Авторы/Альмечитов Игорь/Горячие точки

ВЫБРОШЕННЫЕ И ВСЕМИ ЗАБЫТЫЕ

AGAINST A BLANK WALL

 

Стёртые распухшие ступни ныли. Как всегда, последние метры казались непомерной дистанцией. Лифт не работал. И он отдыхал на каждом лестничном пролёте, привычно злясь на себя за то, что опять нарушил собственное обещание – пошёл бродить по ночному городу, наперёд зная, что завтра повторится то же самое…

Последние шесть лет превратились в бардак. Ни логики, ни последовательности – рваные толчки, бессмысленное ожидание и постоянное бездействие, за которое он уже устал презирать себя. Вечная нехватка денег и лень родили странные хобби и пристрастия – он собирал воспоминания и ощущения. Просто наблюдал за жизнью – от неумения пользоваться ею…

Ключ не поворачивался в замке. Стараясь не поддаваться нараставшему нетерпению, он упёрся лбом в дверь, надеясь, что механизм всё же даст слабину. Не хотелось звонить – будить домашних, и совсем не было желания дожидаться утра на улице. Мелкие неразрешимые, казалось, на первый взгляд, дилеммы преследовали его ежедневно, усложняя жизнь. Слишком много времени уходило на обдумывание и принятие простых, по сути, решений. Подолгу приходилось балансировать на еле заметной грани, укрепляясь лишь в нерешительности и прочих «не», так и не находя выхода из элементарных ситуаций…

Он отошёл к перилам и с неприязнью посмотрел на закрытую дверь, перевёл взгляд на рассвет, сереющий за немытыми окнами, и улыбнулся: образы и ассоциации всегда получались чересчур личными. Часто накладывались не на воспоминания, а на производные от них, так что изначальной причины тех или иных картин, запахов, преломления теней отыскать было попросту невозможно. Он и не делился ими ни с кем, зная, что его образы будут непонятны никому, кроме него самого, сомневаясь к тому же, что сумеет правильно выразить то, что и сам улавливал где-то на уровне безмолвного знания. Кто бы, например, сравнил свет одинокого фонаря с ночными дорогами Новой Англии или мимолётный жест прохожего с блестящими глазами той девушки, с которой он встретился ночью и расстался на рассвете, так и не договорившись о следующей встрече?

Места и даты смешивались. Подчас критерий, связующий их, полностью отсутствовал. Оставалась только память. Или просто память о памяти…

 

Он вспомнил первые недели после войны, когда голова болела постоянно и приходилось не выползать из запоя по нескольку суток кряду; сбивая боль самым дешёвым портвейном, единственным достоинством которого было его количество, а потом часами висеть на раковине с пальцами, достающими до глотки, пытаясь опорожнить давно пустой желудок…

Вспомнил, как гулял по вечернему городу с девушкой, радуясь тишине и пустоте улиц, тому, что жив и дышит этим пыльным и таким родным воздухом; тому, что даже рубашка липла к телу от духоты и пота, а она не поняла и принялась рассказывать о своих далёких от него проблемах, и тогда он засмеялся, а она вдруг обиделась, думая, что над ней, и молчала до самого дома…

Полдня, что он провёл в лесу, валяясь на траве, слушая шум ветра, наслаждаясь одиночеством и значимостью всего, на что раньше не обращал внимания…

Серые дождливые дни, когда часами он наблюдал за постепенно меняющимся пейзажем за окном, прислонившись лбом к холодному стеклу, чувствуя кожей струи дождя, стекающие по гладкой поверхности. Как чередовал книги и дождь, наполняясь спокойствием, уже тогда зная, что второго такого момента может просто не быть…

Вспомнил лицо, или точнее, глаза Егорова – глаза побитой, больной собаки. Лицо, плечи, грудь были замотаны бинтами: три пули в теле и оторванный осколком нос. Чуть ли не впервые осознал, что никогда не сможет понять настоящей боли даже близкого человека, понял вдруг, что на войне нет компромиссов и чтобы выжить самому, надо убивать не думая, оставив все сомнения на потом, когда проще будет договориться с собственной совестью…

Мелкие предательства, на которые тоже был способен и которые никогда не называл их настоящими именами, умея оправдаться перед собой в чём угодно, так что со временем и сам начинал верить в невозможность что-либо переменить тогда, когда совершал их. Веря даже в то, что и сейчас не смог бы поступить иначе…

Как однажды не хотелось просыпаться, потому что впереди ждала ночь и духи, и никто не мог сказать наверное, что вернётся живым. Треск горящих домов, бьющий по нервам, и страх, облизывающий кости, замирающий напряжённой истомой где-то в паху. Липкий пот, пропитывающий насквозь бушлаты и бронежилеты. Вымершие улицы, пугающие вдвойне оттого, что не слышно было даже  лая собак… И весёлое равнодушие, когда организм, наконец, устав тащить груз страха, сбросил его как ненужный балласт и стало наплевать, вернёшься назад или нет…

 

Внутри тоскливо защемило, как всегда, когда наваливались отчаяние и понимание, что того времени уже не вернёшь. Оторвался с неохотой от перил и посмотрел на заплёванную лестницу, освещённую мутным светом наступающего утра. Представил вдруг, как открывается чья-нибудь дверь. Хмурый, неуютный взгляд, полный заспанного удивления, и своё немое чувство вины и неудобства. И не успев ещё представить, уже начал оправдываться перед собой и злиться, в очередной раз выдувая из мухи слона…

Ужасно хотелось принять холодный душ, смыть запахи и давление ночного города, залезть под прохладную простыню и заснуть…

Он развернулся и, стараясь не ступать на старые мозоли, осторожно пошёл вниз по лестнице.

Отчего-то всегда вспоминались последние лет пять-шесть. Где-то именно там прошла граница между детством и нынешней жизнью. Армия, пожалуй. Хотя тогда это не воспринималось так тоскливо, да и самого ощущения, что что-либо меняется кроме декораций, никогда не возникало. Впрочем, случись невозможное и представься такая возможность, он и теперь не променял бы то время ни на что другое.

И сейчас, глядя на лестницу в предрассветных сумерках и даже не задумываясь, он твёрдо знал, что смутное, готовое родиться воспоминание пришло как раз из того промежутка времени. Утро, лестница, разбросанные по ступенькам окурки, он, с трудом спускающийся навстречу спящему городу. Ощущение было скомканным и в то же время очень ярким, словно когда-то давно он также шёл вниз по лестнице, испытывая те же чувства, с тем же невнятным беспокойством, угадывая ещё в полутьме размытые тени под ногами. Всё словно бы повторялось с точностью до мельчайших оттенков…

Подобные воспоминания приходили не раз, тревожащие или успокаивающие. Бывало, он даже пробовал задумываться над этими параллельными рядами, удивляясь четкости и достоверности каждого из них.

Сколько он ходил по этой лестнице? Стирающиеся, под мрамор, каменные ступени, грязные, редко просыхающие лужи в углах, спёртый запах туалета… Тысячи, десятки тысяч раз?

Но каждый раз он возвращался, словно это было залогом того, что придётся уйти снова…

 

Вспомнил вдруг, как однажды за ним пришли ночью. Суетливые люди в штатском. Слёзы матери, вечное, тупое равнодушие отца. И он, уставший от долгого сопротивления, молча пошёл с ними, отвлеченно думая, что ничего не изменилось. То же, что и тридцать, шестьдесят лет назад – те же нетрезвые лица, выбирающие ночь себе в союзники. И на улице шёл снег, в полной тишине, огромными белыми хлопьями. И, пожалуй, впервые он не почувствовал уюта и объема темноты. Винный перегар в разболтанном «газике» и утро, не принёсшее облегчения… Занесённая рука военного комиссара и свои злые и насмешливые глаза. Рука нерешительно опустилась, и он откровенно усмехнулся, пообещав себе, что когда-нибудь найдёт того полковника и сломает эту руку… Но когда вернулся, воспоминание вызвало лишь улыбку – слишком многое пришлось пережить, чтобы тратить силы на такие мелочи…

Вспомнился скверик в центре города, большие ярко-жёлтые даже в темноте листья каштанов, мягко падающие на землю в полном безмолвии. Не было ни ветерка, и он смотрел на листья, один в пустом городе, пытаясь отпечатать где-то внутри эти мгновения, уже тогда чувствуя, что скоро что-то изменится. И затем встал, пересилив себя, и ушёл, так и не повернувшись, боясь испортить впечатление. И позже не раз возвращался к тем минутам, когда, казалось, ни на что уже не оставалось сил, и сам был как натянутый нерв…

Огромная армейская палатка, ноги, вязнущие в слякоти по щиколотки. Шёл дождь, и, как всегда, им досталась самая грязная работа – грузить трупы. Вонь от разбросанных вокруг  окровавленных бинтов, запах сырости и вкус тушёнки, которую они ели здесь же, укрывшись от дождя. Сидели на пустых носилках, в разводах от пропитавшей их крови, жевали куски мяса с хлебом, запивая дорогим трофейным коньяком, и хохотали над своими же похабными шутками…

 

По многу часов он просиживал на своей «старой, доброй, облезлой кухне», с какой-то даже нежностью называя её так про себя, с кружкой чая или кофе, давно остывшей и забытой на столе, вглядывался в знакомую вязь плитки, покрывавшей стены, думая о своём. Всегда хотелось быть сильным и независимым. Что он, в общем-то, и получил, променяв привязанности на свободу и одиночество. Впрочем и об этом он не жалел нисколько – прожив четверть века, он до сих пор не знал, чего хотел от жизни, но, по крайней мере, успел увидеть и понять то, чего не хотел от неё. Его мир был жёстким и циничным, где не было места слабости. Чтобы выжить в нём, каждую минуту надо было следить за собой и не делать того, чего можно было избежать. Всё это было у него. Всё, кроме воли и работоспособности. Как раз того, что придавало смысл всему в его понимании.

Наверно, он был не готов к нынешней жизни. Всего лишь шесть лет выжали его до отказа, и он отдал им все силы, не умея правильно распределить их. И теперь подолгу просиживал на кухне, с застывшим взглядом, вспоминая и уже подбивая итоги. Единственное, что оставалось и чему он был искренне рад…

Одни воспоминания спонтанно накладывались на другие без видимой связи между собой и уходили так же неожиданно, уступая дорогу следующим…

 

Вспомнил жену и своего умершего ребёнка, которого так и не увидел ни разу за три недели. Не успевшего, по сути, родиться. Не видевшего ещё ни солнца, ни леса, не ощутившего запаха ветра и вкуса дождя. Тёплый комок его плоти, оставшийся в серых стенах больницы под холодным светом ярких электрических ламп… Вспомнил, как плакал несколько часов, закрывшись в пустой ванной, не переставая удивляться, как поначалу не хотел этого ребёнка и как сейчас готов был отдать всё что угодно, чтобы тот был жив…

Вспомнил, как не имея больше ни сил, ни работы опускался почти на самое дно… Ходил по ночам и собирал пустые бутылки. Стесняясь и ненавидя себя за неумение жить, заглядывал в урны и мусорные баки…

Как однажды в то немногое, что у него, казалось, ещё оставалось – ночь – грубо попытались вмешаться. Их было двое, и они были пьяны, а он был один. Но они не знали о его прошлом и его усталости… Одному он сломал несколько рёбер, другому проломил череп и забрал все деньги, что у них были. И потом ещё долго пытался успокоиться, уговаривая себя забыть опять накатившую память о войне, заливая дрожь в разбитых пальцах второсортной водкой…

 

Жизнь наваливалась перепадами от плохого к хорошему, но с каждым разом груз её становился всё тяжелее. Уходили время и желания, пропадали или погибали друзья и даже книги, в которых раньше были ответы на многие вопросы, теряли своё значение. Оставалось место только для пустоты и памяти…

 

Вспомнился блок-пост в Ханкале, серая пелена дождя и сырые стены землянок… Залпы «града», выбивающие почву из-под ног… Землистые, небритые лица с красными от хронического недосыпания глазами… Труп духа в сотне метров от землянки, чуть присыпанный землёй, до которого так и не дошли руки откопать, чтобы пройтись по карманам… Чёрные сны, перемешанные с реальностью, и реальность, похожая на дурной, липкий сон… Спирт, разведённый водой, в обмен на не учитываемые никем ящики с патронами и гранатами, которые те, что уезжали отсюда в прежнюю, мирную жизнь, брали с собой… И опять дождь, водка и сырость…

Как в бессонные ночи вспоминал погибших друзей и отчаянно, по-звериному, выл в подушку, а в голове одинокая и бесконечная стояла строчка из песни Цоя: «…И дрожала рука у того, кто остался жив…»

 

Почти каждый вечер темнота вытягивала из дома постоянством своей неопределённости. Если хватало сил и было не лень, он одевался и выходил на улицу. Не зная куда идти, мысленно выбирал отдалённый ориентир и, уже не думая ни о цели, ни о расстоянии, шёл в нужную сторону.

Мысли были разрозненными и непрочными, легко перескакивали от одного к другому, следуя обычно за взглядом, запахами и ассоциациями.

…Было обидно за свою жизнь, дни и годы напряжения – неизвестно чего ради. Он знал, что не сможет изменить ни этих людей, ни эту страну. Он мог измениться сам и попытаться, по крайней мере, изменить жизнь тех, кто был ему близок…

Хотя иногда надоедало разыгрывать комедию перед собой, и он начинал называть всё своими именами. Просто разумный эгоизм. Но и чтобы измениться самому, не хватало сил. Впрочем, и мысль об эфемерных близких была не более чем костью остаткам совести, которые, как ни странно, всё ещё посещали его. С каждой новой потерей слабли и без того уже призрачные связи с окружающими, – живые требовали обязательств и участия нередко гораздо больше, чем он мог дать…

Почти тоже было и с женщинами. Как только он начинал чувствовать, что смутное, тёплое ощущение привязанности давало корни, сразу же пытался избавиться от него. Просто уходил и не возвращался. Долгие объяснения пугали, к тому же он не был уверен, что будет правильно понят. Хотя, пожалуй, и это был самообман. Он не признавался себе, но и здесь всё было намного проще – естественное желание здорового эгоиста уйти раньше, чем бросят его самого, чтобы не чувствовать ревности и отчаяния. С совестью можно было договориться, с чувствами приходилось бороться. Причём потери были всегда, – уязвленная гордость умела ставить подножки…

 

Подумалось вдруг, что всегда нравилось бродить по вечернему городу, рассматривать женские лица, морщиться от яркой косметики и дешёвых духов и в то же время радоваться постоянству этих красок и запахов, нисколько не задумываясь над мелочностью подобных парадоксов. Темнота скрадывала очертания, потёртые лица, и фигуры разжигали игру воображения; фонари добавляли глазам блеск и, казалось, всё ещё впереди, всё только начинается; и не было тех лет, переполненных смертями, тоской и одиночеством…

 

Лифт, как всегда, не работал. Он отдыхал между этажами, тоскливо рассматривая тёмные силуэты строений напротив. Город всё так же манил, отнимая время и силы и будоража воображение. И он привычно злился на себя за то, что опять нарушил собственное обещание – пошёл бродить по ночному городу, наперёд зная, что завтра повторится то же самое…

 

 

ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ВЕСНА…

 

…Почему он, в конце концов? Мысль навязчиво преследовала. Как ни пытался он доказать себе, что был полностью равнодушен к ней, сам процесс постоянного доказывания медленно сводил с ума. Почему он? Что определило их выбор? Его неуравновешенная натура? Прошлое, где его единственным умением было убивать? Козёл отпущения со стороны? Наверняка всё вместе и каждый аспект в отдельности… Восемь тысяч долларов наличными за заказ. Отчего-то он сумел подавить спонтанное желание сразу согласиться, оговорив несколько дней на раздумье, чуть ли не впервые изменив привычке начинать и заканчивать всё на одном дыхании. Несколько раз подходил с противоречивыми чувствами к телефону, готовый или твёрдо согласиться, или отказаться. Однажды даже набрал номер, но услышав первый гудок, нервно опустил трубку. Мысли, от успокаивающих до абсолютно безумных, в бешеном ритме проносились в мозгу. Ни одна не удовлетворяла его. Голова раскалывалась от невозможности принять решение. То же происходило и с настроением: огромные скачки от истерической эйфории, где он хохотал пугающим даже себя самого смехом, сменялись полным упадком физических и истощением моральных сил, – падал на кровать, зарывался лицом в подушку, ожидая, что решение само найдёт его, или, на худой конец, чтобы провалиться в чёрный и глубокий сон, без сновидений.

Но раздразнённое воображение не успокаивалось и во сне. Нарисованные картины смешивались с реальностью, причудливо переплетались с ней, пугая несуществующими подробностями…

 

…Шум ветра за окном, едва слышная вибрация стёкол, журчание воды в трубах, редкие звуки падающих в подставленную тарелку капель из протекающей батареи. Он лежал, не двигаясь, медленно переползая ото сна к реальности, всё ещё не совсем понимая в полудрёме, где находится.

…Звук старых, отстающих от стены обоев отозвался резким спазмом в животе и ударил по нервам, застывшим в напряжённом ожидании хоть какого-то сигнала извне. «Двадцать пять лет… Чего я жду?.. Манны небесной?.. Откуда эта бесконечная усталость?.. Сколько можно драться с ветряными мельницами, кожей чувствуя бессмысленность и неопределённость происходящего?.. Неужели это последний шанс?.. Всё, что я заслужил?..» Он приоткрыл глаза: большие, мутно-жёлтые квадраты света на стенах; тёмные силуэты полок, забитых книгами, уходящих к потолку; письменный стол, заваленный бумагами… «Что дали сотни книг, кроме почти полного неприятия всех их?.. Книги…» С горькой усмешкой он повернулся к окну. Луна светила в глаза, жёлтым пятном зависнув между ветвей деревьев. Несколько минут он всматривался в мягкий отражённый свет, отрешённо думая, что завтра опять не избежать упрёков матери в том, что спит по полдня и не работает. Попытался задуматься о чём-то ещё – в голове всплыло лицо незнакомой девушки, увиденной в городе вечером. «Почему я?..» Он повернул голову от окна к стене. Мысль возвратилась опять. «Да пошли они все!..» Взгляд упал на лунный блик. «Улететь бы сейчас туда, ко всем чертям от этих проблем… Отказаться?.. Что я ещё умею?.. Да ни хрена ты не умеешь и никогда не умел…» Словно чужой голос больно кольнул в самое уязвимое место, напомнив о разбитых мечтах и ожиданиях. «Что я скажу им?.. Да и что сказать, когда им одно только слово нужно…» Он протянул руку, нащупал на столе пачку сигарет и зажигалку. Хотел прикурить, но ясно представил себе запах табачного перегара в комнате с утра, вздохнул и поднялся с кровати. «Надо форточку открыть…» Старые доски пола жалобно заскрипели. Он недовольно поморщился. Мысль, что даже вещи противопоставляют себя ему, неотвязно преследовала в последнее время. Зажигалка не работала. Он пощёлкал несколько раз, надеясь выбить искру. «Дерьмо…» Небрежно бросил сигарету на стол и вдруг, не выдержав, с размаха швырнул зажигалку о пол. Пластмассовый корпус с треском разлетелся на куски. Тело трясло мелкой дрожью. «Неужели я отсюда никогда не выберусь?..»

За окном лежал ночной двор. Чёрные силуэты деревьев, бесформенные очертания гаражей, согнутые, проржавевшие качели, как символ украденного временем детства, разбитая асфальтовая дорожка, изорванная колёсами машин земля, глубокие колеи в грязи, пятна света, танцующие нереальные танцы с тенями под завывания ветра.

Сколько ночей провёл он так, бесцельно бродя по городу или простаивая у окна в ожидании каждой новой весны, с жадностью вдыхая свежий, приторный запах обнажившейся после долгой зимы земли? «Но весна всё-таки наступала, хотя каждый раз было страшно, что она могла так и не наступить…» – вспомнилась любимая фраза из Хемингуэя. Он грустно и нежно улыбнулся; слова чуть ли не впервые остались просто словами… «Сейчас даже спрятаться за ними не получается… Почему я не могу отказаться?.. Последний шанс?.. Неужели я и вправду ни на что не способен?.. В этой стране даже проиграть достойно невозможно… Надо быть просто всё время в игре… Может потому и не могу отказаться, не начав даже заведомо проигрышную партию… Ещё один шанс проиграть по-крупному… Последний раз… Что я ещё могу сделать?.. Французский легион?.. Несколько лет… Счёт в банке, французское гражданство… А в результате?.. Нет, это последний вариант… Если ничего больше не останется… Господи, что со мной сделала эта страна!..»

Дико хотелось курить – хоть чем-то успокоить расшатавшиеся нервы. Он вышел на кухню и, не включая света, на ощупь нашёл спички. После пары затяжек исчезла дрожь в теле, и расслабились мышцы. «Ладно, – сигарета медленно тлела между пальцев, – чёрт с ним со всем, может завтра что-то прояснится…»

 

Уже лёжа в кровати, беспомощно цеплялся за незнакомое понравившееся лицо, опять неожиданно всплывшее в памяти, пытался дорисовать ускользнувшие при встрече детали, не сразу заметив параллельную мысль, постепенно заслонившую всё остальное. Всё ещё глупо улыбаясь, вдруг почувствовал новый подвох. «…Сколько нужно денег, чтобы купить дом за границей?.. Тысяч сто?.. Или больше?.. Ещё счёт в банке… Человек пятнадцать – двадцать… Ч-чёрт, о чём я думаю?!» Простыня сбилась в комок. Он поднялся, расправил её и сел на кровать. Рука автоматически потянулась за сигаретами. «Где решение?.. Всего-то «да» или «нет»… Одно слово…» Механически покрутил пачку в руках и бросил на стол. «Одно слово… Как же я их всех ненавижу…» Встал, подошёл к стене, упёрся в неё лбом и положил обе ладони на прохладную поверхность. Сон полностью ушёл, оставив гнетущее ощущение надвигающегося утра. «Что я ещё умею?.. Что?..» Резко отвёл голову и с силой ударил о стену… Ещё раз… И ещё… С единственным желанием выбить само воспоминание о том предложении… Перед глазами поплыл туман, колени противно задрожали, из рассечённого лба тонкой струйкой полилась кровь, пачкая обои. «Как же я вас ненавижу…» Чтобы не упасть, вцепился судорожно в грядушку, сделал пару шагов и свалился на кровать. Кровь заливала лицо, стекала по щекам на подушку. Он вытер её рукой, поднёс к глазам потемневшую, влажную ладонь и тихо засмеялся. «Позёр херов… Легче стало?..» На глаза навернулись слёзы. «Ещё немного, и я сорвусь…» Ныла шея, кровь мучительно ударяла в виски. Он закрыл глаза и представил лицо вчерашней девушки. Отчего-то захотелось найти её, отдать остатки нерастраченной нежности, почувствовать тепло чужого тела, вкус влажных и мягких губ… «Киллер…» Слово было, как хрупкая игрушка, – предмет зависти и восхищения друзей в детстве. «Детство, – он попытался усмехнуться; слабое движение отозвалось болью в голове. – Нечего даже вспомнить… Киллер… Господи, ну почему я?..»

 

…Большие, тяжелые капли дождя, тонкими струйками стекающие по спине… Мутный свет фонарей какой-то давно забытой улицы… Прозрачные лужи на сыром асфальте… Пузырящаяся, будто живая вода… Тишина и одиночество, если бы не дождь… Ветви берёз, выступающие из темноты… Когда это было? В каком году?.. Мокрые волосы, пахнущие весной… Огромные серые глаза, полные сомнения…

Где-то за стеной отвратительным металлическим лязгом отозвалась чужая жизнь. Не открывая глаз, он повернулся на другой бок, ожидая продолжения. В полудрёме сам начал дорисовывать упущенные подробности, но сон не держался, постепенно тая, пока, наконец, не пришлось отказаться от безуспешных попыток… Неосознанным жестом потянулся к столу, вытащил из пачки сигарету и засунул в рот. Ни зажигалки, ни спичек не было. «Ах, да… зажигалка… и спички на кухне…» Осторожно ощупал опухоль вокруг лопнувшей кожи. Засохшая корка крови, ушибленная кость… С каким-то безучастием, удивившим даже себя, подумал, что через пару дней всё пройдёт. «Шрам, наверно, останется… Да ладно, бог с ним…» – раздражённо, перебивая собственную мысль, вернулся к предложению, на долю секунды всё же успев усомниться, не приснилось ли оно ему.

К чему он пришёл? Чужие жизни, равные загнутым пальцам на руке… Нехитрая арифметика в уме. Чужие жизни… Шкура неубитого медведя… Что они значили, когда не было возможности устроить даже свою судьбу. «Потерянное поколение… Чему удивляться?.. Каждый просто пытается выжить и в меру сил устроиться… Этика отдельного человека, – он растерянно усмехнулся. – И где? В стране, где общество предлагает единственное безальтернативное решение и само же наказывает за свою систему ценностей… Ценностей…» Сильно зажмурившись, он глубоко вдохнул и долго, пока не заболели глаза, вглядывался в расцвеченную оранжевым черноту.

Растерянные как-то незаметно друзья и перспективы, давно забытые мечты и амбиции… Где всё это сейчас? Неужели всё для того, чтобы остаться наедине с этим предложением в захламлённой комнате старого дома, наедине с тишиной и собственным страхом? Как ни крути, а выходило именно так…

 

Часто вечерами он одевался и уходил бродить по спящему городу, спасаясь от нестерпимого, почти физического ощущения удушья. Пожалуй, так было всегда, сколько он помнил себя… Потом была война, контузия… Зная, что обманывает себя, он всё же продолжал считать началом всех психических и моральных срывов именно войну. Так было намного удобнее, по крайней мере, находилась точка отсчёта, за которую можно было зацепиться, чтобы привязать к ней и неуравновешенность, и свои неудачи. Война расколола сознание, сделав его тем, чем он был сейчас, сломала и из кусков собрала нового человека. От старой жизни – нереального книжного мира – осталась лишь лицемерная потребность обращаться к совести, как многолетняя привычка, с которой давно сжился и уже не обращаешь на неё внимания, и умение оправдывать любое действие рациональными причинами…

Ночь успокаивала почти полным отсутствием людей и тишиной. Огромный вымерший город. Появлялась даже иллюзия того, что не всё ещё потеряно.

Он улыбнулся, вспомнив, как месяц назад ходил по городу, засыпанному снегом. Нарочно шёл, не выбирая дороги, проваливаясь в сугробы, с наигранным усилием передвигая ноги. Оборачивался иногда посмотреть на собственные следы, двумя тёмными колеями, выделявшимися в мягком свете фонарей… «Может, на улицу выйти?..» Cовсем неуверенно спросил себя, ожидая твёрдого отказа, заранее зная, что не пересилит себя, не сможет даже подняться с кровати… Лень.

Небо за окном серело всё больше, селя в душе беспокойство и страх. «Что я ещё могу?» Лёжа, он прислушивался к воспоминаниям и ощущениям. Пытался воскресить в памяти безликие фигуры, встречавшиеся иногда на пустых улицах. Уже тогда он смотрел на них как на мишени… Ничего ни ужасающего, ни волнующего… Просто мишени… «Какая разница, чем я займусь, если давно уже не нужен даже сам себе… Всё равно кто-то получит эти деньги… Почему не я, в конце концов?.. Жизни… Смерти… А посередине я… Год, два и всё… И ради такой ерунды столько нервов… Смешно…» Потянулся было за сигаретой, но вспомнил, что нет спичек. «Ч-чёрт, а?.. Может, монету подкинуть?.. Решка – нет, орёл – да… И сразу позвонить, чтобы не успеть передумать?..» Решение было настолько глупым и простым, что он заулыбался, предчувствуя, что найдутся тысячи оправданий и аргументов «за» и «против», что бы ни выпало.

«Что я ещё умею?..» Первый раз мысль появилась как простая констатация факта, не напугав и не разозлив. Он посмотрел на оборванные местами обои, выцветшие вырезки из журналов на стенах, до которых не доходили руки снять, и устало прикрыл глаза. «Наверно, ничего…»

 

Не было ощущения чего-то аморального или внутреннего разлада в том, что всё так быстро и просто определилось. Одновременно пропали страх и неуверенность. И уже проваливаясь в сон, с удовлетворением и смутной, неокрепшей ещё радостью по поводу принятого, наконец, решения подумал, что всё-таки отыскал свою нишу в жизни, пусть и не самую лучшую… «В конце концов, кто виноват, что в этой стране мне не нашлось другого места?..»

 

 

БЕЗ ОПРЕДЕЛЁННОГО МЕСТА ЖИТЕЛЬСТВА

 

…Тяжелее всего было зимой, в морозы. Бетонные стены покрывались инеем, переливавшимся при свете мутной электрической лампочки, ныла несуществующая уже почти двенадцать лет нога. В такие моменты он натягивал на себя всё тряпьё, что у него было, ложился на грязный, в жёлтых разводах матрац, накрывался дырявым одеялом и молча наблюдал за клубами белого пара, вырывавшимися изо рта. Эти стены давили на него, особенно поначалу, когда, пьяный, он бросал им обвинения односложным матом… Но они понимали и всегда угрюмо, виновато молчали. Постепенно он свыкся с ними и часто, сам того не замечая, отдыхал на мысли о возвращении в свой подвал и о вечернем отдыхе в полной тишине и изоляции.

В углу, на ящике, стояла начатая бутылка водки. Рядом с ней полбуханки чёрствого хлеба. На сегодня должно было хватить.

Он не выходил отсюда уже больше двух суток, прячась от холода и греясь одной лишь водкой. Человек без прошлого и будущего – последним и, пожалуй, единственным доказательством его существования был он сам.

Всё вокруг неуловимо менялось с каждым днём. В глубине души он чувствовал, даже знал наверняка, что и его предел где-то рядом. Ещё совсем недолго. И, тем не менее, он боялся перемен даже в мелочах. Перемены несли новое и далеко не лучшее новое. Слишком много изменений было в его жизни, чтобы он мог ещё доверять им. И только водка оставалась чем-то неизменным все эти годы, гася боль и давая временное забвение. С ней рука об руку шла и цель каждого дня – достать хоть сколько-то, чтобы не вернуться в подвал пустым, – цель всей оставшейся жизни, разбитая на отдельные равные участки.

Последней нитью, что связывала его с прошлым, была чёрно-белая армейская фотография, начавшая уже перетираться на сгибе. Он прикрепил её к стене над служившим столом ящиком, покрытым засаленным куском картона. Специально ночью выбирался на улицу, ковылял до ближайшего киоска, в полутьме негнущимися пальцами на ощупь пытался найти выплюнутые кем-то жевательные резинки. Потом долго, уже в подвале разжёвывал серые окаменевшие комки и, придав им гибкость, прилепил на них фотографию. И всё это после того, как неожиданно проснулся в слезах от старых, давно забытых, казалось, снов, наполненных войной и болью, чувствуя, что уже почти потерял человеческий облик.

На фотографии их было пятеро. Вернулся только он. Четверо остались там, на Саланге. Четверо и его нога.

Сейчас он был никому не нужный калека. Всеми забытый. В тридцать один год…

Он всегда пил вместе с ними и рядом с ними. С каждым последующим стаканом язык всё больше развязывался. Он плакал и ругался, в пьяном угаре обвиняя их в предательстве, в том, что не взяли с собой или в том, что из-за них он стал калекой. Но чаще клялся, что эта, именно эта и есть последняя бутылка и что проживёт жизнь за всех них, заработает денег и поставит им памятник. Всем вместе. Таким, какими они были на фотографии – молодыми и здоровыми…

Пить запоями он начал ещё в госпитале, потом, после выписки, не имея денег, стал пропивать всё, что у него было. Нигде не работал и даже не пытался хоть как-то устроиться в жизни, убедившись, после нескольких попыток, в тщетности любых усилий.

Точки, когда он просто безвольно покатился по кривой, не было, хотя, даже не признаваясь себе, долго ещё краснел в одиночестве, вспоминая, как пропил две свои медали…

Он встречал многих таких же, как он сам. В рваной, провонявшей запахами помоек одежде они крутились возле рынков и вокзалов, воруя всякую мелочь или клянча деньги. Не раз он пил с ними, напиваясь до беспамятства, затевая драки, часто просыпаясь в одиночестве с разбитым лицом и кровоподтёками на теле: не мог ужиться даже с теми бродягами, что окружали его. Иногда он завидовал им, наблюдая, как они ели, – боясь проронить крошки, сжимали хлеб в потрескавшихся ладонях, словно это был последний кусок в их жизни. Он не ценил того, что имел, и никогда не думал о будущем, вкладывая все силы в тот момент, в котором находился, одновременно живя в прошлом, пока, наконец, не разучился делать даже этого. Просто молча смотрел на фотографию и пил, не закусывая.

 

Теперь дни были похожи друг на друга. Когда-то каждый был наполнен до отказа ожиданием постепенных, безболезненных перемен к лучшему. И хотя где-то, в глубине, его тихий предательский голос шептал о том, что свою жизнь он уже проиграл, тормозя все попытки к действию сомнениями и ленью, он всё же верил в решающий перелом в будущем и возможность всё начать сначала. По-своему это как-то держало на плаву, пока не проснувшись однажды утром, он не смог вспомнить, какой сейчас месяц и даже время года: понял вдруг, что давно уже дни и ночи отличались только количеством света и тьмы.

Никто не считался с ним последние годы, но все, кто знал, боялись его за непредсказуемый, психованный нрав, угрюмое молчание и ощущение постоянной угрозы, исходившей от него.

И сейчас не только мороз был причиной его безвылазной лёжки в подвале. До сих пор ныли отбитые рёбра. Одно, наверное, было сломано – при каждом глубоком вдохе, правое лёгкое пронизывала резкая боль…

Три дня назад, уже под вечер, он сидел в центре города с картонной коробкой для мелочи перед собой. Один из здоровых бритоголовых парней, проходя мимо, презрительно кинул, даже не глядя в его сторону: «За…ли эти козлы уже. Сидят по всему городу…» И он, слышавший такое не раз, равнодушный обычно ко всему, не выдержав, неожиданно для себя самого взорвался. То оскорбление было не просто словами. Оно полностью перечёркивало его жизнь и делало напрасными все смерти – последняя иллюзия, с которой он не мог и не хотел расстаться; последнее, благодаря чему он ещё жил и помнил о них, что было его реальностью и оставалось единственным убежищем. «Заткни свою пасть, урод!» – «Чего?!» – «Заткни свой е…ник, я сказал!»

Он всегда жил по своим придуманным правилам, не считаясь ни с силой, ни с авторитетом. Уже здесь его не раз пытались сломать, издеваясь и жестоко избивая. Но он никогда не прощал унижений, встречая обидчиков поодиночке и избивая вдвойне жестоко. Со временем его перестали трогать и, не видя попыток сближения, просто обходили стороной.

…Парень сделал сразу две ошибки – подошёл и оскорбил ещё раз. Что было сил, он ударил его костылём между ног, и когда тот упал, корчась от боли в паху, ударил второй раз, целясь в висок, но только рассёк бровь…

Они били его безостановочно минут пятнадцать, потом он потерял сознание, а когда очнулся, то ещё долго не мог пошевелиться, глядя на звёздное небо, такое же чистое, как в Афгане…

Не было ни бессильной ярости, ни бешенства. С тех пор, как стал калекой, он никогда не выигрывал даже в мелочах, но каждый раз с тупым упрямством бросался в драку, ни на что не надеясь, с отчаянием обречённого. Накопленное на войне требовало выхода, оставаясь в нём нерастраченной злостью на уровне эмоций и смутных ощущений.

Он редко возвращался в мыслях к Афгану. Только когда не мог ответить на оскорбление, как сейчас. То время было самым ярким островком памяти, спасительным утешением, за которое он всё яростнее цеплялся. Иногда с испугом обнаруживая, что не может вспомнить деталей, сам дорисовывал и разукрашивал провалы в памяти.

Что он делал тогда? Была нынешняя жизнь платой за те смерти и грехи Афгана? Сколько человек убил он там? Десять? Двадцать? Его ли были те пули, что поставили точки во многих жизнях? Те несколько семей, что они расстреляли, когда поблизости не было особистов; тот пацан, что кинулся на него с ножом, которого он застрелил в упор. Они никогда не снились ему, и он почти не вспоминал о них. Лишь иногда, чтобы убедиться, что война не была сном и в его жизни были не только эти стены, голод и водка. Он не жалел их. Он жалел тех, что до сих пор улыбались ему с фотографии. Но больше он жалел себя и свою поломанную судьбу.

В такие моменты он острее, чем когда-либо, ощущал свою обречённость и одиночество. Закутываясь в одеяло, пытался поскорее заснуть, зная, что утро не будет казаться таким безнадёжным, как вечер. Вся ненависть, ни к кому конкретно не обращённая, застревала в одной бесконечно повторяемой фразе:  «… я вас всех в рот, уроды». Он не находил более грязных слов, чтобы выразить всё презрение к тому и тем, что окружали его. И так – пока не проваливался в глубокие, тяжёлые сны.

Он никогда не просил и ничего не давал в долг. Даже побирался молча – ставил перед собой коробку и наблюдал, как она постепенно наполняется мелочью. Он ненавидел всех без исключения, особенно презирая жалость бросавших ему подачки.

 

Однажды он почувствовал в себе что-то новое, внутреннюю силу, возможность измениться. Не пил два дня, накапливал спокойствие, стараясь свыкнуться с мыслью о переменах. Потом ещё целый день сидел возле церкви, не решаясь войти. Но, в конце концов, пересилил себя и, уже под вечер, вошёл внутрь, удивляясь тишине и незнакомым, дурманящим запахам. Церковь была пуста, лишь откуда-то из дальних помещений доносились приглушённые голоса. Он подошёл к первой иконе и провёл рукой по гладкой, стеклянной поверхности, ощутив неожиданно новый прилив спокойствия. В этот момент из боковой двери вышли двое служек в рясах и, увидев его, замерли на месте. Затем почти насильно поволокли к выходу и, уже на улице, грубо посоветовали никогда не заходить в храм божий. «Шатается тут всякий сброд…» В этот же вечер он напился в одиночестве, ругая матом и Бога, и «всю церковную сволочь».

Позже ему не однажды пьяному случалось бывать там, но никогда больше он не заходил внутрь, издеваясь над набожными старухами, которые, крестясь и шепча молитвы, в испуге шарахались от него.

 

После госпиталя он остался в Москве. Возвращаться домой одноногим калекой было страшно. Была уже середина лета восемьдесят восьмого. По госпиталю упорно ползли слухи, что войска скоро выведут, некоторые части уже выходили из Афгана. От этого было вдвойне обидно. В конце войны, на случайной мине…

Была смутная надежда осесть в городе и устроиться, но с самого начала он пустил всё на авось, надеясь, что шанс сам найдёт его. Спал на вокзалах и в городских парках, проедая и пропивая свои вещи и ту мелочь, что ещё оставалась.

Он отчётливо помнил тот день, когда в палату принесли их солдатскую зарплату, а некоторым деньги за ранение, помнил офицера из финансового отдела с нахальной улыбкой на лице. Помнил, как постоянно молчавший парень – если бы не врач, называвший всех по именам, никто бы не знал даже, как его зовут, – тупо, непонимающе смотрел на несколько купюр, потом сжал их в кулаке и что есть силы ударил прямо по той ухмылке; и ещё долго бил ногами свернувшегося на полу в комок, хрипящего от боли и страха капитана, пока его, с остекленевшим взглядом, трясущегося в припадке бешенства не оттащили до смерти перепуганные врачи и медсёстры…

Спустя неделю он встретил старика бомжа. Именно старик привёл его в этот подвал, накормил и показал целый пласт жизни, о котором он знал только понаслышке. Подвал находился в новом высотном доме, и их не раз пытались прогнать оттуда, но они упорно возвращались назад. Постепенно даже участковый махнул на всё рукой, и со временем на них двоих просто перестали обращать внимание.

Старик умер через два года…

…Несколько дней он ходил по районным комитетам, заходил к участковому, но его прогоняли отовсюду, даже не выслушав. Тогда он похоронил старика в том же подвале. Рыхлил землю палкой и выгребал руками…

С того времени он начал пить каждый день, полностью разочаровавшись в людях, ненавидя государство и город, в котором жил. Пил в ущерб питанию, иногда вспоминая, что не ел почти ничего по нескольку дней. Старик был единственным родным человеком, но спустя годы он вспоминал о нём всё реже. Память надолго застряла в Афгане, пока, наконец, он не начал забывать и о нём… Медленно плыл от утреннего похмелья к вечернему, выползал на улицу, ждал, пока наполнится мелочью коробка, и тут же пропивал собранное.

Каждое пробуждение, вырывавшее из бесформенных снов, успокаивало определённостью предстоящих часов. Он сразу тянулся к окуркам, подобранным накануне, выкуривал несколько штук и подолгу отхаркивал затем жёлтую, со сгустками крови слюну.

Хотелось ещё раз дожить до весны. Просто дожить, почувствовать запах апреля, горький вкус набухших на деревьях почек, увидеть мелкие резные листья. Даже умирать весной было не так обидно. Продержаться ещё пару месяцев, дождаться настоящего обжигающего солнца, а там плевать… Что будет, то будет…

 

…Он высунул руку из-под одеяла, подтянул к себе бутылку и сделал несколько глотков. Водка даже не обожгла давно сожжённое алкоголем горло, но всё же в желудке потеплело. Он сделал ещё несколько глотков. По телу медленно стало разливаться тепло. Старые, полустёртые в памяти ощущения лета, палящего солнца, раскалённого песка и резкого очертания гор на фоне бесконечного неба… Избавляясь от наваждения, он потряс головой и выполз из-под одеяла. Воздух с остервенением вырывался из простуженных лёгких и бледно-молочным паром поднимался к потолку.

Он опёрся на костыль, встал на ногу и обессиленно откинулся на стену. «Ничего, ребята, бывало и похуже». Впервые за многие месяцы он улыбнулся им, весело скалившимся ему со стены. «Только бы дотянуть до весны…»

 

 

ЛАБИРИНТ

 

…Карманы были привычно пусты. Сырой ветер всё так же дул в лицо, цепляясь за волосы, уже основательно отросшие. Денег на стрижку не было. Впрочем, и прикрывать голову ему никогда не нравилось. Он любил ветер, любил приходить домой основательно замёрзшим, чтобы не оставалось ни мыслей, ни желаний. Уже с закрывающимися глазами чистил зубы и залезал под одеяло со смутной надеждой на следующий день… На каждый следующий день… И так изо дня в день…

Центр города был также сер, как и обычно зимой. И всё же что-то иногда радовало даже в этой унылой, привычной серости. Люди, наверно, ожидание новой встречи, улыбки, быть может – тоже неплохо…

И город, и страна выкачивали все силы. Дико хотелось куда-то уехать отсюда, но точного места в воображении не возникало. Попытки заработать, как всегда, были бесплодны. Усталость, когда ещё нет и тридцати. Приходилось заставлять себя каждый новый день вставать, умываться и надеяться на что-то. Давно приходили мысли заработать один раз прилично, просто убив кого-нибудь, кто того стоит. Принципы, если и существовали когда-то, сейчас были не больше, чем набором пустых слов.

Что мешало? Найти того, кто сразу мог дать много и больше не требовать. Ему хотелось заработать только на спокойствие…

Отражением внешней жизни появилась привычка думать диалогами.

Так что мешало?.. Отсутствие моральных основ не тяготило. Не пугала ответственность или возможные моральные препятствия…

Просто не хотелось пачкаться… Хотя было всё же заманчиво. Всего один раз, чтобы не повторяться. Воли бы наверняка хватило.

Пачкаться не хотелось, но каждый день мысль возвращалась всё настойчивей. Зачем именно убивать? Возвращаться к современному способу ведения дел не было ни желания, ни возможности. Бесплодные усилия надоели и не оправдывали себя. Время уходило…

Он давно уже убедился в том, что по-настоящему хороший враг – враг мёртвый. Весь предыдущий, далеко не позитивный опыт был тому подтверждением. То, что кто-то мог стать врагом впоследствии, не вызывало сомнения. Это были деньги, с которыми никто не шутил. Именно поэтому проще было закончить чем-то определённым. Раз и навсегда…

В последнее время, казалось, даже сны стали особенно пугающими. Хотя сравнивать было не с чем. Сколько он помнил себя, его всегда что-то тяготило, особенно во снах. И всё же часто находилось что-нибудь действительно неплохое. Может, по сравнению плохого с ещё более худшим?

Хотя подчас происходило и вправду что-то успокаивающее: бывало, во снах он говорил по-английски. Радовала больше не отрешённость от этой жизни, а скорее достижимость и ожидание нового…

И всё же что-то останавливало? Привычная русская лень, неспособность начать дело? Пожалуй.

Даже возвращаться к себе в третьем лице уже становилось привычкой. Как удивился бы кто-нибудь, услышав его спокойные и циничные размышления о жизни и смерти. Смерти чужой, конечно. Хотя он не боялся и своей. В чём была ценность жизни? И сколько она стоила? Да и стоила ли она чего-то в действительности? Сомнительно.

…Прочитанные книги поставили изрядный барьер в отношениях с окружающим миром. Перебираться с одной стороны на другую пришлось слишком долго. И сейчас он не знал точно, где находился. Сознание всё ещё было грудой развалин. Хотя время, казалось, ещё было… Просто не хотелось пачкаться…

 

…Это был уже второй день, как он наблюдал за людьми именно с этой целью. Всё же он сумел пересилить себя. Что-то должно было произойти. Почему не это? В конце концов, он имел равные шансы и на успех, и неудачу. Неплохо для начала. Если учесть всё, что возможно, и оставить место для того, что учесть, в принципе, невозможно – досадных случайностей – шансы могли неимоверно вырасти. Скажем, один к десяти. Или даже выше… Одна никчемная жизнь на другую, вероятно, такую же никчемную, но прожитую с большим смыслом. Хотелось бы надеяться…

Неужели совершив преступление, он будет всю жизнь раскаиваться? По крайней мере, у него была возможность проверить… Хотя вряд ли. Как раз то, что это сделано, чтобы никогда больше не произойти, и вызывало чувство уверенности в себе, даже гордости.

Впрочем, он не мучил себя моральными терзаниями вроде героев Достоевского. Мысли шли параллельно ему, не соприкасаясь с сутью обдуманного и решённого.

 

…Пятый? Шестой день? Он уже не считал. Да и отправной точки нигде не было. Просто восприятие поменяло угол. По-прежнему не тратя времени на обдумывание деталей, он наблюдал. Одно из немногого, чему он научился. Плюс терпение. Казалось, этого уже было достаточно для начала. Жаль, что у него оно приняло такую искривлённую, с одной стороны, и сомнительно-короткую, с другой, – форму. Хотя «жаль», наверное, не подходило – просто не хотелось пачкаться.

Люди, имеющие несколько тысяч долларов наличными сразу, – валютчики, те, что покупали и продавали их. Десятки проходных персонажей в день, сотни в неделю, возможно, тысячи в месяц. Едва ли его лицо всплывёт в этом бесконечном потоке. К тому же пара месяцев – достаточное время, чтобы его лицо затерялось на фоне других.

Приходилось ставить не на что-то в отдельности, а на всё сразу, просчитывая даже неучтенные случайности.

Он нашёл нужных людей и умел наблюдать. Идея не становилась навязчивой, – жизнь текла также неторопливо и размеренно. Ожидание даже возможного провала не пугало. Всё же он ставил на другое. То, что искать именно его не будут, он не сомневался. Он был гастролёром, случайным, ни с кем не связанным человеком в этих кругах… Милиция перегружена подобным. Бандиты, если и найдутся такие, будут искать не того, кто сделал, а скорее того, кто начал тратить. В этом смысле он был спокоен. Оставалось узнать с достоверностью до минут, когда деньги будут в карманах у того, на ком он остановился. Кроме периодического и систематического наблюдения ничего не оставалось. А ждать он умел…

В конце концов, это было просто очередное дело. Не лучше и не хуже любого другого. Ещё один этап в жизни. И он пытался относиться к нему добросовестно. Одежда и обувь после всего, естественно, пойдут в огонь, поэтому выбрать нужно что-то нейтральное – что не будет выделяться на улице и что не жалко будет сжечь впоследствии. Ещё то, что уйдёт незамеченным из дома.

Он пытался подстраховать себя даже с этой стороны, зная, как давно забытое всплывает в самые неподходящие моменты, иногда спустя многие годы.

 

…Было что-то ещё, в чём он не хотел себе признаваться, что подтолкнуло к

окончательному решению. Он не любил возвращаться к этому, наперёд зная, что пьянящее ощущение риска может проглотить его, не оставив места холодной и расчётливой логике. Ощущение прыжка в омут, не зная, вынырнешь или нет. До сих пор он выныривал. С большими или меньшими потерями. По большому счёту ему всегда везло. Точнее – он просто не проигрывал. Пока не проигрывал – жизнь ещё не сломала его. Или он сам был настолько силён, что не поддался ей? Он не знал и даже не задумывался над этим, научившись относиться ко всему равнодушно. Наверно, оттого и чужая жизнь стала в один ряд с прочим, ничем не выделяясь на общем безликом фоне того, что проходило перед глазами.

 

…Привычные к деньгам пальцы моментально отсчитали нужную сумму, ощупали его одинокую двадцатку и выжидательно замерли.

Замерзшие руки неуклюже перекладывали купюры из одной стопки в другую… «Всё в порядке?» Он кивнул, не глядя в глаза (не хотелось), – боялся рассмеяться. Он уже представил себе контраст между ним, стоящим напротив, с бегающими глазами, и им же, мёртвым, месяца через два. Да, деньги были здесь, в общем-то, уже его. Осталось лишь подождать некоторое время.

Человек был уже мёртв, даже не зная об этом. Всё это напоминало детскую игру. Только масштабы были другие.

«Takecare…» Он улыбнулся от неожиданной двусмысленности. «Что?» – не понял тот. «Спасибо». – «А-а».

Он повернулся и пошёл прочь. Что ж, часть уже была сделана. Оставалось ждать.

 

И всё-таки ему определённо везло. Приходилось надеяться на случай. Это не было даже тактикой, просто ожидание. Можно было ждать годы и безуспешно. Но ему везло. Что-то их действительно связывало. Жизнь, наверное. Неожиданная мысль заставила улыбнуться.

Прошло больше двух недель с тех пор, как он разменял деньги. Сейчас они ехали в одной маршрутке. Странно, казалось, подобные типы должны иметь машины… Конечно, человек мог ехать и не домой, но после целого дня работы… Он улыбнулся опять. Работы… Хотя то, чем он сейчас занимался, тоже было в некотором смысле работой.

…Обычно под вечер люди возвращаются домой… Они вышли на одной остановке, и он проводил его до подъезда. Второй этаж. Тот даже не обернулся. Что ж, по крайней мере, уже было от чего отталкиваться…

И всё же изредка появлялось знакомое чувство неоправданности всего предприятия. В подобные моменты наваливались усталость и неуверенность, но ему удобнее было считать их минутами слабости, поэтому в такое время он просто направлял мысль в другое русло…

 

Он часто ловил себя на мысли, что постоянно необоснованно улыбается. Ему всегда было интересно, как это смотрелось со стороны. Глупо, вероятно. Впрочем, он давно уже отучился считаться с чужим мнением в таких мелочах.

…Ясно было, что деньги не сделают его счастливее, так же, как и богаче. Но что-то они всё же принесут.

Просто это дело, как и любое другое, требовало логического завершения. Можно было поставить точку прямо сейчас, не продолжая ничего. Что тоже казалось решением. Но достаточно однобоким  (размышляя отвлечённо), тем, к чему всё равно пришлось бы вернуться рано или поздно. Это было не проявление воли, а лишь попытка обосновать бездействие и трусость.

Нужны были определённость и твёрдое решение. Сейчас отступить – означало проиграть, даже не успев ничего начать.

Странный способ встать на ноги, хотя и далеко не новый.

Он позволял мыслям свободно бродить, не ограничивая их, зная, что всё равно придётся возвратиться к той же мёртвой точке, с которой он начал несколько недель назад…

Он улыбался, наблюдая за знакомыми аргументами, но сейчас они были не больше, чем постоянным атрибутом внутреннего диалога – улыбка предназначалась не им, а принятому решению.

Становилось смешно от оправданий и доводов, приводимых себе же. Всё своё внимание он фокусировал на себе, не будучи эгоистом. Выглядело всё это, наверняка забавно, хотя он прекрасно знал собственные перепады настроения и уже давно не удивлялся.

Хотелось, пусть ненадолго, воспитать в себе искусственную злость, расставшись с близкими людьми так, чтобы вне его не осталось резервов, на которые можно было бы положиться. Ещё, пожалуй, чтобы не испытывать ни сожаления, ни жалости к себе. Прошлое перечёркивалось только ради настоящего, хотя за своё будущее он не дал бы сейчас и ломаного гроша.

Было, наверное, ещё подсознательное наслаждение причиняемыми себе страданиями. Но на потворство ему не было ни времени, ни желания.

Любое решение несло в себе ошибку, сейчас или позже, каким-то образом отражаясь на окружающих. Значит, критерий был в самом поступке и его последствиях, поскольку безошибочно только бездействие… Хотя нет, бездействие ещё более ошибочно. Кроме того, рождает сожаления и неудовлетворённость…

Уже не сдерживаясь, он весело засмеялся. Он опять возвращался к тому, с чего начинал. Верно было только собственное решение, однажды принятое и несгибаемое. Была ещё этическая сторона, по сути, ещё более эфемерная, чем всё остальное. Но к ней он даже не обращался…

 

Много раз он размышлял об оружии, но поначалу к чему-то определенному так и не пришёл. Удобнее всего был пистолет, но денег на него не было. К тому же протянулась бы ещё одна нить между ним и убийством. Пусть предполагаемая, но принимать решения и учитывать случайности нужно было сразу, чтобы не возвращаться к ним впоследствии… Оставался нож. Близость контакта не пугала – крови он не боялся.

Достать нож необходимо было в том месте, с которым его не связывало абсолютно ничего, даже случайное знакомство. Всё-таки время у него ещё было.

И здесь ему опять повезло. Хотя, возможно, он всё отдавал делу, и оно платило ему тем же. Впрочем, вероятнее всего, он был настроен на определённую волну и мысль была нацелена на то, в чём он больше всего нуждался…

В столовой, куда он зашёл поесть, продавец оставил на прилавке большой разделочный нож. Вместе с блюдами он положил его на поднос, сдвинул тарелки и сел за стол. Никто ничего не заметил.

Пусть медленно, но всё шло к завершению. Без малейших пока затруднений. Он знал, что масса непредвиденного произойдёт именно в последний момент, а также позже. И всё же отсутствие отрицательных факторов отчасти пугало. Всё было слишком хорошо, чтобы продолжаться долго.

Часами – гуляя или лёжа на кровати, – он обдумывал решающие мгновения, находя неточности в своих действиях и предыдущих расчётах.

Карманы должны быть пусты, ботинки на шнурках и одежда без пуговиц. Нож привязан к предплечью. Скорее всего, придётся войти в квартиру, но начнётся всё ещё на лестнице. Предположительно, в квартире будет один человек. Если же квартира будет не пуста, тогда придётся подчищать всё на месте…

Предположительно никто не хватится человека до утра и, тем не менее, нужно будет покинуть квартиру через десять-двенадцать минут. Достаточно, чтобы взять деньги и проверить, не осталось ли улик. Если денег окажется много, изрядную часть придётся оставить.

Впрочем, всех улик всё равно не избежать – само преступление уже было уликой. Если же его трюк с деньгами поймут, по крайней мере, он выиграет некоторое время. Нож надо взять с собой, – где-нибудь по дороге воткнёт глубоко в землю. Кроме того, далеко нужно будет уйти пешком, потом, по меньшей мере, поменять четыре-пять машин и, наконец, домой опять идти пешком. Достаточно близко к дому и достаточно далеко от последнего места контакта с людьми непосредственно после убийства…

 

Он произносил это слово десятки раз, так что пугающее изначально значение пропало, оставив по себе просто набор звуков…

…Оставалось два дня. Немного нервничая, как и перед каждым новым делом, он был готов. Где-то наверняка оставались слабые места: всего учесть просто невозможно. И всё-таки он был готов… Он опять подстраивал окружающее под себя, а не наоборот. Слова, несущие отрицательный оттенок, повторяемые до бесконечности, изменяли значение или вообще теряли его. А с потерей значения исчезало и всё, стоящее за словом. Но результат получался как раз тем, чего он желал: слова и значение сливались в одной точке, оставаясь звуками и ничем больше…

 

…Он шёл по ночному городу, улыбаясь тишине и мутно-жёлтому свету фонарей. Сил оставалось всё меньше. «Только бы дойти до дома».

Парень оказался не промах. Но он опять выиграл, как выигрывал всегда. Он просто не мог позволить себе проиграть. В карманах лежали деньги. Первый раз он имел столько сразу. Отчего-то сейчас это не радовало. Он посмотрел на руку. Ладонь была в крови…

Глубокая рана в боку отвратительно ныла… «Да, – он тоскливо улыбнулся, – жизнь отнимает слишком много времени…»

 

 

ЗИМЫ… ВОКЗАЛЫ…
Он прикрыл глаза и поёжился от холода. Куртка не грела. Жёсткое сиденье, отдалённые гудки редких поездов, резкие звуки очередного вокзала становились привычным фоном его жизни. Сил сопротивляться себе уже не было. Полтора месяца, как он ушёл из дома, даже не оставив записки. Всё же он надеялся вернуться в ближайшее время. Но каждое новое истечение короткого срока, что он давал себе, чтобы свыкнуться с мыслью о возвращении, он продлевал ещё одним.
– Серёжа!
Он спонтанно открыл глаза и обернулся. В нескольких метрах от него молодая женщина пыталась подозвать к себе непослушного ребёнка.
«Ч-чёрт». Тело среагировало автоматически. Так когда-нибудь он и проколется. На сущей мелочи. Пора бы уже научиться контролировать себя. Когда-то и его звали Сергей, пока не пришлось влезть во всю эту грязь. Впрочем, это уже последствия. Важнее было прожить этот участок жизни, нигде не споткнувшись и не оставив следов.
Да, когда-то так звали и его. Всего полтора месяца назад, пока ему не достали чужой паспорт.
Сумка стояла рядом. Он с неприязнью покосился на неё – ремень, обмотанный вокруг запястья, давил на кость. Это были его деньги и его работа.
Он вспомнил вокзал в Харькове, где от облавы приходилось убегать по железнодорожным путям с той же тяжеленной сумкой, ныряя под десятки вагонов. Прокушенные овчаркой предплечье и бедро… Жалобное скуление собаки с перебитыми кирпичом хребтом и рёбрами… Предплечье вроде бы заживало, но бедро ныло до сих пор и продолжало гноиться.
Он поморщился от неприятного воспоминания. Долго так продолжаться не могло. Он не верил в свою судьбу. То, что ему так дико повезло, было чистой случайностью.
Бросать нужно было сразу после Харькова, но он всё ещё был здесь. Он был должен слишком многим, чтобы просто встать и уйти.
Единственной надеждой было то, что денег пока будет достаточно. До того, как его поймают…
До поезда оставалось больше двух часов. Он опять прикрыл глаза. Сколько же он уже не спал по-человечески – на кровати и свежих простынях?
Кто-то тяжело опустился на соседнее сидение, громко отдуваясь. Мышцы напряглись. Он осторожно покосился на звук. Рядом сидел старик, листая потрёпанную книгу.
«Нервы ни к чёрту». Он расслабился, опять пытаясь задремать. Вспомнились жена и ребёнок, оставшиеся дома…
Он удивлялся, сколько успел передумать в относительно спокойные моменты, что мотался по стране. По сути, он не испытывал большой привязанности ни к жене, ни к сыну. Останавливали общественные приличия. Наверное, оттого и не ушёл из дома раньше. Вбитые в голову с детства нормы поведения, которых он подсознательно придерживался, даже не задумываясь над ними. Просто плыл по течению.
Тяжело было первые пару недель, особенно по утрам, когда от тоски по чему-то привычному под стук колёс и мягкое покачивание приходилось отворачиваться к стенке, дабы не нарываться на нескромные вопросы случайных попутчиков, лишённых обычного общения. Потом он привык. Хотя это не было даже привычкой. Просто уже во сне, каким бы пугающим тот ни был, он знал, кто он и где проснётся.
Юношеская мечта – быть постоянно одному – воплотилась в реальность, приняв достаточно странные формы. Но он быстро смирился и с этим, получая удовольствие от многодневного молчания. Если бы не чужой паспорт и сумка, набитая оружием, он мог бы сказать, что был первый раз по-настоящему счастлив. Но реальная ситуация перечёркивала всё. Сейчас его звали Павлом, и он ехал в гости к родственникам на Урал.
Ноги занемели на бетонном полу. Он поменял положение, плотнее закутываясь в куртку.
Его не волновало, куда пойдёт перевезённое им оружие. Не надо было обладать светлой головой, чтобы понять дальнейшую судьбу содержимого его сумки. Он нисколько не переживал за последствия в той цепи, звеном которой и сам сейчас являлся. Важнее были деньги, тем более что с каждым новым рейсом он получал всё больше. Те, на кого он работал, знали, за что платили, – его нервы и постоянное напряжение, длящееся теперь уже неделями.
Когда-то государство вытерло об него ноги. После этого он понял, что работать нужно только на себя. Схема была до гениального проста – государство, как казино, никогда не проигрывало. Жаль только – чтобы понять это, потребовалось несколько лет.
Он сонно открыл глаза, стараясь не шевелиться, боясь растерять тепло, заботливо накопленное за последние минуты… Полтора часа… Справа раздавалось то же гулкое хрипенье. Ступни начинало ломить от холода. Знакомое ощущение. Семь месяцев дисбата постоянно напоминали о себе.
Вспомнился плац в двадцатиградусный мороз, офицеры, бегающие греться через каждые десять минут в соседнюю казарму. Комбат, уехавший на обед, и весь батальон, ждущий его без движения на пронизывающем ветру. Две недели в лазарете после четырех часов ожидания. Лёгкие теперь болели даже в нулевую температуру… Отбитые не раз почки… Сгустки крови, которые он отхаркивал вместе с обломками зубов, лёжа в душевой…
Никто не знал о его прошлом. Он и сам вспоминал о нём всё реже. От того времени осталось лишь подорванное здоровье и ощущение постоянной безысходности.
Именно тогда он плюнул на принципы, с которыми жил раньше, отказавшись сразу ото всех. С ними пропали большинство моральных и этических проблем. Цинизм, пришедший им на смену, оказался совсем не пугающим и со временем гармонично вписался в его жизнь…
Он резко вдохнул холодный воздух. Тело тотчас же скрутило в чахоточном, рвущем горло и лёгкие кашле. Краем глаза он увидел, как старик оторвался от книги.
– Вот что значит без шапки ходить…
– Да… Без шапки… – эхом отозвался он. Приступ уже заканчивался.

– Может, таблетку дать?
– Н-нет, спасибо, – к старику он так и не повернулся.
Снова пытаясь согреться, он поднял воротник и закрыл глаза. Старик, ворча себе под нос, углубился в чтение.
Вспомнилась мать, умершая восемь лет назад… Отец-алкоголик, пропивший дом к его возвращению из армии. С тех пор они больше не виделись. Казалось, отец даже не знал, что он женат и что у него есть ребёнок. Впрочем, слово «отец» не несло в себе никакой личной оценки. Просто человек, которого он называл так для собственного удобства во избежание путаницы и лишних вопросов окружающих…
Вдоль соседнего ряда кресел шли двое патрульных с собакой, направляясь к пьяному, спящему в конце зала…
Он наблюдал за неспешными движениями патрульных и пьяным из-под приспущенных век, готовый в любую секунду покинуть здание вокзала и дожидаться поезда на улице. От прежней осторожности сейчас не осталось и следа. Втайне, даже не признаваясь себе в этом, он желал, чтобы его остановили. В последние дни он исчерпал остатки воли и теперь пустил всё на самотёк, надеясь, что кто-то другой примет за него решение. Твёрдое и однозначное, что бы оно ни несло в себе.
Давно, больше месяца назад, его остановили на вокзале в Москве, потребовав показать документы. Краснея и заикаясь от испуга, он стоял и нёс какую-то чушь о родственниках, живущих в столице. Молодые сержанты, отнеся его испуг на счёт своей внушительности, рассказали, как лучше добраться до места, и покинули его, мокрого от напряжения, с ватными ногами, стоящего на перроне.
Он улыбнулся, сам не зная чему. Контрасту, наверно. Или, точнее, контрастам. За то время, что он не был дома, он изрядно похудел и устал от жизни. С каждым днём он всё больше изнашивался морально. Отчаяние и безысходность всё сильнее поглощали его. Когда-нибудь он точно сорвётся. Может даже сегодня. Он давно уже балансировал на еле заметной грани, ожидая хоть какой-то развязки.
Было в нём и ещё что-то, что не участвовало в реальных событиях, с интересом следя за его судьбой со стороны. Может, потому он ещё и не надорвался, вовремя умея отключиться от всего вокруг, отвлечённо анализируя свои поступки и безучастно наблюдая за ними, нисколько не ассоциируя себя с тем, кто совершал их.
До поезда чуть больше часа…
Он был в дисбате, когда умерла мать. Ему не раз казалось, что одной из основных причин её смерти был он сам. Тогда, на могиле, он долго разговаривал с ней. Давясь словами и подбирая выражения, пытался высказать вслух всё осевшее в нём. С мёртвыми было намного легче – они не требовали пояснений, не задавали глупых вопросов и умели слушать. Он пробыл там целый день – пил и говорил, говорил и пил, словно что-то в первый раз за долгие годы прогнулось в нём и дало слабину. Уже под вечер, с недоверием прислушиваясь к хриплым и сухим рыданиям, забыв на время о матери, обнаружил, что разучился плакать. Его, пьяного, ошеломила тогда ещё одна потеря. Он долго сидел молча после этого, вспоминая прошедшие часы, – весь день отдавал фальшивой игрой плохого актёра. Уже там, на кладбище, он понял, что не испытывает той боли и нежности, которые, пытаясь доказать себе обратное, столь наглядно демонстрировал. Придя домой, он дико напился, избив пьяного уже отца, не в силах как-то иначе выразить пустоту и то чувство потери, с которыми теперь приходилось жить.
Мать олицетворяла того, кто принимал решения и нёс в себе всю ответственность, и та тупая боль, что он вдруг ощутил, была связана не с ней, а со своей разбитой юностью.
Теперь надеяться было не на кого. Он знал, что рано или поздно такой момент должен был наступить и, тем не менее, его приход был настолько неожиданен, что надолго вышиб его из колеи.
Через четыре дня безостановочной пьянки, с мутной ещё головой он сосчитал оставшиеся деньги, собрал вещи и ушёл из дома. С тех пор он ни разу не появился в родном городке…
Он поёжился опять. Сейчас осталась только усталость.
Деньги, деньги… Последние годы он только это и слышал. Деньги и сила определяли всё. Причём сила в любом её проявлении: от грубой физической вплоть до политической власти. Он был слабее и, тем не менее, выше, идя на поводу и одновременно презирая их.
Никогда не умея зарабатывать, он трезво оценивал даже нынешние свои шансы как нулевые. Это были не его стихия и не его призвание. Давно хотелось бросить бесполезную гонку, но деньги давали свободу выбора – как раз то, к чему он стремился и чего ему всегда не хватало.
«Ещё несколько поездок…» Это «несколько» показывало всю его слабость. Слово существовало уже в течение месяца. Он боялся, что спустя такой же срок всё так же будет верить своему нехитрому обману.
Он опять посмотрел на часы. Сорок семь минут… С каждым днём нетерпение и панический, подсознательный страх нарастали с геометрической прогрессией. Мелочи, которых раньше он просто бы не заметил, раздражали своей навязчивостью, выливаясь в приступы бешенства.
Раз, два, три, четыре… Размеренно и неторопливо, намеренно растягивая про себя слова, он считал секунды, пытаясь успокоиться и внутренне собраться.
…Пятьдесят восемь, пятьдесят девять… Протянув ещё мгновенье, он мысленно произнёс «шестьдесят» и сразу поднял руку к глазам. Заскрежетав зубами от злости, чтобы не выругаться вслух, он медленно выдохнул воздух. Его минута закончилась на восемь секунд раньше. Эффект, которого он ожидал, был обратно пропорционален тому, что он получил.
До отправления оставалось сорок шесть минут. «Ладно, всего три четверти часа. Поспим в поезде».
Со злобной радостью он вычеркнул из жизни минуту, чувствуя, что принесённая жертва не пропала даром: прежнее настроение постепенно возвращалось.
Он никогда не оправдывал себя и никого не обвинял. Из него вышло то, что реально должно было получиться из человека, идущего на поводу у окружающих и придавленного обстоятельствами. Он ушёл от жены так же легко, как ушёл из дома несколько лет назад – без сомнений и сожалений, вполне допуская, что может никогда больше не вернуться. Два дня бесцельно бродил по городу, ночуя у друзей, пока совершенно случайно ему не предложили работу. Потребовалось ещё несколько часов, чтобы согласиться. Всё произошло настолько буднично, что предложение, покоробившее или испугавшее бы его год назад, было воспринято без малейшего колебания. Те полдня, что он якобы потратил на обдумывание, были посвящены обычному соблюдению приличий и воспоминаниям…
Детство не было радостным и счастливым. Долго роясь в себе и цепляясь за детали, можно было восстановить отдельные эпизоды. Очень редко, всего несколько раз, он опускался на дно памяти. Но то, что он находил там, напоминало старые чёрно-белые фильмы, отчасти засвеченные и далёкие от его реальности. В том, что он видел, не было ничего личного – отдельные неинтересные сюжеты, на которые жалко тратить время. Детство воспринималось как нечто цельное, имеющее звуки и запахи, окрашенное в определённые тона: усталое предзакатное солнце, цвета строек и свежевыкопанной глины. Ничего личного. Серо-коричневое время.
По сути, всё было закономерно: серое здание провинциального вокзала, как отражение детства, сумка, полная оружия, отсутствие перспективы и определённости. Одна из тысяч судеб, оказавшихся на задворках истории. В конце концов, на что он должен был рассчитывать при отсутствии явных талантов и даже отсутствии самого желания надеяться на что-то? Кто-нибудь из старых знакомых мог бы сказать, что большего от него и не ожидали. Но ему было уже плевать.
Он поднялся с кресла и повесил сумку на плечо. До поезда оставалось двадцать минут. Жизнь текла рядом, не задевая его. Он взглянул на старика. То же ждёт и его через несколько десятков лет: одинокая и бестолковая старость. Он перевёл взгляд на зал ожидания: десятки людей прохаживались, сидели, спешили по делам. «Нет, так нельзя. Когда-то надо и самому принимать решения». Он опустился в кресло и устало посмотрел на сумку. «Почему не сегодня, в конце концов?» Не он сделал себя таким… Просто он был слабее прочих.
Осторожно, чтобы никто не видел, он вытащил из сумки новый армейский пистолет и засунул его под куртку.
Незнакомый город, чужой паспорт. «Впрочем, какая разница?»
Холодному металлу постепенно передавалось тепло тела. Тихо и аккуратно он передёрнул затвор. До обидного было жаль себя. Хотелось заплакать от тоски и одиночества. Он посмотрел вокруг и усмехнулся. И это всё, к чему он пришёл.
Металл нагрелся. Он развернул дуло к сердцу и последний раз взглянул в окно. Он всю жизнь шутил над другими. Настало время пошутить над собой…
«Прожить столько лет, чтобы закончить свою жизнь бог знает где…»
Палец опустился на курок. «Всё-таки уходить нужно тоже вовремя…»