РАССКАЗЫ
КРАСНАЯ ТРЯПКА
Когда заканчивалась война, я учился в первом классе. Не знаю, как в городе, а у нас в деревне тетрадей не было. Каждый царапал чем мог и на чём мог. Именно царапал. Вместо ручек – зачиненные гусиные перья, вместо чернил – разведённая водой сажа. Бывало и этого нет: перо сломается, «чернила» прольются.
Как-то наша учительница, Нина Фёдоровна, принесла в класс потрёпанную книжку и стала вырывать из неё листы. Это был праздник! Каждому досталось по несколько листов. Мы писали между строк, стараясь вывести буквы покрасивее и тем угодить учительнице.
«Мы живём хорошо, – писали мы, – помогаем нашему богатому колхозу на прополке урожая, учимся на пятерки и четвёрки…» Даже в этой фразе многое было неправдой, но Нина Фёдоровна, согласно духу эпохи, сама искренне верила в это и в нас стремилась вселить эту веру. Желаемое выдавалось за действительность, а горькую реальность принято было не замечать. Пример тому – Нина Фёдоровна, жившая, как и многие, впроголодь, снимавшая угол у одинокой старухи. Носила Нина Фёдоровна лапти, сплетённые из девяти лык, вязаные пёстрые удмуртские чулки из овечьей шерсти, платье, купленное ещё в годы учебы. Сама и еду приносила себе из родительского дома, что в соседней деревне в нескольких километрах от нас. А что за еда в то время? Картошка. А хлеб мало у кого был. И она же, учившая нас грамоте и чтению, упорно воспитывала в нас любовь к Сталину, приучала видеть в нашем бедном колхозе богатый и процветающий, а в нашей полуголодной нищей жизни – жизнь счастливую.
К весне зазеленели березы, а у нас кончились книжные листы. Писать стало не на чем. До конца занятий ещё целая неделя. Нина Фёдоровна много читала нам: стихи, истории, сказки. Часто читала что-нибудь печальное, терзая себя и наши израненные войной души.
Почему ж ты, матушка,
Убиваешься из-за брата?
«Куда Сенечка пропал?» –
Говоришь, не переставая…
Нина Фёдоровна подошла к окну, плечи её подрагивали. Вслед за ней неожиданно захлюпал носом Косьта Витя. Мы знали, что его отец погиб под Сталинградом. Потом не выдержала Маня, а вслед за ней закрылась рукой Граня, заплакал Веня. Через минуту слезами заливался весь класс. У кого брат, у кого отец, у кого дядя…
Чтобы чем-то заполнить оставшуюся неделю, Нина Фёдоровна где-то раздобыла пожелтевший и твёрдый кусок мела. Мы вновь взялись за чистописание, выводя на доске слова о нашей «безмятежно-счастливой жизни». А за окном между тем буйствовала весна, порхали бабочки, щебетали птицы. Сидеть в классе стало невмоготу. И тогда я придумал план избавления от этой пытки.
После урока незаметно подошёл к доске и сунул тряпку в карман. Без тряпки какое чистописание? Написать напишешь, а как стереть? Во дворе долго присматривал место, куда сунуть тряпку. Всё казалось, что за мной смотрят. Дошёл до изгороди, неторопливо огляделся и зашвырнул тряпку за кучу мусора в лебеду.
И надо же такому случиться, что первым после перемены к доске вызвали меня! Я старательно писал под диктовку, выводил огромные буквы и скоро исписал всю нижнюю часть доски. Начал стирать ладонью, но Нина Фёдоровна остановила:
– Дети, где тряпка?
Ответа не было.
– Кто дежурный?
Дежурным был я.
– И куда же исчезла тряпка? – спросила она.
Во рту у меня пересохло, язык одеревенел. Я чувствовал, как к лицу приливает краска.
– Раз ты дежурный, то и сбегаешь домой за тряпкой. А я тем временем почитаю ребятам интересную сказку. Давай, Егор, живее, класс ждёт…
Догадалась она или нет – трудно сказать. Возможно, догадалась. Ведь и самой было не больше семнадцати лет, во всяком случае допытываться не стала.
Ни матери, ни сестры дома не было – в поле или в лесу на работе. Я нашёл в чугунке несколько картофелин и подкрепился. Хлеба не было. Хлеб из чистой муки редко кому удавалось тогда попробовать. Обычно его пекли, смешивая муку с лебедой или полевым хвощом. После масленицы надежда только на картошку, что оставалась на полях. Её мы выкапывали из-под снега.
В чулане на полу разное тряпьё. Порылся и нашёл заношенное до дыр красное платье. Оторвал от него несколько лоскутков и сунул в карман. Покажу их в классе, и у всех окончательно рассеются сомнения, что я виноват в пропаже тряпки.
В приподнятом настроении прибежал в школу, поднялся по лестнице и смочил тряпку в тазу, что стоял под чаном с водой. Теперь этими тряпками сколько угодно можно стирать мел. Когда я вошёл в класс, была перемена, Нина Фёдоровна ушла в учительскую, ребята бегали и шумели.
– Смотрите, кто пришёл! – закричал Санька. – Ерги пришёл! И тряпку принёс!
– Да, принёс, – я высоко поднял тряпки. – Смотрите!
– Давай показывай! – крутился рядом Санька. – Да это та самая тряпка, что была у доски! – нарочно крикнул он.
– Ерги воришка! Ерги сам себя раскрыл! – подхватил и Венька.
– Кто? Я? Вор? Вот тебе! Вот тебе! – кинулся я на Веньку с тряпками.
Венька пригнулся, одна тряпка угодила в портрет Сталина, украшавший стену, и повисла на нём. Под её тяжестью портрет вождя народов неожиданно накренился. Все головы, как по команде, повернулись к нему. Мне казалось, что он смотрит на меня осуждающе. Вот-вот оживёт и покачает головой. И вдруг по щеке его покатилась слеза. Кровавая! Портрет плакал кровавыми слезами!
Я почувствовал, как волосы у меня подымаются дыбом. Я рад был превратиться в мышь и юркнуть в любую щель. Или воробьём вылететь в окно.
В классе потемнело, небо заволокли чёрные тучи. Со стороны Сосновки слышались раскаты грома. Через минуту на улице уже бушевал ураган. Он гонял прошлогоднюю листву, грохотал досками кровли. Школа погрузилась во мрак. Лишь вспышки молний освещали лицо на покосившемся портрете. Мы полезли под парты. «Господи, спаси и помилуй меня», – твердил я про себя.
– Дети, что это вы, не надо бояться, – раздался голос Нины Фёдоровны. – Гроза сейчас пройдёт, и выглянет солнышко…
И тут она увидела портрет. Зрелище, видимо, поразило и её. Она навалилась на дверной косяк и с минуту стояла молча. Потом взяла себя в руки и направилась было к стене поправить портрет. Её остановил сердитый окрик:
– Что это значит? Чьих это рук дело?
На пороге стоял учитель физкультуры и был мрачнее, чем уходящая гроза.
Он недавно вернулся с фронта и с зимы стал работать в школе. В трескучие морозы ходил в шинели, но не из-за удали, а просто ничего другого не было. Было у него прозвище – Куролов. Прошёл слух, будто стащил он курицу у старухи, что жила на краю деревни. Слух так ничем и не подтвердился, а прозвище осталось. Звали же его Александр Михайлович.
И вот теперь он стоял на пороге и сверлил нас глазами.
– Итак, чья это работа? Признавайтесь! Иначе ни один не пойдёт домой.
– Александр Михайлович, – робко начала Нина Фёдоровна, – может, это случайно вышло…
– Какая тут случайность! – ещё больше вспылил он. – Случайно только пуля может угодить в солдата… Кто это сделал, спрашиваю!?
Я понял, что этот человек всё равно добьётся своего.
– Я … я виноват… На улице был сильный ветер, а окна были открыты…
По лицу у меня катились слёзы.
– Так, – усмехнулся он, – значит, тряпку ветром кинуло…
Он взобрался на стул и поправил портрет.
– Все свободны, а ты останься, – скомандовал он.
Вмиг класс опустел. Я понял, что тут-то мне и конец. И сам пропал, и мать с сестрой и дедом погубил. За то, что тряпкой вмазал в лоб товарищу Сталину, никого не пощадят, всех в Сибирь укатают. Хоть и в первом классе был, а такие вещи понимал. «Господи-Боженька, помоги и спаси», – твердил я про себя.
– Итак, что с тобой делать? – гремел Александр Михайлович. – В район отправить?..
– Не надо в район, – хныкал я, – лучше здесь накажите, побейте, я не хотел…
Нина Фёдоровна стояла рядом и молчала.
– Знаешь, Нина, что за такие штучки бывает? Пуля и ссылка. Один редактор в своей газете допустил ошибку, вместо буквы «т» в великом имени напечатал «р». Представляешь? Хоть и тираж газеты тут же был изъят, а редактора всё равно не стало. Такие вот дела! И тут, у нас, такое будет!.. это же надо – тряпкой, красной тряпкой чуть портрет вождя со стены не сбили…
Словно в подтверждение на ветке берёзы застрекотала сорока: «Так его! Так его!»
– Ну вот что, Загребин, – вымолвил Александр Михайлович, – иди. Пока в район заявлять не буду. Но заруби на носу: тряпку ты не бросал. Поверим, что её швырнул ветер.
Только тот поймёт меня, кто внезапно получил помилование после смертного приговора. Но всё равно на душе было неспокойно. Солнце светило вовсю, птицы заливались, там и сям пробивались первые весенние цветы, а я как вор пробирался к дому задами и огородами. Дома на этот раз был дедушка. От него не ускользнул мой удручённый вид.
– Ага, коза-егоза, снова двойку получил?
«Если бы только двойку, – подумал я. – Тут такое дело. Кабы живым остаться». Что сегодня произошло со мною, не хотелось рассказывать деду. Больно уж весело, с ухмылочкой смотрит на меня.
– Говоришь, единицу поставили?
– Кол! – кричу я. – Кол! Но тот кол, дедушка, и тебя коснётся.
Смотрю, дед перестал улыбаться. Подсел поближе ко мне. Решил его огорошить.
– Скажи, дедушка, как тебе удалось так долго прожить на свете?
– Боже мой, вот это вопрос! Значит, я тебе уже надоел?
- Да нет… – загадочно говорю. «Действительно, – думаю, – были и войны и сейчас идёт война, люди гибнут, а мой седой дедушка жив и ни о чём не печалится. Даже меня коснулась такая жизнь».
– Дед, как ты в гражданскую уцелел? Говорят, столько людей умерло…
Дед странно заулыбался, поднял глаза в потолок.
– Меня спасла сообразительность, коза-егоза. Я любой власти кричал «ура». Когда деревня переходила к красным, я прицеплял на зипун красный бант, когда появлялись белые, первым бежал открывать ворота в изгороди, что окружала деревню. У нас и две коровы было, и две лошади, а в кулаках не числился. Так и жил, изворачивался, как мог. Хочешь жить – умей вертеться, – прищурившись, он смотрел на меня. – А теперь выкладывай, что у тебя стряслось?..
Я рассказал обо всём. Думаю, мой рассказ изрядно добавил седины деду. Не успел я закончить, как ворота хлопнули. Дед кинулся к окну. «Никак, милиция!» От окна к сундуку, достал икону и на стол её. Смотрю, а там портрет Сталина: держит девочку на коленях и улыбается. Когда распахнулась входная дверь, дед уже стоял на коленях и, ударяя лбом в пол, восклицал:
Боже ты всемогущий!
Господь всемилостивый! Товарищ Сталин, отпусти нам грехи наши: мои, моего внука Егора.
Я всё сделаю ради тебя, отче наш.
Смилуйся над нами, сохрани нашу жизнь!..
– Что это вы делаете, Корнил Григорьевич? – изумился учитель физкультуры.
– Как что! Молюсь самому главному богу.
– Кому? – не понял учитель, вглядываясь в портрет.
– Богу, говорю, хранителю нашему. Спасибо, говорю, тебе, отче наш, что мне позволил дожить до этих дней…
– Ты брось это, старик! – нахмурился Александр Михайлович. – Шутки шутить изволишь? Смеёшься? Смотри, Корнил Григорьевич, не посмотрю на твои годы, придётся тебе сухари сушить.
– Э-э, учитель! – поднялся с коленей дед. – Нас стращают, начиная с 17-го года. Мы уж даже притерпелись как-то. Да и чего мне, собственно, бояться? Восемьдесят годков. Помирать уж пора…
– Ладно, старик, – махнул он рукою, – не о том разговор. Внук дома?
– Нет ишшо, а чо с им? – стал нарочно коверкать слова дед.
- Да случай с ним произошёл один нехороший… Как бы это точнее по-удмуртски сказать… Озорник он у вас. Сегодня тряпкой в портрет вождя угодил. И не просто тряпкой, а красной тряпкой. Представляете? Смысл-то какой! Тут глубокий политический смысл! За это ни вас, ни меня по головке, так сказать… Всю деревню перетрясут! Пришёл сказать, чтоб вы ему язык-то покороче сделали. Ясно?
– Как не ясно! Мы люди сообразительные. Чайку выпьете, учитель?
Александр Михайлович чай пить не стал, а вот от мёда не отказался.
Всё это время, затаив дыхание, я просидел на печке, куда меня успел загнать дед.
Через неделю, как и полагается, нас выстроили на лугу возле речки. Закончился учебный год. Стояли рядком зазеленевшие берёзы. И мы, подражая им, тоже стояли рядами. Настроение у всех приподнятое. Душа моя готова вспорхнуть и помчаться вслед за бабочками, великое множество которых сновало вокруг. Нина Фёдоровна поздравила нас с Великой Победой, а также с окончанием учебного года. А потом стала зачитывать список тех, кто перешёл во второй класс. Добралась и до моей фамилии.
– Егор Загребин, – сказала она, – остаётся в первом классе.
У меня потемнело в глазах. Я бросился бежать. Наивный человек, я-то думал, что действительно прощён, что всё забыто. Я бежал, сколько хватило сил, а потом упал на землю, на молодую ласковую траву и заплакал.
ОГОНЬ
От безмятежного детства ровно ничего, почти ничего не остаётся в памяти. Я тоже рос спокойно, без волнений – до инвожо, до июня месяца. Вот и думаю, о чём бы я мог написать, вспоминая то время? Наверно только про беленьких ягнят, греющихся у нашей печки зимой, да про свою маму, которая понятия не имела, что можно просто так сидеть на стуле и ничего не делать.
А отца я почти не знал. Он отбывал в «труд армии» за белую армию. Мой кормилец, мой воспитатель – мама.
В сорок первом, в день объявления войны, мне было четыре года. В этот солнечный день инвожо проходил колхозный праздник гырон-быдтон, праздник окончания сева. Не помню, кто первый произнёс слово «война». Помню лишь, как остановились вдруг люди, только что пляшущие, поющие… И откуда ни возьмись появилась чёрная тучка, потянуло холодом. И тут же раскатисто, тяжело загремел гром.
Я не успел доесть свою кашу с мясом, а мама, схватив меня за руку, тащит домой. Вот тогда впервые я показал характер: плачу, лягаюсь, кричу – ну не хочется мне домой!.. Я же говорю, до этих пор я почти не помнил себя, а тут, на колхозной пасеке, как сразу много всего: гармонь играет, молодёжь хороводы водит. А в большом котле мясо варится. Старики, сидя на валежнике, мусур-медовуху по глоточку тянут и разговоры ведут.
Вернее – вели…
Пока дошли до дома под дождём, сухого места не осталось. Стянув всё мокрое, спрятался под одеяло и на два месяца уснул. Именно так. Ничего-то толком в те два месяца не могу вспомнить, разве туманно – провожали деревенских мужиков на фронт.
* * *
В середине августа утром проснулся я очень рано. Откуда-то доносились незнакомые голоса. Я успел подумать, что всё ещё сплю, и вот тут-то услыхал голос брата моего, Аркадия:
– Мама, вынеси, пожалуйста, четверть кумышки. Друзьям успокоиться. Да и мне… тоже.
Тихо-тихо стало. Кажется, весь белый свет перестал дышать. Потом – жалобный такой голос мамы:
– Сынок, что с тобой? Сердцем чую – не к добру ты с дружками приехал.
– Мама, дай кумышки. Потом всё объясню.
И незнакомый голос:
– Аркадий, ты забыл? Матери ни слова. Понял, нет?
Это сейчас я так вспоминаю и такими мудрёными словами пишу. А тогда я лежал и просто слушал. Только удивлялся чужому, русскому, языку.
– В случае чего, смотри – ни той, ни этой деревни не останется!
– Хватит! – крикнул мой Аркаш.
Я потихоньку переполз на полати: в щели меж досок всё видно.
За столом сидят трое. У всех троих волосы чёрные, кольцами вьются, у всех лица блестят – загорелые, как наш медный самовар. По серединке – мой нюню, старший брат. Я его очень, очень люблю. Он шофёр. В городе керосин, бензин развозит. Вот и сегодня, наверно, куда-нибудь керосин повёз.
Но вот моя мама выносит бутыль самогонки и ставит на стол. А сама садится на скамейку, возле печки.
Мой брат разлил кумышку по глиняным кружкам и как-то спешно, духом опрокинул свою. Увидев такое, мама только и произнесла «осто».
– Сынок, – сказала она немного погодя, – когда же ты стал таким? Ведь и восемнадцати не исполнилось, а уж так пьёшь…
– Не время годы считать, мама. В последний раз, может быть, под иконкой тут сижу, – тихо ответил Аркадий.
– Осто! Тебя что, на фронт забирают? – мама поднялась со скамейки. – Говори! Что ты скрываешь? Скажи, сынок, почему на ваших лицах тень? Почему в глазах муть?
– Не спали, – буркнул брат. – Иди, ма, скотину напои. Мы вечером уедем. Тогда всё и объясню…
Мама не уходит. Смотрит и хочет понять, что же произошло с сыном. Что он скрывает? Товарищей боится?
– Иди, мама. Потом…
Мама взяла ведро и вышла.
Все трое выпили ещё по кружке, закусили зелёным луком. Пришлые переглянулись.
– Смотри помалкивай! – начал было один, с густыми бровями, но брат оборвал:
– Ещё раз сунешься!..
И зло, очень зло уставился в стол.
Или – не зло?..
* * *
Приступая к этому рассказу, я сказал себе – ни слова выдумки, только правду. И если совсем честно, может, этот рассказ и вовсе ни к чему. И проще без него. И легче. Тем более, никого из участников этой истории уже нет в живых…
Когда я еду в отпуск на родину, голова невольно поворачивается в сторону той деревни. Деревня стоит. Блестят новые крыши, по улице мальчишки колесо катают. И я возвращаюсь в детство. И моя мама стоит на коленях перед иконой Божьей Матери и молится. Молит, чтобы Мать Божья помогла вразумить сына, чтобы не дала ему погубить себя и других.
А рядом молча стоит мой брат.
– Дай слово, сынок, перед Богом, и повторяй за мной. Говори: эту деревню я не трону.
– Не трону, мама… – одними губами проговорил брат.
– Эта деревня и сегодня, и завтра, и всегда будет стоять на своём месте. Мир за одного грешника не в ответе.
– Я её не подожгу и друзьям не позволю. Аминь!
– Не подожгу и дружкам не позволю… Аминь.
- Вот тебе крест. От пули, от огня, от чёрных дел пусть охраняет моего сына, – прошептала мама и повесила свой серебряный крест на шею брату. – Никогда его не снимай, сынок. Смеяться, издеваться будут – спрячь…
* * *
Вот отсюда я с детством расстаюсь. И так уже будто слышу: что, мол, тянешь кота за хвост? Начинал бы прямо с дела… Да я так было и начал: трое парней, выпив по кружке первача, сели на бензовозы и покатили в соседнюю деревню, чтобы её сжечь… Но мне хотелось написать, как я это увидел. Стоящие у ворот машины, страшный этот разговор и плачущая мама – всё передо мной, всё во мне.
Наверно, рассказ лучше было бы начать с того, как на тракте Бодья – Шаркан стоял на своей деревянной ноге старик Педор. Или – со взглядов из-за решётки. Блестят за прутьями три пары молодых глаз и стараются понять: кто же всё-таки виноват? Пупыд Педор? Начальник заправки? Мой брат Аркадий?..
Словом, хватит детства. Начну по порядку. К такому изложению мы все привычные.
* * *
Отгрузив керосин в Игре, Аркадий поднимался уже к Малой Бодье, когда увидел человека, похожего на огородное пугало. В довершение сходства человек, как пугало на колу, торчал при дороге на одной ноге. Вторая – протез, деревяшка. Проехать мимо, бросить инвалида на обочине, на перепутье Аркадий, конечно, не мог. Это было не в его шофёрском обычае. По обычаю он и поступил.
А когда въехали они в Мукшинский лес, человек с деревянной ногой начал что-то бормотать, как будто про себя, и сожалеюще цокать языком.
Аркадий спросил, в чём дело.
Стащив с головы старый-престарый картуз, старик погладил себя по лысине и хитренько улыбнулся:
– Гырон-быдтон у нас в деревне сегодня. Опаздываю, це-це…
– А далеко? – спросил Аркадий.
– Да не-е. Самую малость ещё. А я, стало быть, тамошний бухгалтер, – опять улыбнулся старичок и протянул правую руку.
– Аркаш, – ответил Аркадий и пожал её, эту руку, холодную и влажную, как лягушачья лапка.
Да и сам Пупыд Педор вблизи здорово смахивал на лягушку. Рот – до ушей, нос – плоский, только и видно две дырки, уши – пирожки. Такие уши слышат лишнее, а рот – лишнее говорит.
– А ты-то откеля будешь?
– Из Эсэнея, – ответил Аркадий.
– Во-он чего… А в школу куда бегал? В Бодью али к нам?
– К вам.
– А почему ж я тебя не знаю?
– Я каждый день домой уходил.
– А-а… Батыр! Конечно, будет такой здоровяк ещё по квартирам кантоваться… Человек ты, я бы так сказал! Не бросил старика, посадил. Спасибочки, – Пупыд Педор опять протянул было руку, но Аркадий на этот раз предпочел её не заметить. Правда, старик недолго и тянулся.
– А как ты посмотришь, что ты на это скажешь, если я тебя в гости приглашу, добрый человек? Сегодня у нас гулянье. Давай! Школьных друзей встретишь, подружек… Девки-то у нас до того… ух! Глазки так на сторону и зовут, на грех тянут, ха-ха… Поедем, а? Угощу! Вижу, человек ты, Аркаш!..
Аркадию – и смешно, и жалко. Смешила его коротенькая старикова хитрость: ведь только-то и надо старому пеньку, чтобы поближе к дому подвезли. Неохота ему на деревяшке своей ковылять. А уж плетёт-то…
Ну да бог с ним, подвезти человека – греха особого нет. В город-то надо – лишь бы в воскресенье к вечеру, лишь бы в понедельник с утра «как штык», как велено…
Короче говоря, подвёз Аркадий Пупыд Педора до самых ворот. Выпил с ним чуть, чтоб не обидеть старика, и поспешил с друзьями-знакомыми видаться. Да так и провидался, от души, едва ли не всю ночь напролёт. Хороший праздник получился. Может, даже лишку хорошего-то…
Проснулся рано от холода. В чьих-то сенях. Пока думал да гадал – в чьих, ответ явился сам собой, вместе с одноногим Пупыд Педором.
– На-кось, паренёк, рассолу попей, оживляйся. Головушка, небось, болит, хе-хе-хе!
Аркадий без роздыху выпил весь ковш.
– Что? Бо-бо? А? Бо-бо сейчас мигом прогоним, – заспешил Пупыд. – Старушенция моя и другую ещё посудину не пожалела, посурьёзней…
– Утром – ни капли, – сказал Аркадий.
– Вот как? И правильно, и молодец! Работа – первое дело. М-да… Хотя и то сказать: какая работа. Вот у нас в колхозе два трактора имеются. А керосину не хватает. Только уж на лошадей и надеюсь. Не работа – слёзы горькие. А земли-то ой как много… м-да!
– Керосину, что ли, надо? – спросил Аркадий.
– Да надо бы… Ой надо, паренёк. Дак сам же вчерась и сулил! Ай не помнишь?
– Вчера? А сколько надо? – Аркадий вспомнил, правда, не вчерашнее обещание, а разговор начальника: накопились, де, лишние литры, висят. Списать да продать бы кому, от греха…
– Да сколь… Больше – лучше. Всё, вишь, за этот колхоз стараюсь, аж плешивым стал. Это кто иной, знай, под себя гребёт, а я не из куриной породы. Я – пролетар!
– Так сколько? Машину, две?
– А и две не лишними будут! Две ведь и сулил, ага… Только гляди, Аркадий, ворованного мне не надо! Воров я сам ненавижу и … не люблю! Если начальство дозволит – тогда. Скажись, где ты там живёшь? На недельке заскочу…
* * *
Продать керосин колхозу начальник поручил троим – самому Аркадию, его закадычному дружку Лёньке Захарову и заправщику. Приказав при этом поменьше болтать: хоть керосин и неподотчётный, однако время военное, как бы чего…
Съездили в тот же день. Но деньги Пупыд Педор, поулыбавшись и поразводя руками, пообещал через недельку-две: пустая, де, касса, на хватает денежек у колхоза, такие дела. Разве что через недельку.
Ещё не поняв толком, как бесстыдно обвёл их, лопушков, старый болтун, парни возвращались домой хмурые. Что сказать начальнику? Ведь две цистерны керосину – шутка ли?!
А деньги так и не появились – ни через неделю, ни через месяц. Пупыд Педор не показывался. Аркадий от тревоги аж почернел. Начальнику на глаза старался не попадаться. Но как ни старайся – навовсе не спрячешься: тот вызвал сам. Всех троих.
– Ну, друзья, где ваши деньги? Что-то я их не вижу.
– Понимаете, бухгалтер колхоза… он обещал, – несмело начал Аркадий. – Ехать, видать, придётся.
– Да уж съезди, дружок, сделай милость. Побеспокойся. За себя побеспокойся. Я-то, в случае чего, вывернусь, а вот вы… Имейте в виду: не будет денег – пойдёте под суд. Сопляки! Кого решили обмануть! В тюрьму, в штрафбат захотели? Идите! Идите и подумайте, что будет расхитителям горючего в военное время. А?
Аркадий и Лёнька отправились в деревню. Остановились прямо у ворот Пупыд Педора.
На крыльце их перехватила женщина.
– А Педора нет. Он в город уехал.
Врать она умела не слишком гладко. Заметив её осторожный взгляд, Аркадий взбежал на сеновал.
В дальнем углу, выставив перед собой вилы, стоял Пупыд Педор.
– Не подходи! – взвизгнул он. – Нету денег! Совсем нету! Хлеб, хлеб продадим – тогда!
– Брось вилы, гад, – негромко сказал Аркадий.
– Не подходи, говорю! – Педор дважды пырнул воздух тройчатками.
– Ту веревку видишь? – Аркадий показал на вожжи, свисающие с перекладины. – Быстро ведь запетляю!
Подцепив вилы, он рванул их к себе и на лету перехватил старика за грудки.
- Ну что с тобой делать после этого, гад? Говори!
Пупыд Педор висел, как тряпка.
- Лёня! – крикнул Аркадий через плечо. – Что будем делать с этим?
- Дадим ещё недельку. Не привезёт денег – повесим!
- Слышал, поганка? Это тебе последнее человеческое слово.
Но через неделю вместо Педора на квартиру Аркадия пришла жена начальника.
– Бориса Моисеевича арестовали, – тихо сказала она. – Колхозный бухгалтер донёс. Борис Моисеевич одно слово сказал: халатность. На нём – только халатность. Не исправите дела – остальное всё вам достанется…
Вышла она ещё тише, чем вошла. Набрякшую тишину прорвал удар: заправщик бухнул кулаком по столу.
- Ну что? Так и будем сидеть, пока арестуют?
- А что делать? – спросил Лёнька.
- Сжечь! Сжечь всю деревню, к чёртовой матери! Ни свидетелей, ни доказательств!
- Деревенские-то чем виноваты… – помолчав, сказал Аркадий.
- Виноваты! – отрезал заправщик. – Виноваты – не виноваты, наплевать! Лес рубят – щепки летят. Хочешь живым остаться, мать родную продашь.
- Ты – продашь! – не выдержал Аркадий.
- Слушай ты, юный пионер! Ты эту сознательность свою оставь при себе! Ты бы её показывал, когда всю кашу заварил. Ведь вся бодяга из-за тебя!
- Из-за меня?
- А ты как думал? Из-за меня, что ли? Да ты всех – и Бориса Моисеича, и нас втравил! А теперь – смотрите-ка! Ладно… В общем, так: чтобы всё скрыть, надо всё сжечь. Пока нас не замели. Садимся щас и…
– Лёнька, а ты чего молчишь? – перебил Аркадий. С Лёнькой они как иголка с ниткой жили: куда Аркадий – туда и Лёнька, куда Лёнька – туда и Аркадий. А теперь?
- Не знаю, Аркаш, – нерешительно откликнулся тот. – Прямо скажу – обидишься, не скажу – тоже обидишься. Знаешь, я не трус. А сейчас вот даже… Объясни, почему ты этого гада одноногого жалеешь?
- Да не жалею я его! Ты вот что пойми… – выговорил Аркадий и замолчал.
Он представил, как горит деревня. И странное дело: страшная эта картина – то ли от обиды, то ли от мутного отчаяния – не вызвала в нём жалости. Всё заслонила лягушачья мордочка Пупыд Педора…
Нет, ну как же так! Ведь сколько лет пробегал он, Аркашка Загребин, по этим улочкам – в школу, из школы, с друзьями-однокашниками. Ни одному человеку не сделал худа, ни одного плохого слова не сказал… А теперь… Теперь светятся в трёх избах окошки – горит в лампах краденый керосин. Хорошо, светло… И сидят там, жуют спокойненько хлеб, за который он, Аркадий, должен теперь платить… Ну нет!
Вот с такими мыслями он сел за руль своей машины…
* * *
Когда солнце спряталось за лес, друзья по несчастью уехали из Эсэнэя в город. Вот тут бы и закончить рассказ. Но жизнь течёт по-своему.
Мамина молитва сберегла деревню, но не уберегла сына. Брату дали двенадцать лет и отправили на Колыму.
В том же сорок первом году брат написал заявление с просьбой отправить на фронт. Зачислили в штрафной батальон. После второго ранения его, «искупившего кровью», направили в танковую школу: как-никак шофёром был. С боями прошёл всю Европу. Воевал за освобождение Румынии, Чехословакии, Австрии, дошёл до Берлина… Не раз горел его танк. Не раз горели на нём комбинезон, гимнастёрка. А левый карман, где всю войну носил мамин серебряный крест, оставался невредимым…
Домой брат приехал только в сорок седьмом году, ранней весной. На радостях бы, конечно, пир горой, да в доме у нас не было не то что хлеба, даже картошки. Похлебали мы суп из разных трав, и мама сказала нам: «Сыночки, сходили бы вы в Вакагурт, к тёте Душе. Они получше нас живут».
И вот шагаем мы с братом по полям, по лесам: Ванькагурт от нас километрах в пятнадцати.
На небе ни облака. Жалеючи нас, солнышко пригревает. А в синеве высоко-высоко трепещут, будто сеют крыльями невидимую муку, жаворонки.
Я смотрю на этих радостных птиц и забываю обо всём – о своём голодном желудке, о брате. Но вдруг спохватываюсь, а мой Аркадий уже далеко. Вон он, уже на вершину горы поднялся. Остановился. Смотрит куда-то вдаль. Я знаю: он смотрит в сторону той деревни.
- Нюню! – кричу я ему. – Не туда! Не там наша Душа апай живёт!
Брат мой вздрогнул. Потом обернулся. И помахал мне рукой…
Никогда я не спрашивал, о чём думал он, стоя там, один. О том, что отгорела наконец война? О том, что по маминому слову живёт несгоревшая деревня? Или о том, чтобы дай-то Бог – тот огонь, что так жестоко опалил его жизнь, миновал мою, ещё смешную и маленькую?
Брат стоял и махал рукой. А над ним и вокруг звенела песня жаворонка, песня радости и счастья.
ПИЛОТКА
С войны старший брат Семён вернулся только после Победы. Мы с сестрой как раз собирали свои школьные сумки. Вдруг кто-то постучал в дверь, и на пороге вырос коренастый, в солдатской шинели, парень.
– Сынок! Семи! – с певучим возгласом бросилась мать к вошедшему.
Мать от счастья плачет. Сестра крутится возле брата – гостинцев ждёт. А я, стесняясь, убежал за печку. Как-то растерялся, я же его никогда не видел.
Мать вскоре подвела меня к брату. Он тут же протянул мне сладкую мармеладную конфетку. Только после этого я без боязни стал смотреть на брата. Вот он достал из потёртой солдатской котомки тёплую шерстяную шаль, развернул её и осторожно накинул на плечи матери – носи, мол, мама, не зная ни болезней, ни старости…
Сестре подарил большой отрез шёлковой, золотистого цвета, ткани. Говорит ей: «Красивое платье сошьём».
«А что же мне, что привёз?» – гадаю про себя, смотрю на брата. И меня не забыл. Что-то опять достаёт из котомки. Ни на что не похожее. Это не хлеб и не конфета.
– Это губная гармошка. На фронте немцы веселились, а теперь, братишка, ты играй! – сказал старший брат, вручая мне свой подарок.
Как веселятся немецкие солдаты, я уже видел в кино. Прижав гармошку к губам, дую и вожу ею туда-сюда. «Ина-кыр, ина-кыр!» – играет она. Дед, сосед, не успев зайти в дом, стал приплясывать. И мать, и сестру, и брата плясать заставил.
Во время пляски медали на гимнастёрке брата зазвенели. Ой, сколько их! Блестят, одна красивее другой. Даже не понял как, глядя на медали, перестал играть. Плясуны расселись вокруг брата. Я восторженно, с гордостью смотрел на него. Сам он невысокого роста, руки-ноги не такие уж богатырские, но в рукопашной, по его словам, ни один немец не смог его даже штыком ранить.
Мне захотелось быть таким же сильным и бесстрашным, как брат Семён. Чтоб не бояться никакого Жирного Вени с Лёхой Оглоблей. Я знаю, они, как и я, завтра в первый раз пойдут в школу. Наверняка они и в школе, как возле деревенского пруда, будут такими же нахальными. Думают, что пруд только для них. Не дают купаться. Принеси, говорят, картошки, огурцов, моркови. Если не приношу, кричат: «Иди купайся за огородом в своём лягушатнике!» И я, конечно, злюсь, но терплю. На соседней улице парней больше. Когда я один, Лёха Оглобля очень геройствует. Э, дать бы ему по лбу – да боюсь. Пока я так размышлял, брат Семён надел на мою голову пилотку, в которой прошёл всю войну.
– Носи, братишка! Будь настоящим солдатом. Расти сильным, смелым и умным!
Я, довольный таким подарком и словами брата, примерил пилотку, надел её набекрень и выпалил:
– Не потеряю, брат!
На следующее утро, когда мы с сестрой шли в школу, из-за кустов вышли Жирный Веня и Лёха Оглобля. Решили отобрать пилотку. Но хотя моя сестра только на два года старше меня, не испугалась, как коршун налетела на них. Жирный Веня и Лёха Оглобля убежали.
И во время уроков вели себя чересчур… То Маню, которая живёт на нашей улице, за волосы дёрнут, то вдруг ни с того ни с сего начинают смеяться. И даже учительницу не слушают.
Учительница на школьной доске нарисовала что-то вроде лопатки.
– Сколько лопаток видишь? – спросила она Жирного Веню. Веня втянул голову в плечи, глазами крутит, а что сказать – не знает.
– Одну, – сказал я.
– Егору ставлю «пять», – сказала учительница и нарисовала на доске ещё одну лопаточку.
– Сколько? – спросила у Лёхи Оглобли.
Лёха закусил губу, исподлобья, как бодливый бычок, смотрит на меня, будто хочет сказать: «Помоги, подскажи». А я сижу, молчу. Думаю, пусть немного мозгами пошевелит.
– Ну, кто ответит? – спрашивает учительница Вера Ивановна.
– Две, – не выдержал я.
– Вот, Егор, умница, – говорит Вера Ивановна.
А что, я до ста считать умею. Когда сестра уроки учит, у меня всё в голове остаётся. Даже стихи наизусть знаю.
Жирный Веня искоса поглядывает на меня, грозит кулаком. Мол, не хвастайся, ещё попадёшься.
После уроков я, сестра и Маня идём домой. Вдруг из-за кустов вышли Жирный Веня, Лёха Оглобля и Миша Худой. Перегородили нам дорогу. Я немножко испугался. Я один, а их трое. От Мани толку не будет. Ростиком она метр с кепкой, даже до плеча мне не дотянет. И сестра за меня постоянно драться не будет. А убежать – стыдно. На голове у меня солдатская пилотка. Старший брат, Семён, когда дарил пилотку, говорил, чтобы я был смелым, сильным и умным.
Но всех нас сильно удивила маленькая Маня.
– Веня, – сказала она, – если хочешь драться, тогда давай с Егором один на один. Только трусы лезут втроём на одного.
Такого ни я, ни Жирный Веня не ожидали. В голове промелькнуло – не испугаюсь ли я. Жирный Веня – высокий, толстый. Со мной быстро справится. А если не драться, каким я тогда буду солдатом! Тем более, на голове пилотка с красной звездой. Старший брат с этой пилоткой ни одному фашисту не поддался… Смотрю, Жирный Веня тоже растерялся. Стоит не шелохнётся, ждёт, что друзья скажут. Думает, помогут, если что.
Я пилотку на голову поглубже натянул, чтоб не слетела. И тут будто она мне силы прибавила. Ничего не боясь, я пошёл на Веню.
– Стойте! – крикнула Маня. – Драться только до первой крови.
– Лежачего не бьют! – добавила сестра.
– Раз, два, три, – звонко сосчитала Маня.
Мы схватились. Веня меня за грудки трясёт. Вот-вот на землю бросит. Но я, сам того не ожидая, изловчился, подставил подножку, и Жирный Веня, охнув, грохнулся на землю. Я начал его мутузить. Кореша смотрят, другу не помогают. Веня вдруг как-то перевернулся и сбросил меня с себя. Быстро сел мне на грудь и начал бить кулаками.
– Стой, Веня! Лежачего не бьют! – схватила его за руку сестра.
– Вытри нос, Веня! У тебя кровь бежит! – крикнула Маня.
Драка прекратилась. Друзья Жирного Вени перешли на мою сторону. Лёха Оглобля и Миша Худой стоят и мою пилотку примеряют.
– Хорошо, – сказал Лёха Оглобля. – И я такую же пилотку буду носить.
– Егор, – говорит Миша Худой, – когда я вырасту, стану танкистом. А ты?
А я вытащил из сумки губную гармошку и заиграл. Миша Худой вытаращил глаза. Все остальные с удивлением посмотрели на меня.
Веню тоже успокоил звук губной гармошки. Подняв голову, смотрит – подойти хочет, но гордость не позволяет…
Перевод с удмуртского В. Глушкова