Авторы/Загребин Егор

ГДЕ-ТО ГРЕМЕЛИ БОИ

 

Белые лебеди

 

 Иногда закрою глаза и видится мне маленькая речка моего детства. Невольно нахлынут воспоминания и оживают картина за картиной, до ласкающей боли отзываясь в сердце. Летом, голубой узкой ленточкой петляющая в ровной зелёной луговине, весной речка разливается почти во всю луговую ширь и становится по­хожей на озеро.

 Мы, деревенские ребятишки, идём поближе к образовавшимся берегам этого озера и с высоты холма, горы наблюдаем, как только что высоко летящие в небе дикие гуси, утки, а изредка и белые лебеди спускаются на эту водную ширь в половодье и плавают, отдыхают… В ласкающем весеннем тепле забываемся, играем в чехарду, ляпки, толкаемся, боремся на вытаявших от снега полян­ках, лоскутках земли.

 Сегодня, рано утром, меня разбудил Кольша. Побыстрей, гово­рит, оденься, с Антиф агаем (дядя, дед) в гору подымемся.

Во время подъёма в гору Антиф агай рассказывает нам о белых лебедях. В древние времена-де посреди наших лесов озерки были. Там парами лебеди жили. Удмурты по лесам охотились, а этих красивых милых лебедей не трогали. Рука-де не поднималась. Но нашёлся один злой, никого и ничего не жалеющий охотник. Ходил и стрелял белых лебедей. Долго, очень долго в этих озёрах слыш­ны были трубные, плачевные призывы лебедей своих подружек. С тех пор эти красивые птицы больше не садились на наши озер­ки, речки. Да и озёра потом высохли. А тот злой охотник в болоте утонул.

Антиф агай рассказывает, а нам с Колыпей не терпится: скорей, скорей. Поднялись на вершину горы. Смотрим кругом. Нет, нигде не видно белых птиц. И голоса их не слышны. Где-то в прошлогод­них камышах лишь утка крякнет. «Неужели обманулся, неужели они не сели», – глубоко вздыхает дед Антиф.

Белых лебедей не увидели. Настроение испортилось, хотели уже с горы спуститься. И вот тогда Кольша на лазурное небо пока­зывает: «Вон, во-он белые лебеди!»

И вправду, очень высоко, блестя в солнечных лучах, летят они… Подождите, что это? Белые лебеди не гудят же, только слышно нам их «кли-кли». А вот эти, постепенно приближаясь к нам, ещё сильнее гудят, шумят. «Еропланы! – узнал дед Антиф. – Еропланы! Они летят на восток самураев бить, войну заканчивать, мир несут они на своих крыльях».

 

Авторский перевод

 

 

Летят журавли

 

Нынче колхозные лошади удивительно красивые: крупы ок­руглые, груди широкие, ноги сильные, садись – и лети. Спокойно стоять на месте не могут, нетерпеливо ржут и, изогнув упругие, изящные шеи, смотрят вдаль.

- Нравятся? – заметив моё восхищение, спрашивает конюх Данилко.

Замечаю, как он любит ухоженных им лошадей. Молодой, круглый, с точёными пятнистыми ногами жеребец, горячими гу­бами целует Данилкины руки, качает головой, передними копы­тами землю подгребает. Всем видом зовёт помчаться по родным просторам.

- Да вот к леснику надо бы съездить. Вот вместе и проветри­тесь, – улыбнулся Данилко, показывая на круглого жеребца.

А жеребца почему-то назвали Падыш. Впрягаясь в пролетку, Падыш готов был танцевать. Поднимает ноги, смотря на окружа­ющих, весело, голосисто ржёт.

- Осторожно езди. Не вздумай ударить, – предупредил Да­нилко.

Обратная от лесника дорога спускается круто с горы. Падыша надо сильно держать. Ослабишь вожжи, пулей полетит, всё кру­ша на пути. Ещё того опасней у Глубокого лога. Чуть съедешь с дороги – погибнешь. Если с горы посмотреть на дно Глубокого лога, голова кружится, дух захватывает. Даже деревья кажутся ма­ленькими игрушками. В этот Глубокий лог не только люди, но и животные, и птицы заходить боятся. Разве только наведываются хищники да чёрные вороны. С детства невзлюбил я этот страш­ный, ужасный лог. Трудно там подниматься-спускаться. И сейчас хотел встать, заблокировать колеса пролётки, но не успел, упал об­ратно в пролётку. Из чащи, неожиданно, выпрыгнула гоняющаяся за зайцем собака лесника. Падыш от испуга встал на дыбы и в галоп. Не могу остановить. Падыш летит бешеной прытью, даже задние подковы его ударяют о пролётку. От этого он ещё больше пугается. Пролетку, как челнок в водовороте, туда-сюда бросает, колёса будто и земли не касаются. Потянул посильнее вожжи, но как назло они порвались. А до Глубокого лога уже совсем неда­леко.

Не знаю, что бы было, не покажись тут сзади Данилко. Он из­далека увидел, как взбесился Падыш. Падыш встал прямо у Глу­бокого лога. Весь в пене, трясётся. Да и сам я весь дрожу, не верю даже, что жеребец остановился.

- Ну, что, живой ещё? – подойдя к пролётке, спросил Данил­ко. И сам белый-белый как бумага. Даже шапку, которую он носит зимой и летом, потерял, так бежал к нам на помощь и окликал Падыша. Может, она упала в Глубокий лог. Теперь в его растрё­панных волосах ветер играет. Данилко, как и я же, был на один шаг от несчастья, но улыбается, меня успокаивает.

- Теперь, Егорушка, долго жить будешь. Два раза не умирают, как говорится…

- Дядя Данё, как, чем тебя отблагодарить? Скажи, постараюсь выполнить.

- Рюмку поставишь и ладно, – смеется конюх.

- Это будет… Постой-ка, у меня осталась отцовская трубка. Я её редко курю, – и вдруг предлагаю дяде Данё трубку. А он не берет.

 - На память, – говорит, – если, то другим не дарят. Отца с матерью вспомнишь, тогда и меня добрым словом вспомнишь, – и при этих словах посмотрел в небо.

- Смотри, смотри… журавли летят. Сколько их, – восхитился Данилко.

Высоко в синеве клином летят журавли. Увидев ли нашу де­ревню или просто переговариваясь между собой, подают с высо­ты голос «курлы-курлы». Долго мы стояли, провожали взглядом журавлей. Когда они исчезли за тёмным лесом, Данилко глубоко вздохнул. Его длинная фигура будто согнулась.

- Журавли летят… Туда… Грешен я, грешный я человек… – жалостливо запричитал конюх.

- Грешник! Не верю. Вы хороший, спокойный человек, дядя Данё. Почему так говорите?

- Расскажу, коль спрашиваешь…

Он снова посмотрел в ту сторону, где скрылись журавли. Под­сел ко мне в пролётку, на секунду закрыл глаза и рассказал мне всю свою жизнь.

- Это весной было… Вот так же, в наши края, с криками «кур­лы-курлы» летели журавли. А я на чужбине. Один, как бездомная собака. А журавли летят, летят в родные края. Я сбежал оттуда, смерти испугался, сбежал. Белые, когда проходили по деревне, силком взяли меня на подводы. Мне тогда только пятнадцать лет было. Белых разбили. Когда прогнали на юг, нас посадили на ко­рабли и увезли в Турцию. У офицеров, наверное, и золото было. А у меня, кроме рук и ног, ничего. Работы нет. Одну зиму как-то выдержал. Пришла весна. Земля цветами покрылась. Не знаю, куда себя деть. Хоть в петлю лезь. Погибну так погибну, умру так умру… Отправился в дальнюю дорогу, на родину, туда, куда улета­ли журавли. Переходя через границу, думал под пулю попаду. Бог миловал. Не заметили. Пришёл на нашу русскую землю. Солныш­ко только взошло. Птицы поют-заливаются. Лёг, и рыдая в голос, целую землю.

Если бы кто увидел, подумал бы, что сумасшедший. Сбросив картуз, не помня себя, отбиваю поклоны на восток. Э-э, наша зем­ля такая тёплая, так от неё сладко пахнет. Отметил про себя, толь­ко вечером её вспахали. На сердце боль зачем-то, когда шёл по пашне. Смотрел на свои следы и ещё сильнее бежал. А прошлое всё гонится за мной. Пугает, заставляет вернуться назад. «Убьют, затиранят тебя там», – как бы слышу. Я снова бегу. Сам себя ус­покаиваю. Думаю, хоть одним глазком увижу Родину, свой родной угол. Потом и умереть не страшно. Долго, очень долго добирался по железной дороге. Опасался, что поймают, и не успею увидеть родного гнезда. Из деревни в деревню, побираясь, дошел. Меня не узнали. Считали, что погиб. Только мать признала. Слёзы рекой. А сказать «сынок» не смеет, не может… Я понял. Пошёл в сельсовет, всё рассказал. Много перестрадал в неволе. Выйдя оттуда, домой сразу не вернулся. Подумал, ладно, страна наша большая. С голо­ду не помру, похожу-поработаю. Но не выдержал. Вернулся. На родине и умереть, и плохое слово услышать легче. Журавли тоже не зря «всего доброго» кричат. Они тоже здесь потомство создают и растут. С трудностями, со злыми ветрами спорят, но всё равно сюда домой возвращаются.

 Да, журавли летят. Народам, живущим на земле, с высоты посылают мирный привет, окликают поля. Одни, смотря на этих священных птиц, вспоминают свои счастливые дни, другие – как прошли через тернии, невзгоды. А может, кто-то и сейчас смот­рит на журавлей, проливает слёзы. Видит, как бегал босиком по залитым водой лугам, полянам, по лужам. Видит родимый дом, стоящую рядом с ним или в сторонке белую березу.

 

Перевод В. Глушкова

 

 

Банник

 

Дело было вечером. Истопив баньку, Гришина бабушка закры­ла поплотнее дверь, чтобы пар не уходил, и огородной тропинкой поспешила во двор – надо было успеть подоить корову.

- Гришуня, – позвала она из дома внука, опять забывшегося со своими мультиками у телевизора.

- Что, бабусь? – высунувшись в открытое окно дома, тут же отозвался внук.

- Ты бы достал из чердака, пока я дою Рябушку, веник в баньку.

- Хорошо, бабусь, только чуточку еще посмотрю «Ну, погоди!».

Привычно устроившись с подойником возле вымени Рябушки-кормилицы, бабушка нет-нет да и выжидала взглядом внука. Он, шестилетний её «жавороночек», действительно, вскоре уже пока­зался на лестнице, ведущей на чердак бани. И тут приключилась история, которая в нашей деревне долго вызывала улыбку у боль­ших и малых.

Только Гриша дотянулся ручонкой до одного веника, висевше­го в ряд с другими на перекладине, как почти над ухом услышал страшно противный голос. Мальчик от неожиданности даже за­жмурился, увидел вытаращенные на него огромные глазища, да еще с хриповатым как бы вздохом «о-хо-хо!..».

Гриша бросился к лестнице и в один миг оказался возле ба­бушки.

- Кого ты так испугался, родненький? – оставив доение, прижала к своей груди бабушка Гришу.

- Т-там хозяин бани, – весь дрожа, почти шепотом, произнес мальчик.

- Какой-такой ещё банный хозяин? – удивилась бабушка.

- Т-там, на чердаке…

- Это тебе показалось, наверно. Сколько живу, а ни разу его не видела, – успокаивает Гришу бабушка.

- А вот ты сама поднимись-ка, раз не веришь мне, – убеждает Гриша.

- Что ж, коли так, – взяла бабушка клюку и зашагала к бане, за ней следом пошёл и внук. Дойдя с бабушкой к берёзке, стоя­вшей почти у лестницы предбанника, Гриша остановился и стал выжидать…

И вдруг, когда бабушка почти поднялась на чердак, тишину прорвал этот таинственный, устрашающий «ох-хо-хо»…

- Ну что, бабусь?..

Бабушка уже стояла рядом с внуком и испуганно удивлялась:

- Какая чертовщина. Правда ведь, Гришунь, ужас, глаза боль­шие, привидение какое-то…

В послебанном виде, с раскрасневшимися телами, подошли соседки.

- Что случилось? – спрашивают они.

Бабушка поведала им о только что услышанном и увиденном. На что соседки засомневались. Знаем, мол, тебя шутницу. Коль придумала, то показывай. Но бабушка от лестницы лишь пятится. И вдруг, громко, полный удивления, раздался голос Гриши:

- В-во-он! – крикнул мальчик.

В это время на крышу бани присел сам «хозяин-банник», вы­летев из чердака. На весь переполох людей он только, тяжело кар­тавя, заохал и полетел в сторону речки.

- Сова-то нет-нет да и по-людски разговаривает, пугает, чтоб мышей на чердаке поймать, – я засмеялись соседки.

 

Перевод В. Глушкова

 

 

Белый зайчик

 

Больше остального, детского, хотелось одного: увидеть белого зайчика. А ещё лучше – поймать. Потому что видеть-то я его ви­дел, много раз. Правда, во сне. Бывало, только закроешь глаза, а он тут как тут: играет, прыгает. Я ловлю, гоняюсь за ним – а поймать не могу. Вот он уже на опушке леса, я падаю – и просыпаюсь…

Однажды утром я вышел во двор и увидел чьи-то следы. Метки рассыпаны повсюду, широко, густо. Без всякой опаски зверёк бро­дил у нас по двору, а потом выпрыгнул в огород и ускакал в лес.

- Вот и дождался, сынок, – улыбнулась мама. – Это он и есть, твой заяц. Видишь, из сенника сено просыпалось? За ним он и прибегал. Снегу-то нынче много, трудно зверью самому пищу добывать.

Почти всю зиму ходил заяц кормиться к нашему сеннику. А я гордился, что заяц повадился к нам, а не в соседский Петькин двор. Только вот никак не удавалось увидеть его – живого, ска­чущего. Да и как подсмотришь – и во двор-то выберешься не всегда: валенки у нас с братом одни на двоих. А на улице стужа, брёвна в дому от мороза трещат. Пробовал встать на отцовские лыжи, да разве осилишь? Отцовские лыжи – охотничьи, широкие и тяжелые. Сделал с десяток шажков и обратно, на печку, о белом зайчике мечтать…

А потом, летом уже, я всё-таки увидел зайца. Даже не одно­го. Проходил мимо нашей изгороди и вдруг заметил в пшеничном поле несколько серых комочков. Зайчата были маленькие, но бе­гали уже проворно. Не успел я сосчитать всех, как они пропали в роще.

А осенью мама купила мне ружьё. Надоели ей, видать, мои канючные разговоры.

По первому же снежку на нашем огороде появилась россыпь заячьих следов. Должно быть, те, летние, бегали, решил я. А сей­час они уже белые-белые, наверно… Долго бродил я в тот день и в поле, и в роще, но так никого и не встретил. Домой приковылял голодный, усталый. А тут ещё мать ругается: зря, мол, болтался, погоду пинал. Какая больно нужда в охоте? Мне вон, говорит, хоть укажи: вон там-то и там-то заяц лежит, подбери только – и то бы не подошла.

Я бы тоже не пошёл, говорю, на что мне мёртвый заяц. Мать растерялась, помолчала. А потом вздохнула, только не про меня уже, а про отца.

- Такой же был… Любил по лесу бродить.

Молчком залез на тёплую печку. Глаза в тепле закрылись сами собой. И опять заскакал, заиграл передо мной на полянке белый зайчик с длинными ушами…

Снегу стало больше. Зайцы опять начали бегать прямо во двор. И я решил – пора. Взял охапку сена, бросил в огороде, за баней. Утром пошёл проверять и вижу: побывал здесь ушастик. Значит, и вечером придут…

Остро всматриваюсь в сторону леса, откуда должны появиться зайцы. Нет никого. От волнения ли, от долгого ли взгляда начинают оживать-шевелиться снежный холм, то пучок травы. Присмот­ришься – да нет, показалось, ни души, тихо-тихо. Даже собаки молчат, позабились, видать, кто куда. Оно и понятно, градусов-то считай сорок. Начинаю понемножку поёживаться, и не только от мороза: вон ведь сколько рассказывают про хозяина бани, что ему моё ружье… Может, домой, а?

И вот тут-то я увидел своего зайца. Белый заяц! С длинными ушами! Он будто выкатился на снег передо мной. Присел возле сена – обрадовался: забарабанил передними лапками. Огляделся. Подкрался к нашей калитке, прислушался. И, радостный, вскачь воротился к стожку. И опять забарабанил: туп-туп-туп!

Сколько же я ждал, как долго мечтал о нём! И – вот он! Рядом. И ружьё… Нет, не зря мать купила мне ружьё. Вот теперь увидит, что я настоящий охотник. Как отец! Будет теперь гордиться мной… Я правильно прицелился и спустил курок.

Заяц прыгнул вбок и упал. Я побежал к нему. Что это?.. Вмес­то белого-белого зайчика с длинными ушами на снегу дёргался окровавленный комок. Когда он перестал биться, я присел возле, боязливо дотронулся до него и заплакал. И сквозь слёзы смотрел на меня мой беленький зайчик. Нет, он уже не мог укорять меня, а я и тогда, и сейчас продолжаю себя корить за то, что убил свою мечту…

Может быть, её, мечты, убитой когда-то в детстве, мне так и не хватает сегодня? Может, поэтому я всё чаще вижу во сне – нет, не белого зайчика, а два застывших, без укора глядевших мёртвых глаза, – и просыпаюсь от тяжести в душе…

 

Перевод В. Болтышева

 

 

Трясогузка

 

Едва после зимы оттают уличные дорожки, по сторонам ещё лежат грязные лоскуты снега, а она, как ни в чём не бывало, сопро­вождает тебя стремительными пробежками. Словно бы и не уле­тала она, похожая на маленькую сороку, в далёкие южные края, а перезимовала где-то по-соседству, и вот теперь, радуясь теплу, в шагах двух от тебя, вся колеблется или тут же с озорством бросит­ся за ранней мухой, быстро перебирая гвоздиками своих ножек.

Так уж устроена – держится поближе к людям. Правда, гнёз­дышки свои надёжно от глаз прячет: то в репейнике, то в кустах шиповника, то над оконными пазами, то под невысокими крыша­ми. Весной возвращается к своим старым гнёздышкам, подновля­ет их сухой травой,  мхом, куделькой.

Вот и нынче, только что прилетела с юга, но, щебеча без умолку, вьёт себе гнёзда, покартавливая своим голоском «чилик-чилик…», длинным тонким хвостиком играет вниз-вверх, вниз-вверх… При этом миниатюрной головкой туда-сюда, туда-сюда вращает. Мож­но подумать, что пляшет она или совершает свой, одной ей извест­ный птичий ритуал, купаясь в лучах солнца.

- Греется она так, – объясняет нам, мальчишкам, Саватей. – Она же из тёплых краев к нам только что прибыла, а у нас пока ещё холодновато.

Опять вспомнилось. Война ещё тогда шла, для нас просто вой­на, которую теперь называем Великая Отечественная. Наша ма­ленькая деревня как одна семья жила, тяготы войны все вместе терпели – друг другу помогали.

В тот весёлый солнечный день мы с Колыпей деду Саватею дрова пилили. Ну и на щебечущую, пляшущую трясогузку, конеч­но, засматривались. И вдруг из-за забора слышим знакомый хваст­ливый голос:

- Эй вы, что на эту уродку смотрите?! Да я её сию секунду убью. И не успели мы возразить, как мальчик, из наискосок стоящего дома, выстрелил из рогатки в трясогузку, которая только что так радовалась тёплому солнышку.

Трясогузка упала серым комочком. Рассердился наш дед Са­ватей. С негодованием крикнул: «Безобразник! Ты что натворил!» Мальчик убежал в свой дом. Дедушка Саватей и мы с Кольшей подняли ушибленную птицу: стали греть её, в клювик водицы да­вать. Долго ухаживали, наверное, с час-два. И птица ожила.

- Вот негодный! – всё еще возмущался дедушка Саватей, жа­лея птаху. – Трясогузки ведь очень умные, помнят, не забывают обиды.

И начал дед нам рассказывать. Наши предки-удмурты-де с дав­них веков трогать, убивать трясогузку запрещают. Гнездо ли её разрушить, птенцов ли убить – обязательно она отомстит. И тот человек-де несчастным умрёт. Дом сгорит. Трясогузка горящий уголек судьбы подбросит.

- Э-э, лишнего, кажется, загнул, – заулыбался Саватей.- Сказ­ка это. Но все же есть в ней древняя хорошая сила. Живая душа же она, птичка-невеличка. А душу живую никогда убивать не надо. Фа­шисты вот весь живой народ пытались уничтожить, а теперь сами в своих чёрных гнёздах, змеи, не знают куда деваться. Нет, ребятуш­ки, без птичек нет жизни. Все плоды, вся земля иначе зачернеет.

Мой рассказ на этом не кончается. Соседи наши в город по­дались в поисках счастливой жизни. Много лет уже прошло с тех пор, да вот как-то я встретил мать того пацана с рогаткой.

- Егор, ты ли? – и показались слёзы у неё. На меня смотрит, голову мою гладит. – Почему, зачем он такой?..

- С сыном что-нибудь случилось? – настороженно спросил я.

- Да, Егорушка… Так оно, так… Совсем человеческий облик потерял. Работать не хочет. В санэпидстанцию устроился – уби­вать собак. Не знаю, что мне с ним делать? – горько вздыхает так рано состарившаяся мать.

- Попробуйте купить ему певчую птицу или трясогузку… если найдёте. Кто знает, может и поможет,- предложил я.

Что я этим хотел сказать, вроде бы мать поняла, когда мы по­прощались.

Но не знаю отчего, забыл я облик её сынишки, того мальчика-сорванца… А сказание о трясогузке мне вспомнилось. Аж мураш ки по телу побежали. «Всё ли я на этом белом свете правильно делаю? Не обидел ли я кого ни с того ни с сего?» – подумал…

Что в жизни теперь ни делаю, не только думаю, всегда сравни­ваю, вспоминая детство.

Трясогузка и бегает, и по белу свету летает, но обратно в своё гнездо возвращается. И думы мои такие же, снова ведут в детство.

 

Перевод В. Глушкова

 

 

Дом у реки

 

Бродил с оружием по лесу и оказался возле Починок. Вот он, совсем недалеко. Маленькая деревушка затаилась прямо у реки, в зарослях ивняка. С опушки стараюсь углядеть хоть одну крышу, но не тут-то было. Только тополя, да черёмухи-берёзки, да кудря­вый ивняк.

В деревеньку эту мы каждой весной ходили хороводы водить, песни петь… Словом – на гулянки. Девчата на голос нашей гар­моники собирались под старой  липой. Тут тебе и припевки, и час­тушки, и пляски – какое там «домой», только бы ночи хватило. Да ночь – она не спрашивает, отлетает, высвечивается на востоке бледная полоска… А мы своим зазнобушкам ещё не успели тёплых слов сказать. Скорее, скорее прочь от лишних глаз…

Так, вспоминая молодые годы, я и не заметил, как очутился у самой околицы. И остановился: что такое? Ни Пронькинского, ни Федотовского дома на месте нет. Да и самого места как будто нет, место будто мёртвое… Тихо, пустынно. Даже птичьих голосов не слыхать. «Неужели брошена деревня? – подумал про себя. – Во­робьи не чирикают – значит, точно ни живой души».

Странно, но шагая тихо по заглохшей улочке, я чувствовал не грусть, а стыд. Непонятный стыд. Невольно оглянулся по сторо­нам. Нет, никого. Ни глаз, ни даже целого окна в доме. Так отчего же всё чудится мне укоризненный взгляд? Вот выглянул из окна Гирыш Лёгор, вот покачала головой старая Настя  кенак (жена бра­та или дяди): ай-яй-яй… Смотри-де, что сталось с нашей жизнью. Если б ты, да дружок твой, да невеста остались здесь, разве слу­чилось бы такое? Да и дочку нашу обманул. Красивые слова плёл, весенними ночами гулял-разгуливал, а не женился.

Да, правда, дружили мы с Граней. Нравилась она мне – кур­носая, весёлая. А потом – что ж, разошлись пути… И вот теперь только ветер играет, стучит по крыше трухлявой доской, вот-вот сорвётся… Бьётся доска, бьётся моё виноватое сердце. Куда же уе­хала Граня? В большой город или в соседнее село? Да у неё, вроде, и примак был…

Был, были, было… Стояли когда-то красивые добротные дома, а теперь разбросан по пустырю ветхий хлам: сусеки, кадки, бочки. Глушат бывшую жизнь крапива с лебедой. Да вон одиноко, будто на заброшенной могиле, – кустик цветов.

Нет, не люблю я пустынных, вымерших мест. Каждый раз ощу­щаю на сердце глухую тяжесть. Тяжесть и боль…

Хотя – ну при чём тут я? Чем я виноват? Уехал из деревни давным-давно. А если б остался? Что, цвели-процветали бы По­чинки?

Но совесть к этой логике не прислушивалась, болела. Развер­нулся, чтоб поскорее уйти, раз и навсегда – и тут услышал жа­лобное мяуканье. Прямо надо мной, на колодезном журавле, сидел тощий рыжий кот. Он смотрел на меня с такой голодной надеждой, что я, не раздумывая, залез в рюкзак и протянул ему кружок кол­басы. В тот же миг появился у меня самый преданный друг. Кот «запел», загладился о сапог, запросился на руки. Что же, мол, вы всё бросаете-то меня? Как же я зимовать буду? Я, дескать, жить хочу, жить да мышей ловить.

А мне вдруг захотелось пить. Захотелось студёной водички из колодца, да не пришлось: сруб сгнил, брёвна завалились.

- Вот тебе и утолил жажду, а? – кивнул я рыжему коту. Он ничего не ответил, только сильнее притиснулся к груди.

- Идём к нам. Кваску попьёте, – раздался вдруг женский голос. Я даже вздрогнул. Ещё бы – не было ни души, и на тебе – го­лос. Вернее, голосок…

- Я уже давно за вами наблюдаю. Мы вон с моим бурундуч­ком черёмуху ели, – как-то очень знакомо улыбнулась женщина, гладя сына по кудрявой голове.

- А это кто? – спросил про меня мальчуган.

- Товарищ, – ответила она. И протянула руку: – Ну, здрав­ствуй, Микаль!

- Здравствуй, Олечка, – наконец вспомнил и я. – Да откуда же ты здесь?

- Да это же моё гнездо, родина. И дом наш  -: вот он… Сынок, пригласи  дядю Колю в гости.

- У нас варенье и грибы солёные. А у вас в городе ни груз­дей, ни рыжиков. А у нас – хоть лопатой греби. Вот! – отра­портовал тот.

- Миша, так ты приглашаешь или нет? – улыбнулась Оля.

- Так я же сказал, что у нас всё есть! А я… а я раньше вас до­бегу! – пообещал мальчик и тут же пустился вдоль улочки.

- По отцу, видать, соскучился. Ишь, как спешит, – сказал я.

- Да нет. Нету его отца, – откликнулась Оля.

- Как нет?

- Не живём мы с ним. – И чтоб перевести разговор, Оля сорва­ла придорожную ромашку. – Смотри, какая праздничная! Правда?

- Правда, – кивнул я. И повинился: – Ты уж прости. Я же не знал…

- Ничего, – сказала Оля. – Ладно, так и быть. Всё расскажу. А то ещё неладное подумаешь про него. Дескать, бросил нас и всё такое. Я сама виновата. Характер никудышный.

- Скажешь тоже, я же тебя знаю.

- Да нет, совсем я негодная оказалась для семейной жизни. Помнишь небось, какая я была мечтательница? И сейчас тоже та­кая же, Николай, ничему жизнь не научила. Скажи мне: доскачи-де на одной ножке до радуги, счастливая будешь – проверю. Как ду­рочка… Да и во сне всё, видать, причитала. А муж мой был человек трезвый, обыкновенный. Как говорится, физик, а не лирик…

А Олечка была – нет, она была не физик, я помню. Росла ра­достно, как подснежник. Носила синий-синий бант. Кажется, и не дружила особенно ни с кем, разве что с Грином. Верила, ждала большую любовь. Как ошиблась-обманулась в ожиданиях, рас­спрашивать неудобно. Придумала, наверно, человека. А может, и полюбила. Конечно, полюбила. Но такой сильной, красивой люб­ви, какой ждала она, в жизни не бывает. Только где-нибудь за се­мью морями, в тридевятом царстве – в сказке.

- Значит, разошлись? – всё-таки решился я.

- Да как сказать… Да, взяла Мишу и ушла. Теперь нас ничего не связывает. А как же иначе, Николай? И мать меня так воспита­ла… У человека, говорит, одна душа, одна любовь. Она отца десять лет ждала. И дождалась. Отец вернулся. Вот так, Коля… Вот такая моя жизнь. А сам как живёшь? Женат? Детишки есть?

- Ну как же… Надо же оставить человека после себя. Чтоб хоть помнил – был, дескать, у меня отец…

- А говорил, проживу старым холостяком. Граню-то помнишь?

- Да как не помнить?! Влюблен был.

- А она тебя и сейчас любит. Да-да!

- Так она же замужем. По собственному, так сказать, желанию.

- Мало ли что. Время приспело. А я недавно её видела – та­кая же бойкая, красивая. Две девочки. О тебе вспомнила. Не могу забыть, говорит. А муж, говорит, ревнует – и смеётся сама. Мужик её зовёт-торопит, а она машет: подождёшь, мол, коли любишь – и заливается…

Открылось окно, на подоконник взобрался Миша. За ним в окне – будто весточка из детства – показалось лицо Юлии Ва­сильевны…

Школьником я отвечал Юлии Васильевне уроки литературы. И теперь она словно бы вела опрос: что пишу, над чем работают удмуртские писатели? Какие постановки готовит Удмуртский те­атр? А сама тем временем накрывала стол: вот вишнёвое варенье, вот малиновое – попробуй обязательно. И грибы, замечательные получились грибочки… Я отвечал бодро, обещал попробовать всё подряд и по-школьному смотрел на седую свою учительницу, что живёт теперь в одиноком доме у реки.

Оля, оказывается, приехала в отпуск. До этого наведывался сын. Всё остальное время – разорённая деревня, пустые окна, не­живая тишина…

- Нетрудно ли одной, Юлия Васильевна? – решился нако­нец. – Особенно зимой. Ведь и дрова надо, и печку топить.

- Почему же мне должно быть трудно? – улыбнулась она. – А легче где? Тут всё мне родное, знакомое. С каждым деревом, с каждым овражком побеседовать могу. Одна у нас с ними жизнь, одна история, с самого начала… А потом – вон у меня сколько друзей, – показала Юлия Васильевна на книги. – Да и навещают меня ребятишки-школьники по субботам. И дров наколют, и воды принесут, и полы протрут…

- Зову-зову с собой – никак не едет, – пожаловалась Оля.

- И я не поеду! – объявил кудрявый Мишутка. – На лыжах с горки кататься буду. И дрова пилить. Так ведь, бабушка?

- Так, сынок, так… А почему не еду, спрашиваешь? В город, в центральную усадьбу… Да как же мне отсюда – всё равно что от себя самой уехать… Вон хотя бы кладбище – там мой Андрей, самый родной человек. Как я оставлю его, кому?.. Да и не смогу я вашим воздухом дышать, городским. Задохнусь от пыли, от дыму, как рыба. А тут – поживу ещё. И детки мои, пока жива, домой пусть приезжают, пусть отдохнут в родимом гнезде. Нет, не остав­лю я родное. Нельзя. Да и недолго уж мне, сынок. Стара стала…

На опушке леса я остановился и поискал глазами домик у реки. Должно быть, мне показалось, что я сумел разглядеть его за разно­цветными холмами  ив. Но я слишком боялся не увидеть его, боял­ся потерять хоть частичку того лучистого чувства, что открылось мне там, и для которого я пока не мог найти нужных слов.

Любовь?

Верность?

Родина…