, бегала за лекарствами в медпункт. Не верила, что выходит: взглянет, бывало, на мужа — и в слезы. Украдкой вытирала их концами платка.

— Рано хоронить собралась, — укорял ее Павел Иван и выходил во двор.

Крыльцо у него высокое, с просторными лавками по бокам. Да и дом хоть куда — добротный и прочный, срубленный из ядреных сосен уже после войны.

Присядет старик на лавку, затянется папиросой. Оглядит всё вокруг, порадуется. Тихо-мирно течет жизнь в родном селе. В конце улицы, около ручья, ребятишки игру затеяли, где-то возле ферм рокочет трактор.

Прошла фельдшерица Зоя, приветливо помахав рукой.

— Не забывает деда, — потеплело в груди у Павла Ивана.

Хлопнула соседская калитка, Павел Иван увидел заматеревшее лицо Петыра Вася. Тот щурился от весеннего солнца, довольно улыбался хорошему деньку. Докурил папиросу и, тяжело неся свое полное тело, направился к дровянику. Достал топор и, кряхтя, стал раскалывать пни. Дело спорилось, словно не было за плечами мужика пятидесяти с лишним лет. Поленница росла на глазах.

«Силы-то у борова сколько, — позавидовал про себя Павел Иван. — Слава богу, что летом не вышел ко мне. В два счета скрутил бы в бараний рог…»

Наступил победный май. В канун праздника забежал к Павлу Ивану посыльный из сельсовета:

— Председатель велел передать, что завтра фронтовиков в Совете собирают. Военком из района приехал. Медали, говорят, вручать будет…

Более полугода не выбирался Павел Иван так далеко, к центральной улице, не поднимался на крутой пригорок, где высился памятник павшим героям. Радуясь, что ноги не подвели, Павел Иван подошел к обелиску, посуровел лицом. Слезы застилали глаза. Молча постояв около памятника, двинулся дальше.

На скамейке возле сельсовета уже сидели односельчане-фронтовики. Микул Иван, потерявший на войне руку, неунывающий Опонь Павел, бывший танкист Макар Вась и другие. Все дружно поздоровались с Павлом Иваном, с тревогой взглянули на его осунувшееся лицо.

— Постарел ты сильно, браток… — подал голос Макар Вась.

— Старые раны прихватили, — задумчиво произнес Павел Иван. — Но мы — народ живучий… Верно я говорю?

…В кабинете председателя — стол, покрытый красным сукном, на нем аккуратно разложены награды. Немного в стороне, у окна, районный военком — среднего роста, седой, с глубоким шрамом на лице. Пожали друг другу руки, расселись вдоль стены. Притихли. Председатель сельсовета Вась Иван встал и предоставил слово военкому.

— Дорогие товарищи! Завтра у нас большой праздник — День Победы. Трудными были дороги войны… — голос военкома звучал негромко, но торжественно. — Вы, фронтовики, перенесли на своих плечах все тяготы войны, своими руками добыли драгоценную победу. Страна никогда не забудет своих героев. Память о них будет жить вечно. Разрешите вручить вам медали и еще раз поздравить с этим всенародным праздником…

Военком взял со стола список награжденных, зачитал фамилии и, крепко пожав руку, прикрепил каждому юбилейную медаль.

В этот день Петыр Вась, не зная о приезде военкома, пошел в сельсовет за справкой. Весеннее солнце радостно улыбалось из-за белых облаков. Петыр Вась вытер ноги возле крыльца, решительно распахнул дверь в коридор. Из кабинета председателя доносились веселые голоса односельчан, люди поздравляли друг друга с праздником, слышался стук передвигаемых стульев. Кто-то что-то говорил. Петыр Вась напряг слух. Глухой и тихий голос то прерывался на мгновенье, то вновь выплывал откуда-то издалека. Вась не сразу узнал соседа. А когда узнал, неслышно попятился к выходу. На крыльце закурил. Несколько раз глубоко затянулся, нервно раздавил окурок носком сапога. Пальцы мелко вздрагивали. Сердце гулко стучало. Опустив голову, он хмуро огляделся и зашагал прочь.

 

Грибная пора

 

Петр Васев сидел на высоком берегу Вычегды в глубокой задумчивости. Глаза его рассеянно и с затаенной грустью смотрели куда-то вдаль. Лицо у Петра было уже тронуто осенней отметиной. Глубокие морщины бороздили высокий лоб, лучами разбегались от глаз и собирались у твердых, резко очерченных губ. Осень не пощадила и некогда темно-каштановый волос, разукрасив на висках пепельным цветом.

Но осень, молодая еще осень, всегда красива. Красива той торжественно-первозданной красотой, которая притягивает и завораживает одновременно.

Справа и слева по берегу реки широко раскинулась парма. Она тоже величественна и неповторима в своей осенней красоте. Еще зеленая и буйная, но уже тронутая позолотой и яркими красками августа. Пора сбора грибов и пора человеческих раздумий.

Трудно сказать, о чем думал Петр. Но когда на него накатывало такое настроение, люди в деревне сочувственно говорили его жене Марии: «Опять на твоего меланхолия напала». Ходил он сумрачный, злой, неразговорчивый, в это время к нему лучше не подходи. Смотрит он сквозь тебя и будто не видит, о чем-то своем думает.

Сосед Петра по дому и его товарищ Егор первым замечал очередную перемену и спрашивал наедине: «Что, Петр, тяжело? Ничего, бывает, — отвечал сам же. — Тебе сколько годков-то? Сорок восемь? Это значит, у тебя переходный возраст наступил!» — «Ты же мне в сорок пять лет говорил, что переходный возраст», — возражал ему Петр. «Значит, выпить пришла пора», — нисколько не смущаясь, находил ответ Егор.

Но и выпить Петру не хотелось. Ничего не хотелось: ни говорить, ни шутить, ни даже с женой ругаться. Меланхолия, одним словом. Так, между прочим, это свое состояние сам Петр называл. Как нападет она на него, то у Вычегды он часами сидит, то дома на диване без дела валяется.

— Что ты всё лежишь? — заводилась Мария с утра пораньше. — Чего ты из себя корчишь?.. Лежишь, как сухостой на дороге. Все мужики как мужики, а он! Грибная пора пришла, сходи хоть за грибами, на зиму надо заготовить… Что с тобой опять?

— Не знаю, — неохотно буркал Петр, не пускаясь в длинные объяснения.

— Малахольный ты, а не меланхольный, — ругалась жена, гремя кастрюлями. — Все мужики как мужики, а этот всю жизнь как не знаю кто!

Петр в таком состоянии и сам не знал, кто он и что хочет от жизни. Глубоко уходил в себя, как будто искал чего-то и не мог никак найти. И объяснить этого он никому не мог. Всё равно не поймут.

— Он у тебя маленько того, — сочувствовали соседки Марии. — Не разгадай-поймешь. Упаси бог от такого, уж лучше бы пил…

Вот и сейчас Петр сидел на берегу Вычегды и угрюмо смотрел куда-то вдаль. Рядом валялась большая корзина, так и не дождавшаяся грибов. И ничего бы не нарушило его задумчивости, если бы на противоположном берегу реки не появилась лодка. Хозяин ее уверенно запустил мотор и, рассекая волны поперек, направил лодку прямо к тому месту, где сидел Петр. Петр разглядел полноватого мужчину с озабоченным лицом и в брезентовом плаще.

С приближением лодки глаза Петра всё больше оживлялись — все-таки новый человек появился, будет с кем поговорить. Мужчина подрулил к берегу, вытащил из лодки сумку и, пыхтя и охая, стал забираться к Петру.

— Здорово, дядя! — он утер вспотевшее от натуги лицо и тяжело плюхнулся рядом с Петром.

Тот молча продолжал курить и сосредоточенно смотреть на реку.

— Здравствуй, говорю, добрый человек, — неожиданно засмеялся незнакомец. — Обиделся, что ли? Это я шучу так!

— Шути дальше, — неопределенно буркнул Петр.

— Да ты, я вижу, большой любитель поговорить, — опять засмеялся мужчина. — Давай знакомиться: Михаил Владимирович я, председатель вон того совхоза, — кивнул он за реку. — По делу в вашу деревню. Человека одного ищу. Ты случайно не знаешь Петра Васева? — спросил он.

— А если и знаю, то что из этого? — насторожился Петр.

— Нужен он мне. Позарез нужен, — председатель чиркнул себя по горлу пальцем.

— А если это я? — хмыкнул Петр. Глаза его ожили и засветились интересом.

— Да ну?! — председатель недоверчиво глянул на него. — Не врешь?

— Не вру, — мотнул головой Петр. — Чего тебе от меня понадобилось?

— Слушай, друг, выручай! — Председатель, несмотря на полноту, ловко вскочил перед Петром. — Люди говорят, что ты раньше колодцы ловко копал, пока по этому делу был, а нам колодец вот так нужен, — он опять чиркнул пальцами по горлу. — Ферма у нас во-о-он на том берегу стоит, отсюда не видать. Дояркам тяжело за водой к реке спускаться. Второй год проходу не дают, вырой да вырой колодец… А как его выроешь, специалист для этого дела нужен. Этим летом подсказал мне один добрый человек, что есть, мол, такой мастер по колодцам, Петр Васев. Толк, мол, в этом деле знает. Поискать, говорит, его надо, жив ли, нет ли. Я и поехал тебя искать. Сейчас от уборочной немного освободился, самая пора колодцем заняться, а то всё руки не доходят. Деньжата у нас водятся, в накладе не останешься. Ну как, сладимся?

Пока гость рассказывал о своей нужде, Петр сидел молча, будто и не о нем речь шла. Однако глаза его теплели, а сердце заполнялось неожиданной радостью. Столько лет прошло с тех пор, как они еще с покойным отцом колодцы по деревням копали, а смотри ты, помнят люди мастеров Васевых.

Не прошло и полчаса, а на траве поблескивала начатая бутылка, зеленели пузатые огурцы, а собеседники степенно и деловито обсуждали сговоренное дело.

Вернулся Петр домой поздним вечером. Мария удивленно посмотрела на пустую корзину и подозрительно нюхнула воздух.

— А где грибы? — воинственно поинтересовалась она.

— С грибами всё в порядке, они там, где должны быть, — в лесу, — ответил Петр и, раздевшись, лег спать на диван. А Мария долго ругалась и причитала, что такого непутевого мужика нет, наверное, на всем земном шаре и что даже грибы от него, от пьяницы малахольного, бегут.

Ранним утром Петр собрал всё, что нужно для дела, уложил в рюкзак, взял для видимости пустую корзину и вышел со двора.

— Приду не скоро. Может, даже через несколько дней, — неопределенно предупредил он жену.

— Смотри, чтоб тебя волки не задрали вместе с пустой корзиной! — крикнула она ему вслед.

Председатель Михаил Владимирович встретил Петра радостными возгласами.

— А я уж думаю: приедешь не приедешь, — восторженно хлопал он себя по бокам. — Пообещал, думаю, да вдруг какая оказия случилась и передумал. Я и место под колодец приготовил, и бревна для сруба привез, давно просушенные лежат, и двух пацанов в помощь отхлопотал. Они в техникуме в городе учатся, так вместо уборочной тебе будут помогать. Не гляди, что им по семнадцать, они парни деревенские, крепкие.

Он бегал по поляне кругами, то тащил Петра к бревнам, свежо желтевшим струганными боками, то тыкал пальцем в землю — указывал, где копать колодец.

— Не суетись, — строго оборвал его Петр. — Место под колодец я сам выберу.

Он вытащил из рюкзака прут с раздвоенным концом, внимательно осмотрел его, потрогал и, взявшись за расходившиеся концы, опустил хвост прута к земле, заводил им по сторонам. Председатель замер и осторожно двинулся за Петром, как будто тот искал мину. Конец прута безжизненно зависал над землей. Петр поворачивал то вправо, то влево, сосредоточенно глядя на свой «водоискатель». Безуспешно покружил в радиусе метров пяти — хвостик был неподвижен. Петр недовольно хмыкнул: «Врешь ты, председатель, нет здесь воды». Прошли еще шагов с десяток, и прут вдруг вздрогнул. Петр напряженно замер и осторожно заводил им вокруг в диаметре метра. Вдруг конец прута изогнулся и, как живой, ткнулся концом в землю. Председатель, не дыша, смотрел то на прут, то на Петра.

— Здесь будем копать, — убежденно сказал Петр. — Здесь земля мягче, видать, хороший отток грунтовых вод. Вкусная должна быть вода для доярок, — впервые за все время улыбнулся он председателю. А в душе плескалась маленькая радость — не забыл он отцовскую выучку.

— Ну и дока ты! — только и произнес восхищенный председатель.

— Ладно, — махнул рукой Петр, — рано еще хвалить…

За сруб Петр принялся сразу же. Председатель прислал двух пареньков — Мишу и Гришу. Парни действительно оказались крепкими и хваткими. Быстро поскидали с себя потрепанные джинсы, разрисованные футболки и принялись за дело.

— Первый раз колодец роем, — объяснили они. — Давай, дядя Петя, командуй нами!

Петр работал легко и весело. Лицо его как бы разгладилось от морщин, посветлело.

От меланхолии и следа не осталось. Топор ловко плясал по свежеструганным бревнам. Ребята включили магнитофон, но и его перекрикивали звонкими голосами.

— Дядя Петя, ты откуда колодцы копать научился? — спрашивали они Петра.

— Отец в детстве научил, — отвечал тот. — Мы с ним этих колодцев десятки сделали, до сих пор в нашей деревне люди из них воду пьют, вроде не жалуются. Отец у меня на эти дела мастер был.

— А отца кто научил?

— Отца — дед.

Не сыскать лучше мастера было в округе, чем отец Петра. Да и что говорить, он не просто любитель был, он был Мастером. Это сейчас слово «мастер» в первом своем значении потеряло смысл, а раньше мастер своего дела — первый человек и в деревне, и в городе.

Для кого колодцы — вода, а для него и хлебом были. С раннего детства брал с собой отец Петра и обучал своему ремеслу. К семнадцати годам Петр знал, как искать воду, чтобы не ошибиться, какие бревна должны быть для сруба и даже какой у них должен быть запах, чтобы вода сохраняла свой неповторимый колодезный вкус.

Нуждались в колодцах не только в их деревне и в округе, но и в других краях. Слава о хороших мастерах шла далеко впереди. Ведь были и плохие, халтурщики одним словом. Выроет колодец так-сяк, воды туда зальет, деньги с хозяина сдерет, и поминай как звали. И такие бывали…

Машет Петр топором, словно играючи, и далекое светлое вчера встает перед глазами. Даже, кажется, колодцы помнит с обжигающей, словно живительный бальзам, водой.

Вспоминает Петр, как однажды рубили они колодец в незнакомой деревне. С утра до полудня работали не отдыхая. «Устал, сынок, — наконец, сказал отец. — Отдохни». Прилег Петр тут же у сруба и не спит вроде, а чудится ему, что плывет по траве девушка с полотенцем в руках. Сарафанчик на слабом ветру колышется. Стройная, загорелая, волосы по плечам рассыпаны. Вдруг слышит голос отца: «Откуда ты, такая красавица, взялась?» А девушка смеется, как живая. Приподнялся Петр на локти, глядит: и впрямь живая. Ладная такая, глаза ласковые. Впервые видит, а будто всю жизнь ее знал.

Сняла девушка полотенце, а под ним — решето с пирогами. Наклонилась она к Петру, решето ему в руки подала: «Мама вам пирожков с зеленым луком напекла, велела отнести. А я морошки по дороге набрала», — и протягивает Петру корзиночку с морошкой. И сама, словно ягода, загорелая и золотистая.

— Догадливая у тебя мама! — засмеялся тогда Петр. И девчонка смеется. Спелый цвет глаз так и брызжет.

Еще три колодца они в той деревне поставили. Вроде одинаковые сделали, усердие и старание во все одинаково вложили, а этот запомнился навсегда. До сумерек трудились они с отцом без устали, а потом, когда отец засыпал, бежал Петр к тому первому колодцу, где ждала его Татьяна. Всю ночь бродили они с ней вокруг деревни, в темноте собирали ягоды на ощупь, а утром, так и не сомкнув глаз, принимался Петр за работу.

Сколько колодцев потом было выкопано, а тот, единственный жив в сердце и сейчас. И сейчас помнит Петр, как пили они с Татьяной холодную до ломоты в зубах воду, помнит ее сладкие от спелой морошки губы, ее счастливый смех.

Где же он, тот единственный колодец, который утолял жажду и давал бодрости на весь день? Разметала, развела жизнь, попробуй разберись, кто виноват. Да и ни к чему — дети выросли, внуки уже своими ногами по этой земле топают и пьют воду из дедова колодца.

Вроде забылось, а подошел случай, и всколыхнулось всё в Петре с новой силой. Как будто молодость вернулась, а с нею и ловкость, и жизнелюбие, и надежда.

— Дядя Петя, а как ты узнал, что колодец именно на этом месте копать надо? — допытывались парни, прерывая мысли Петра. — Михаил Владимирович сказал, что тебе волшебная палочка помогла.

— Может, и палочка, — улыбался Петр, — а может, интуиция подсказала.

Сруб они сделали за день. Председатель прибегал на лужайку несколько раз в день.

— Тебе, может, технику какую прислать, то я мигом, — заботливо приставал он к Петру.

— Не надо технику, — качал головой Петр, посмеиваясь. — Настоящий колодец с начала до конца руками делается.

— Ага, — торопливо соглашался председатель и убегал по своим бесконечным совхозным делам.

Земля оказалась мягкой и, как показалось Петру, легкой. Копали по очереди, по мере углубления одному приходилось спускаться вниз и подавать грунт в ведрах на веревке. Парнишки выключили свой магнитофон, притомились, но работали добросовестно. Молча работал и Петр. В душе появилась чуть заметная тревога — а вдруг ошибся, ведь столько лет лопату в руки не брал с этой целью.

Вода появилась незаметно. Сначала грунт в ведре становился всё тяжелее, у копавшего внизу стали мерзнуть ноги. И вдруг опустившийся по веревке вниз Мишка радостно завопил:

— Дядя Петя! Вода! Честное слово, вода.

— Вода! Вода! — заорал Гришка и от радости уронил веревку с ведром вниз.

На шум прибежали доярки, затем председатель. Радовались воде долго и шумно. Миша с Гришей начерпали полное ведро воды и стали обливать ею молодых доярок. Председатель крутился тут же. Вид у него был торжественно-важный.

Вернулся Петр домой только на пятый день, поздним вечером. Тихо вошел во двор, поставил на крылечко пустую корзину. Ночь уже накрыла деревню. Было тепло и тихо. Вдруг Петр почувствовал, что рядом кто-то есть. Вгляделся в темноту: на скамейке под темным окном одиноко сидела Мария.

— Чего ты тут одна? — неожиданно тепло спросил Петр.

Мария молчала.

— Ну чего ты? — он подошел к ней.

Мария всхлипнула.

— Из-за грибов, что ли, плачешь? — Петр засмеялся, кивнул на пустую корзину.

Мария еще всхлипнула и уткнулась Петру в грудь:

— Дурак ты старый, нужны мне твои грибы. Ушел и как в воду канул. Все глаза проплакала. Хорошо, люди подсказали, что колодец за рекой роешь. Что тебе, денег, что ли, мало? Не пойму я никак, Петя, что тебе надо, ведь пятьдесят скоро, а ты странный какой-то… И чего тебе не хватает?

— Глотка воды из колодца, — произнес, улыбаясь в темноте, Петр.

— Пить хочешь? — заботливо встрепенулась Мария. — Так я сейчас тебе достану.

Она быстро пошла к колодцу. Звонко шлепнулось в воду ведро.

— Чего-чего, а этого добра у нас много, — приговаривала Мария.

А Петр покачал головой и опять чему-то улыбнулся.

 

Перевод с коми Л.Семигиной