ДАЧНЫЙ СЕЗОН

 

Увидев шрамы на ее предплечье, он пришел в замешательство и почувствовал, как лоб покрылся испариной. Отчетливо выпуклые, будто куски проволоки под кожу вшиты. Пара темных пиявок на бледности. Как-то приторно во рту стало. Солнце напекло макушку страхом и слабостью. Этих тайн он не хотел, когда пьяным, с парой веселых «ухватов» подсаживался к симпатичной девушке. Не желалось ему влезать в эти омуты, когда на удивление быстро и легко добился от нее поцелуя. Ему стало жаль себя. Пришлось трусливо признать, что если и есть в мире беды, то он-то тут ни при чем.

Руку Саша не убрала. Заметила, что он заметил, и глаза его разгадала кроссвордом плевым. Различила эмоцию страха, которая скрипит, подобно половице отошедшей. Эмоцию жалости, что пузырем переливающимся теснит зрачок и лопается. Какой уж тут смысл руку прятать. Рассказывать что, мол, случайно порезалась, что по глупости. Этакую жизнерадостную улыбочку напяливать. Она про себя кое-что знала, а посторонним это кое-что ни к чему. «Всё равно что сумки тяжелые просить поднести. Никогда не просила».

Бездумно вперившись взглядом в какой-то куст, курила. О том, что он рядом сидит, вроде и забыла. Лишь пить хотелось. Может, пива. По этому поводу лишь о нем вспомнила. Посмотрела. Он сказал что-то. Глотка выплюнула слова гортанным хрипом. Она улыбнулась безжалостной улыбкой и, издевательски выгнув шею, завыла. «Маленькая вечерняя месть», — подумала Саша. Его будто назад кто вспять времени потянул. Он вскочил, попятился. Врезался ляжками в мусорную урну, резко развернулся и зашагал прочь. «А ведь пьяный вроде был, когда подсаживался заигрывать».

Саша, опершись ладонями о спинку скамейки, спустила ноги на землю и пошла домой. Ежилась, обхватив ладонями локти. Шла, быстро перебирая длинными ногами в велосипедных шортах. Колючим взглядом серых глаз и выдвинутым вперед острым подбородком намечая себе путь. Она старалась не смотреть по сторонам.

Люди вокруг с харями своими, голосами, телодвижениями казались виденными бессчетное количество раз. Казалось, что не меняются ни люди, ни пространство, в которое они вписаны. Все и вся на своем месте от восхода до заката. Эпизод на повторе. Не время идет, а она из него исходит. И как просто. Как прост банальный пресный сюжетец этой мысли. То, что представлялось роковым, ныне смешит абсурдом своей легкости. Легче, чем сигарету прикурить. А с сигаретой порой совсем невозможно. Спички, вдохи, выдохи, пепел в сторону. Долгое всё какое-то, неправдоподобное и бессмысленное.

Дома был лукавый мамин взгляд. Она не сводила его с Саши, пока та в прихожей стягивала кроссовки и вешала на крючок ветровку. Саша не смотрела на нее. Смотрела вниз, вычисляя, как быстрее проскользнуть мимо. Мама опередила ее, перегородив толстой рукой проем коридора.

— Шляются дочери, мамы волнуются, — пропела она сипящим чужим голосом.

Саша на миг взглянула исподлобья, но глаза матери испугали ее желтушным отражением садящегося солнца.

— Ты мне разрешила, — тихо прошептала Саша.

— Слышь, муж, я ей разрешила! — крикнула мать в сторону гостиной, откуда донеслись ответные булькающие звуки отца. — А это я тебе тоже разрешала?! — ревуще прокричала она, схватив Сашину руку и так выгибая запястье, чтобы шрамы проступили со всей своей очевидностью. Саша, вскрикнув, заплакала и стала оседать на колени, но мать подхватила ее под мышки и всё трясла и трясла, клокоча, выплевывая яростную невнятицу. Затем она вцепилась ей в волосы и поволокла тряпкой по полу. Затащила в комнату и кинула на кровать. В проеме двери показался отец.

— Че, пьяная, что ли? — процедил он.

— Конечно, пьяная, — прорываясь сквозь всхлипы плачущей, свернувшейся в комок Саши, прошипела мать. — Или под наркотиками. Нормальный же ребенок не будет себе вены резать.

— Не ребенок. Восемнадцать… по-моему… — с сомнением произнес отец.

— Девятнадцать лет девице, а она позорит семью свою. «Скорая», милиция. Все соседи шепчутся. В университете заставляют в академический уходить. Надо было в психушке оставить.

— Подлечили бы, — констатирует отец, указательным пальцем ковыряя в зубах.

— Ничего, это дело семейное. Сами разберемся. Правда, доченька? — наигранной лаской пролила слова мать. — Мы, Сашенька, завтра с отцом на дачу едем. Тебя здесь оставляем. Дачный сезон начался. Нам работать надо, запасы на зиму делать. Ты уж помоги, доченька, будь так добра, — вкрутила мать последние слова, будто шурупы в дерево. Затем они ушли, тихо прикрыв за собой дверь и в лад хохотнув в коридоре.

Саша присела на кровати и обрывочно подумала: «…от абсурда же… вот он и абсурд… от абсурда же… легче…».

Когда родители, выпив дежурное снотворное, за-храпели, она пробралась в ванную и приняла душ. Долго расчесывала волосы. Ей хотелось как можно дольше оставаться в ванной комнате. Саша словно надевала ее на себя. Примеряла белым кафельным платьем. Примирялась… Гладила лебединую шею крана. Ложилась щекой на «щеку» раковины. Легкими прикосновениями пальцев, словно по клавишам пианино, скользила по стаканчикам с зубными щетками, пастой, пеной для бритья, дезодорантами, всё ближе подбираясь к крайнему левому стаканчику с отцовской бритвой и отдергивая от него руку, будто обжигаясь.

Потом она на цыпочках белым привидением прокралась на кухню. Налила себе стакан молока и сделала пару бутербродов с сыром. Возвращаясь в комнату, Саша не боялась, что прольет молоко или уронит блюдце. Она с самого детства очень ловко чувствовала себя в темноте. Обычно, проходя по темному коридору, она еще и глаза закрывала. Так ей было легче чувствовать пространство и не делать ни одного лишнего движения.

Наскоро перекусив, она накрыла прикроватную лампу платком, чтобы приглушенный свет не был заметен за дверью, и, забравшись под одеяло, раскрыла книгу. Она не спешила приступать к чтению, наслаждаясь моментом расслабленности и успокоения. Первым таким мгновением за весь день. И вроде как отпускала гнетущая сила, что душу всю вымораживает. И тихо становилось, уютно. Безопасно и неприкосновенно.

Читала Саша долго. Она с детства много и подолгу читала. Хотелось курить, но Саша гнала эту мысль. Мать проснется.

Лишь под самое утро, когда шторы побледнели пасмурным рассветом, она с неохотой отложила книгу и выключила лампу. Но глаза долго не закрывались. Саша всегда с трудом и с некоторой вымученностью засыпала. Послышался скрип кроватей в родительской спальне. Затем запищал будильник. Саша прикрыла веки и затаила дыхание.

Тяжелые шаги матери, скрип туалетной двери.

Саша заткнула уши. Бурление сливного бочка.

Надрывный долгий кашель проснувшегося отца. Ванная.

Саше было неприятно, что он в ванной. Словно крадет что-то, оскверняет. Наконец она почувствовала приближающийся сон и отдалась в руки дремотного бреда. Ее радовала мысль, что, когда она проснется, их уже не будет. Наверное, никогда больше…

Проснулась Саша около четырех часов дня. В комнате было жарко. Солнце решетило занавески косыми лучами. Саша откинула одеяло и радостно улыбнулась. Ее саму удивила эта улыбка, и она задушила ее сонным, мрачным выражением лица. Скинув влажную от пота сорочку, она обошла все комнаты квартиры. В родительской спальне хмыкнула и смахнула с тумбочки все материны фотографии. Вспорола ножом пододеяльники и наволочки. Кружилась в белом пуху. Разбавив в банке красную гуашь, облила все стены и всё содержимое гардероба. В гостиной бедром опрокинула тумбочку с материными журналами по вязанию. Ладошкой прошлась по бесконечным сервизам из поддельного хрусталя. Выудила из тайника отца порнокассеты и поставила самую, по ее мнению, мерзкую на бесконечный повтор. В кухне остановилась над столом. На нем пузырилась пачка растаявших пельменей, а под ней кисли чернила записки: «Будем вечером. Не жди».

Саша рассмеялась и пошла в ванную. Начисто вымывшись, она насухо вытерлась, и на ее губах снова заиграли радостная улыбка. В своей комнате она натянула джинсы. Надела черную кенгуруху. Извлекла из глубины шкафа коробку с новыми кроссовками, которые ей купили год назад, но запрещали носить.

Затем пошла на лоджию и стала выволакивать из шкафов пыльные трехлитровые банки с помидорами. Они были тяжелыми. Одну Саша не удержала, и та с глухим треском разбилась о пол кухни. Плесневелая жижа растеклась лужей, похожей на солнце. Саша потащила банки в ванную. Расположив их на стиральной машине, она по очереди их открывала и вываливала содержимое в ванную. Ее начало подташнивать, но Саша закончила, прикрыв лицо полотенцем. Дно ванны скрылось под красно-бурым ковром помидоров. Саша повернула кран горячей воды и набрала половину ванны. Далее она собрала все свои детские игрушки и скидала туда же. Куклы раздували фартуки, ворочаясь меж помидоров, медведи, зайцы и просто розовые уроды уже не улыбались, а скалились красными потеками ртов. Схватив плюшевого медведя за лапу, Саша размашисто написала на стене: «Не буду никогда. Не ждите».

Еще в одном тайнике отца она нашла бутылку водки и немного денег. Сунула бутылку в рюкзак, кинула туда пару яблок и сигареты. Остановившись в прихожей и весело оглядевшись, она бросила свои ключи на пол и захлопнула за собой дверь.

Хорошо шагалось по улице. Хари были всё те же, но они перестали волновать и терзать голову комарами своих мыслей. Пройдя несколько кварталов, Саша углубилась в лесопарк. Вприпрыжку сбежала по откосу вниз к реке. Немного пройдя вдоль берега, наконец нашла уединенное место, расположилась на бревне и закурила. Потом, скорчившись, сделала несколько глотков водки и с громким хрустом набила рот яблочной плотью. Сделалось совсем хорошо. Вместе с сигаретным дымом отлетели в небо последние страхи и сомнения. По телу гуляла энергия. Саша чувствовала себя сильной и способной ко всему. Ночь она проведет в лесу. Ночи сейчас короткие и теплые. А ранним утром двинется на автовокзал и поедет к бабушке. К бабушке, которая прокляла мать ее, дочь свою. К бабушке, которая сильна, справедлива и умна. К бабушке, что приютит и даст возможность выжить.

Саша еще раз приложилась к бутылке и счастливо рассмеялась. Вдруг она услышала за спиной голоса. Это была компания парней. Одного она узнала, и он, приглядевшись красными пьяными глазами, тоже ее узнал.

— Эй, чуваки, а вот и сумасшедшая, про которую я вам говорил! Сука еб…ая!

Саша встала на ноги и, пока они приближались, крепко обхватила бутылку за тощую горловину.

— Ну что, сука, опять выть будешь? Блядина ссаная. Она, чуваки, вены режет. Много шрамов. Надо помочь суке.

Красноглазый шел первым. За ним еще трое. Когда он приблизился, Саша резко обрушила бутылку на его голову и кинулась в сторону. Бутылка не разбилась, но кровь тут же залила всё лицо парня. Остальные растерялись и, разинув рты, смотрели на своего товарища. Саша бежала, не оглядываясь, прижимая к груди рюкзак. Несколько раз она падала, специально выбрав путаную тропинку, в надежде, что если ее будут преследовать, то собьются. Но за ней никто не бежал. Грязная и в изорванной одежде, она выбралась на проезжую дорогу и, тяжело дыша, побрела вперед. На углу дежурили гаишники, и она не успела понять, как оказалась в их машине. Она знала, что на вопросы об имени и адресе отвечать нельзя, но нужда в этом отпала. Один из них распотрошил рюкзак и выудил паспорт. Когда ее везли домой, она кричала зверем, ломая ногти о стекла.

Дверь открыла мать. Гаишник толкнул Сашу, и она упала на половик. Перед глазами лежали ее ключи, которые она два часа назад бросила в надежде больше их не использовать.

— Ваша?

— Наша, — брезгливо ответила мать, отсчитывая купюры «благодарности».

Дверь закрылась. Мать подняла дочку и прислонила к вешалке. Потом Саша увидела, как мать роется в дачной плетеной корзине. Она достала литровую свежезакатанную банку огурцов.

— Прощай, доченька.

Мать размахнулась и опустила банку на Сашино лицо.

Глупость всего происходящего возмутила Сашу, и она гневно вскинула руки…

 

 

ПУХОВИК

 

Посвящается Аните и Саше

 

Серафим Львович мечтал родиться заново и стать панком. И чтобы называли его Мескалин. И чтобы никаких университетов, а только солнце, бьющий по спине рюкзак с бухлом и рука на подпрыгивающих бедрах рядом шествующей красавицы. Еще Серафим Львович мечтал о настоящем кресле-качалке и дорогом табаке для трубки. Сей почтенный господин был уже в летах, то есть очень немолод, скорее стар, но не очень. Вся его жизнь была сначала связана, а потом и неразрывно прикована к университету небольшого провинциального города. Еще в детстве, держа за руку отца-профессора, он исследовал там каждый лестничный пролет, каждый портрет на стенах бесконечно длинных коридоров. Родители внушили ему чувство безграничного, почти религиозного уважения к храму науки. Как начинающий служка Серафим Львович пошел в первый класс. К одиннадцатому классу он впитал всё возможное из школьной программы и всё невозможное из персональной программы, разработанной его отцом. Бунт, свойственный юношескому возрасту, он безжалостно подавил в себе, оградившись стеной из книжных переплетов от развеселых, наслаждающихся первым поцелуем и первым глотком портвейна ровесников. А на выпускной вечер он попросту опоздал, засидевшись в публичной библиотеке и увлекшись штудированием синтаксической системы Шахматова.

В университет он поступил без экзаменов, как золотой медалист и победитель всевозможных школьных олимпиад. Стопы отца протоптали тропинку его выбора, и он стал многообещающим студентом-славистом. Касательно его внутренних переживаний по поводу предопределенности жизненного пути и невольности его избрания, Серафим Львович не особо обращал на них внимание: во-первых, ему было некогда, а во-вторых, эти душевные ерзанья виделись ему лукавством самого ненавистного ему беса — лени. Каких-либо драм с ним не приключалось. На пятом курсе он уже готовился к аспирантуре. И, будучи второй год аспирантом, он, искренне на себя удивившись, влюбился. Таня, Таня, Таня… Танюша, Татьяна, Танечка. Длинные волосы черного пепла. Улыбка начитанности и нежная материнская любовь во взгляде. Мечталось ли Серафиму Львовичу о такой любимой, о такой любви? Был ли он к ней готов? На это у меня нет ответов. Знаю одно: два человека солнечным утром вошли в загс холостыми, а вышли «пока смерть не разлучит нас», или пока не выцветут чернила подписей на государственных бланках регистрации брака.

Через год родился сын, нареченный Августом. Весьма крупный мальчик с ядреным румянцем, луженой глоткой и колючим взглядом больших, пронзительно серых глаз. Интеллигентные родители, стоя над раскачивающейся, будто в шторм, люлькой истерично верещащего Августа, смущенно переглядывались и, не произнося ни слова, думали об одном: а не произошло ли роковой ошибки в роддоме? Но тут же гнали от себя эти недостойные, страшные мысли и с еще большим рвением хлопотали над чертенком. Создавалось впечатление, что характер малыша был уже раз и навсегда кем-то сформирован, и характер этот мало того что несносен, но и не подлежит никакой коррекции. Когда Серафим Львович, краснея от волнения, защищал кандидатскую диссертацию, Август отворачивал голову очередному плюшевому мишке и готовился сделать первые шаги. И шаги эти, надо сказать, были весьма уверенны и неотвратимы.

Первое, что мальчик сделал, обретя волшебную вертикальность нахождения в пространстве, — размазал по клавишам фортепьяно, на котором мама наигрывала ему вальсы Шопена, содержимое своего подгузника. С этим поступком связалось его первое ощущение гордости и пока невнятная, но ощутимая прелесть мести. Татьяна, увидев это, молча отнесла сына в ванную, вымыла и уложила спать. Затем с тем же непроницаемым лицом вычистила оскверненный инструмент. И только ночью, когда пребывающий в святом неведении насчет первых шагов сына и сотворенной им пакости Серафим Львович мирно заснул, она повернулась на бок и беззвучно, но надолго заплакала. На следующий день у нее поднялась температура, и к вечеру ее свезли в больницу. В тот год бушевала эпидемия дифтерии, и жертвой самого страшного из вирусов стала именно нежно любимая супруга Серафима Львовича. Лекарства должной силы в больнице не оказалось, а ко времени, когда до их маленького города дошла голландская чудо-вакцина, ставящая на ноги за пару дней, Татьяна уже скончалась. Горе Серафима Львовича было безгранично, он даже в первый и последний раз в своей жизни взял отпуск в университете. Днем он, всхлипывая и затирая ладонями обратно в глаза слезы, хлопотал над Августом, а по ночам выпивал рюмочку водки и разговаривал с фотографическим портретом своей единственной и беззаветно любимой. Трехгодовалый Август заметил лишь благословенное отсутствие ненавистных вальсов и впоследствии ни разу не посетил могилы матери.

Время шло. Август пошел в ясли, а затем и в детский сад. Серафим Львович схоронил мирно умершего во сне отца, а затем и матушку, столь же тихо почившую над вязанием носка для внука. Отец и ребенок жили вроде бы и вместе, но Август в силу возраста и характера не шибко проявлял сыновние чувства, а «застрявший» в роли горестного вдовца Серафим Львович хоть и безупречно исполнял отцовские обязанности, но делал это без излишней теплоты и чрезмерного внимания. С большой очевидностью их отдаление друг от друга стало заметно после одного рокового для всей их последующей жизни случая. В один из дней Серафим Львович повел Августа в музыкальную школу. Мальчик, будто предчувствуя неведомую угрозу и оживляя воспоминания раннего детства, всю дорогу пытался вырваться и убежать. А у самого порога уже, заслышав какофонию разнородных музыкальных инструментов, нарочно обкакался, думая, что хоть это остановит его отца. Но вечно витающего в облаках отца это не остановило. Сей казус он просто не заметил. Чего не скажешь о преподавательнице фортепиано Елизавете Павловне. По правде сказать, ребенок ей вовсе не понравился. «Большеголовый какой-то, да и глаза холодные, будто мертвого подарок», — подумала Елизавета Павловна. Но, поддавшись уговорам своего старого друга Серафима Львовича и пустив вместе с ним скупую слезу, воспоминая свою старую подругу Татьяну, она-таки согласилась взять мальчика на испытательный срок. Испытательный срок закончился весьма скоро. На одном из уроков Август щедро окропил фортепианные клавиши отцовским одеколоном и поджег отцовской зажигалкой для трубки. Выдирая ребенка из рук осатаневшей Елизаветы Павловны, Серафим Львович первый и последний раз в жизни выругался.

— Говнюк! — зло и разочарованно кинул он в серое, холодное спокойствие глаз Августа.

Сопровождаемые криками впавшей в великолепную по своей грандиозности истерику Елизаветы Павловны, шипением огнетушителей и едким, пахнущим лаком дымом, они с позором выпростались из музыкальной школы. Надежда Серафима Львовича на то, что в сыне дремлет частица дражайшей покойницы супруги и что он щедро одарен ее музыкальным талантом, испарилась вместе с дымом испорченного инструмента.

С того дня они лишь номинально были отцом и сыном. Серафим Львович кормил Августа. В силу средств одевал. Строго раз в месяц покупал ту игрушку, на которую сын укажет. Он не бил его, не читал нотации, ни в чем не укорял, но и не воспитывал. Сказки на ночь — на пленках кассет. Поощрения — одинокой конфетой на прикроватной тумбочке. Но маленького Августа такое положение дел весьма устраивало. Он пошел в школу и стал там первым сорванцом. Он пошел на улицу и собрал вокруг себя отъявленных хулиганов, став их непререкаемым вожаком. Учителя его жалели, как ребенка, рано потерявшего мать, и не донимали приглашениями в школу его уважаемого отца. На улице же, после очередной горящей помойки или разбитого стекла, его попросту не могли поймать. Серафим Львович, с головой ушедший в профессуру, казалось, не замечал асоциального взросления сына, или не хотел замечать. До глубокого вечера он обретался в своем храме наук, а возвратившись домой и отужинав со стаканчиком кефира, садился перед портретом Татьяны и вел с ней долгие трогательные беседы, напоминающие воркование голубей, один из которых уже давно чучело.

В пятом классе Август записался в секцию бокса. Серафим Львович внутренне сопротивлялся выбору сына, тем не менее препятствовать не стал и, выкроив из скудной зарплаты некоторую сумму, купил в спортивном магазине всё необходимое для «варварского», по его понятиям, вида спорта. Август же был счастлив, он словно обрел себя. Нашел выход постоянно клокочущей в нем разрушительной энергии. А по мнению тренера Никифора Петровича, это был самый талантливый его ученик, великолепные данные и упорство которого обещали прекрасное боксерское будущее.

С грехом пополам Август закончил девять классов. За это время в его послужном списке были бесчисленные приводы в милицию и два титула чемпиона республики среди юношей. Он завел какую-то несуразную дивчину и поступил в слесарное ПТУ. Август возмужал. Не раз поломанный нос и стрижка «ежик» придавали его лицу то самое брутальное мужеское обаяние, весьма любимое девушками определенного культурного уровня.

Серафим Львович входил в осеннюю пору жизни. Он обзавелся свойственными его возрасту болезнями: радикулит, геморрой, простатит. И еще на него напала вселенская хандра. Не поверите, но он стал завидовать жизненным принципам, а точнее полному их отсутствию, Августа. Он даже изменил вектор своих научных изысканий в области слова, сконцентрировавшись на культуре молодежного сленга. Его книжная полка также претерпела некоторые изменения, обзаведясь такими достойными господами, как Джек Керуак, Энтони Берджесс, Уильям Барроуз, Джером Дейвид Сэлинджер, Кен Кизи, Чарльз Буковски, Карлос родимый Кастанеда, Веничка… Раньше он творчество подобных авторов и за литературу не считал, а теперь они стали для него мечтательной симфонией протеста по ушедшему времени. Он просыпался и ложился спать с одной мыслью, что вся его «правильная» жизнь в итоге оказалась одной сплошной скучной «неправильностью». А во сне ему снилось, как он идет босыми ногами по залитому солнцем лугу, одной рукой крепко обхватив за шею остуженную в ручье бутылку пива, а другой обнимая подпрыгивающие бедра шествующей рядом Татьяны.

Наступили девяностые, со всем тем, что пришло вслед за ними. Общей нищетой, разгулом преступности, лихорадочной свободой, в которой многие захлебнулись, подавившись первым ее глотком. Зарплаты Серафима Львовича стало едва хватать на еду. А Август, закончив ПТУ и бросив бокс, ушел в рэкет. Правда, его бурный нрав, поначалу снискавший одобрение в этой среде, впоследствии сыграл с ним злую шутку, и однажды он очнулся в сугробе с пробитым черепом и раздробленным позвонком. Оклемавшись и выйдя из больницы, он понял, что оказался у разбитого корыта. Теперь, по плачевному состоянию здоровья, он был негоден к преступной карьере, а для более или менее достойной работы не имел ни образования, ни навыков. Он даже грузчиком не мог пойти работать, потому что при малейшей нагрузке спина могла не выдержать. Август вступил в славные ряды почтальонов и пристрастился к паленой водке. С ушедшим в себя и не обещавшим вернуться отцом у него случались частые стычки, но Серафим Львович сумел-таки убедить Августа сохранить суверенитет их квартиры и не приводить в нее своих друзей по «синему делу». У отца и сына была общая квартира и серый финский пуховик, который в холодное время года они носили по очереди. Так они и просуществовали семь долгих пустых лет до тех роковых событий. Серафим Львович стаканчиком кефира отметил свое шестидесятипятилетие. Август Серафимович литром технического спирта отметил возраст Христа.

Возвращаясь домой и пытаясь вспомнить, использовал ли он презерватив, когда валялся с Люськой по кличке Пробка, или нет, Август увидел у подъезда компанию подростков. Все в кожаных куртках, все небольшого роста. Август не мог просто пройти мимо и тут же приступил к словесной прелюдии перед дракой. Нужно отдать должное, парни оказались не робкого десятка и всем скопом накинулись на него. Но не прошло и минуты, как они были побиты дюжими кулаками не пропившего боксерский опыт Августа. Наклонившись к ближайшему сугробу и стерев следы крови с рукава пуховика, он покурил с победоносной ухмылкой и пошел спать. В пьяном угарном сне ему снилась мать. Она ничего не делала, просто стояла над его люлькой, в которой он, тридцати-трехлетний, верещал как резаный, и укорительно покачивала головой. Наутро ему нестерпимо захотелось увидеть отца и рассказать о своем сне. Смущенно постучав в дверь его комнаты, он осторожно заглянул, но отца там не было, уже ушел в университет. Август зашел в комнату. Посмотрел на забранное коричневым пледом отцовское кресло. На лежащую на тумбочке трубку с прокушенным мундштуком. На портрет матери на полке. И впервые, наверное, ощутив нечто похожее на сентиментальность, Август перекрестился и стал собираться в магазин. В прихожей, не увидев на вешалке пуховика, вспомнил, что сегодня очередь Серафима Львовича. Утолив жажду остатками кефира, он, тихо матернувшись, нахлобучил осеннюю ветровку.

Вечером того же дня Серафим Львович, заглянув в холодильник и обнаружив, что закончился кефир, немного помаялся, но всё же решил дойти до магазина. За окном свистела вьюга, и, еще спускаясь по лестницам подъезда, он накинул на голову большой и неудобный капюшон. Когда он открыл дверь подъезда и сделал шаг, ему в шею воткнули отвертку. Серафим Львович, тихо ухнув, упал. Небольшого роста и в кожаных куртках поспешно удалились. Едва стоящий на ногах Август Серафимович ежился в легкой осенней ветровке и, подмигивая Люське по кличке Пробка, покупал в ларьке презервативы…