Повесть

Город просыпался — лениво и безоблачно.
Пространство за домами стало светлеть. Эта светлость расползалась по небу все больше и больше. Вот она захватила все небо — наступило утро. Солнца не было видно из-за многоэтажек, но его присутствие чувствовалось. Вместе с ярким светилом — постепенно стали прибавляться звуки. По дороге проехал троллейбус, сонно цепляясь за провода. Прошуршал автомобиль, потом другой. Возле домов замелькали люди. Запели птицы.
Солнце залезло на крышу высотки и осветило эту часть мира.
Я люблю смотреть, как просыпается город. Для этого встаю очень рано и выхожу на балкон — смотреть на него сквозь чугунные прутья решетки. В такие минуты он походит на сонного ребенка — еще не отошел от мира снов, тихий, спокойный, беззащитный. Люблю, когда улицы пустынны и свежи от росы, когда — один за другим — их заполняют люди.
Вот внизу, под балконом, послышалось шарканье прутьями об асфальт — это дворник тетя Маша раскидывает метлой песок и мелкий сор с дорожки, размахивая метлой влево-вправо. У нее короткие волосы, покрашенные хной, и комбинезон на синих лямочках с засаленным кармашком на груди.
Застучали каблучки по асфальту — это идет на работу Марина Ивановна. По ритму шагов чувствуется, что она еще молода — ей всего тридцать.
Скрипнула дверь на соседнем балконе. Это вышла покурить наша соседка Катерина Иванна. У нее мощные белые плечи, сильные руки. Она опирается на решетку балкона, расставляя сильные ноги в коричневых тапочках. Почесывая подмышку, Катерина Иванна закуривает, с удовольствием затягивается папиросой. Потом, чуть не вываливаясь вниз, смотрит на родное домоуправление — оно тут, недалеко, в нем она работает сварщиком. Табачный дым доносится до меня — с любопытством вдыхаю его… Катерине Иванне уже за шестьдесят — ей можно курить…
Соседка смотрит на меня и смачно сплевывает вниз.
Вообще-то, она не плохой человек, но ее привычка плеваться… Противно…
На кухне послышался грохот посуды — это уже встала мама и зовет меня завтракать.
Есть мне не хочется, а хочется, чтобы она поскорее ушла на службу. Сегодня у меня особое состояние, необходимое для работы. Я чувствую — ко мне близится то особенное, талантливое, но надо суметь его ухватить, определить до тонкостей, чтобы повторить для других — в цвете или застывшем движении.
Я — художница. Пишу картины, творю скульптуры, а потом продаю их. На это и живу. В трудные времена, когда вдохновения нет, а есть только серость, меня выручает мама. Она — директор крупной фирмы, в голове у нее одни цифры и вещи. Мама носит короткую стрижку, и брюки у нее всегда со стрелками — острыми и четкими. Сейчас она не помогает мне, а мешает своим призывным грохотом — «хлопотаньем», так называет это моя тетя.
Наверное, все-таки мне надо подойти к ней — может быть, тогда она быстрее уйдет. Я прихожу на кухню, оставляя за балконной дверью оживающий город. Мама — возле окна, стоя пьет кофе. На столе в вазочке — кексы с изюмом, но она их не ест.
Я знаю, что кофе у нее без сахара и без молока, что это — мерзость, и что маме — все равно. Мне кажется, что у нее нет желаний и чувств, одни обязательства. Даже говорит она только по необходимости.
— Будешь кофе?
— Нет, спасибо. Не хочу.
— Тебе нужны деньги?
— Нет, спасибо, у меня есть.
— Я сегодня задержусь на работе.
— Хорошо.
Не попрощавшись, она уходит.
Наверное, нет на свете человека, которого бы я так мало знала, как ее. Мама хорошо заботится обо мне, о моих физических удобствах — у меня всегда все было. Но говорить нам не о чем. Не помню, когда это началось…
Но сейчас мне это не важно. Цель сегодняшнего дня достигнута — я одна. Иду в свою комнату. Там — все предметы также ждали моего состояния, этого мгновенья. Его надо выращивать в себе, вынашивать долгие минуты, искать пути выражения — и потом тонко и умело выплеснуть его хотя бы на бумаге. Акварельный шершавый лист ждет меня — белый, беззащитный и открытый. Краски влажно и сочно поблескивают в светлой комнате. Пушистые беличьи кисточки готовы испачкать свои мягкие мордочки — и все ради меня. И вот — началось, завертелось. Кисточки заплясали на палитре, краски смешались друг с другом. Охра с голубым — небо, кадмий с сиеной — загорелые плечи. И вот по золотому лугу шагает мужчина, раздетый по пояс. В руках у него — неуклюжий веник ромашек и лиловых колокольчиков…
Нет, я так больше не могу! Почему эта тема преследует меня? Один и тот же образ — запретный образ — рождается в моих картинах? Что будет, если кто-нибудь узнает об этом?! Немедленно уничтожить! Я срываю лист с мольберта, плотная бумага не комкается — расправляю ее, и начинаю рвать лист на мелкие кусочки. Лишь бы никто не понял, не собрал, не восстановил этот силуэт…. Лишь бы никто не догадался, о чем я думаю постоянно…
Снова на место радостному ощущению свободы, вернулась уже привычная тоска и скованность. Каким же скучным показался мне город. Он находил меня даже в этой комнате, заставлял жить по своим законам, подглядывал за мной в огромные окна, шпионил и стукачил.
Я взяла с книжной полки «Избранное» Ахматовой (интересно, кем — избранное?) и достала спрятанную в корешке книги сигарету. Закурила. (Все-таки как противно курить. Но так хотелось сделать что-нибудь гадкое, неприятное обществу, которое все запрещает.) Набрала на телефонном аппарате заветные цифры.
— Алло. Привет, это я. Приходи, если сможешь… Ага, спасибо.
Придет!

Минуты ожидания никому еще не продлевали жизнь. Когда каждую секунду рассчитываешь услышать мелодию звонка — вначале раздастся шипение, потом — мелодичный звон — в такие мгновенья седеешь быстрее, и с каждой долей минуты приближаешь старость, а за ней и смерть. Стараешься не думать о своем ожидании, все равно думаешь, и все равно звонок звучит неожиданно.
— Привет, милая! Что-то случилось?
В дверях стояла моя подруга Вера, радостная, что ее помощь понадобилась мне. Огромная фигура и короткая стрижка делали ее похожей на юношу. К тому же она всегда носила брюки и старалась меня опекать.
— Да нет, ничего не случилось, — сказала я в ответ.
Вера не любила, когда я отвечала ей «да нет». Она сердилась и переспрашивала: «Так да или нет?!»
— Проходи, пожалуйста, в мою комнату, сейчас принесу чаю, — сказала я, неторопливо закрывая за подругой дверь. Ее неугомонная, иногда надоедливая энергия не передавалась мне. Почему-то сегодня — это был отголосок того состояния — мне хотелось смаковать каждое движение, наслаждаться ощущениями своего тела. Обычно в фильмах такой замедленной съемкой показывают героев в последние минуты их жизни.
Вот я заношу ногу вперед — напрягается, тяжелеет бедро. Выпрямляю ногу, ставлю свою ступню (отмечаю про себя, что она узкая, изящная) на пятку, перекатываюсь на ступне и уже пальцами ощущаю холодный линолеум. Протягиваю руку вперед, дотрагиваюсь до стены, любуюсь своими пальцами, поворачиваю кисть руки, улавливая красивые изгибы, запоминаю, чтобы потом запечатлеть на бумаге. Почему-то сегодня как никогда я чувствую, какое у меня молодое, сильное тело. Ощущение, что все во мне прекрасно, гармонично заполняет меня, и постепенно, как переход цветов в радуге, выливается в тоску. В тоску о том, что все это — никем не оценено, и никогда не будет. Поэтому, когда я захожу на кухню, я не помню, что мне здесь понадобилось. Я возвращаюсь к Вере ни с чем, двигаясь еще медленнее.
Когда я вхожу в свою комнату как бы в оцепенении, Вера рассматривает мои новые эскизы, прицепленные иголками к обоям и разбросанные прямо на полу.
— Слушай, как здорово, — обращается подруга ко мне, не замечая моего состояния. Вера — неприхотливый зритель, она никогда меня не критикует. Именно такая поклонница моего творчества мне и нужна — я не воспринимаю критику, а похвала меня окрыляет.
Вера обошла всю комнату, осматривая рисунки и села за письменный, тоже заваленный всевозможными бумагами стол.
— Ну, так как твои дела, — спросила подруга меня снова, почти машинально, потому что взгляд ее блуждал по строчкам разбросанных листов.
— Живу для встреч, только для них —
С тобой случайных столкновений.
Ты худ, подвижен и красив.
И не отбрасываешь тени… —
прочитала она на листе, который был придавлен карандашом. Эти строки я набросала сегодня ночью, точнее в четыре час утра.
— Он, что — вампир? — Вере надо было знать все — до деталей. Эта привычка все разбирать до мелких винтиков уже не раздражает, я начинаю чувствовать себя бессильной. Лично мне не надо знать все, я не даю себе вникнуть во что-нибудь до конца, до сердцевины что-то узнать, потому что, на самом деле ТАК жить интереснее. Когда все знаешь, не интересно жить. А вот когда догадываешься, или придумываешь другой смысл предмету — интереснее.
— Почему тебе надо обо всем спрашивать? Не все слова нужно произносить, не все надо рассказывать. Ты рушишь тайну стиха. Это каждый должен для себя решить — кто он — вампир или еще кто-нибудь. И вообще, не читай мои бумаги.
Вера засмущалась — совсем чуть-чуть.
— Не сердись. Ты хоть представляешь себе — какой он. И у тебя так красиво получается. Ты худ, подвижен и красив… Слушай, а нарисуй для меня… Ну, ты понимаешь… У меня есть, конечно, фотографии, запрещенные, но это не то… Нарисуй, пожалуйста, — попросила она жалобно, насколько умела.
Я не знала, что ей ответить. Вера была разговорчивой, открытой и могла говорить обо всем и рассказывать о себе все — вплоть до интимных подробностей. У меня же было твердое убеждение, что некоторые тайны должны остаться с человеком. И некоторых слов я не могла даже произнести. Поэтому, наверное, мне и пришлось найти другой язык — язык образов. Можно было, конечно, сказать Вере — то, о чем она просила, лежит в мусорной корзине. Но тогда она бы убедилась, что я смогу повторить этот образ. А я не хотела делать это для кого-то, а не для себя.
И я ответила:
— Я не смогу.

Вера ушла. Может быть, она обиделась — знала, что я могу, но не хочу рисовать для нее. А может быть, и нет. Мне было все равно.
Поздно вечером она позвонила мне сама:
— Пошли, прогуляемся.
Мне не хотелось, но Вера была еще нужна — в минуты болезненного одиночества, лени, безысходности. Поэтому иногда ей надо было уступать.
— Пошли.

Мы встретились на мосту через железную дорогу — внизу вдоль путей светились красным огнем фонари, скрипели по рельсам поезда.
Я почувствовала, что сейчас случится что-то очень плохое. Потому что увидела — Вера пьяна. Она навалилась на железную ржавую решетку и смотрела вниз.
— Добрый вечер, — сказала я строго.
— Здравствуй, моя хорошая, — она попыталась обнять меня, махая перед моим носом красной розой. Я отстранилась. Она снова припала своим весом к перилам.
— Это тебе, — протянула мне цветок.
— У нас, что — свидание? — недовольно спросила я. Эта встреча с ней меня раздражала все больше и больше.
— Да-а-а-а, — протянула она, глупо улыбаясь.
— Зачем ты так ведешь себя со мной? — пыталась я обратится к ее совести.
— Как?
— Так… как будто ты…
— Как мужчина. Я видела, мужчины так себя ведут…. Слушай, я хочу сделать тебе предложение…
— Ты ведешь себя как дура! Какое еще предложение?
— Предложение, от которого трудно отказаться, — сказала Вера, глупо ухмыляясь.
— Прекрати, — я чувствовала, что раздражение во мне достигнет предела, почти кричала.
— Я люблю тебя. Давай с тобой жить вместе… ну, как Катя с Лизой живут. Ну, ты ведь понимаешь.
Я знала, в каких отношениях жили эти две девушки, я понимала Веру — гормоны играют — но я не могла так жить. Я была уверена, что так нельзя, что нормы нашего общества противоречат какой-то внутренней гармонии, высшему порядку.
— Нет, я так не могу, не могу, только не я…
— Но ведь ждать больше нечего…
— Нет!
Я не могла слушать этот бред — в отчаянии закрыла уши руками, отвернулась и побежала — прочь от такой любви. Скорей, скорей — только бы она не догнала меня, я не могла больше это слушать.

Я бежала по улицам моего города, чтобы спрятаться в его самом затаенном уголке от той правды, от той реальности, которую не хотела принять.
Мой город не спал. Он шумел и веселился, как ребенок, которого не уложили вовремя спать, и веселье его было капризным. Электронные часы показывали полночь, а улицы были наполнены народом.
Женщины в вечерних нарядах выходили из машин, по одному или вдвоем, направлялись в рестораны и ночные клубы.
Молодые девушки и женщины, ярко накрашенные бродили по улицам, разбрасывались улыбками, осыпая прохожих смехом, кося блестящими взглядами, как будто ожидали кого-то. Ждать было некого. Это был город женщин.

Так было принято, так было заведено и это стало законом — о мужчинах нельзя было говорить, нельзя было думать, и мало кто помнил мужчин по-настоящему. Конечно, все смотрели фильмы с присутствием мужских ролей, читали книги с главными героями — мужчинами. Но они были нереальны и чужды, как люди из другого мира. Точнее, не люди, а какие-то другие существа. Многие не верили, что они были такими же людьми, как мы, женщины. Строго запрещены были у нас фильмы с эротическими сценами. Но, конечно, за всеми не уследишь. И в тайных записях на кассетах и дисках можно было увидеть эти странные движения.
Все это я узнала от Веры — она была журналисткой в центральной газете. И основная цель ее работы была в том, чтобы собирать крупицы информации о своей главной теме жизни — какова была жизнь, когда в стране еще были мужчины. Под видом написания статей и очерков о выдающихся дамах она собрала довольно много интересных заметок, воспоминаний о тех двуполых временах. Но как только малейшие фактики и отклики этой темы стали появляться в ее колонке, Веру сразу стали вызывать «на ковер» к редактору. Там ей мягко предложили два варианта — либо она развивает интересующую ее тему и уходит с волчьим билетом из газеты, либо навсегда отказывается от идеи рассказать женщинам «как это было» и продолжает строить свою блестящую карьеру.
И Вере пришлось выбрать второе — она поняла, что, если у нее не будет замечательного удостоверения в бордовой корочке, заветные тайники будут открываться сложнее. И она спрятала все материалы — под видом ремонта подруга сделала у себя дома потрясающий тайник, куда спрятала все книги, видеокассеты и диски. Надо сказать, что она успела все сделать вовремя — вскоре после вызова к редактору, в ее квартире под видом поиска наркотиков и сигарет был произведен обыск. У Веры тогда был шок — она поняла, чего могла лишиться.
Я часто приходила к ней и, плотно задвинув шторы, она открывала свой тайник. Мы доставали диск с каким-нибудь фильмом, надев наушники, смотрели, как сказку, запрещенные моменты.
Что же будет теперь? Что стало с Верой? Ведь она вместе со мной восхищалась прекрасными парами кинематографа — Скарлетт и Рэтт, Роза и Джек, Кэрри и мужчина ее Мечты. Мы грезили отправиться вместе на поиски мужчин из нашей мечты — нам не верилось, что весь мир живет так, как мы. Хотя и телевидение убеждало нас в этом.
Значит, она предала саму мечту. Она сдалась. Она теперь будет как все. Создаст новую семью: она и — она. И детей никаких не будет.
Да, в нашем городе не было детей. Давно, уже очень давно. Самой младшей девочке — десять лет. Она почти знаменитость. За ее жизнью следят все — средства массовой информации, врачи, школа, родители (мама и бабушка). Да и она родилась не от мужчины, а от пробирки — искусственное оплодотворение. Когда в городе был банк спермы, женщины оплодотворялись там. Но почему не рождались мальчики? Вера пыталась это выяснить. Кажется, всех беременных женщин заставляли делать что-то, что приводило к рождению девочек. И никто из них не догадывался об этом.
Поэтому молодежи в городе становилось мало. За сигареты и спиртное отправляли в тюрьму — иначе говоря, в больницу за высоким забором. За наркотики могли закрыть пожизненно. Так государство заботилось о своем населении. Молодежь до тридцати обязана была проходить медосмотр раз в три месяца, в том числе и психолога — выяснялась склонность к суицидам.
Представляю себе, как вырос бы тираж газеты, если бы опубликовались те материалы. В них интересны все подробности, потому что все необычно. Оказывается, раньше мужчин называли «сильный пол». Всю тяжелую работу выполняли они. И на руководящих постах большинство было мужчин. Еще я узнала, что перед тем, как женится на девушке, юноши «ухаживали» за ней — делали подарки, назначали свидания, дарили цветы — как раз то, что сегодня изобразила Вера. Эх, Вера! Я понимаю, что ей хочется таких красивых отношений, какие мы с ней видели в кино. Но как же она не поняла, что я, увидевшая эталон тех отношений, смогу принять это жалкое подобие за настоящее чувство. Разве она сможет смотреть на меня, как мужчина? Сумеет ли она увидеть во мне то, что увидит мужчина, а он видит то, что нет у него, и не должно быть — мягкость, уступчивость, женственность, сила в слабости.
Что же мне теперь делать? Кому еще я смогу открыть свою мечту? Как же мне без Веры?
Отчаянно захотелось напиться. Я пила спиртное всего лишь раз — в двадцать лет, конечно же, с Верой. Это она разыскала секретную лачугу, где бабулька, наверное, столетняя, варила самогон. Гадость невероятная, запах ужаснейший, но как легко становится от него и весело.
Я резко остановилась, повернулась и пошла на окраину города с целью отыскать заветную хибару, где есть отличнейшее средство забыть все.
Асфальтовая дорожка спускается в лог, где под мостом протекает мутная городская речка. Сейчас ее не видно, в округе нет огней, и в воде ничего не отражается. Поэтому кажется, что за белыми ограждениями дороги ничего нет — пропасть, бездна. И если сейчас бросить камень в этот мрак, то никакого звука не услышишь.
Когда спускаешься ниже, к самой низкой точке моста, вечерний воздух доносит запах воды, влаги, илистой земли и мокрой осоки.
Но это лишь прелюдия ночных запахов. Все еще впереди. Когда ты сворачиваешь с асфальтовой дорожки на мокрую тропинку, здесь то и начинается буйство запахов, эта пытка чувственности.
С теплого пригорка, еще не успевшего остыть, пахнёт в лицо жаром аромат клевера, чуть смягченный росой. К нему льнет запах волглого сена, и гниющая речная трава добавится в эту примесь, и потревоженная таволга упадет на тебя цветочным духом. И все это, смешавшись, пробуждает твои заснувшие чувства, поднимает с глубины, из мрака рассудочности страшное чудовище — твою страсть, раздражает, дразнит, наполняет тоской по чему-то непонятному, по той неведомой силе, которая есть в этой воде — даже гнилой, в этой траве — даже умирающей, в этой земле — уже остывающей, и только нет в тебе. И чувствуешь голод без этой силы, и не можешь утолить его, и не видишь пути…
Домик старухи стоял у самой речки. Наверное, весной ее каждый раз затопляло вонючей водой. И каждый раз местные власти старались вывезти ее отсюда, а она, конечно, сопротивлялась и отнекивалась, не называя истинной причины. Как она будет варить свой самогон в благоустроенной квартире? Соседи мигом прочуют и донесут, куда надо.
В доме не было света. Наверное, старуха уже спит. Но меня не остановили ни совесть, ни сочувствие к старости. Я тихонько постучала в стекло.
— Кто там? — спросила старуха с недовольством и опаской.
— Это я… я приходила к вам с Верой, — засеменила я словами.
— С Верой… — недоверчиво переспросила старуха и отошла от окна.
Через некоторое время я стояла в маленькой прихожей. На стене на огромных гвоздях висела верхняя одежда всех сезонов — от коричневого плаща до черной шубы из искусственного меха. Тускло горела лампочка.
Старуха выжидала, когда я заговорю. Из-под низко надвинутого на лоб платка меня изучали хитрые стариковские глаза столетней выдержки.
— Я за самогоном.
Бабка чуть-чуть оживилась:
— Посуду давай.
— У меня нет посуды…
— Что ж ты… Ну ладно…
Старуха нырнула в какую-то боковую дыру, плотно закрыв за собой дверь. Вскоре вышла с маленькой заветной бутылочкой:
— Хватит столько?
— Ага, вполне…
Обратно я шла по той же тропинке. Мне очень хотелось в новом состоянии испытать те же запахи, но на улице нельзя было напиваться.
Мамы дома не было. Я прошла в свою комнату и стала отхлебывать прямо из бутылки. Жидкость просилась обратно, но я продолжала заливать ее внутрь. Когда бутыль была опустошена, я стала прятать следы преступления — сполоснула тару, завернула в газету, выбросила в мусорное ведро, сверху накидала туалетной бумаги.
Потом легла на прохладный паркет возле балконной двери и стала прислушиваться к себе, пытаясь уловить мельчайшие изменения, происходящие с телом.
Тоска, сидящая внутри грудной клетки, за ребрами притуплялась, мельчала и небольшими частицами перекатывалась в ноги, руки, наливая их тяжестью, катилась к голове…. И все здравые мысли покинули сознание, как ненужные его части. Истомою налились руки, размякли, отяжелели, не оторвать от пола.
Я никогда еще так остро и сильно не ощущала мое тело. Чтобы не говорили нам о загробной жизни, а для чего-то нам тело дано. Ему также необходимы понимание и теплота, каждая часть его олицетворяется с качеством души, что-то символизирует. Голова — означает разумное начало, грудь ассоциируется с материнством, сердце — с добротой, руки — с силой, делом, заботой.
Я подняла руки вверх, перед собой, внимательно рассматривая их, как будто впервые осознала их значение. Сжала ладонь в кулак, так, что заострились косточки — какими они могут быть сильными, посмотрела на вздувшиеся вены — сколько всего они могут сделать, расслабила кисть, повернула тыльной стороной — какой красивой может быть человеческая рука, провела кончиком пальца по тыльной стороне руки — какими нежными могут быть руки и сколько всего можно ощутить с их помощью.
Я запустила пальцы рук в свои волосы, провела по коже головы, руки потянулись к шее, ощутили нежность впадинки под подбородком, пульсирующую кожу, поднялись над грудью, проскользнули по впалому животу и, не смея двигаться дальше, сжались на бедрах от невыносимого желания. И снова заныло внизу живота.
Я вспомнила, как однажды Вера позвала меня на вечеринку к ее знакомым девушкам по случаю их помолвки. Мне не очень хотелось идти, но было скучно, а от тоски чего только не сделаешь.
Приняла душ, надела свежее белье и свой лучший костюм. Вера ждала меня, нервно глядела на часы, ей уже хотелось курить, выпить коньяку, шумно говорить, одним словом, веселиться. А мне хотелось одеться как-то по-особенному, чтобы выделить хотя бы один вечер из серых недель.
— Куда ты так вырядилась? — проворчала Вера.
— Разве мы идем не на праздник?
— Хм… Подумаешь, праздник… Обычное дело.
— Так хочется праздника…
— Ладно, пошли уже.
У Кати с Лизой было много девчонок. Шумно, накурено, много выпивки и почти нет еды. Вера пристроила меня к столу, нашла что-то спиртного, непонятная какая-то жидкость, шепнула: «Пей скорее, пока есть закуска», а сама пошла обниматься с другими девчонками, что-то шептать на ухо, сплетничать. Мне было все равно, я не чувствовала себя одинокой, было приятно одной. Чувствовала, как поплыла моя голова, появилось ощущение легкости. Захотелось обострить эти чувства, добавить, налила себе еще — за мной никто не ухаживал, самообслуживание — Веры рядом не было.
Выпила, начала есть бутерброд с соленым огурцом — фу! как неромантично — бросила его на стол. Взяла апельсин — последний в тарелке, оранжевый. Он брызгался соком, кожура внутри нежная, замшевая, прелесть, внутри сочные капсулы, горькие семечки. Почувствовала себя эдакой декадентской дамой — в клубах сигаретного дыма, с бесстыдно рыжим цитрусом в руках, с хмельной головой, готовой падать и падать — с кем бы? Посмотрела вокруг — женщины, такие разные и такие одинаково неприкаянные, слабые, такие слабые. Стало жалко себя, их. Милые, хорошие, славные. Раздобрела от спиртного. Глядела на них изучающе и ласково.
Одна девушка поймала мой взгляд, подсела рядышком:
— Тебе здесь нравиться?
— Да.
— Весело, правда?
— Да…
Она обняла меня за талию, и стала что-то говорить — приятное, обо мне: глаза красивые, девушка интересная, ты мне нравишься, пошли туда, в другую комнату, ну, пошли… Зачем?.. Ну пошли, ну пожалуйста… Пошли…
Взяв за руку, она повела меня по коридору, видимо, квартира была ей знакома. В одной комнате было занято — девушки в обнимку, в другой — тоже.
— Пошли в ванную.
— Пошли, — мне было любопытно — что-то будет дальше?
Она завела меня в комнату — горел свет — усадила меня на край ванной, я видела себя в большое зеркало — красивая, молодая, щеки горят, глаза затуманены — смотреть стыдно. Девушка стала целовать меня в губы, убирая волосы с лица, гладить грудь, плечи, полезла за пояс, в брюки.
Мне было стыдно за нее — что она делает? — за себя — зачем я позволяю ей? Она остановилась, заглянула мне в глаза:
— Тебе приятно?
— Я ничего не чувствую.
Она продолжила свои неуклюжие ласки.
— Я ничего не чувствую, — это был, наверное, мой единственный принцип.
Девушка не слышала меня.
— Пусти.
Я оттолкнула ее — грубо, но что делать? — заглянула в комнату, где были все: «Вера, я пошла домой!» Она пошла за мной — что случилось-то? Домой хочу! Вслед какая-то девушка сказала Вере — подруга у тебя страшная, без царя в голове. Мне это было все равно, беспокоило другое — почему я ничего не чувствую?
Тоской наполнились мои дни, после того случая я считала себя неполноценной. А потом решила для себя — ну что ж, какая есть… И лишь сейчас я поняла, что способна на чувства, только иные.
Каждой клеточкой я ощущала красоту и молодость своего тела — несовершенного, но восхитительного. И с каждой секундой я чувствовала, как все это остается непризнанным, никем не оцененным. Красота нужна для того, чтобы ей восхищаться. Для этого устраивают выставки моих картин. Но для тела тоже нужна выставка. А еще важнее, чтобы нашелся зритель, который найдет в нем гармонию, и захочет любоваться им снова и снова. Ах, что же это делается в мире?..

— Что ты здесь делаешь?
Видимо, я задремала на полу, и меня разбудила мама.
— Сплю.
— Почему не на кровати? И чем это здесь пахнет?
— Не знаю.
— Фу, так это от тебя так пахнет. Ну-ка, дыхни…
Она присела рядом со мной на корточки, а я отвернулась от нее, легла лицом вниз.
— Ты употребляла алкоголь?
Эти ее слова очень рассмешили меня — как будто так спрашивают пьяных. Можно было просто сказать: «Ты напилась, как свинья!» и пнуть меня ногой в бок. К тому же интонация вопроса — очень серьезная, да и «употребленный алкоголь» дал о себе знать — я схватилась за живот от хохота. Вся ситуация была необычной и комичной. Но смешнее всего была моя каменная мама, которая, оказывается, еще умеет удивляться.
— Чему ты смеешься? Где ты нашла спиртное?
Я повернулась на спину и посмотрела ей в глаза. У нее изменилось лицо. Оно как будто ожило. Исчезло постоянное выражение строгости, успешности, невозмутимости. Оно стало меняться ежесекундно, как бы переливаясь различными оттенками эмоций. Брови напряжены, глаза прищурены, рот сжат — возмущение: «Что смешного?!!»
глаза распахнулись, рот приоткрылся, удивление: «Как же я упустила ее? Как это случилось?»
брови страдальчески опустились, следом за ними — уголки губ, нос задрожал — испуг, беспомощность: «Что же я теперь буду делать?»
Тут я впервые почувствовала — увидела по-новому — моя мама тоже женщина! Значит, она испытывает или испытывала то же, что и я. А ведь у нее когда-то тоже был мужчина?!…
— Мама!.. мама, расскажи мне о мужчинах.
Как будто я задела ее больное место, подняла запрещенную тему.
— Что? О ком?
— Мама, я не понимаю, почему все молчат? Когда эта тема стала запретной? Мама, я знаю, что не всегда женщины любили друг друга, и детей зачинали из пробирок тоже не всегда. Мама, я не верю в лесбиянок!
— В них не надо верить, это не русалки. Это норма жизни. Нормальные человеческие отношения.
— Мама, я не дура! Не надо мне рассказывать сказки. Я прекрасно знаю анатомию женщин, раньше детей делали не в больнице, а дома, в кровати — вдвоем с мужчиной, мама! И ты прекрасно это знаешь!
Мама побледнела, никогда раньше не видела ее такой беспомощной, растерянной, она перестала быть стальной женщиной, и на ее идеально гладком лице впервые, наверное, появились морщинки, между полосками бровей.
Я взяла ее руку, погладила ладошку:
— Мама!
Осторожно заглянула в ее лицо:
— Мама, расскажи мне, как я родилась.
Ее лицо дрогнуло, она посмотрела на меня, моля о пощаде, но я была безжалостна:
— Скажи, ведь я родилась не от пробирки? Скажи, пожалуйста.
Мама сжала губы, закрыла рот рукой, резко отстранилась от меня:
— Откуда ты все знаешь? Это Вера? Это она тебя просветила. Мы достаточно ее предупреждали, но, видно, она дождется своего.
— Мама! Правда всегда станет известна! Ты же умная женщина, ты понимаешь это. Мама, я никому не расскажу то, что ты мне скажешь. Я умею молчать. Пожалуйста, прошу.
От моих настойчивых просьб, от неожиданности произошедшего нервы женщины не выдержали. Ее прорвало потоком словом, плотина молчания рухнула. Лицо ожило, озарилось гневом, возмущением. Давняя обида вылезла из-под толщи памяти, старая боль пробежала по знакомым колеям морщинок — они обозначились ярче.
— Что ты хочешь о них знать? Мужчины — грубые, грязные животные, думающие только о себе. Мужчина думает, что он один во всей Вселенной — самый сильный, самый гениальный. Женщин за людей не считали. Курица — не птица, женщина — не человек. В науке, искусстве, религии, политике — во всем мужчины были первыми. А женщина должна была удовлетворять его физиологические нужды — кормить, обстирывать, ублажать в постели.
— Может быть, женщинам нравилась такая жизнь?..
— Да, нравилась. Но не всем! Не всем! Не все женщины хотели жить такой жизнью, но общество и его мораль — мораль, выгодная мужчинам — навязывала всем такую жизнь. Незамужняя женщина считалась ненормальной. Девочка с рождения мечтала выйти замуж удачно. Не космонавтом мечтала быть, не великим ученым, а всего лишь — замужней бабой! А пожелания какие девушкам были — жениха побогаче! Предел мечтаний — богатый муж! Дошло до того, что женщины стали оспаривать мужчин между собой. Склоки, ссоры, интриги. Как они низко пали! Сами себя предлагали, вешались на шею. А мужчины — те и рады. О верности в браке не было и речи. Считалось нормальным иметь жену и любовницу, да еще и не одну. А зачем тогда нужен муж? Деньги зарабатывать? Хорошо, если бы он приносил их в дом. А то ведь были и такие, что пропьют все деньги или проиграют, а потом живут на зарплату жены полгода… вместе с детьми.
— Но ведь мальчиков воспитывали женщины… — попыталась я ей возразить.
— Нет, мальчик всегда берет пример с мужчины. Неважно, с кого. Если не было отца, с деда, дяди, соседа, дворовых парней.
Кстати, здоровых детей становилось все меньше и меньше, от сигарет, спиртного и всех других болезней порочных мужчин. Общество падало все ниже и ниже. Надо было прекратить это. К тому же мужчины считали, что они незаменимы. Стоит им свистнуть — прибежит толпа женщин — выбирай любую…
Мама выдохлась, дрожала от гнева. «Еще чуть-чуть и — начнется истерика», — подумала я. Но вряд ли когда-нибудь еще удастся ее так разговорить. Надо идти до конца:
— А дальше что было?
Женщина вздрогнула, она углубилась в свои воспоминания, которые не хотелось бы тревожить.
— Дальше? Дальше произошло то, что всегда происходит, когда бывает много недовольных… Революция! Только она могла преобразить гнилое общество, состоящее из самодовольных подонков и услужливых самок. Мы отделились от них навсегда!
Мама криво и зло ухмыльнулась:
— Мальчики — налево, девочки — направо…
— А как же дети? Откуда появлялись дети?
— Мы, женщины, организовали банк спермы. А мужчинам было оставлено несколько женщин… Добровольцы…
Она опять криво ухмыльнулась.
— Сейчас мы потеряли с ними связь…. Ну и славно… У них сейчас война… Только на это они способны — убивать друг друга, как дикие звери. Это они хорошо умеют делать. Вот если бы они носили под сердцем девять месяцев ребенка, они бы по-другому относились к людям. Но сейчас — все! Пройдет еще немного времени — два-три столетья — и все образуется, утрясется. Женщины позабудут мужчин, свидетельниц того времени останется все меньше и меньше, фильмы, книги растеряются. Мужчины станут мифом, страшной сказкой. Надо только умело вести политику.
Мама замолчала, опершись на стол двумя руками, наклонив голову к полированной поверхности. Ее напряженное лицо отражалось, лежало на поверхности стола. Как раз в это место мама и смотрела. Но она не видела его, а если бы увидела, то удивилась бы — какой не сдержанной она могла быть. Разговор лишил ее сил. Вдруг какое-то воспоминание предстало перед ней, и она сжалась от боли, как от спазм — зажмурила глаз, закусила нижнюю губу.
— Ты знаешь… у меня была сестра. Мы очень любили друг друга, были неразлучны. У нас даже родинки расположены одинаково. Мне не нужно было долго объяснять ей свои чувства. Она понимала мое состояние, лишь мельком взглянув на меня. Мы всегда жили вместе, у нас была одна комната. Мы спали вместе, все делали вместе, мы были как сиамские близнецы, сросшиеся внутри, в голове, или даже в сердце.
И вот однажды она повзрослела. Не знаю, почему с ней произошло это раньше — ведь мы были погодками. Она стала чаще выходить на улицу, одна, без меня, а ведь раньше мы были с ней неразлучны. У нее появилось множество поклонников — сестра была обаятельным человеком.
Множество милых, интеллигентных мальчишек окружало ее, но она почему-то выбрала именно его. Никчемнее человека я не встречала. Его жизнь состояла из пьянства, азартных игр и жаления себя. Он напоминал старый тюфяк. В шестидесятилетнем старике было больше жизни, чем в нем. Вместо того чтобы делать ей подарки, он занимал у нее денег на спиртное и, конечно, не возвращал. И она — моя любимая сестра — выбрала его! Сейчас я думаю, что она сделала это из жалости, она была очень милосердна.
А однажды, когда мама уехала, не помню, куда и зачем, сестра привела его к нам домой. Я пыталась быть с ним дружелюбной только ради нее. А она… она оставила его ночевать. Она попросила, чтобы я спала на маминой кровати. Как же было больно думать, что он — это ничтожество — занимает мое место, и что было обиднее — не только в постели.
После той ночи моя сестра для меня умерла. А я прониклась ненавистью ко всем мужчинам — и к отцу, который бросил мою мать с двумя детьми и ко всем другим. Я тогда состояла в феминистической организации и стала настойчивее предлагать своим соратницам разделится с мужчинами. И они были согласны со мной. Мы не видели проку в мужчинах. Они были для нас обузой. Мужчины, большинство, тоже были не против. В своем высокомерии они считали, что обуза — это мы, женщины.
И мы разделились.
Мама строго посмотрела на меня:
— Помни, ты должна молчать.
А у меня и не было сил говорить.

После того разговора с мамой я долгое время не выходила из своей комнаты. Не хотелось никого видеть, слышать. Я не могла есть, не могла спать. Я лежала в постели, укрывшись одеялом с головой. Мне очень не хотелось думать. Но в голове снова и снова воспроизводились мои угасающие вопросы и мамины настойчивые ответы. «Неужели не было сопротивляющихся? Неужели все были согласны с вашей политикой? А семьи? А влюбленные пары?» «Конечно, были. Они были сломлены, а самые упорные — уничтожены». «Убиты? Но ведь они — люди… Убиты?» «Это война, дочь, это революция. Кто не с нами — тот против нас. Это война… А любви между мужчиной и женщиной быть не может — они слишком разные для этого».
Все, чему я верила, больше не существовало. Все понятия о моей нынешней жизни и о прошлой жизни людей, описанной в запретных источниках, разлетелись, как одуванчик.
Я больше ничего не понимала в жизни.
Несколько раз ко мне приходила Вера: я слышала, как она спрашивала обо мне. Мама ответила ей, что я больна и выйти не смогу. Веру мне меньше всего хотелось видеть.

Почти две недели я провела в постели, ничего не делая. Постепенно, расшевелилась, выходила на кухню, на балкон, смотрела на ненавистный мне окружающий мир сверху, со стороны, свысока. И даже прикоснуться было противно и невыносимо ко всем тем делам и событиям, что происходили внизу.
Боль от разочарования не прошла, лишь притупилась. И я сама отяжелела, отупела. Меня ничто не интересовало. Кисти засохли, холст стал походить на замшу — из-за слоя пыли. Иногда возникало желание взять ножи порезать все картины на мелкие кусочки, но было лень открыть ящик кухонного стола. Я не разрешала ни одной мысли проникать в сознание — все они приводили к воспоминаниям о том разговоре.
Я все думала — у кого же мне искать помощи? В чем найти смысл дальнейшего существования. Для чего жить дальше. Все напрасно и просвета не предвидится. Необходимо как-то заглушить эту боль. Я вспомнила одно замечательное средство — самогон. Может быть, выпить прямо на глазах у мамы? Чтобы ей было больно, чтобы она видела, что они сотворили со мной. Я взяла последние деньги — давно не работала — и отправилась знакомым маршрутом, благо, был вечер.

В этот раз старуха была не одна. В темной комнате напротив прихожей за столом сидела женщина. Удивительна была ее одежда, да и внешность нельзя было назвать обычной. Во-первых, прямая спина. Такую правильную осанку я видела лишь в учебнике анатомии, где она указывалась как образец. Потом — прическа. Длинные русые волосы с серебристыми прядками были чудесно уложены в венчик, в серебряную корону. А одежда — свободный костюм, скрадывающий фигуру манящими складками красивого персикового оттенка. Глядя на нее, я поняла, какой должна быть настоящая женщина. И еще — как бесполы и скучны остальные женщины. Даже Вера. Тем более мама.
Старуха самогонщица была недовольна нашей встречей, даже испугалась. Видно было, что она дорожит той клиенткой, они, видно, давние знакомые. Старуха поспешно схватила мою фляжку и нырнула в погреб, предварительно закрыв дверь в ту комнату, где ожидала чего-то необыкновенная гостья. Мне стало досадно — хотелось еще посмотреть на нее — откуда же она такая взялась?
И вдруг — дверь приоткрылась, и та величественная женщина королевской поступью вышла в прихожую.
— Здравствуй, красавица.
— Здравствуйте.
— Ты пьешь?
— Да.
— Давно?
— Нет.
Женщина внимательно посмотрела на мое лицо:
— Да, по тебе видно, что ты не пьешь, то есть пьешь время от времени. А что ты предпочитаешь?
— Самогон. А разве есть выбор?
— Выбор есть всегда. Пошли со мной.
— Куда?
— Увидишь.
Вообще-то я хотела спросить — зачем? — но передумала. Что она теперь со мной сделает? Женщина расплатилась со старухой за мой самогон, и мы пошли.
К Венере — так звали необыкновенную женщину — мы приехали на какой-то попутной машине. Ее квартира находилась в пятиэтажном доме на окраине города. Около дома был небольшой пруд, а из окна были видны железнодорожные пути.
Как только я переступила порог ее квартиры, я поняла — именно здесь мне хотелось бы жить.
Квартира Венеры была той же планировки, что наша — две жилые комнаты, кухня, ванная комната, туалет, балкон — но до чего же уютно и приятно просто быть у нее. Обои с цветами теплых оттенков, шелковые портьеры (а у нас — жалюзи!), мягкие пуфики, расшитые бисером и ленточками подушки на диване, множество полок с книгами и безделушками, картины на стенах.
Венера плеснула в бокалы бордовой жидкости:
— Хороший все-таки у нее коньяк! — и мы выпили за нашу встречу.
Я чувствовала (почему это всегда чувствуется с первой встречи?), что любые темы для нее открыты, даже запретные. Тем более, нас объединяла одна тайна, и она не могла меня выдать.
После второй порции коньяка я сказала:
— Вы знаете, я постоянно чувствую тоску, голод вот здесь (прижала руку к грудной впадинке). Я не могу есть, я не чувствую вкуса пищи, похудела страшно. Мне так хочется ласки, человеческого прикосновения, теплоты душевной, телесной.
— Неужели мама не обнимает тебя?
— Нет. У нас это не принято. Я даже представить себе не могу, что мама меня обнимает. Она даже прикасается ко мне редко. Я думаю, что меня никто не любит, и оттого не вижу смысла жить. Без любви все кажется бессмысленным. Зачем что-то делать? Зачем писать картины?
— Многие твои сверстницы живут так — без любви. Они любят друг друга, свою семью, мам, бабушек, сестер. Они и не представляют, что может быть по-другому.
— Это не то, не то… Вы же понимаете меня… Они просто не видели эталон, они не знают, как должно быть, вот, к примеру, Рэтт и Скарлетт…
— Теперь ты понимаешь, почему эти фильмы запретные? Меньше знаешь, лучше спишь. Поверь мне — им живется гораздо легче, чем тебе и таким как ты.
— Наверное, может быть… но это уже не исправить, этих знаний у меня не отнять. Да я бы и не хотела их терять. Сейчас я как голодная бездомная кошка. Однажды я подобрала бродячую кошку. Она была грязная, жалкая и худющая, непривлекательная. Когда я накормила ее, она жадно поела, а потом стала ластиться ко мне, толкала холодным носом мою ладонь — неуклюжая, неловкая. Мне было неприятно, сначала надо было ее помыть, причесать, а потом можно было и понежить. Я отталкивала ее от себя, довольно сильно, а она не обращала внимания на пинки, просила, даже требовала ласки. Этой кошке нужна была ласка просто каждую секунду ее кошачьей жизни. Если ее не гладили — она садилась на колени, а если ей не разрешали, то садилась рядом, так, чтобы прикасаться с телом, желательно голым. Если я поднимала руку, и просто смотрела на нее, она тут же подходила, терлась о тело, жадно смотрела в глаза. И очень надоедала. Мне так же хотелось просить ласки, даже требовать, но мне не хотелось надоедать и быть неприятной в настойчивости.
— Наверное, и я сейчас такая — голодная, худющая, непривлекательная…. Но я так хочу ласки!
— Ты очень привлекательная — особенно твои глаза — беспокойные, горячие и… голодные. И я боюсь, что этот голод ты не сможешь утолить.
Я обомлела — никто еще так не говорил обо мне, о моей внешности:
— Мне никто не говорил об этом.
— Да, в женщине еще живет соперничество в красоте. Она редко сделает искренний комплимент другой женщине. А мужчина — даже если льстит — все равно приятно.
После третьей рюмки Венера спросила:
— А ты можешь описать свой голод?
— Понимаете… когда я смотрю на свое тело — медленно, по порядку: розовые пяточки, изгиб около лодыжки, полные икры, упругие бедра, мягкий живот с впадинкой пупка… и мне все так нравится, все так красиво. На талии особенно вот эта впадинка — между тазовой костью и ребрами, потом грудь, круглая, мягкая, изгиб шеи, здесь, около уха. А волосы — гладкие, мягкие. Мне так хочется, чтобы не только я любовалась всем этим, чтобы кому-то еще нравилось все лучшее во мне.
— Разве у тебя нет девушки? Ты очень даже симпатичная.
— Вот и вы туда же… Разве сможет девушка восхищаться мною так, как я этого хочу. У нее все такое же, как у меня — грудь, бедра, и все такое. Она будет, прежде всего, сравнивать себя со мной. Вы сами сказали — дух соперничества еще жив. Она не сможет полюбить меня так, как… как мужчина. Вы ведь знали мужчин… Расскажите, пожалуйста, мне о них.
Венера посмотрела на меня и улыбнулась, и стала еще красивее:
— Интересно, как они теперь живут без нас?…

С тех пор я часто приходила к Венере. В ее квартире чувствовала себя лучше, чем дома. Она стала для меня роднее, чем мать. И все это было очень странно. Почему чужой человек становится нам ближе? А тот с кем мы связаны родством, нам абсолютно безразличен. По сути — гены у меня такие же, она меня воспитала. Я должна быть как она, во всем походить на нее — поведение, прическа (только не это!), мыслями, образом жизни. Я вдруг почувствовала себя на месте моей мамы — именно почувствовала, а не представила. У меня — ребенок, и я его не люблю, он мне мешает. Я так явно ощутила, как он мне мешает. Допустим, я хочу пойти выпить к той старухе, а должна сидеть с ним и кормить его кашей. Да, он мне мешает, но в силу сложившихся обстоятельств, он родился — у меня! — но он мне не нужен. Как же страшно стало мне! Ведь я должна любить его… А он — всю жизнь будет жить таким — нелюбимым, никому не нужным, даже родной матери, та, которая отвечала за ее появление на свет.
Тут я поняла причины холодности матери ко мне — она не хотела меня, она не хотела, чтобы я родилась, просто так получилось. Наверное, для повышения рождаемости в стране, или по долгу службы. И, конечно, моего отца она не любила.
И вот по таким моим подсчетам получилось, что в этом мире я никому не нужна. Просто, как человек. За то, что умею делать торт с ягодами, или рисую неплохие портреты, или пою, когда прибираюсь в доме, или за то, что очень хрупкая, меня, наверное, можно поднять одной рукой, и у меня красивые волосы, то есть за все лучшее во мне.
Есть, конечно, Вера. Но она теперь даже не подруга. Слишком другое она требует от меня. Если только Венера. С ней хотя бы можно поговорить просто, и обо всем. Общение с ней давало мне надежду, что наступят другие времена, теплые, милые, да хотя бы просто — другие.

В этот раз Венера пристально посмотрела на меня:
— Вот ты художница, а одеваешься как старуха-самогонщица. Надо тебе обновить гардероб.
Она открыла шкаф и сдернула с перекладины несколько плечиков с тряпками:
— Примерь.
Из всей груды я выбрала длинное серое платье до полу с открытыми плечами, к нему — длинные серые перчатки.
— Сейчас я поищу к нему туфли, а ты пока одевайся.
Я сняла привычные свитер и брюки. Удивительное состояние — быть в таком платье. Обнаженные плечи усиливали ощущение собственной хрупкости. И обволакивающие движения подола при ходьбе.
В комнату вошла Венера:
— Какая ты красивая!
Ах, если бы не только она так думала.
— Подожди, возьми еще вот это.
Венера открыла огромную шкатулку — сверху кожаную, а внутри — бархатную, алую — а там, как в волшебной сказке — каменья драгоценные красоты невиданной.
— Ничто так не украшает молодость, как драгоценные металлы и ограненные камни. Помнишь? — «лучшие друзья девушек»…
Я сняла порядковый номер из нержавейки и одела ожерелье. Я не знала, как называется камни и металл, но украшение было очень красивое. Как будто на серый мох упали перезрелые ягоды брусники.
— Черненое серебро и рубины — необычное сочетание, — пояснила Венера. — Ты очень красивая, — еще раз сказала Венера. — Потанцуй, пожалуйста, для меня.
— Я не умею.
— Ничего. Как умеешь. А я буду вспоминать, как я была молодой.
В комнате закружилась музыка, и я — вслед за ней. Венера налила в бокалы коньяк, прилегла на диван. Дергая стеклярус на подушке, она сказала:
— На самом деле все было не так уж и плохо — тогда, в те времена с мужчинами. И тем более не мужчины были виноваты в этом. Просто большое количество войн уничтожило лучших, остались лишь слабые. А слабые люди, не только мужчины, всегда будут содержанцами независимо от пола. Нужно было перетерпеть эту эпоху — и все бы утряслось. Но женщины стали агрессивней, стервозней. Вот даже такой пример — очередь. Ты, наверное, помнишь еще очереди? Так вот — стоят мужчины и женщины за каким-нибудь дешевым продуктом, допустим, за картошкой. Потому что в этом ларьке она на рубль дешевле. Большинство, конечно, женщин стоит. И вот кто-то пытается пролезть без очереди. Женщины хором начинают возмущаться. А мужчины будут стоять невозмутимо и терпеливо. Это из-за нелюбви к скандалам, а может быть, из-за пассивности или даже трусости… М-да… Но это неважно. Так вот. Женщины стали агрессивней. Мир перевернулся — теперь девушки дрались из-за парней. И теперь юноши гордились, что они стали яблоком раздора.
Но это время когда-нибудь прошло бы. Нужно было только подождать. А женщины не захотели терпеть, и организовали новую войну, правильнее сказать — переворот. Или раскол. Были, конечно, женщины и мужчины, выступавшие против всего этого, но сопротивление сломили. И сейчас много женщин, недовольных существующим режимом, но они не хотят новой войны.
Венера разлила последний коньяк — драгоценную жидкость — и свой допила до дна.
— Женщина и мужчина — два крыла одной птицы. Это не я придумала, это Он так создал, — Венера ткнула пустым бокалом вверх. — Птица не может лететь с одним крылом. Так и человек не должен быть одинок.
И тут я поняла, что мне хочется увидеть на своей картине — птицу.
— Венера, я уже вижу эту птицу!
Боже! Мне снова хочется рисовать. Скорей, скорей домой. К моим краскам, к белому листу. Лишь бы не расплескать по дороге это состояние, это волшебную уверенность, что можешь все, лишь бы никто не помешал!..

Я побежала по лестнице, не дожидаясь лифта. На свежевыкрашенных стенах красовались надписи «Марина плюс Света равно любовь до гроба, дуры обе», «Лена, я тебя люблю. Твоя Катя», «Надя и Резеда — девушки по вызову». Сейчас они меня не раздражали, было не до них. Скорее, скорее…
— Привет!
На подоконнике сидела Вера и ждала меня:
— Твоя мама сказала, что тебя нет дома.
Я ничего не могла сказать — так расстроилась. И в то же время, рада была ее видеть — вспомнились те времена, когда мы были подругами. Она не смутилась, хотя, наверняка, чувствовала, что не долгожданный гость.
— У меня к тебе важный разговор.
— Ну что ж, заходи.
Мама спала.
Мы тихонько прошли в мою комнату — Вера почувствовала себя свободнее, стала сбивчиво и много говорить:
— Ты извини меня… Ну, за тот случай… Я тебя понимаю… Это ведь я так… от безысходности… Давай будем как раньше — подругами — а? (она просительно заглянула мне в глаза). Но, вообще-то я не за этим…
Вновь обретенная подруга запыхтела, запыхтела, заволновалась, что даже испугала меня.
— Давай присядем… вот сюда… на диван. Ты не поверишь, что я узнала (шепотом): в городе объявился мужчина.
Тут-то я поняла, о чем было мое предчувствие. Всю сознательную жизнь я ждала этой новости. И, конечно, поверила сразу.
— Боже мой, где?!! — закричала я и тут же, оглядевшись на дверь, перешла на шепот. — Где, господи, где?
— Тише, это государственная тайна. Он находится в изоляторе в санатории Н. под наблюдением и охраной. К нему не пускают, но у меня есть знакомые среди медперсонала.
— И что, ты его видела? — шепотом вскрикнула я.
Тут в соседней комнате раздалось какое-то шевеление. Вера посмотрела на меня глазами, полными ужаса. «Если кто-то услышит…» Я вскочила и включила музыку, чтобы наших слов нельзя было разобрать.
— Ты его видела? — спросила я еще раз, вплотную приблизившись к Вере, говоря ей прямо в розовое ухо.
— Нет, сейчас такой ажиотаж вокруг него, пробиться невозможно. Говорят, его проверяют, здоров он, или нет. А потом будут использовать для оплодотворения…
— Что? Для чего?
— Тише ты… Для оплодотворения женщин. Рождаемость падает, ты же сама знаешь, мы вымираем, а тут — новое семя.
— А если у кого-нибудь родится мальчик? — спросила я.
С таким лицом подписывают смертный приговор — Вера сжала губы и покачала головой:
— Я бы ему не позавидовала. Просто так он жить не будет.
— Вера! Верочка! Помоги мне! Я хочу встретиться с этим мужчиной! Вера, я хочу ребенка! — шептала я в ухо подруге. — Пожалуйста! У тебя связи, я никому не скажу. Пожалуйста! О Боже! Неужели моя мечта сбудется.
Чтобы остановить истерику, Вера взяла мое лицо в свои руки:
— Перестань орать! Когда определят, здоров он или нет, всех молодых и здоровых девушек заставят лечь под него. Чтобы повысить рождаемость. Никому не удастся откосить. Это я точно знаю. Так что — не спеши.
— Боже мой! Вера! — моя истерика не проходила. — Скорее бы его увидеть. Я буду первая в очереди.
— Какая же ты дура… — девушка смеялась над моим видом и, конечно, была довольна, что ее новость произвела такое впечатление.
— Что у вас тут происходит? — неожиданно в комнату вошла мама, как раз в тот момент, когда Вера держала меня в объятьях и гладила по спине, а я глупо смеялась ей в шею.
— Ничего, — мы дружно отпрянули друг от друга.
Наверное, мама истолковала по-своему наши дружеские порывы. Потому что она кисло улыбнулась — Вера была неподходящей для меня партией.

Прошло две недели после той новости — я считала каждый день. В городе ничего не было слышно. По маме ничего не было видно — никаких изменений. Иногда звонила Вера, когда я просила: «Расскажи, сама знаешь о чем… », она говорила: «Нельзя, нельзя» и вешала трубку.
Я жила только с одной мыслью: скорее увидеть его. Бессонными ночами, закрыв глаза, представляла заветный облик. Выплывал мужественный Кларк Гейбл в сюртуке, прижимал меня к своей груди, вместо Вивьен Ли. Нет, сейчас, наверное, сюртуки уже не носят. Мы же не носим такие платья, как Скарлетт. Или мужчина улыбался мне безгубой улыбкой Хью Гранта. Хотя — нет, у него слишком голубые глаза. Как сказала Вера — бл…е. «Все голубоглазые — б…». Или демонический взгляд Джонни Деппа под красной косынкой. А то — вдруг грозная щетина Машкова и властная манера.
Вообще, бред какой-то.
Жила ожиданьем чуда — и оно свершилось. Позвонила Вера.
— Нужны деньги.
Нетрудно было догадаться, для чего… Вера всегда что-то покупала, в основном, запретное — вино, запрещенные фильмы, литературу.
— Сколько?
— Триста тысяч.
— Сколько?!!
— Другого шанса не будет. Завтра ночью. Срочно.
— Хорошо.
Деньги, все упиралось в них. Каким бы ни был мой город — с мужчинами или без — он всегда был продажным, всегда любил деньги.
Где же их взять? Я не работала почти три месяца, все заказчики на портреты ушли от меня. Может быть, Венера? Откуда у нее… Придется у мамы… А она будет спрашивать — для чего?.. Лучше взять сейчас, пока ее нет.
В маминой спальне над кроватью, застеленной черным покрывалом, был сейф, то есть не сейф, а обычная ваза на полочке, в которую она складывала деньги. Я брала у нее иногда, немного, тысячу, две, оставляя ей записку. Но триста тысяч… А вдруг там нет столько.
Пошла в ее комнату. На цыпочках. Как вор.
Зачем-то не стала браться за железную ручку двери голыми руками, вытянула рукав кофты, так открыла.
В комнате мамы как всегда безукоризненный (может быть, и укоризненный, мне в укор) порядок. Но я здесь бываю редко — ничто не подавляет меня так, как безупречность. Ничего лишнего, за то ничего интересного. Кроме денег. Я схватила заветный горшочек, высыпала на ровное, как стол, покрывало пачки денег, завязанные резиночками, аккуратно, в каждой пачке купюры с одинаковым количеством нулей.
Я схватила самую внушительную пачку, пересчитала — двести, потом посчитала еще одну — триста. Ура! Триста! У меня хватит денег, чтобы купить этого мужика!!! Я схватила пачки, прижала к груди, потом стала целовать банкноты, заработанные здравым маминым рассудком. Хвала ее черствому сердцу и ясной голове! Моя мечта исполнится!!!
Чтобы не попадаться ей на глаза, я оставила записку: «Взяла триста тысяч, скоро вернусь», и уехала к Вере, чтобы не было лишних вопросов.

После полуночи мы с Верой поехали на такси на окраину города. Зашли в подъезд какой-то пятиэтажки — чтобы таксист не заподозрил нас. Подождали. И пошли по ночной дороге, все дальше и дальше от города, потом свернули на кривенькую тропку, а потом и вообще пошли по густой траве и вымокли, конечно. Я думала о том, что брюки у меня намокли, и внизу будут темные, вверху — светлые. Некрасиво. Мне очень хотелось понравиться мужчине, даже нацепила на себя ожерелье и браслет, подаренные Венерой.
Я шла за Верой в полуобморочном состоянии, и чем ближе мы подходили к огням загородного санатория (фактически — тюрьмы для алкоголичек, наркоманок, а теперь и для мужчины), тем сильнее становилась слабость в моем теле.
— Вера, я сейчас упаду.
— Почему, — спросила подруга, но не остановилась — мы опаздывали.
— Мне страшно.
— У тебя медвежья болезнь?
— Что? — опешила я.
— Медвежья болезнь. От страха ослабеваешь.
— Я думала — медвежья болезнь — это другое…
— Что?
— Да неважно. Проехали.
— Пришли.
Мы уткнулись в забор, в будку с желтым окошком и охранницей у двери — толстой, мужеподобной теткой в камуфляже. Если бы не две грудищи, я бы приняла ее за спившегося мужика. Видела однажды в фильме, не помню в каком. Такие не запоминаются.
Потом пошли за этой бабой вдоль каких-то построек, в темноте. И все больше реальность казалась мне сном. Вошли в здание. И снова какие-то коридоры.
Мне стало страшно. Сейчас моя мечта сбудется! От этого захотелось убежать — а вдруг она сбудется не так, как я хотела. И мне даже мечтать будет не о чем!
В тускло освещенной комнате стояла клетка. По середине этой клетки находился стол, а на нем — спал он!
Я припала к пластиковым прутьям. Разве он такой должен быть?
Мужчина спал на спине, укрывшись по пояс простыней. Он был совершенно, совершенно не такой, каким я его представляла. Маленькая, лысая голова, какой-то утиный нос, нет, даже не утиный, а картошкой. Зажмуренные от света глазки, маленькие, впалые.
— Почему он спит со светом? — спросила я Веру.
— Чтобы не сбежал и ничего не сделал с собой, — ответила она, также пристально изучая его.
Ко всему, у него еще был живот, заросший белым пухом.
— Как же под него такого лечь? — спросила я снова с ужасом.
— Я тоже об этом думаю, — медленно ответила подруга. Тут ей в ухо что-то зашептала старуха — сторожиха. И они отошли, видимо, для того, чтобы расплатиться.
Я продолжала осматривать первого настоящего мужчину в моей жизни. И видела в нем одни недостатки: красноватый цвет лица — цвет жареной колбасы, бледно-розовый цвет тела, непропорциональность — шея толстая, а лицо маленькое.
— Чего уставилась? — мужик открыл глаза и посмотрел прямо на меня.
Я вскрикнула, но не наружу, голосом, а вдохом, внутрь. Поэтому не услышали.
— Достали уже, рассматривают, как дрессированную обезьянку («Вообще-то, похож», — подумала я). И держат в клетке. Используют как быка — производителя.
Он встал со стола, откинул простыню, оказался в каких-то штанишках. Подошел ко мне. Но я не испугалась, только крепче вцепилась в перекладины.
— Помоги убежать отсюда… я очень прошу, — вдруг попросил он меня. При этом оказалось, что сбоку у него нет зубов. Дырка. И пахло от него не очень приятно.
— Я боюсь, — еле прошептала я в ответ, от страха свело челюсти. И посмотрела в сторону Веры. Ее не оказалось. Видимо, они скрылись в той комнате — в конце коридора горел желтый прямоугольник открытой двери.
— Обещаю, я ничего тебе не сделаю.
— А другим?
— И другим.
— Мне страшно.
Как же мне было страшно! В голове крутилось: позову Веру, а то вдруг — он убийца? Меня посадят в тюрьму. Вот здесь, на этом столе, в этой клетке при свете буду спать я.
— Нет.
— Пожалуйста! — он схватил мои ладони, сжимающие прутья и прижал их к перекладине, чтобы я не ушла. Я почувствовала, какой он сильный, что это еще его полсилы. — Пожалуйста! Посмотри, это же ад, я не смогу больше так жить.
— Нет. Вера-а! — позвала я на помощь. И опять получилось на вдохе и не слышно.
— Пожалуйста! Чего ты хочешь? Хочешь денег? У меня есть, припрятаны… А хочешь — меня? Я всю жизнь буду делать то, что ты скажешь, только ты. Буду твоим любовником, только твоим. Хочешь?
Я отчаянно замотала головой.
— Я тебе не нравлюсь? Сотни влиятельных женщин твоего города приходили и пытались выкупить меня за бешеные деньги. Я даже не знал, что столько стою. А ты не хочешь…
— Они очень несчастны… — прошептала я.
— А ты — счастлива? Ты лесбиянка?
— Нет.
— Так что же тебе надо?
— Любви.
— Я… Я буду любить тебя всегда! Всю жизнь! На руках носить! Ноги мыть и воду пить.
— Не твоей… твоей любви не хочу.
— А-а… — он успокоился, задумался, разжал свои руки. Я тоже отняла свои скрюченные побелевшие пальцы от решетки, но не отодвинулась. Почему-то я ему доверяла. Почему я ему доверяла?
По его бегающим, горящим глазам было видно, что он лихорадочно соображает, чем ему меня соблазнить. А я ждала — как он будет меня искушать.
— Хочешь, я тебя познакомлю с мальчиком?
— С мальчиком? Он еще маленький?
— Ну, не мальчик… — глазки его забегали. — Парень молодой. Как ты же, молодой, ладный.
— Симпатичный? — спросила я, уже наученная горьким опытом.
Мужик почувствовал, что сделка может состояться, стал сыпать словами:
— Да, да. Симпатичный, красивый, волосы, глаза, и сам крепкий. Ну, тебе понравится.
— А где он сейчас?
— Некогда, некогда. Давай скорее решай — ты помогаешь, или нет? Они скоро вернутся.
Я решилась, терять мне было нечего, то есть то, что могла потерять, не имело для меня ценности. Я хотела избавиться от моей прежней жизни.
— Как открыть?
— Вот там, в столе, в ящике, должны быть ключи. Скорее.
Руки тряслись, и ящики не открывались.
— Скорее, скорее, — торопил меня пленник.
— Нашла! С трудом попала в прорезь, открыла новенький замок и распахнула дверь.
— Бежим!
В конце коридора, в желтом прямоугольнике показались две мужицкие фигуры — Вера и сторожиха.
— Стой! Удрал! Держи его! Вот сучка! Отпустила! — завопила старуха.
— Как ты могла! — Верин голос.
И наш бешеный топот по мраморному полу.

Мы с Вовой (ну что это за имя — Вова?) брели по какому-то лесу, очень долго, глубже и глубже в чащу, чтобы не было видно огней санатория.
Из этой тюрьмы мы еле убежали, чуть-чуть не попали в руки сторожевым собакам. Из-за моей невнимательности с трудом нашли выход.
А сейчас брели в темноте, молча, тяжело дыша.
Я была теперь очень довольна, что не надела Венерино платье, а послушалась Веры и облачилась в брючный костюм. А вот Вове не повезло. Мелкие ветки кустарников царапали его шикарное пузо. Удивительно, как это его волосы на груди не цеплялись за деревья. Он зябко кутался в какое-то полотенце, схваченное в спешке, как в плащ. «Зорро хренов!» — подумала я, сердито глядя в его спину.
— Долго еще идти? — проворчала я. Очень хотелось спровоцировать его на ссору.
— Ладно, хватит. Подождем здесь до рассвета. Я все равно в темноте не знаю куда идти.
Он прошел еще немного и сел около какого-то дерева, на корни.
— Садись, чего стоишь? — похлопал Вова на место рядом с собой.
А мне было страшно настолько приблизиться к нему.
— Не бойся, чего ты?
Я подошла и села чуть подальше — так, чтобы между нами могли поместиться две старухи-самогонщицы.
— Ну, когда целоваться-то будем? — весело спросил он.
«Началось», — подумала я и вжалась в твердый ствол дерева.
— Никогда…
— Че, я тебе так неприятен?
Мне было неудобно говорить ему, что это действительно так. Промолчала. Много позже я узнала, что это такой момент заигрывания, то есть завлекания девушек, еще оставшийся у него в памяти со старых мужеско-женских времен.
— Ну ладно, давай спать, — и засопел.
Я не могла уснуть. Да и не надо было. Мне был дан шанс, мгновение одиночества, чтобы все обдумать — что я натворила. Боже! Что же я натворила!
Ночь была прохладна. Я куталась в пиджачок и думала, что же будет дальше со мной, такой глупой. Страх и разочарование — и больше никаких чувств. Страдание и разочарование — эти слова так точно определяли мое состояние, что я повторяла их снова и снова, покачиваясь как маятник вправо-влево. Страдание и разочарование. Вспомнила — это мамины слова — «ничего, кроме страдания и разочарования, боли и тоски мужчины не приносят. Они слишком другие физиологически и психически. Женщина лучше поймет женщину». И так далее… А зачем понимать? Можно и так любить, не понимая, но принимая… И нечего разочаровываться — не надо было думать о нем лучше, чем он есть. Мужчина же не виноват, что он такой.
Я осторожно посмотрела на него (лишь бы не заметил). Вова спал, надув губы и свесив голову на грудь. Казалось, что у него сейчас сломается шея на изгибе, и лысая голова свалится между ног. Хорошая парочка получилась бы из него и моей мамы — два урода. Только мама — сухой, как мертвец, а этот, наоборот, живенький такой.
Да, действительно, виновата, прежде всего, я сама — зачем представляла его таким хорошим. И этого дружка Володиного пыталась представить, но не получалось. В моем воображении он был таким же, как и Вовка, только с волосами и зубами — белыми, ровными. И с цветом кожи персиковым. Ну, вот, опять идеализирую. Надо представить его очень-очень плохим, чтобы настоящий показался лучше. Но фантазия моя притомилась, и выдавала еще одного Володиного двойника.
Черный лес, почти бесшумный стал сереть, сверху, понемногу. И незаметно. День начинался без рассвета, а так — тускло, уныло.

Сегодня рассвета не будет,
Все небо затянуто серым.
Остались несчастные люди
Без счастья, без боли, без веры…

Без Веры… Ох, и злится она, наверное, на меня…

Проснулся Володя. С жуткими звуками («Аахахах», «М-м-ухухух») потянулся, помахал ногами, руками, недовольно посмотрел на меня.
— Ну, пошли.
— Куда?
Ничего не ответил, пошел, тяжело ступая, я — следом, почти бегом.
— Откуда ты знаешь дорогу? Разве ты был здесь когда-нибудь?
— Конечно, когда еще не было великого развода.
— Великого — чего?
— Развода.
— Что это?
— А, ты же не знаешь… Когда муж и жена — семья — не хотели жить вместе, то подавали на развод, и разводились. Ну, и потом войну эту стали называть Великим Разводом.
— У тебя была жена?
— Да.
— А сейчас она где?
— Ее убили на войне.
— Кто?
— Женщины. Она была против Развода.
Мы шли и шли по нескончаемому серому лесу. Я все расспрашивала Володю, а он отвечал, не останавливаясь, но и не раздражаясь. Мне приходилось постоянно его обгонять, чтобы заглянуть в лицо — а вдруг врет? Шутит? Или рассердился? И я уставала все сильнее и сильнее, не экономя движения и силы. Наконец, насытившись, поплелась за ним следом, обдумывая все, что услышала.
Мужчины после Развода не прекращали войны. Вначале — из-за оставшихся женщин, потом — те, кто хотел мирной жизни, воевали с милитаристами, потом воевали те, кто хотел вернуться к двуполой жизни с теми, кого устраивала и такая жизнь и т.д. В отличие от женского общества мужчины все знали о прошлом, у них не было запрещенной литературы, фильмов. И свобода слова была. И свобода действия… В общем, анархия.
Володя в какой-то момент понял, что войны не закончатся никогда, что слишком много усилий и времени потребуется, чтобы изменить этот мир. Да и он, то есть люди этого мира, того не стоит. И тогда Володя решил покинуть его — и бежал из страны. Вместе с ним бежали еще человек десять, но остались в живых только двое — он и вот тот самый друг. «Я оставил его в хижине в лесу. На берегу реки. Он был очень слаб. И вряд ли бы далеко ушел. Да, парню досталось в жизни… С одиннадцати лет — в публичном доме». «Где?!!» «В публичном доме. Женщин не было, мужчины для своего удовлетворения использовали маленьких симпатичных мальчиков. Ты хоть знаешь, что такое публичный дом?» «Да», — ответила я и покраснела, мне стало так противно об этом думать и говорить, что я замолчала — лишь бы он не стал рассказывать мне подробностей.
Скоро мы вышли к речке — с широким устьем, но мелководной — и пошли по ее берегу. Идти стало сложнее — мешали заросли пахучей смородины, крапивы и бересклета с розовыми глазами. Вовке не хватало полотенца, чтобы укрыться полностью, поэтому его розовый живот и руки покрылись беловатыми пузырями. А он — ничего — терпел. Я даже стала его уважать. И он ко мне хорошо относился — не приставал, не грубил, даже немного оберегал. А в целом, чувствовала, что я ему безразлична. Ну и ладненько — так спокойнее.
Когда серость стала сгущаться, чернела и чернела, мы уткнулись в какую-то хижину, наполовину бревенчатую, наполовину дощатую. Почти такая же была у старухи-самогонщицы, только эта — древнее на сто лет.
Дверь была не заперта. Володя тихонько приоткрыл ее и сказал негромко в темноту:
— Игорь.
В ответ — какой-то шум, шорох. Я сильнее вцепилась в Володину руку и спряталась за него. А он сказал еще раз, погромче:
— Игорь, ты здесь?
Из темноты ему ответил голос ниоткуда, ничей, существующий сам по себе:
— Володя, это ты?
— Да.
Мы вошли на ощупь, света не было.
— Извини, — сказал Игорь. — У меня света нет. Я ничего не сделал здесь, с тех пор как ты ушел, я все болею, болею… Даже поесть не могу себе приготовить.
— Ничего,— сказал Володя. — Я тебе помощницу привел.
— Помощницу? Ты был у женщин?
— Был, к сожалению.
— И как? Как они?
— Ты спи, я завтра все расскажу. Мы тоже устали.
— Да, да, конечно, — голос покорно замолчал, повторив, как эхо: — Конечно.
— Иди сюда, — Володя потянул меня за руку. — Ляжем вместе, а то больше некуда.
Я была не против, потому что одной было страшнее:
— Ты только укройся. А то твое голое пузо задеть противно.
Володя хмыкнул: «Вот дура», и мы уснули рядышком.
Проснулась я в темноте от храпа Вовы. Начало светать, и в хижине стали смутно различаться пол и потолок, стены. Мое тело затекло оттого, что спала на твердой поверхности — все-таки непривычная к таким неудобствам — и я решила выйти, прогуляться.
На улице еще было темно. Но видно было, как свет отделяется от тьмы. Округа становилась светлее и светлее. Стало видно речку, оказалось, что здесь, на равнине, она шире. И посредине ее видны были даже какие-то островки, какая-то твердь.
На берегах реки густо зеленела трава. Черемуха клонила плодовитые ветки, даже дикая яблоня блестела плодами, и вишня… Откуда здесь вишня?
Вот их прибрежного ивняка выкатилось солнце, яркое, как заново родившееся, ничуть не смущаясь того, что напротив висел полудиск луны, не успевший спрятаться.
Запели птицы, по капельке, по голосу, получился хор, и разбудили всех. Насекомые полетели, послышались всплески воды — там тоже кто-то проснулся.
— Ах, как же здесь здорово!
— Нравится? — спросил меня Володя. Он как обычно утром чесал подмышки и зевал. Лицо его было помятое, впрочем, не лучше, чем обычно, но доброе, улыбчатое.
— Да, очень!
— Дарю! Все — для тебя! Властвуй.
— Спасибо!
— И этого, — он кивнул в сторону хижины, — безреберного, тоже тебе дарю.
— Почему безреберного?
— А, ребро у него сломано.
Я смотрела на этот мир и думала: зачем, ну зачем жила столько времени в городе, когда, можно было жить здесь, наслаждаясь этим совершенным видом и одиночеством.
— Пошли, — окликнул меня Володя. — Будем доделывать этот рай.
— Зачем его переделывать?

Дом, при свете дня выглядел не так страшно. Почерневший, мрачный, но еще крепкий.
Внутри дом был без внутренних перегородок — одна большая комната, с печуркой посередине. В углу стояла кровать, на которой лежал Игорь. Вдоль стенок — узкие деревянные лавки, заросшие мусором и хламом. Два стола — один в углу, другой — напротив печки, шкаф, двустворчатый, без ножек, оклеенный картинками, они были выцветшие и висели кусочками.
Мы с Володей этой ночью спали между столом и кроватью — видно было, как мы вытерли своими боками пол, заросший пылью.
— Так, красавица, — сказал деловито Вовка. — Ты прибирайся здесь, а пойду, починю крышу, и еще кой-чего подлатаю. А Игоря я вынесу на солнышко, чтобы он тебе не мешал.
Он взял Игоря — тот смущенно молчал — в охапку вместе с одеялом и, как ребенка, вытащил из дома.
Я придирчиво оглядела комнату, и мне сразу стало ясно, что надо делать. Во мне пробудилась хозяйка. Там, в городской жизни почти никогда не прибиралась. Раз в месяц мыла пол в своей комнате, меняла постельное раз в две недели. Но, конечно, не стирала сама — к нам приходила наемная уборщица. За меня все решала мама, и я этому не противилась — так было легче.
А тут почувствовала — все будет так, как захочу. Порывшись за печкой в хламе, нашла ведро, железное, без ручки. Тут же привязала к нему шпагат и побежала за водой на речку.
Игорь сидел на лавочке у дома, прислонившись к черной стене, даже не прислонившись, а навалившись на нее всем весом. А Володя ползал, как муха, по крыше.
Ведро с водой оказалось тяжелым, и тонкая нить врезалась в ладонь. После нее на ладони оставались багровые следы. Но это ничего, было даже приятно принести какие-то жертвы уюту нашего дома.
Порядок всегда наводят сверху вниз, и я стала мыть окна. Стекла было мыть плохо — они были перебиты, из кусочков. К тому же, когда их моешь — не понятно, с какой стороны грязь. Потом я принялась за лавки — скинула весь хлам на пол и стала мыть их. Вымыла посуду на столе, перетряхнула одежду в шкафу.
Когда я уже начала мыть пол, в дом вошел Володя. Он стоял на пороге и смотрел, как я делаю уборку. «Наверное, любуется женскими проворными руками. Давно не видел, как женщина прибирается». Деловито откинув прядь волос рукой, я сказала ему:
— Вот этот хлам надо выбросить. И матрац тоже, он грязный.
Володя продолжал смотреть на пол:
— Ты что — пол никогда не мыла?
«Вот те раз…»
— Мыла. («Конечно, нет».)
— Не похоже. Грязь только размазываешь.
Он подошел к кровати:
— Нормальный матрац, его только надо просушить и выхлопать. Все равно другого не найдешь.
Потом осмотрел кучу хлама «на выброс»:
— Вынесем в чулан, в хозяйстве пригодится.
В этой же куче отыскал дужку для ведра и прицепил ее на место:
— Неудобно со шпагатом. Давай схожу за водой, а то такой грязной водой пол моешь.
Схватил ведро и вышел.
Я присела на краешек еще не просохшей лавки. Вот и хозяюшка… Ничего, оказывается, не умею, руки не оттуда растут. Посмотрела на свои тонкие руки, противно белые от воды, на запястьях — черные разводы. Да, не оттуда. Никакой пользы от меня. Содержанка несчастная.
Вошел Володя с ведром воды:
— Игорь узнал свою любимую футболку. — Он ткнул пальцем в воду, там плавала тряпка, которой я перемыла весь дом.
— Ну и что, — буркнула сердито я и закрыла лицо грязными руками. — Что ему, жалко, что ли?
— Вообще-то, жалко. Послушай, — он присел рядом. — Ты не обижайся, но кто-то же должен тебя учить. Здесь мы далеко от города. Магазинов нет, и надо беречь вещи, одежду и пищу. Все беречь.
Он обнял меня за плечи и убрал руки с лица — посмотрел в глаза:
— Не обижайся… Не обиделась?
— Нет.
— Ну и хорошо. Домывай пол, а я приготовлю поесть.
Но прежде, чем заняться обедом (завтрак мы пропустили), он вынес весь хлам в сарайчик, выхлопал матрац, застелил постель чистым, сходил за дровами, истопил печку. И все делал быстро, ловко, экономя каждое движение, и все у него получалось с первого раза — даже затопить печку! Я смотрела на него как на чудо — во все глаза. Он все мог! Ходила за ним по пятам, выполняя любое его поручение. Он научил меня чистить картошку, варить ее, проверять готовность ножом. И при этом что-нибудь говорил, все больше по хозяйству. Обед у нас состоял из картошки и какой-то острой травы.
За столом у меня впервые появилась возможность поближе рассмотреть Игоря. Володя рассказывал ему о своем путешествии к «сумасшедшим бабам». Игорь внимательно слушал, а я украдкой смотрела на него. Вид, у него был жалкий: худой, заросший — длинные тонкие волосы и такая же непонятная жиденькая борода. Таких худых я еще не встречала. Там, в городе среди знакомых девушек, я была самой стройной. Но по сравнению с ним, выглядела солидно.
Володя заметил мои осторожные взгляды, хитро улыбнулся, хихикнул.
— Ну, что? Сегодня надо вымыться. Сейчас пойдем мы с Игорем, а ты — потом. Где у нас бритва?
Мужчины (если Игоря можно было так назвать) взяли в шкафу чистые вещи и ушли на речку. В это время я подбирала что-нибудь подходящее для себя. Наконец, нашла огромное платье — мы с Игорем могли носить его вдвоем — светлое, в мелкий цветочек.
В ожиданье, я села у окна, и смотрела — то через сломанное стекло, то — внутрь дома.
В доме стало, конечно, уютнее, но все равно, было мрачновато. Черные стены, тенета под потолком, тоже черные — забыла убрать! Ничего, все еще впереди. У меня было чувство, что я останусь здесь надолго, что здесь я нужна, мои действия, даже неумелые, пойдут на пользу этому маленькому дому, этому маленькому миру.
Я посмотрела в окно — мужчины возвращались с реки. Игорь шел сам, опираясь на руку Володи. «Надо же, поставил его на ноги». Вспомнилась фраза «встань и иди!», произносимая как шутка, когда мы с Верой, маленькие, играли. Только откуда она взялась, я так и не узнала.
Когда мужчины вошли в дом, я не сдержала смеха. Конечно, сказалось еще напряжение последних дней. Но и было над чем посмеяться — Володя обрил Игоря наголо — и бороду, и голову, и сам обрился. Было очень смешно и дико на них смотреть — как кошки без шерсти.
Володя не обиделся, понял:
— В первый раз вижу, как ты смеешься.
Последующие дни мы провели в обустройстве нашего мира: готовили дрова, собирали грибы, ягоды, ловили рыбу. Мы с Игорем присматривались друг к другу, притирались, разговаривали немного. Объединяющим нас звеном, был, конечно, Володя. Он был для нас, несмышленышей — слабачков, как отец, всему учил, наставлял, его было приятно слушаться. Он смотрел на нас свысока — опытный, знавший и женщин и мужчин, а мы — как будто впервые родились — еще не понимали, в чем между нами различия. И вроде бы все знали о жизни — по книгам, по фильмам, рассказам, или просто, увидев своими глазами, но не пережили на себе, не прочувствовали, и поэтому не могли понять до конца эту жизнь, ее неуловимую практичность и необъяснимую духовность этой практичности.

После того, как мы с Володей поспали две ночи на голых лавках, он повел нас в лес, за мхом.
— Набьем мешки мхом, и будет спать лучше, чем на матрасе Игоря. Он даже позавидует.
Начало осени совсем не чувствовалось там, возле нашего домика. А в бору было ощутимо — по зрелости природы. Все вокруг было спелым, даже перезрелым, начинающим стариться, как тридцатилетняя женщина с мелкой сеткой морщин вокруг глаз — издалека не видно, а присмотришься — возраст.
На сером мху — узорном, как маленькие деревца, засыпанные снегом — алели сгустками крови ягоды брусники, а в тени — еще не спелые — поблескивали розово, как соски девушки, и рыжеватая хвоя собиралась в ямках колючей пеной.
Медовые сосны уходили тонкими стрелами вверх и смахивали редкой кроной белую пыль облаков с неба. Ах, как же хотелось быть птицей в этом бору — клевать темные, как коньяк, ягоды, летать, задевая шершавые стволы, и, неслышно приземляясь на пушистый мох, пить из небольших лужиц прозрачную воду. Ах, как хорошо!
Игорь также чувствовал это место. Его сочно карие глаза также восторженно смотрели то вверх, за движением сосен, то вниз, на удивительный ковер. Этими глазами — беззащитными, молчаливыми — он походил на олененка. Или неуклюжего лосенка, только что вставшего на ноги — угловатые, непослушные. Если посмотреть еще и на фигуру — полное сходство. Мы с ним шли за Володей молча, и иногда обменивались взглядами — осторожными, но жаждущими доверия.
— Вот здесь,— сказал Володя.
По его примеру мы стали рвать зеленый, влажный, как губка, пропитанная водой, мох. На кустарничках черничника еще находили ягоды, и брусники тоже наелись. Вернулись только к обеду. Хотелось есть, но Володя не отпустил нас, сказал, чтобы разложили сушить мох.
— Ну, как ты ложишь! — сказал Володя мне, мимоходом взглянув на нас. — Надо тоньше, чтоб быстрее высох.
— Не ложишь, а кладешь, — исправила его я, так, чтобы не очень придирался и воображал.
— Вот-вот, говорить-то умеешь, а ложить (он нарочно сделал ударение) правильно не умеешь. А что важнее?
Впрочем, меня такие пустяки не раздражали. Я привыкла, что мной управляют, и мне это было не в тягость. Другое не нравилось в Володе — то, как он смотрел на нас с Игорем. Свысока, изучающе, как взрослые смотрят на маленьких. Когда замечал, как мы бросаем исподтишка взгляды, Вовка посмеивался потихоньку, а иногда открыто фыркал. А иногда специально ставил нас в неловкое положение. Как будто мы с Игорем были куклами, а он нас дергал за веревочки.
Однажды мы с Володей чистили рыбу на берегу реки, точнее он учил меня, как это надо делать, а Игорь ходил с бреднем по мелководью и ловил серебристых карасиков. Юноша похорошел, как бы налился соком этих мест. На коже появился загар, щеки округлились. Он уже не смотрелся таким жалким, как в первые дни. В нем чувствовалась сила, тело крепло. К тому же у него очень ловко выходило ловить рыбу — точные, цепкие движения — было приятно на него смотреть. Я это и делала, а Володя, как обычно, заметил.
— Что, хорош? И кивком — в сторону Игоря.
Мне надоело стыдливо опускать глаза на такие намеки, я посмотрела прямо в его лицо, с вызовом:
— Да!
— А ты попробуй его на вкус!
Покраснела и отвернулась. «Попробуй его на вкус!» Я сама уже об этом думала. Страшно неловко. То есть страшно и неловко.
— Ничего, — сказал Володя. — Сейчас я вам мешаю, но скоро уйду, и вы останетесь вдвоем.
— Куда? Куда ты уйдешь? — я даже не думала, что Володя может нас оставить. — Ты ведь шутишь?
— Конечно, нет, — никогда не видела его таким серьезным. — Мне надо идти туда, к людям, моим друзьям. Да и продуктов осталось немного. Как дальше жить? Ты не бойся, я скоро вернусь, принесу продуктов, узнаю новости. С Игорем я поговорю — он не будет тебя обижать.
— Я не боюсь его.
— Вот и умница. Ну что, целоваться то будем на прощание?
Я улыбнулась:
— Не сейчас.

С этого момента я совсем по-другому стала смотреть на Володю, все, что я видела в нем — было «в последний раз». Я стала замечать, какие у него крепкие, ловкие руки, и вены напрягаются на них, когда он поднимает тяжести. А глаза у него карие, круглые, как у кенгуру, хоть я и не видела ни разу этого зверя, но гумилевского представляла именно с такими глазами — только коричневая радужка, и белка почти не видно.
Вова учил нас, как пользоваться этим миром, который он подарил нам. Мы с Игорем всегда были содержанцами, жили за чей-то счет, нас кормили те, кого мы не любили, к кому были равнодушны, а Игорь — ненавидел. Он никогда не рассказывал о своем прошлом, но по напряженному молчанию на «эту» тему я поняла, как ему было плохо.
Из-за этого, а, может быть, в предчувствии разлуки, Володя не пытался нас больше сталкивать, свести нас в супружескую пару. Наоборот, старался сделать наши отношения более дружескими, деловыми, земными.
И мы всегда слушались его — потому что это было приятно, чувствовали, что он старается для нас, заботиться о нас. К тому же Володя не ругался по пустякам, скупо хвалил и признавал свои ошибки. Иногда.
Я научилась у него жарить картошку и рыбу, экономно расходуя жир или масло, заваривать травы вместо чая — смородину, душицу, научилась собирать ягоды, грибы, сушить их и не съедать тут же, а заботливо укладывать в полотняные мешочки.
Главным делом наших дней были заготовки к зиме: сушили ягоды, грибы, травы, вялили рыбу, собирали дрова, складывали их в сени и в сарайчик. Усталые, ложились спать, когда начинало темнеть, солнце закатывалось за лес, скрывавший город, бывший когда-то моим.

Однажды утром мы с Игорем проснулись — он на кровати, а я спала на лавке — и увидели, что Володи нет. Почему-то мы проснулись одновременно. На том месте, где Вова обычно спал — на полу, возле печки — лежал лист бумаги. Игорь встал с постели, слабенькими, худыми ногами прошел осторожно метр и поднял листочек. Посмотрел с одной стороны, с другой, поднес мне.
— Что там? — спросила я.
Но он не ответил. Я взяла послание. Корявыми буквами сажей было написано: «Ушел надолго. Вернусь к зиме».
— Что там? — спросил Игорь меня.
Вначале я не услышала его вопроса. Потом не поняла, почему он так спросил.
— Ты не прочитал?
Игорь покраснел и смутился:
— Я не умею читать.
Это было неожиданней, чем уход Володи. Мне открылась еще одна особенность мужчин — они не умеют читать. Хотя — нет, Володя умеет. Значит, не все такие.
— Хочешь, я тебя научу? — спросила его.
Видимо, он не очень хотел этого, но в то же время стыдился неграмотности.
— Давай попробуем.
Я соскочила с лавки — будет, чем заняться. Когда-то я закончила пединститут с отличием, всегда была примерной студенткой. Но там, в городе, учить мне было некого, детей становилось меньше, к преподавателям относились очень строго, многие вылетали из-за идеологической неустойчивости. Для меня не нашлось места ни в одной школе города. А теперь мои знания пригодятся — у меня есть ученик!
Так и начались наши дни вдвоем, без Володи. Мы не особо огорчились. Потому что чувствовали — это ненадолго, скоро он вернется. К тому же его присутствие было во всем — в нашем домашнем обиходе, в лесу. Мы всегда помнили его уроки, следовали его советам, плохому он нас не учил.
Хозяйством теперь заправлял Игорь. Я без сожаления отдала ведущую роль ему, мне было легче подчиняться, иногда, конечно, капризничала, ленилась, но вспоминала Володю, и все-таки слушалась.
Распорядок каждого нашего дня был такой: вставали с солнцем, или попозже, в пасмурные дни. Умывались на речке или дома, поливая друг другу железной кружкой. Не спеша завтракали. Стол наш был однообразен, даже скуден, но я была неразборчива в еде, а Игорь ел немного. Мы ели жареную рыбу, или уху, иногда позволяли себе сварить картошки, но ее было мало, экономили. Отваривали маслята — скользкие, но вкусные. Игорь приносил какие-то травы, корни растений, но не все были приятны на вкус, к некоторым нужно было привыкнуть. В основном, ели мы на ходу. За завтраком Игорь говорил, что будем делать: сегодня сходим за дровами, сегодня будем вялить рыбу, или — поспела брусника, надо засушить на зиму.
В минуты отдыха я показывала ему буквы — рисовала на песке, земле, выкладывала из травинок (так, что иногда он их не узнавал), писала известью и углем на стенах сарайчика.
Игорь старался запомнить все, что я ему говорила, но чувствовалось какое-то пренебрежение, снисходительность, не было острой необходимости в грамоте — писем мы не писали, книг, журналов и газет у нас не было. Но мы уговаривались тем, что может быть, когда-нибудь, все изменится, мы вернемся к людям.

Конец этого лета был очень жарким, на удивленье душным. Ничего не хотелось делать. Мы то лежали на прохладном полу в домике, то шли купаться на речку. Чтобы не смущать молодого человека я купалась в платье. Потом мне надоело его сушить, стала купаться в белье. Оно тоже быстро износилось. Я стала купаться полуобнаженной. Тем более что Игорь не обращал внимания на мой стриптиз, да и сам он раздевался при мне без смущения.
Игорь стал для меня братом, или даже сестрой. Я перестала видеть в нем мужчину, помня его прошлое, считала его голубым. А еще где-то там, на задворках мыслей, я надеялась, что к зиме, или раньше придет Володя и приведет мне еще кого-нибудь, и это уже будет он, настоящий.
Спала я по-прежнему на лавке, уже привыкла к ее жесткости, да она была и не такая твердая — я подкладывала мох и сухую траву в мешок, застилала его простыней и так спала.
Серой летней ночью, прислушиваясь к тихому шуршанью деревьев за стеной и сопенью Игоря у противоположной стены, я думала об устройстве этого мира.
Я думала, как и что должно повернуться в голове у человека, чтобы он поменял ориентацию и стал обращать внимание на себе подобных.
Скорее всего, эта была лишь игра. Всем захотелось быть не такими как все, и доигрались. Как же они не могли понять, что однополая любовь всегда обречена на гибель, потому что не может иметь продолжения в детях. Наверное, они и не хотели детей, может быть причина еще и в этом — они боялись детей. Потому что дети — это, прежде всего, ответственность. Значит, однополая любовь еще и безответственна.
А может быть все сложнее. Мужчины и женщины перестали понимать друг друга. И для того, чтобы прочувствовать, какого это — быть женщиной, некоторые мужчины стали одеваться в женское, подражать манерам дам. А женщины стали заглядываться на своих спутниц.
И вот когда мужчины побудут в женском образе, когда прочувствуют все женское существование, обновленные и понимающие вернуться они в ряды своих собратьев, и расскажут мужчинам, как очевидцы, все, чем живут женщины.
Вот и Игорь — наверное, он понял, как плохо быть содержанкой. Сейчас мы с ним друзья, даже как сестры. Нам дано время, чтобы мы хорошо узнали друг друга, поняли все наши особенности и нашли все самое лучшее в наших отношениях.
Прислушиваясь к себе, я ловила себя на мысли, что Игорь мне нравится. Нравилась его худоба, хрупкость — внешняя, и выносливость, терпеливость — настоящая. Походка у него была крепкая, уверенная, как и Володи, немного в раскачку, но какая-то грусть чувствовалась в его теле, наверное, из-за сутулых плеч и опущенной вниз головы. От этого он и смотрел исподлобья, казалось, что настороженно.
Еще удивительней были его глаза — ровного карего цвета, красивого, длинного разреза. Особенно трогательно было их выражение, как у ребенка или олененка — доверчивое и ласковое — когда смотрел прямо, но лишь только опускал лицо вниз — опасливое. Как у зверька, которому хочется ласки, и боязно, и он в любую минуту готов умчаться, и скрыться в чаще, недоступный любви. И когда я украдкой смотрела на его глаза, все остальное — дряблость кожи, отсутствие внешних признаков силы — не имело значения, терялось, казалось маловажным. Еще я не могла смотреть на его губы — суровых мужских очертаний — и в то же время чуть припухшие, но не полные.
В темноте, когда просыпаются чувства и ощущения, чтобы истязать тело, я вспоминала Володю и укоряла его: «Вова, Вова, зачем ты меня покинул? Зачем ты оставил нас наедине, на единение, зачем же так искушать?»
Солнце по-прежнему припекало, сосны в бору стали сухие, как спички, и звонкие. Казалось, наш домик и окружающее его пространство насквозь пропиталось жарой. Лишь в мягких складках мха на болотистой полянке можно было чувствовать прохладу, да еще возле речки.
В этот день мы устроили с Игорем постирушки.
В песчаной бухточке реки Игорь сделал небольшой бассейн, точнее — корыто, обложив его камнями, устелив досками дно. Вода в нем хорошо нагревалась, мы замачивали туда одежду рано утром, а вечером, на закате, стирали и уносили развешивать. Мыла и порошка у нас не было.
В жаркий день было приятно возиться в воде. И белье хорошо сохло, прожаривалось. Я сняла с себя почти все, чтобы потом долго не стирать. К тому же Игорь сказал, что скоро будут дожди. Он вычислил по каким-то мне не ведомым приметам.
Раньше мы стирали каждый свое. А сегодня Игорь предложил: давай ты стирай в корыте, ногами, как будто тесто месишь (как будто я когда-то замешивала тесто!). Он показал мне, как это задумал. А я, сказал он, буду прополаскивать белье на середине реки.
Я согласилась, редко ему возражала. У меня не возникало ни каких новых идей по изменению и улучшению нашего хозяйства. Принимала почти все как должное и неизменное.
Пока я перебирала ногами в теплой воде (Игорь всегда оставлял мне самую легкую работу), он относил белье и одежду на середину реки и там ловко и хорошо прополаскивал, и, главное, отжимал насухо. Я бы так не смогла.
Когда он полоскал мое платье, легкая ткань выскользнула у него из рук, как рыбка, и оно поплыло — по течению, то, оседая на дно, то появлялось, мелькая краешком.
— Держи, держи! — закричала я из корыта. — Мое платье!
Поспешила помогать ему, споткнулась о камни, чуть не упала, по воде передвигаться было трудно, побежала высоко подпрыгивая. В каком-то азарте погони, крича и сталкиваясь, мы гнались за одеждой. Игорь был на шаг впереди и, конечно, поймал платье. Я чуть не наткнулась на него и защитилась от столкновения вытянутой ладонью. И задела его спину, почувствовала пальцами остренькие позвонки, напряженные мышцы и горячую сухую кожу.
Неожиданно я увидела, что мы — голые. Раньше, я, конечно, видела его голым. И сама ходила перед ним обнаженной. А тут вдруг увидела, что он голый мужчина. Голый, и мужчина. И я голая. Мне стало стыдно. Все то, что я видела в фильмах много раз, могло произойти и между нами. Увидела крепкое нагое тело, коричневое от солнца, а на пояснице видна белая полоска от приспущенных плавок. Тут же вспомнила, что мое тело тоже ничем не прикрыто. Лифчик и трусики так истончились и растянулись от стирок, что почти ничего не прикрывали. Вот он сейчас отвернется и увидит меня такой. Как стыдно!
— Вот! Поймал, — Игорь протянул мне платье.
— Давай я его сейчас одену.
— Оно же все мокрое. Неприятно будет.
— Ничего, высохнет, ты его отожми хорошенько.

На ужин в этот вечер была жареная рыба. Игорь очень вкусно ее приготовил. (Я любила, когда он готовил, во-первых, он это делал лучше, во-вторых, мне казалось, что парень давиться моей стряпней). В рыбе не было костей, одни хрящики, ее плоть была сочная, жирная.
Полулежа в тени нашего домика на зеленой сухой траве, мы брали кусочки рыбы из старой кастрюли и ели, наслаждаясь. Предвечернее солнце огненно и ласково освещало стволы деревьев и растекалось маслом по водной глади. Масло было и на губах Игоря, они блестели. Под его худыми щеками перекатывались куски пищи. Ел он аккуратно, немного жадно, облизывая пальцы и подбирая крошки, падающие на одежду. Я украдкой поглядывала на него, открыто — на розовый мир передо мной, залитый солнцем. Подумала — как хорошо, вот сейчас, в этот миг, который скоро пройдет, и надо поскорее им наслаждаться. Наслаждаться тем, что вижу Игоря так близко, тем, что видеть его — уже радость, а ведь совсем недавно так не было и, может быть, впредь уже не будет так.
А мир вокруг — такой прекрасный и щедрый — всем поделиться, все отдаст тебе, и тебя с радостью примет — любого. Ты мог быть влажным мхом и хранить воду для корней черничника, или плавать лягушкой в зеленой тине теплой запруды, высунув глаза и ноздри над водой. Но почему-то родился человеком, и в какой-то миг вдруг — внезапно, вспышкой — не понимаешь, для чего живешь, что тебе нужно делать в этом мире. И мечешься в разные стороны, ища пути — то сменишь ориентацию, то поменяешь место жительства, то кинешься в другую веру, или возглавишь новый политический строй — и все равно не будешь счастлив. Потому что не умеешь ценить то, что тебе дано, каждый миг. Свой пол, свое время, свою жизнь и свободу.
Вот сейчас, например. Этот старый дом, его бревна затрухлявели, он теплый, чувствую спиной. Игорь сидит рядом. Если надо, он меня защитит, разделит со мной трудности и радости. И думаю, он так же, как и я, чувствует спиной бревенчатую опору, молодое сильное тело и тепло от солнца, наполнившее наш розовый мир.

На следующий день пошел дождь. Проснулась, и было непонятно, что сейчас — вечер, утро, день. В окна порывом ветра заносило дождевые струи, и вода сочилась сквозь трещины на стекле, стекала на подоконник. Сквозь истончившееся одеяло почувствовала, как посвежело в доме. Не хотелось вставать, уходить из тепла. Я легла на бок и стала смотреть на Игоря. Он спал на животе, сложив руки под себя. Они, наверное, у него уже онемели, но он ничего не чувствует. Вот сейчас встану раньше него, приготовлю что-нибудь. Он проснется, и мы поедим. Вот бы сейчас маминых кексов с изюмом, которые она покупала, но никогда не ела. Как там мама? Жалеет меня или деньги?
С этой мыслью я уснула снова, а проснулась, когда Игорь жарил картошку. День прошел серо — на улицу было выйти не возможно. Я сделала уборку, потом еще раз прибралась в шкафу — лишь бы чем-то занять день.
Потом Игорь сам предложил вспомнить вместе грамоту — ему тоже было скучно. Я обрадовалась — не пришлось навязываться. На гладкой доске куском извести я писала предложения, а молодой человек их читал. Ни одной книги в доме не нашлось.
— Теперь ты пиши слова, — я протянула ему кусок извести.
— Что написать?
— Что хочешь.
Игорь посмотрел задумчиво в окно. Написал печатными «дожжик».
— Ты не правильно написал, — взяла у него из рук известняк, исправила.
— Зачем исправлять? Зачем придумали эти правила? Ты же поняла, что я имел ввиду. Если понятен смысл, какая разница, как написано?
— Но есть слова, значение которых изменяется от одной буквы. Ты написал бы неправильно, и я бы не поняла тебя.
— Все равно, если бы люди умели общаться мыслями, а не словами и буквами, они сэкономили бы время и лучше бы понимали друг друга.
Конечно, он был прав. Но такого мы не умели. Вот сейчас, например, я не узнавала Игоря, не предполагала, что он может о таком задуматься. Эта ошибка была не только моя, почему-то в нашем обществе было принято считать, что если человек не владеет грамотой или образованием, то и мыслей стоящих у него нет в голове.
Такими разговорами стирались различия между нами.
И в этот же вечер Игорь предложил:
— Сегодня холодно, ты замерзнешь у окна. Давай поменяемся с тобой постелями. Или ложись со мной.
Я смутилась, растерялась. Вообще-то можно было подтопить сегодня печку, чтобы было теплее. С другой стороны, он предлагает по дружески, а если откажусь — подумает, что чувствую к нему что-то. Догадается.
Согласилась.
Мы объединили два одеяла в одно и легли спать.
Но заснуть было невозможно.
Я не могла пошевелиться — в пяти миллиметрах от меня лежал Игорь. Одно движение — и прикоснусь голой рукой или ногой к его обнаженному телу. Он тоже — я слышала — не спал, также напряженно не шевелился, и дыхание было неслышным, не таким, как у спящего.
Как бы невзначай, во сне, я повернулась со спины на бок. Одну ногу подогнула, другую — вытянула так, чтобы пяткой (нечаянно…) задеть голую ногу мужчины. Тело мое напряглось еще больше, все внимание сосредоточилось на моей пятке. И не было сил и желания отодвинуться. Он тоже не шевелился и не спал — я чувствовала. Иногда дремота охватывала меня, я засыпала, но вскоре просыпалась от окаменелости тела. Ему, бедному, была дана команда «смирно», и даже без присмотра сознания, оно не осмеливалось ее нарушить. Ничего не менялось, лишь Игорь, как обычно, повернулся на живот, спрятав руки под себя.

После этой ночи наша жизнь закрутилась, как веселая карусель на весеннем празднике. Именно было ощущение весны, потому что я чувствовала — все только начинается.
Мы словно мчались по кругу, в центре которого были наше небольшое хозяйство, лес, речка, не смея приблизиться, пройти через круг, чтобы соединиться. Наконец-то я почувствовала доверие к человеку, вот он, которому можно посвятить свою жизнь.
Мне очень нравилось смотреть на него, особенно в те моменты, когда он не видел меня — на спящего, издалека, из окна дома, со спины. Почему-то не хотелось, чтобы он заметил, как я смотрю на него, не хотелось, чтобы он увидел, что я влюблена в него, что зависима от него. Я любовалась им, хотя в нем и не было ничего типично мужского, того, что раньше виделось мне в моих безумных фантазиях. На его остреньком подбородке никогда не росла щетина, кожа на груди также всегда была гладкая и безволосая. Еще мне очень-очень нравилась его узкая ступня в стареньком сером носочке и то, как он что-нибудь делал руками — вынимал потроха из рыбы, собирал ягоды, что-то мастерил, стирал, я была влюблена в его ладони. Своей хрупкостью он походил на девушку, но все равно нравился мне безумно, и я никак не могла понять почему. И наслаждалась этим чувством привязанности, принадлежности, зависимости.
Словно какая-то пелена опустилась мне на глаза — я не замечала больше в Игоре никаких недостатков, то есть замечала, но не предавала им значение. Сознание говорило мне: «Смотри, он такой, такой и такой», но голова кружилась, и сердце шептало: «Неважно, неважно».
Я понимала, если сейчас начну все взвешивать и рассуждать, что хорошо, а что плохо, моему счастью придет конец, мое блаженство закончится.

А после случившегося соития мы сблизились еще больше. Мы словно прилипли друг к другу. Ходили всюду, взявшись за руки, или обнявшись. После сближения мы стали откровеннее в разговоре. Я рассказала, как жила до встречи с Володей. Игорь поведал, каким было его прошлое. Воспоминания вернули нас к настоящему — мы были очень одиноки в этом мире, и это еще больше сближало.
Мне очень нравилось его имя — Игорь. Я часто произносила его вслух. Что оно означало? Иго — мое пленение, мое рабство, мою зависимость. И горе — моя печаль и тревога.
Ночи становились холоднее, наступила осень. Купаться было нельзя, для умывания и стирки воду приходилось греть, а когда белье полоскали в речке, руки стыли от воды.
По подсчетам Игоря был уже октябрь.
Именно в этот месяц я почувствовала, что беременна. Вспомнила рассказы Венеры, прочитанные книжки, поняла. Я не обрадовалась и не удивилась — для меня это было естественным продолжением остро-тревожного счастья. Это было моей мечтой, и она сбылась.
Я пошла к Игорю, чтобы сообщить ему эту новость. Он копал картошку, которую когда-то посадил Володя. Желтые, как сдобные колобки, клубни лежали грудкой на сочной земле. Парень был очень доволен урожаем:
— Смотри, как много. Живем!
— Игорь, я беременна.
Такого я не ожидала: он промолчал, насупился, как будто я обвинила его в чем-то, или сама в чем-то виновата. Потом сказал:
— Смотри сама. Запасов продуктов у нас мало. На Володю тоже надеяться не приходиться. Когда он еще придет…
— И что ты предлагаешь?
— Можно устроить выкидыш…
— Что?
— Ну, подними что-нибудь тяжелое… и выкинешь.
— Ты что, дурак? Я всю жизнь мечтала об этом ребенке… Ладно, твое мнение уже не важно. Все равно я его рожу.
Следующие дни — тишина и непонимание. Вначале в голове у меня был один вопрос — как он мог такое спросить, это же мой любимый, как он мог? Потом — тоска, и только когда рассудок вернулся ко мне, я смогла его простить. Нет, я ни в чем не обвиняла его, вспомнила слова Венеры о том, что мужчины иногда бывают беспомощнее и слабее женщин. Мне же нельзя было сейчас быть слабой и беспомощной. Я жду ребенка — от Игоря, моего любимого Игоря. Иногда мне казалось, но я не признавалась себе, что юноша был всего лишь средством для осуществления другой моей мечты — ребенка от любимого человека. Да, ребенка от Игоря я буду любить больше, чем его самого. Пусть мне придется самой себе добывать пропитание, мучаться в беременности и родах, и теперь я знаю добро и зло, и непонимание пролегло между мной и моим мужчиной. Зато теперь я знаю, что не умру, когда умрет мое тело. Я почувствовала, что теперь, когда я стала женщиной и у меня будет ребенок, моя спокойная жизнь закончилась. Вот этот спокойный, стабильный, комфортный мир для меня закончился, я изгнана из гармонии за то, что совершила, за то, на что решилась. Теперь я каждую минуту буду думать о ребенке, заботиться, волноваться и не буду свободной в полной мере. И даже, может быть, любовь Игоря потеряна для меня навсегда. Но этим я обрету бессмертие, потому что продолжусь в детях. Даже страдания не остановят меня, все равно буду рядом с ним.

И горю рада
С тобою рядом.

И опять бессонная ночь. Лежим рядом на старой кровати, но уже чужие. И он мучается — чувствую, тяжело вздыхает, и мне тяжело на сердце. Слезы катятся одна за другой, еле сдерживаю всхлипывания. Но неподатливый язык не поворачивается заговорить, или попросить прощения. Лежим спиной друг к другу. Не спим. Но вот Игорь, тяжело вздохнув, поворачивается ко мне. Осторожная рука, как змейка, проскальзывает под мой локоть, на талию. Я не отталкиваю его, а прижимаюсь спиной. Он крепче обнимает меня, я беру его руку в свою ладонь, прижимаю к груди. И он уже дышит спокойно мне в шею. Перемирие состоялось. Главное — простить сразу и навсегда.

Начались заморозки. По утрам иней прихватывал пожухлую траву возле дома, и до полудня сохранялся, прячась в тени.
Днем мы с Игорем, одевшись потеплее, сидели на скамейке возле нашего дома.
Я вспоминала, как жила раньше, в городе, с женщинами. И не узнавала себя, настоящую. Неужели это я — такая смелая и сильная?
Игорь погладил мой живот:
— Наверное, это двойняшки. От большой любви рождаются близнецы. Пусть это будут два мальчика.
— Нет, не надо. Лучше мальчик и девочка. Если будут два мальчика, один будет обижать другого.
Он тихонько позвал меня по имени:
— Ева… Ева!
— Что?
— У тебя красивое имя. А что оно означает?
— Если я правильно помню — жизнь.