* * *

Перед сном, чтобы с ума не сойти от скуки,

играю в театр теней. Выгибаю руки…

А чей-то голос бубнит за моей дверью.

А я вот не верю, голос, я вам — не верю!

 

Жизнь есть только вот в этой принцессе,

тоненькой девочке,

живущей в высокой башенке.

Она необычная, ходит в шортах и в кепочке,

по утрам топит вишенки в свежей ряженке.

И боится, что скоро приедет принц на своем «мерседесе».

Жизнь есть только в этой принцессе.

 

Жизнь есть только в этом вот кролике сером.

Сером, пока Льюис Кэрролл ему не выписал визу

в Страну Чудес, не впустил его в странную сказку.

Временно сером, пока он не встретил свою Алису.

Когда всё случится, он сразу изменит окраску,

и я его на стене нарисую мелом.

Жизнь только в этом кролике, временно сером.

 

Жизнь есть только в этой собаке, похожей на дога.

Она ничего не жрет четвертые сутки.

Хозяин не едет из чертова Таганрога.

Сказал, что скоро вернется, но так, ради шутки,

а сам уехал надолго, на очень долго.

Жизни нет ни в чем, кроме этого дога.

 

* * *

У меня замечательный вид из окна:

три трубы, и одна,

между прочим, всегда дымит.

 

Рядом дорога, отличная пища для слуха:

гремят троллейбусы-маракасы,

бусинки-пассажиры набиты в брюхо.

Пешеходы идут сквозь поток кроссом, иные брасом;

мастера — баттерфляем, увиливают от лобовых лихо.

А у меня — тихо. тихо. тихо.

 

Ходики замерли (сам удалил пружинку,

хватит, достали, никто никуда не идет!).

Фантики от леденцов «Снежинка»

растаяли и превратились в лед.

Таким образом, на полу гололед. Стучат.

Это сквозняк, он здесь типа большой начальник.

Выбил мне дверь пару недель назад,

отобрал мой чайник, нельзя, мол, у нас чайник.

Без чайника — скука.

 

А ты, конечно, без стука.

Вошла,

села на край

стола:

«Здравствуй, мой Кай».

 

Герда? Ну, здравствуй, Герда.

Прямоугольник конверта

тебя не устроил, решила приехать сама?

Напрасно.

Видишь ли, здесь зима, а когда зима,

я занят, ежедневно, и ежечасно,

и бесконечно —

отверткой по изморози черчу

восьмерку, начерчу идеально — буду жить вечно,

нет, Герда, я не шучу, я вообще не шучу.

 

Прижимаешься, слышу, как глухо в груди — сердце.

Кипятком шепота мне обжигаешь ухо,

свою историю внутрь меня красным перцем:

 

в первом городе, шепчешь, была старуха —

вязанка сухого хвороста в старом пальто —

всё лицо в морщинах (наверное, чья-нибудь мать).

Глаз ее не было видно из-за бинтов.

Она обещала тебе показать.

Завела тебя в затхлый подвал, развязала бинты

и сказала: «Теперь я зеркало. Это ты».

 

Во втором городе на главной площади —

Безумная женщина, верхом на лошади

с ножницами в руках просила тебя помочь:

«Вот, перережь, я сама не умею».

У нее погибли муж, сын и старшая дочь.

И она тебя перепутала с нею.

 

А потом даже не город, а так, пригород.

Десятилетняя пьяная девочка прыгает

перед тобой на скакалочке,

скалится: «Ну? И чего ты глядишь?

Чего ты уставилась, мамочка?

Ты же меня всё равно никогда не родишь…»

 

Глаза сухие, совсем сухие.

Значит, ты плачешь без слез.

Андерсену и не снилось,

он бы не вынес,

если бы понял, что это настолько всерьез.

 

«Кай, хочешь оливку?

Нет? Пойду, вскипячу молока», —

Потрепала меня по загривку.

Улыбнулся — это твоя рука.

А если бы не улыбнулся,

то взорвался бы наверняка:

 

что я не «Кай», а «Каин»,

что «раскаялся», что «неприкаян»,

или не «Каин» даже,

а «камень, шершавый камень»,

и ты меня не «упрекай»,

ибо «камень непререкаем».

Километры подобной блажи

я придумал, пока не пил ничего, кроме чая.

Но я улыбался и говорить не стал:

На ладони медленно таял

Осколок льда.